Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

6

Благодаря заботам Сокола, который оказался хотя и не врачом, а только фельдшером, на следующий день температура у меня упала. Правда, Новый год я встречал [36] еще в постели, но утром первого января решил все же двигаться на запад. Сашка Коженков, мой бессменный ординарец, раздобыл огромный тулуп с высоченным меховым воротником. «Белый доктор» достал где-то столового красного вина, и Новый год мы встретили как положено.

— Лекарство, а по совместительству и новогодняя заздравная чарка, — смеялся, раскупорив бутылку, Сокол. Он встретил Новый год вместе со мной и, опять уложив меня силой в постель, долго о чем-то шептался с Коженковым.

— Насчет выполнения моего категорического приказа совещаетесь? Ничего не выйдет, выезжаем на рассвете...

И вот во второй половине дня первого января мы уже переезжаем линию фронта. Перед глазами успокоительно колышется широкая спина Сашки Коженкова, а ноги мои упираются в куль овса, который всегда возит на тачанке запасливый донской казак. Мы двигаемся рысью вначале по небольшому «аппендиксу» — шоссе, которое начинается в Овруче и оканчивается тупиком в бывшем районном центре Словечно. Местечко начисто сожжено фашистами осенью 1942 года.

Возле Словечно обгоняем обоз. Он ползет ужом по направлению к лесному селу Собычин, где расположены наш штаб и главные силы. Пока что пушки тянут волы. Но «номера» не придают этому значения: сидят торжественно, словно священнодействуют. И понять их нетрудно: до сих пор у нас были только короткорылые десантные пушчонки, облегченные пукалки горного типа. Ковпак был вынужден взорвать их в Карпатах. А теперь? Теперь у нас настоящие пушки, отремонтированные киевскими рабочими.

Поравнявшись с артиллерией, подзываю политрука батареи Михайлика. Усадив его рядом, рассказываю, как мы получили эти пушки.

— Такой факт нельзя обойти в политработе. Расскажи о нем всей батарее, — советую политруку. — Что такое завод, восстановивший их, знаешь? Это в Киеве все равно, что Путиловский в Питере или... Ты сам откуда?

— С Урала.

— Про Мотовилиху на Каме слышал?

— А как же... [37]

— Ну вот, это по революционным традициям все равно, что в Киеве завод, вооруживший нас артиллерией...

Политрук с уважением смотрит на пушки. Спрыгнув с тачанки, он подходит к расчету и, как видно, сразу же приступает к исполнению «полученных указаний»...

Через полчаса нашу тачанку и взвод конной разведки поглотили лесные дебри Полесья. Хорошо знаю: теперь до самой Горыни нет ни поля, ни лугов. Оплошные леса, болота, лесные речушки, проходимые вброд, и узкий извилистый коридор дороги в этой глухомани. Затем пойма реки Горыни, и снова лесная сотня километров на запад до реки Стохода. Этот — совсем без поймы, тихо струится десятками русел среди болот, словом — Стоход. А за ним снова леса до Западного Буга и дальше до самой Вислы — леса, леса и леса...

«Теперь можешь затыкать свою дырку в линии фронта, господин Манштейн. Гляди только затычку не потеряй», — думаю я вслух и поднимаю выше воротник тулупа.

Коженков понял меня. Обернувшись, подмигивает и, подтянув вожжи, говорит:

— Перешли «фронтовые ворота»...

Эти слова вызывают во мне целую бурю чувств и воспоминаний.

«Вот и еще раз пересек я линию фронта. В который раз?!» Где-то именно здесь проходит та незримая, условная линия, которую на картах штабов обозначают пунктиром или отдельными полукружиями... Но куда нам с Сашкой Коженковым до штабных тонкостей? С нашей, партизанской, точки зрения, в этом месте находятся ворота — «фронтовые ворота», сквозь которые могут пройти десятки партизанских отрядов. А может быть, и дивизий.

Рядом с Сашкой Коженковым сидит «белый доктор», который уже изрядно надоел мне своей сверхусиленной медицинской заботой. После очередного приема порошка укутываюсь с головой в огромный тулуп и, примостившись рядом с кулем овса, делаю вид, что уснул. Потом, приоткрыв глаза, смотрю, как вверху торжественно проплывают верхушки сосен и елей...

Морозец прихватил болотистую полесскую землю. Дороги затвердели. [38]

— Скоро на санки перейдем, — говорит про себя Коженков.

Никто не отзывается, и ординарец, причмокивая, пускает лошадей рысью. Стучат по кочкам колеса тачанки. В воздухе редко-редко пролетают белые мухи.

Когда-нибудь, если останусь жив, будет больше всего вспоминаться первый «переход» линии фронта. В ночь на 13 июля 1942 года на самолете «У-2» поднялись мы с Елецкого аэродрома. Мне вместе с радисткой предстояло выброситься на парашютах к брянским партизанам. Конечно, и сейчас кое-кому из моих друзей, даже бывалых партизан, этот перелет кажется подвигом. Но я-то хорошо знаю, что никакого там подвига не было. Просто везли, как кота в мешке. Если кто-нибудь и отличился в ту памятную ночь, так это летчик. Фамилия его была, кажется, Кузнецов. Он умудрился так перелететь линию фронта, что линии-то этой мы и не заметили. Помню, уже минуло более двух часов нашего пребывания в воздухе, когда я спросил летчика:

— Ну как, скоро?

— Что скоро?

— Линия фронта.

Тот повернулся ко мне, и насмешливая, торжествующая улыбка на миг мелькнула в зеленоватой мгле фосфоресцирующих приборов:

— Поздновато, друг, вспомнил. Мы уже давно — над оккупированной территорией. Прошли больше двухсот километров...

Так мы и не заметили той первой линии фронта, которая представлялась нам такой страшной. А на самом деле, как убедился я позже, ее можно легко и перейти пешком, и переехать верхом или на тачанке. И даже на волах! Мы отнюдь не являемся исключением. Под Витебском ее пересекали конные партизаны из отряда Флегонтова, под Ленинградом — обоз патриотов, доставивший на санях в осажденный город сотни центнеров замороженного мяса, масла и муки, в Брянских лесах — лыжники полковника Медведева. А карело-финские партизаны выработали свою особую тактику: они периодически проникали в тыл врага и каждый раз после ударов накоротке возвращались обратно к своим войскам.

Лично мне довелось пересечь линию фронта уже девятый раз. До сих пор делал это только по воздуху... Из [39] Брянских лесов летал в штаб Брянского фронта, к Рокоссовскому, и таким же способом возвращался обратно, поднявшись где-то возле Красивой Мечи. Садился на партизанский аэродром под Салтановкой. Знаю партизанские аэродромы под Смелижем, на льду белорусского Князь-озера, на колхозном выгоне под Чернобылем, возле деревень Толстый Лес и Тонкий Лес. Да и отсюда, из Полесья, доставлялся на Большую землю — к Москве, Харькову, Курску знаменитыми летчиками Феофаном Радугиным и Тараном... А вот на волах перехожу линию фронта впервые...

Что же это за химера такая — линия фронта? Конечно, все мы, пересекавшие ее в тот новогодний день, — и пушкари, и обозники, и командиры, — понимали, что на север от нас фронт ощетинился железом и ощерился траншеями до самого Ленинграда, а южнее — под Житомиром — только что отгремело ожесточенное танковое сражение. Но здесь — «фронтовые ворота», и этим сказано все. Да и там — на север и на юг от нас — есть такие бреши и глухие места, через которые можно незаметно для врага переходить фронт среди бела дня: перевозить пушки, обозы, проводить батальоны мобилизованных... Однако практика — одно, а отражение ее в штабных схемах — другое. Да и над нами тяготел застарелый жупел позиционной войны: обычный марш, движение обоза по лесистой дороге многие были склонны рассматривать как дело, из ряда вон выходящее.

А знают ли о таких «фронтовых воротах» наши ученые мужи? Ватутин, во всяком случае, знал. Вскоре он мастерски использовал их для крупной фронтовой операции. Хорошо знал эти «ворота» и понимал их значение и Никита Сергеевич Хрущев, непосредственно руководивший действиями сотен партизанских отрядов.

...Отвлеченные размышления о тактике и оперативном искусстве вскоре сменились вполне конкретными делами и впечатлениями, встречами и мимолетными дорожными беседами. На лесных бивуаках кипела жизнь. Люди несли службу. В глубине леса стлался дым костров — там варили обед, пекли картошку, стирали белье. У землянок читали сводки Совинформбюро, газеты, письма, чистили оружие.

Вот попался на нашем пути целый поселок врытых в землю бункеров. Это — и доты и жилье одновременно.

Мы — в партизанском крае. [40]

7

Ночь на второе января провели в расположении батальона Брайко.

— Петя теперь уже окончательно стал командиром батальона, — говорил, умываясь снегом, Андрей Цымбал. — До сих пор ему что-то не везло.

Действительно так! Только принял Брайко командование батальоном, повоевал недельки две, как с Большой земли из госпиталя возвращается по излечении организатор Кролевецкого отряда, он же и комбат, Кучерявский. Пришлось сдавать батальон и впрягаться снова в штабную лямку. Кучерявский покомандовал, отбыл куда-то «в распоряжение» — батальон принимает Подоляко. Ранило Подоляко — опять комбатом Петя Брайко. Только развоевался как следует, вторично появляется Кучерявский...

Вспоминаю любимца всего нашего соединения Валентина Подоляко. В Карпатском рейде в бою с четвертым полком СС сложил он в селе Рашковцы свою буйную голову. Кучерявский же, раненный, улетел после Карпат в Москву. Теперь Брайко твердо обосновался на положении комбата, хотя фактически он командует этим батальоном с той поры, как мы отошли из Карпат.

Петя Брайко — маленький, стройный, юркий, всегда собранный. Талия туго перетянута офицерским ремнем, слева — кожаная сумка и планшет, справа — кобура с трофейным пистолетом. Язык точный, военный. Вот только голос подводит: тоненький, бабий голосок, никакой солидности. Да и характер... Но об этом потом.

В обычном товарищеском обиходе первое, что обращает на себя внимание, — это Петин смешок, ехидный и быстрый какой-то, будто горох рассыпали. Вот и на этот раз за ужином он говорит:

— Обстановка на нашем участке вполне благоприятная: фронт с тыла мне прикрывает четвертая гвардейская. Та самая, что без солдат. Хи-хи-хи...

— Это как же понимать: фронт с тыла? — спрашиваю я.

— А я по приказу Ковпака держал оборону фронтом на восток. А теперь это наш тыл.

— Ну, ну, продолжай.... [41]

— А с севера сидят в лесах те, что с красными ленточками. Петушки, одним словом, хи-хи-хи... На западе наши батальоны Кульбака, Матющенко, там же — штаб, а теперь уже и батарея... на волах, хи-хи-хи... А на самой железке, под Олевском, это ж надо придумать, хи-хи-хи, линия Бакрадзе. В общем, воюем... на одном боку. Перевернулся на другой бок и снова воюю, хи-хи-хи...

Не пойму я, что тут смешного. По всему видно: жалуется комбат, что около месяца просидел в обороне.

Только перед моим отъездом Брайко подошел к тачанке и уже серьезно, без хихиканья, приложил руку к папахе, которую он лихо наловчился носить еще в Карпатах:

— Разрешите обратиться с просьбой, товарищ подполковник?

— Слушаю...

— Дайте мне в батальон старшего лейтенанта Цымбала...

Мне не понравилась эта просьба:

— Что это ты? Опять в замы захотел?

Брайко молчал.

— Отчего ж не хихикаешь?

— Я прошу его комиссаром в батальон.

Пришлось задуматься. Шуточки кончились, надо принимать решение. Цымбал, с рукой на черной перевязи, в черной кубанке с малиновым верхом, стоял в стороне, похлопывая себя нагайкой по голенищу. Эту нагайку с вечера я видел у Брайко. Обменялись — значит, друзья...

— Погоди, Петр, дай разобраться... Покажи-ка, браток, свое войско.

Мы объехали расположение батальона. Когда возвращались, Брайко, следовавший верхом рядом с тачанкой, ожидающе взглянул мне в глаза:

— Какое впечатление, товарищ командир?

— Противоречивое, комбат.

Хихиканье застряло в горле у Брайко. Он настороженно замолчал.

— Службу люди несут хорошо. Поздоровели...

— Да, отъелись маленько после карпатской голодухи...

— Оружие держат в порядке. Много новеньких?

— Тридцать шесть человек...

— Но вот что, комбат. Вроде жирком обросли твои люди. Как ты сам не замечаешь этого? [42]

Комбат залился своим смешком:

— Хи-хи... Так дело же за приказом. Не от нас зависит. Будет приказ к маршу...

— Приказ, Петя, будет.

— Дней десять на подготовку и...

— Доложить о готовности к маршу завтра вечером, — приказал я.

Брайко даже обомлел от удивления, натянул поводья, отчего его верховой конь прижал уши.

— Вот это я понимаю! — сказал он с неподдельным восхищением. — Разрешите ехать выполнять, товарищ командир?

— Да поедем уж вместе. Через полчаса — час двигаю в Собычин...

В Собычине располагался штаб нашего соединения. А соединение было разбросано в радиусе до полусотни километров. Стояли гарнизонами — партизанский край.

8

Второго января, к вечеру, мы благополучно прибыли в Собычин. И сразу я закрутился в командирских делах. Замельтешила карусель встреч. Чтобы не оторваться от главного, решил прежде всего потолковать с начальником штаба Васей Войцеховичем. Он один пока должен был знать задачу во всей ее полноте.

— Не больше недели на подготовку... Немедленно давай займемся каждым батальоном. Распределяй оружие, боеприпасы.

— Самое сложное положение с транспортом, — задумчиво сказал Войцехович. — Не ожидали мы выхода в новый рейд.

— Придется, Вася, придержать твоих волов. До Горыни дотянем на них? А там уже добудем лошадок.

— Вообще-то, выход правильный. Но...

Войцехович замялся, и по озабоченному его лицу я заметил, что не один транспорт беспокоит начштаба. За время выхода из Карпат, прошагав вместе без малого тысячу километров, мы научились понимать один другого с полуслова.

— Что же еще? Говори!

— Уполномоченный, — процедил сквозь зубы начштаба [43] и выругался. Это случалось с ним редко. — Черт его принес к нам перед самым рейдом.

— Это который?

— Да тот самый, полковник Соколенко-Мартынчук.

— Ба! Неужели тот самый? — Я о нем уже и позабыл. Ходил он в оперативных начальниках. Может быть, и знал военное ремесло, но во взаимоотношениях его с партизанскими командирами всегда веяло какой-то фальшью. То лебезил, то бравировал, разыгрывая из себя лихого «братишку», что явно устарело и совсем «не работало» в года Отечественной войны. И охотно создавал «дела», раздувая мелкие промахи или ковыряясь в не очень устроенной личной жизни партизанских командиров.

Как-то еще перед походом на Карпаты зашел о нем разговор.

— Що ты от него хочешь? Может, у него натура такая? — сказал тогда начштаба Базьша.

— Нет, тут совсем другое — зависть. Аж пищит, но лезет в генералы, — засмеялся Михаил Иванович Павловский, наш бессменный помпохоз.

— А что вы думаете? — вмешался в разговор комиссар, сам кадровый военный. — Многие из его бывших подчиненных уже в генералах ходят. А он как начал войну полковником, так и остался им по сей день.

— Многие из наших партизанских командиров и не кадровые, а в генералы вышли, — заметил кто-то.

— Конечно. Вот и войдите по-человечески в положение этого Соколенко-Мартынчука, — засмеялся комиссар. — Поймите психологию...

— Злодейка-судьба явно подшутила над полковником, — засмеялся Базыма.

— Что судьба?.. Языкастые штабные острословы злее судьбы подшучивают, — ухмыльнулся Павловский.

— Насчет генеральской папахи? — спросил Войцехович.

— Папаха еще так-сяк. А хлопцы толкуют, що трусики Мартынчуковы видели... з лампасами.

...Сейчас, сидя с Войцеховичем, мы невольно вспомнили этот разговор.

— И стал этот уполномоченный ориентировать всех партизан на то, что для нас война кончилась, — жаловался Войцехович. — Вот только подвинется правое крыло Первого Украинского фронта километров полсотни, и вам, [44] говорит, можно будет прямо походным маршем на Киев курс держать. На партизанских тачанках и телегах так, мол, и двигайте.

«Черт его знает, что за человек этот Соколенко-Мартынчук?» — подумал я. А начальник штаба тем временем продолжал свой доклад:

— Ничего удивительного и нет в том, что у какой-то части личного состава после этих прогнозов полковника появились демобилизационные настроения. В особенности среди стариков ветеранов. Они ведь в тылу врага чуть ли не с первого дня войны: горя-то хлебанули.

— Соколенко-Мартынчук высказывался официально? — перебил я начальника штаба. — А то сразу можно дать шифровку генералу Строкачу.

— Да в том-то и дело, что неофициально. Но от этого нам не легче. У него особая манера говорить: сказано будто в шутку, а слух пошел.

— Ох, слухи, слухи... Сколько от них бед на войне!

Посоветовавшись, решили: не будем особенно задерживать у себя стариков, многим из них действительно надо отдохнуть, а вот в отношении молодежи займем твердую линию, чтобы люди поняли — война для них еще не окончена.

— Вот так-то, — вздохнул Вася, — пришлют одного лопуха в трусах с лампасами, заварит он кашу, а мы расхлебывай... Эх, был бы комиссар...

— Ну, ладно, ладно, хватит об этом, — сказал я Войцеховичу. — Надо партийное бюро собрать. Поговорить с коммунистами.

После этой беседы начштаба погрузился в свои обычные хлопоты: писал приказы, отдавал устные распоряжения. А я занялся, так сказать, психологией: в делах и беседах с людьми проверял — прав ли Войцехович насчет Соколенко-Мартынчука? С каждым надо было потолковать, перекинуться словечком. И в этих то мимолетных, то затяжных встречах с партизанами восстанавливался тот необходимый душевный контакт, который был прерван нашей вынужденной разлукой.

Отряды длительное время стояли на одном месте — состояние, непривычное для рейдовиков. И это наложило свою печать, может быть для них самих и незаметную, а на свежий взгляд очень примечательную. В рейде все и ежеминутно — начеку, люди подтянуты, всегда готовы с [45] ходу, не мешкая, вступить в бой. Там жизнь идет в каком-то повышенном темпе и напряженном ритме. Каждый приучается ценить время и бойко оправляться с пространством. Даже и на кратковременных стоянках находишься как бы в стремительном движении... А здесь я замечаю медлительность, неторопливость, благодушное спокойствие. Бойцы ходят по улицам как-то вразвалку. Командиры не торопясь выслушивают указания и также не спеша удаляются не то выполнять их, не то за тем, чтобы отложить все в долгий ящик.

Вечером я с тревогой поделился своими наблюдениями с начальником штаба:

— В этом что, тоже уполномоченный виноват?

Войцехович решил, видимо, успокоить меня:

— Ничего, один — два марша, и все разберутся по своим местам. Втянутся. Верховой конь быстро шустреет, как почувствует седло...

Это утешение было, конечно, слабым. Гораздо больше меня радовало другое: несмотря на медлительность, люди — необычайно веселы. В шутках, прибаутках, побасенках я узнавал истинную душу нашего ковпаковского соединения. Партизанский юмор хлестал вовсю. Значит, последствия карпатской драмы стали изживаться. Даже самое тяжелое из того, что случилось всего два — три месяца назад, пройдя сквозь призму времени, уже оборачивалось своей веселой стороной. А если ни с какой стороны ничего веселого не было, то люди придумывали его.

Вот один из ветеранов рассказывает, как он во главе отделения, в котором половина была раненых, выходил из Карпат:

— Решил я доставить хлопцев на сабуровский аэродром в Дубровичах. Идем по лесной дороге. За рекою Уборть начались знакомые места. Ну, думаю, теперь уже наша коренная партизанская земля. С конца сорок второго года мы тут как дома... Навстречу — повозка, парой запряжена. На всякий случай шарахнулись в лес. «Стой! Кто такие?» — «А вы кто?» — «Хиба не бачишь? Партизаны... А вы?» — «А тебе шо, повылазило?!» Откашлялся я и голосом погрознее пытаю: «Откуда путь держите? Отвечайте без утайки!» — «Из Карпат путь держим, браток...» — «Тю-у-у... та хиба ж Карпаты там? Где же ты задом наперед научился ходить?» — «Та там же, где и ты. В Черном лесе пятками наперед разве ж мало дорог [46] и болот переходили... чтобы эсэсовцам голову замутить, следы запутать?!» Тут уж сомнения не осталось: наши хлопцы, из третьего батальона. Это их Матющенко все каблуками наперед водил...

Рассказчика неожиданно перебили:

— Эге, Мыкояа. Здорово! Цэ не ты, случаем, коров в эсэсовские сапоги обувал? Те самые, с подковками и горными шипами на подошвах? Даже сами гуцулы не смогли разобрать, куды коровы пошли, куды — генерал Кригер...

А в другом месте слышится:

— Ты откуда, связной?

— С линии Бакрадзе... В штаб донесение везу.

«Что это еще за такая линия Бакрадзе? — подумал я. — Второй раз слышу...»

Подзываю связного, расспрашиваю. Тот подробно рассказывает:

— Выдвинул штаб после Олевской операции девятую нашу роту во главе с Бакрадзе и с приданными ей саперами и подрывниками под самый Олевск. Приказ: держаться твердо, назад ни шагу. Оборудовали мы поначалу блиндажики. Жиденькие, только для виду и запаху, как шалаши пастушеские. Лишь бы от дождя хорониться... Ну и пасем фрицев на той железке. А потом видим — время идет. Стали дзоты-бункера строить. На фрицевский манер... Подбросили нам еще подкрепления. Ну, а раз так, решили мы перекрыть все дороги и лесные тропы. Теперь к нам не то что полицай, а и заяц не проскочит... Лесу кругом сколько хошь. В три — четыре наката прикрылись, связь наладили. И получилась у нас целая линия партизанских укреплений... фронтом на юг. Стали мы ей название подбирать. Кто говорит: хай будет линия Мажино. Другие Зигфридой ее называть хотели. Третьи Маннергейма вспомнили. А хлопцы, которые на той линии засели, обижаются: «Станем мы зигфридами да маннергеймами себя пачкать. Линия Бакрадзе — и точка».

На следующий день я посмотрел эту самую линию. Проехал ее из конца в конец верхом вместе с Бакрадзе. Довольный командир роты докладывал:

— По нашему примеру местные партизаны и на западе, и на юге подтянулись к железной дороге. На моих флангах сели. Теперь только узкая, в несколько сот метров, полоса железной дороги находится в руках у фашистов. [47] Одни блокпосты да станции, укрепленные со всех сторон. Вышки, башни, дзоты, бронеколпаки, чего только там не понастроено! Стараются... Неважно себя чувствуют оккупанты в новом, сорок четвертом году...

Слушая Бакрадзе, вспомнил я прошлую весну. Где-то под Житомиром, в небольшом рабочем поселке Кодре, мы стояли под навесом возле каменного дома, крытого дранкой. За стрехой прилепилось несколько ласточкиных гнезд. Но вместо ласточек в эти гнезда забрались нахальные воробьи. Некоторые из них прямо перед нами пикировали на землю, между партизанскими повозками, где много было свежего конского навоза. Деловито митингуя, воробьи шныряли взад-вперед. Мы с Рудневым и Базымой засмотрелись на них.

Вдруг откуда-то с высоты, рассекая крыльями воздух, спустилась стайка ласточек. От стаи отделились несколько разведчиков. Юркнув под крышу, они встревоженно взмыли обратно: обнаружили непрошеных гостей.

— Ишь, как воробьи оборону держат, — подтолкнул меня локтем Базыма.

И скоро впрямь на наших глазах разгорелось яростное сражение. На каждое занятое воробьями гнездо нападают по пять, по шесть, а то и по десять ласточек. Они цепляются крохотными красноватыми лапками, быстро трепыхают своими острыми крыльями, клюют воробьев и вышвыривают их вон. Как ошпаренный вылетает непрошеный гость из чужого гнезда.

Через несколько минут были очищены все гнезда. Из кругленьких отверстий — лазов высунулись головки настоящих хозяев птичьего поселка.

Но вот среди ласточек опять поднялся переполох. Оказывается, в одном из гнезд продолжал отсиживаться воробей. Он даже не выглядывал оттуда.

— Этот воробей самый грамотный в смысле тактики, — пошутил я. — Видите, он занял жесткую оборону, и теперь его ничем не проймешь.

Но это оказалось заблуждением. Ласточки слетали к реке и сбились в живой клубок у гнезда, занятого воробьем.

— Теперь они напоминают пчелиный рой, — восторженно шепнул ярый пчеловод Базыма.

Рой этот продержался не более двух минут. Затем вся стая разлетелась, оглашая окрестности победным писком, [48] и нашему взору открылась неожиданная картина. Гнездо представляло собой сплошной, без единой трещинки и отверстия, шар.

— Живьем замуровали нахала, — захохотал комиссар.

— Не хочешь освободить квартиру для настоящих хозяев — сиди, — ухмыльнулся и Ковпак.

— Он думал, это крепость, а они превратили ее в саркофаг, — заливался смехом Радик. — Папа, смотри, настоящая Хеопсов а пирамида, только вверх ногами!

...Так было теперь и под Олевском. Точно ласточки воробья, наглухо замуровали партизаны гитлеровские гарнизоны, предназначенные для охраны немаловажной дороги между Коростенем и Сарнами.

* * *

Два дня прошли во встречах и беседах. Я раздумывал: «Людей — сотни, люди — разные. Но важно прежде всего, чтобы крепок был командный и политический состав, за которым партизаны пойдут в бой. Не прирос ли Бакрадзе к своей линии обороны? В боевой ли форме Платон Воронько, Павловский, Мыкола Солдатенко? А как посмотрят на новое задание Кульбака, Матющенко? Лучшие командиры, ветераны партизанской борьбы, как они отнесутся к моему назначению на место Ковпака? Как встретят прибывшие со мной свежие силы: Цымбала, Намалеванного, Кожушенко?.. И этого немца Кляйна, венгра Тоута?..

А в обстановке какие изменения? Первое и главное — сократился партизанский плацдарм. Коренные советские районы Правобережной Украины уже освобождены от противника. Осталась только Западная Украина. Как это скажется на нашем продвижении и пополнении людьми? Каково будет отношение к нам местного населения?»

В общем, было над чем подумать...

Под вечер в штаб набился народ. В конце Нового года хлопцы устроили партизанский салют по всей линии Бакрадзе.

— Всполошили фашистов и в Олевске, и в Белокоровичах. Наверно, до самых Сарн переполох был, — рассказывает оживленно Михаил Иванович Павловский.

— Будут помнить нашего Ковпака. Это ведь он Олевскую операцию надумал.

— Не дал дед киевские трамваи в Германию уволокти. [49]

Сейчас, пожалуй, сам в Киеве на тех трамваях разъезжает, — философствовал бронебойщик Арбузов.

— Ты, Тимка, так рассуждаешь, как будто нет в Киеве трофейных машин, — возразил ему ездовой Ковпака Политуха.

Бронебойщик Тимка Арбузов охотно принимает это возражение. Трофейных машин ему, конечно, не жалко для своего легендарного командира.

А я слушаю эти разговоры, и у меня зреет текст первого приказа, который подпишу ночью, а завтра связные развезут его по ротам и батальонам.

Вместе с начштаба Войцеховичем мы усаживаемся за перегородкой.

— Так для начала будет добре? — Вася передает мне «шапку».

«Приказ по войсковой части 117, № 449, село Собычин, 2 января 1944 года. На основании приказа Украинского штаба партизан за № 269 от 24 декабря 1943 г. сего числа принимаю на себя командование соединением...»

— Как? — спрашивает начштаба. — Это констатация факта. А насчет политики вы сами набросайте.

Я почесываю в нерешительности бороду:

— Надо бы и Мыколу позвать.

Минут через пять начштаба вернулся с Мыколой Солдатенко — кандидатом в замполиты, и мы вместе написали продолжение:

«Приступая к исполнению служебных обязанностей, напоминаю, что наша часть выросла и окрепла в двухлетних многочисленных боях с немецкими захватчиками. Рейды по глубоким тылам врага под руководством героев партизан...»

— Кого писать раньше?

— По-моему, раньше Руднева, — предлагает будущий замполит. — Все-таки погиб смертью храбрых и партийную линию вел.

— Но все же командир всегда на первом месте.

— Тогда давайте напишем через тире. Как два Федоровых делают.

— Да Ковпак-то ведь один. Его не спутаешь с другим. Спор решаю я, заканчивая фразу следующими словами:

— «...Ковпака и Руднева выковали наш коллектив в боевом духе». [50]

«Историческая» часть приказа давалась нам особенно тяжело. Между Войцеховичем и Солдатенко опять вспыхнул спор.

— Ну ладно, хватит, — одергиваю я спорщиков. — Так мы до утра не напишем. — И, склонясь над бумагой, продолжаю:

«Комиссар Руднев и командир Ковпак оставили нам богатое наследство — это традиции части, ее боевой дух и моральный облик бойца-партизана, которого любит народ и ненавидит, боится враг».

— Давай теперь ты, Васыль.

Васыль садится и пишет о рейдах, о дисциплине, бдительности, взаимоотношениях с населением.

Забежал связной, поглядел на склонившиеся головы, перепутавшиеся чубы и тихо шепнул кому-то за дверьми:

— Стенгазету выпускают... а може, и стратегику разрабатывают.

Мыкола нахмурился. Связной на цыпочках вышел.

— Будет, хлопцы! — говорю я. — Длинный приказ не так ударит в точку. Давай два — три пункта «приказываю» и подписи.

«ПРИКАЗЫВАЮ:
1. Свято хранить боевые традиции части, ненависть к врагу, преданность Родине, боевую дружбу. Хранить военную тайну, усилить революционную бдительность».

— Хватит, может быть?

— Эге. А приказ двести? — спохватывается Мыкола.

Мы улыбаемся.

— Приказ двести — расстрел на месте{2}. Так, что ли, и писать? — смеюсь я.

— Нет, нет, тут и есть самая главная политика. Пиши, — диктует Мыкола, — «не забуваты, що наша сыла в народе. И его любови до нас. Правильный подход к народу — тут и есть увесь толк, уся политика»... Ну, а дальше давай: «Приказ довести...»

— Приказ объявить всему личному составу, — формулирует последнюю фразу Войцехович и ставит подписи. [51]

Затем начальник штаба садится за пишущую машинку, а мы с Мыколой идем в роту.

В штабной роте собрались участники самодеятельности, которые за эти недели отдыха подготовили новую программу. Верховодил всем и чудил Дорофеев, прозванный почему-то Гришкой-циркачом. Была у Дорофеева еще и вторая кличка — Гришка-ленинградец. Но тою пользовались всерьез — в боевой обстановке, а сейчас, на отдыхе, его звали больше Циркачом. Он возглавлял «организацию чудаков», как именовали себя участники этого партизанского ансамбля музыкантов, певцов и веселых балагуров.

Терпеливо высидев более часа в душной хате, где на каких-то самодельных подмостках, напоминавших полати, Дорофеев выделывал сложные акробатические номера, я в перерыве вышел на улицу. Сразу окунулся в звездную морозную тишину и тревожно стал вслушиваться в далекий, смягченный ватой лесных далей грохот канонады.

«Видимо, перешел в наступление правый фланг Первого Украинского фронта. Надо срочно вырываться вперед. Чтобы не очутиться в тылу у своих».

— Красная Армия вроде... А? — говорю я подошедшему начштаба.

Остановившись, рядом, Вася тоже прислушивается к канонаде:

— Наступают?

— Не иначе.

Еще раз прикинули, когда можно двинуть вперед наши батальоны, и твердо решили начать движение на северо-запад утром пятого января.

Начштаба уходит в хату, где размещен штаб, и через минуту там ярче загорается огонь. Верный друг и помощник мой склонился над бумагами. Задумавшись, иду дальше по улице, мимо часовых и конных патрулей, машинально вполголоса отзываюсь на их оклики.

Село набито партизанами до отказа. Одних новичков прибыло больше сотни. В хате, где неделю назад квартировал один Ковпак, кроме меня, размещено еще человек шесть из вновь прибывших через «фронтовые ворота».

Когда я вернулся, почти все уже были в сборе: вечеринка, устроенная «организацией чудаков», закончилась. [52]

— Заберуеь-ка я на печку, — говорю сидящим у стола товарищам. — Давно хотелось отогреться.

На печке действительно хорошо, но почему-то не спится. По потолку бродят тени. Потрескивает сверчок. Откуда-то снизу подсвечивает полесская лучина, которую хлопцы называют «парашютом». Это жаровенка из жести или дюраля величиной с хорошее блюдо. Свисает она на четырех проволоках с потолка наподобие детской люльки. В ней ярко горит маленький костерик из сухих смолистых чурбашков, а над огнем широкая полотняная вытяжная труба, сужающаяся кверху, вроде как у камина украинского. Огонь — теплый, оранжевый, домашний — располагает к задушевному разговору. Вокруг этого уютного огонька склонились головы — чубатые, стриженые... «Кто ж это в кубанке набекрень? Ага, Цымбал».

До самого вечера мысли мои были прикованы к политработе. Она уже персонифицировалась в определенном человеке, который будет ее возглавлять. И, видимо, не только я думал об этом человеке. Вот и Цымбал толкует о нем с новоприбывшими:

— Видали? Ну того, который как сухая жердина?! Это ж орел, хоть и молчун.

Цымбал с восхищением мотает головой и, поправляя сползающую с чуба на затылок кубанку с малиновым верхом, оглядывает слушателей.

— Это тот Мыкола Солдатенко, что на Припяти... — рассказчик заливается тихим смехом над чем-то одному ему ведомым. — Тот самый, ну, который в бою с пароходами умудрился сразу от деда и выговор, и благодарность получить. Это, братцы, редкостный человек. Он и военный спец, и дипломат, и политработник. А до войны — просто колхозный активист из села Воргола...

Слушатели придвинулись ближе к огню и не сводят глаз с Цымбала.

«Что он там такое брешет, этот Андрей Калинович? Не упомню что-то я такого случая. Знаю только, что Мыкола — командир сорокапятимиллиметровой пушки — подбил на Припяти не то один, не то два парохода. Ну, а выговор — это за что же?» — думаю я, задремывая.

Через некоторое время хохот слушателей колебнул пламя «парашюта». Зашевелились тени на потолке. Смеется Слава Слупский, смеется венгр Тоут, смеется [53] даже серьезный Сокол. Грохочут басами связные у двери, и заливается искренним ребячьим смехом Вася Коробко.

— Так, значит, и выговор сразу, и благодарность? Одним снарядом заработал? — спрашивает сквозь смех Сокол.

— Ага, — отвечает довольный Цымбал. — А що ты думаешь? Режим экономии. Снарядов-то всего семь штук оставалось.

И опять взрыв хохота. Ну как тут уснешь на печи?

А на Цымбала нашла говорливость. Я слушаю его складную украинскую речь и думаю: «В самом деле, не пустить ли его по политчасти? Умеет он душу человека раскрыть. А это в партизанской жизни, пожалуй, главное для политработника».

Тем временем Цымбал подсел уже к связным, среди которых немало «ветеранов», хотя каждому из них лет по шестнадцать — восемнадцать от рождения.

— Вы рыжего бачили? Тот новый капитан с вострым таким носиком? Ну тот, что на одну ногу приседает? Так то ж, хлопцы, немец! Чистокровный. Тихо, не шебаршить! Это ж наш немец — советский. Скоро ему геройскую звезду дадут. Сам генерал Строкач говорил: на днях ждем указ.

— А звиткиля он сюды взялся? — подозрительно спрашивает связной разведки третьего батальона Шкурат.

— А як его звать? — интересуется другой.

— За какие же такие заслуги-подвиги? Это ж надо что-то такое.., чтобы героя дали, — удивляется Вася Коробко.

Но Цымбал, раздразнив слушателей, вдруг зевнул и объявил:

— Спать, братва, пора. Времени впереди много. И все — наше. Завтра еще, если успею, обскажу вам про того немца.

Цымбал залез ко мне на печку и, укладывая раненую руку в теплую горку проса, спросил:

— А вы шо ж не спите, товарищ подполковник?

— Здорово ты рассказываешь...

— Да в госпитале наловчился. Надо же хоть языком воевать, раз руку перебили. Эх, проклятая...

— Болит?

— Не то что болит, а ноет, вроде комашня какая в самой кости шевелится. [54]

Помолчали.

— Как ты, Андрей Калинович, о Брайко думаешь?

— Да ничего — батальон хороший, — неопределенно ответил он.

— А командир? Сам Петро?

— У плохого командира и батальон будет ни рыба ни...

— К нему комиссаром пошел бы?

Долго молчал Цымбал, шурша просом. Потом сам спросил:

— Значит, командиром не считаете меня?..

— Ты неправильно меня понял. Разве Руднев плохим был бы командиром? А стал комиссаром.

— То Руднев. Он, может, на всю Украину партизанскую комиссар был первеющий.

— Вот таких нам и в батальоны надо. — Эх, ну разве я смогу?..

— А ты постарайся. Ведь про Мыколу сегодня не просто так разговор вел, а с воспитательной целью?

— А що, заметно? — встревожился Цымбал.

— Нет-нет... Никто и не подумал даже, — поспешил я его успокоить. — И это хорошо. Надо, чтобы агитация наша от души шла, не по службе, а по дружбе, по человеческому чувству...

— Щоб она поперек горла или в ухе не застревала, — усмехнулся Цымбал.

И уснул, не договорив.

9

Раннее утро четвертого января было ознаменовано приездом уполномоченного Украинского штаба партизанского движения полковника Старинова. Прибыл он на «эмке» фронтового типа. Эта машина появилась перед самой войной. В армии смеялись: специально, мол, сконструирована для того, чтобы выворачивать седоков в кюветы во время бомбежек. Высокая, словно на цыпочках, закамуфлированная под осенний пейзаж, она резко выделялась своей пятнистостью и вызывала ассоциации с первыми днями войны.

— В сорок первом бежали на таких «антилопах». А теперь на них же через фронт ездим, — сказал, потирая руки, полковник Старинов. [55]

— Кто на «антилопах», а кто и на волах, — буркнул Михаил Иванович Павловский, чем-то недовольный.

Старинов ухмыльнулся:

— Да и в сорок первом тоже не все уж так бегали, как кое-кому кажется...

Старинова хорошо знали во многих партизанских отрядах. Он был отличным подрывником, воспитателем и наставником целой плеяды молодых диверсантов. Мины конструкции Старинова срабатывали во вражеском тылу безотказно. Они подняли в Харькове на воздух крупный немецкий штаб с гитлеровскими генералами. Кубанские партизаны использовали мины Старинова в предгорьях Кавказа. Старинов являлся автором сложного минирования проливов на Азовском море, где ухнули под лед десятки автомашин с фашистскими солдатами, военными грузами и награбленным на Кубани имуществом.

В партизанском отряде как в деревне: новый человек сразу заметен. И уже через полчаса большинство людей узнало по беспроволочному телеграфу партизанской молвы о прибытии Старинова. У нас умели ценить подлинную отвагу, знания, сноровку. Особенно уважали тех, кто не дрогнул в первые тяжелые месяцы войны. А о харьковской диверсии Старинова слышали все... И вот он среди нас...

Старинов видел, что мы сами хотим быстрее выйти в рейд, и не подгонял без толку. Он выступил на летучем собрании комсостава, где в меру возможностей объяснил, какая перед нами поставлена серьезная задача. Одобрил наше решение освободить кое-кого из стариков ветеранов, уже достаточно повоевавших. Для очищенной от оккупантов части Советской Украины были нужны партийные и советские работники, а хозяйственные — особенно.

— Таким людям, как ваш Павловский, например, в советском тылу цены нет, — говорил нам Старинов.

— Во вражеском тылу ему тоже цены нет, — возразил Брайко.

Да и сам Павловский, узнав, что его отзывают в Киев, заскучал. Он даже прослезился.

— Что, недовольны решением? — спросил на следующий день Старинов. — О вас и других товарищах я шифровку дал. Есть решение ЦК.

— Нет, почему же... я доволен. А сердце все равно щемит. Хлопцы ж свои. Молодые, а на смерть идут. Кто [56] ж их накормит, оденет? У них еще ветер в голове, чи тая, как ее называют... романтика. Через тую романтику они ж и наголодаются, и завшивеют, чего доброго...

Полковник Старинов отбывал на своей «антилопе» в другие соединения, южнее нас. Надо было проверить и их готовность к выходу в рейды. От Старинова мы узнали, что идем на запад не одни.

— Туда же нацелены и Сабуров, и Бегма, и Шитов, и Иванов, и Андреев, и многие другие, — сообщил он мне по секрету.

Не получили мы от него сведений только о кавалерийском соединении генерала Наумова. А у меня с Наумовым была не то чтобы личная дружба, а тактическое единомыслие, что ли... Неужели он не примет участия во всеобщем походе украинских партизан на запад?

— Наумов где-то на юге, — сказал неопределенно полковник. — И еще до сих пор не получил боеприпасов. Ну, Петрович, занимайся своими командирскими обязанностями, а я пойду с народом поговорю. Кто у тебя комиссар или замполит?

— Мыколу Солдатенко намечаю.

— Вот мы с ним и потолкуем. — Старинов взял меня под локоть и отвел в сторону. — Так все же, когда думаешь двигать?

— Завтра утром.

Старинов отошел на два шага, словно хотел измерить меня взглядом.

— Ого. Смелая хватка...

— Скорее вынужденная, товарищ полковник. Наступление Советской Армии требует от нас такого решения.

10

Вечером четвертого января Советское Информбюро сообщило о взятии нашими войсками города Олевска. Партизанские разведчики донесли, что армейские части движутся вдоль железной дороги на Сарны.

— Все-таки обгоняют нас, — хмуро сказал начштаба, принесший на подпись приказ о выступлении. — Ох, трудно! Мало времени на подготовку.

Последний день на обжитом месте мы провели неважно. Нас покидали старики. Отбывал на юг в тачанке, подаренной Ковпаку польским капитаном Вуйко, ординарец [57] деда — Политуха. Уезжал Михаил Иванович Павловский — старый щорсовец, знаменитый помпохоз, тот, что спас в Карпатских горах отряд от голодной смерти: в своей анекдотической скупости он до последней крайности уберег мешок сахарного песку. Как пригодился этот песок на высоте Шевка, когда люди, уже целую неделю голодавшие, совсем выбились из сил!.. Уезжал и Федот Данилович Матющенко — комбат-три, хитрющий украинский дядько, мудрый командир, выведший с наименьшими потерями свой батальон из карпатской прорвы. Расставались мы и с секретарем парторганизации Яковом Григорьевичем Паниным. Его отзывали в ЦК, и он увозил с собой тщательно упакованный, обитый жестью самодельный сейфик-сундучок с ценным грузом: там хранились сотни партийных дел принятых в партию боевиков-партизан.

Везде, где решалась судьба войны, — в двухсотпятидесятидневной осаде Севастополя, в блокированном Ленинграде, в окопах Сталинграда — тысячи сынов и дочерей нашего народа писали: «Иду в бой за Родину, прошу считать коммунистом!». И партия принимала их в свои ряды. Тех, кто, не дрогнув, погибал смертью храбрых, навечно зачисляли в славные ряды бессмертных; тем же, кто оставался жив, вручали партийный билет, а с ним и строгое доверие партии.

Так было и у нас: в боях на Князь-озере, в рейде под Киев, на Припяти и за Днестром, под Ровно и на карпатских вершинах твердые партизанские руки писали те же слова, что и руки севастопольцев, сталинградцев, ленинградцев. И вот сейчас наш секретарь партийной комиссии увозил в бесценном сундучке лаконичные бесхитростные заявления, анкеты, решения ротных партийных собраний и парткома партизанского соединения. Все в том сундучке!..

Уезжали многие: путивляне, конотопцы, глуховчаяе... Их районы уже были освобождены. Их звали колхозы, жаждала земля, ждали семьи. Но ветераны не спешили. Плача навзрыд, обнимали они нас — молодых, нацеленных партией на запад.

Впереди провожающих высилась фигура преемника Яши Панина — Мыколы Солдатенко. Бравый артиллерист, а затем политрук роты и комиссар батальона, Солдатенко был, бесспорно, одной из самых колоритных фигур [58] нашего соединения. Это он по приказу Ковпака и Руднева ходил на рискованные переговоры с командиром бандеровской банды Беркутом.. Это его, Мыколу Солдатенко, молчаливого и медлительного, можно было посылать на любые сверхтрудные задания, и он выполнял их скромно, тихо, методично, а рапорты присылал обычно такие: «Зробыв!» или «Хлопцы постарались». Насколько мне помнится, самый «длинный» рапорт Солдатенко составил всего из трех слов; «Хвашистов вже нэма!».

* * *

Утром пятого января началось построение на марш. По разным лесным дорожкам стягивались обозы. Ездовые, успевшие отрастить усы (сказывалась гвардейская мода, заимствованная при кратковременном общении с передовыми частями армии в Овруче), важно восседали на облучках. Между телегами сновали старшины. Последние сутки они совсем не отходили от обозов и знали уже каждую телегу, каждую пару волов и лошадей. Но сейчас придирчиво еще раз осматривали свое хозяйство.

— Цэ вже просто так, для порядка стараются, — ухмыльнулся Павловский. — Надо же показаться перед командирами рот.

— Демонстрируют перед начальством свою заботу и ретивость, — сказал начштаба.

— А як же? А ты як думав? Старшина, що не знает, як пыль в глаза пустить и на подчиненных страх нагнать, який же цэ старшина?

Павловский вдруг как-то странно хмыкнул и отвернулся. Я заметил, что по щеке его скатилась и спряталась в усах непрошеная слеза. Он последним отбывал на паре битюгов в Киев. Его сменял бывший командир Олевского отряда инженер-строитель Федчук, тоже партизан гражданской войны. Великих дел их отряд не совершал, за пределы своего района не выходил, но воевал в Полесье честно, участвовал в блокаде железной дороги. Летом в Полесье активизировалось всенародное партизанское движение. Взрослое мужское население Олевских деревень, а частично и женщины повалили в свой партизанский отряд. К осени в нем насчитывалось уже около трехсот человек. С этими людьми Федчук и влился к нам, когда мы вернулись с Карпат. Ковпак назначил к Федчуку комиссаром [59] подрывника и поэта Платона Воронько, к которому затем перешли и функции строевого командира. А кандидатуру Федчука Михаил Иванович Павловский перед самым своим отбытием на Большую землю предложил на должность помпохоза. Это нас вполне устраивало...

В батальонах своего обоза почти не было, и основной груз пришлось снова взвалить на крестьянские подводы. Эта большая часть колонны, находившаяся как раз в центре села, выглядела весьма неказисто. Непривычные к строю воловьи упряжки стояли беспорядочно, кое-как. А батарейный обоз и санчасть вообще походили на базарную толкучку. Новый наш партизанский интендант озабоченно носился верхом от одной группы подводчиков к другой. Те обступали его, о чем-то расспрашивали. Федчук разговаривал с ними спокойно, но иногда и покрикивал, после чего возницы быстро расходились, пожимая плечами.

Для меня настроение этой части нашего войска было сейчас важнее всего. На воловьи упряжки погружено более миллиона патронов, тысячи гранат, тонны взрывчатки — почти весь боезапас, выданный нам по приказу Ватутина и пополненный у гвардейцев в Овручс.

Особенно оживленно Федчук беседовал с возчиками, прикомандированными к четвертому батальону. Кое-кого из них я узнал. Это были те самые люди, которые всего три дня назад перевозили наши пожитки из Овруча через «фронтовые ворота». Вырвавшись из их кольца и покружив еще минуты две, Федчук подъехал к штабу, кряхтя слез с коня и подошел к нам.

— Народ бунтуется, товарищ командир, — тщательно и с непривычки курьезно вытягиваясь во фронт, доложил помпохоз. — Просят точные сроки им указать, толкуют, что тягло у них подбилось. А кроме того, поговаривают, будто пришло время на армию ориентироваться: партизаны для них теперь не защитники.

— Ого, быстро смекнули, — покачал головой Войцехович.

— А як же? Политику воны добре толкуют, — оживился Павловский.

— В особенности в свою пользу, — поддакнул Солдатенко. [60]

— Плохо, товарищ Федчук! — укоризненно сказал я помпохозу. — Вы же человек местный, народ вас знает...

— Так в том-то все и дело. Если бы чужой, они прямо не говорили бы. Зато на марше смылись бы с быками, побросав груженые телеги в лесу. А так, по совести, как своему, выкладывают все сомнения.

— Ну что же? И это неплохо. По крайней мере, знаем настроения, — сказал Солдатенко.

— Да, настроение у них, прямо скажем, неважное, — подтвердил наш интендант.

— Погоди, товарищ Солдатенко, — остановил я комиссара. — Послушаем предложения товарища помпохоза.

Федчук подумал, погладил свою инженерскую с сильной проседью бородку и сказал рассудительно:

— Определенный срок возчикам указать следует. Чтобы у людей перспектива была. Ну, скажем, пусть доставят нас до конных мест. А там перегрузимся на другие телеги.

— Так, на перекладных, и рейд думаете совершать, Федор Константинович? — недовольно спросил начштаба. — Полагаю, что этаким манером дело у нас не пойдет.

— Насчет рейда ничего не могу сказать, товарищ начштаба. Опыта у меня по этой части нет, — с достоинством отвечал Федчук. — Мы ведь другой — лесной и болотной — тактики партизаны. Но с народом надо ладить.

— Правильно. При любой тактике с народом ладить надо, — поддержал помпохоза Мыкола Солдатенко.

«А помпохоз вроде с головой», — отметил я про себя и, прикинув с Васей возможности в смысле тягла лежащих на нашем маршруте сел, распорядился:

— Соберите всех возчиков, товарищ Федчук, и твердо им заявите: если до реки Горыни ни одна повозка не поломается, никто не дезертирует и не будет симулянтов, то сразу за Горынью мы их отпустим домой.

— Можно от вашего имени заявить? — уточнил Федчук.

— А разве вам своего имени мало? — отрезал я, сразу давая понять помпохозу, что он пользуется достаточными правами и от него требуют самостоятельности.

Федчук неожиданно и странно для пожилого мужчины покраснел и смутился. Немного смутился и я, чувствуя [61] неловкость перед человеком, старшим по возрасту. А тут еще эти пытливые глаза Павловского. Невольно подумалось: «Ревнует он, что ли? Уезжал бы уже... А то Федчук вроде как спутан по рукам и ногам».

Но служба есть служба. А времени для детального изучения характеров и установления оттенков во взаимопонимании между людьми у меня в ту пору не было.

— Действуйте.

Помпохоз лихо вскинул руку к головному убору и грузно повернулся через левое плечо.

Через несколько минут он верхом приплясывал среди обоза, со всех сторон окруженный погонщиками быков. Они внимательно выслушивали объяснения. Затем молча стали расходиться.

— Настроение у них вроде поднялось, — кивнул Солдатенко, внимательно наблюдавший всю эту картину.

А я размышлял: «Какой все же чудесный наш народ! Под любую ношу он подставит свое могучее плечо. Надо только говорить ему правду. Без обмана. И всегда давать перспективу, как выразился Федчук. Только что шумели, протестовали, а сейчас все молча согласились: «До Горыни так до Горыни». Но сможем ли мы отпустить их там?»

Сразу же спросил об этом Василия Александровича.

— Э, там видно будет, — беззаботно ответил начштаба.

— Надо, чтобы политруки рот поближе к ним были. Пусть изучают людей этих... На всякий случай. Може, вам еще и на голом энтузиазме придется ехать, а не только на волах, — сказал Павловский.

В колонну уже подстраивались пешие роты. Возле бойцов сновали местные жители, преимущественно женщины. Многие провожали своих родных, влившихся к нам в отряд. Женщины помоложе явно симпатизировали «кадровым партизанам», ветеранам Карпат и Брянских лесов. Перехватывая на лету затуманенные слезой взгляды, видел я не только простые, дружеские, но и более чем дружеские объятия, слышал вздохи, а то и тихие причитания.

Для бывалых партизан считанные недели стоянки были мирной, спокойной жизнью. И вот снова поход! В неизвестное, грозное...

Надо было рвать все эти кратковременные связи. [62]

Жаль, конечно, но наш долг суров и не дозволяет нежностей.

Я торопил комбатов. Те зычными голосами шевелили своих подчиненных. Прощания, слезы, приветы... Только изредка мелькнет вдруг лукавая залихватская улыбка бравого партизана, который, прижимая левой рукой к своей мощной груди разревевшуюся дивчину, от неловкости озорно подмаргивает друзьям, словно давая им понять, что он тут ни при чем, что с самого начала крутой партизанской любви не скрывал ее непродолжительности. Сама, мол, знала, на что шла. Так, один солдатский грех. Но отвернется этот партизан и тоже глубоко вздохнет...

Прощался с нами и полковник Старинов, спешивший на своей «антилопе» в другие соединения.

— Вот уже и начальство разъезжает на машинах. Вроде как директор мэтэсэ какой, — сказал, глядя вслед машине, Павловский.

— Цэ така мэтэсэ, що Гитлеру кишки выпускает. Мину Старинова знаете, дядьку? — вставил от себя Вася Коробко, один из многочисленных учеников Старинова.

А на юге все погромыхивает, и уже чуть-чуть на запад продвигается канонада. Значит, не шутил тогда генерал Ватутин! Эх, не хватает только, чтобы появилась вблизи кавалерия. Тогда совсем пропали. Ну куда мы с этим воловьим базаром и скоростью два — три километра в час? Нет, нет! Хватит прощаний и слез. Надо давать команду...

— Ну, друзяки мои дорогие, давайте прощаться, — сказал Павловский и, шагнув вперед, крепко обнял меня, начштаба, а затем своего преемника Федчука.

«Нет, эту пуповину рвать куда труднее. Не короткой ночью на сеновале или на печи срасталась она. На льду Князь-озера, в припятском мокром мешке и на вершинах Карпат крепла боевая дружба».

— Ша-а-гом ма-арш, Васыль, — сказал я, обращаясь к начштаба.

И только перекинул ногу через седло, как Митька Гаврилов из комендантского взвода выпустил вверх длинную очередь из автомата.

— Салют, товарищи командиры, салют! — лихо закричал он.

«Ох уж эти мне штабные лоботрясы! Всюду они одинаковы... Хорошо еще, что удержался в седле на шарахнувшейся лошади. Не предупредил, черт!..» Хмурюсь, [63] а в груди какое-то тревожное ликование. В поход, в поход... Эх, еще бы недельку подготовки, да пушчонок полную батарейку, да спаренных зенитных пулеметов... Вперед, на запад, вперед!

А вокруг сияющие глаза и настороженные лица. В голове колонны зарождается шорох. Минута, другая — и шорох вырастает в шум. Движение тысяч ног и сотен колес.

— Как говор горного ручья, — отмечает комбат-пять Платон Воронько.

— Ох, и нэ згадуй мэни про та Карпаты, — перебивает его комбат-два Кульбака.

— Не нравится? А на Западе, в Европе, есть горы и повыше, — смеется Петя Брайко. — Хочешь, карту покажу? Полюбуйся, Петро Леонтьевич!

И заливается веселым смехом, а Кульбака чертыхается.

«Все комбаты здесь. Ну что ж, хорошо. Вперед!» И я пускаю застоявшегося коня рысью, обгоняя обоз и пехоту, как это любил частенько делать на марше наш незабываемый комиссар...

Покрикивания обозных, говор, смех... Еще минута — и над вытянувшейся за селом колонной взмыла и понеслась над Полесьем звонкая партизанская песня.

Дальше