Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Книга первая.

Рейд за Днепр

Часть первая

1

Война для меня началась на крышах киевской киностудии, в которой мастера украинского кино создали ряд выдающихся фильмов. Несколько десятков гектаров земли, засаженных фруктовыми деревьями, чудесные аллеи, а в центре — оригинальное здание из красного и желтого кирпича с четырьмя башнями по углам. В этой студии я работал режиссером.

На четвертый день войны, когда я дежурил на одной из башен, над студией пролетели первые двадцать черных самолетов.

Это было в среду 25 июня в 9 часов утра. Самолеты шли бомбить авиазавод, находившийся недалеко от студии. Военные познания мои были очень невелики, и я не знал, что если бомбы отрываются от самолета над твоей головой, то личная опасность миновала. А бомбы, предназначенные для авиазавода, сбрасывались гитлеровскими летчиками как раз над моей головой. По телефону, который был проведен к моей вышке, я прокричал на командный пункт какие-то торжественные слова, вроде: погибаю, мол, но не сдаюсь, — и упал лицом вниз, ожидая смерти.

Вероятно, я тогда всерьез верил, что именно от моего поста на крыше многое зависит в ходе военных действий, а то и во всей войне.

Далее мои военные похождения продолжались в Полтаве, на футбольном поле стадиона, где в спешном порядке формировалась 264-я стрелковая дивизия приписных.

Месяца через два, отступая, я поднял на мостовой книгу Хемингуэя, выброшенную взрывной волной из библиотеки районо. Перелистывая страницы, я нашел в ней слова, которые показались мне тогда подлинной и обнаженной "правдой" войны: "Кадровые офицеры нужны для парадов, а когда нужно лежать в окопах и стрелять, то это делают купцы, бухгалтера, учителя, музыканты и дантисты".

Прочитал и задумался. "Бухгалтера? Тоже нашел вояк!" Но вот в своем взводе я обнаружил двух кооператоров. А когда пригляделся поближе, то увидел, что дивизия, наспех сформированная на полтавском стадионе, состояла из дантистов, продавцов, дворников, учителей и артистов города Киева.

В последних числах июля поезд десять часов мчал нас из Полтавы и на рассвете подвез к Днепру, к затерянной в песках левобережья станции Леплява.

На нас были новенькие гимнастерки. Тут же, на станции, выдали нам блестевшие свежим воронением и маслом полуавтоматические винтовки. Выгрузившись из вагонов, мы впервые ощутили близость фронта: высоко вверху кружились тогда мне совершенно неизвестные, а затем изрядно надоевшие за войну стрекозы — немецкие корректировщики. Через сутки, нагруженные скатками, гранатами, котелками, мы переправились через Днепр и, пройдя еще километров двадцать на запад, через село Степанцы вышли на передовую. Шли спешным маршем, иногда переходя на рысь. Солдатские штаны, придерживаемые брезентовым пояском, не держались на животе и все время сползали, скатка развязывалась и терла шею, котелок стукался о винтовку, пот заливал лицо. Впереди явственно ухала артиллерия, слышались разрывы мин, переговаривались пулеметы. Ноги потерлись и болели, к горлу подступала злость. Позади были картины эвакуации Киева и других городов Украины, на которую гитлеровцы обрушили удары авиации и механизированных дивизий.

Наша дивизия занимала по фронту километров шесть, перекрывая важную дорогу. Я начал боевую карьеру в должности помощника командира взвода. Вернее говоря, вначале у меня была более почтенная должность — интенданта полка. Но на столь высоком посту я удержался всего лишь два часа.

Дело происходило еще на полтавском стадионе. Бравый вояка, подполковник Макаров, формируя свой полк, выстроил командный состав и молниеносно распределил: ты будешь командовать такой-то ротой, ты — такой-то и так далее, но очутился в тупике, когда понадобилось найти интенданта. Он почему-то был убежден, что командовать могут всякие люди, но интендантом способен быть только очень грамотный человек.

Распределив всех по должностям, он еще раз выстроил в шеренгу командиров и стал справляться об их образовании. Узнав, что я окончил театральный институт, а затем киноакадемию, он, нимало не смущаясь тем, что оба эти учебные заведения не имели никакого отношения ни к военному, ни к хозяйственному делу, сразу же решил, что я сущий клад для полка и могу быть отличным интендантом. Подполковник с ходу дал мне задание получить селедку на весь полк. 82 грамма селедки полагалось на бойца, 985 бойцов имелось в наличии. Селедок я получил 688 штук. На досках мы разложили селедки. Передо мною, словно солдаты в строю, выстроились блестящие злые рыбины, а я стоял над ними и ломал себе голову, как разделить их по справедливости. Взвешивая по 82 грамма этих проклятых селедок, мы столкнулись с проблемой дележки голов и хвостов. От каждой порции приходилось отрезать либо то, либо другое. Одним доставалась наиболее вкусная часть, другим же — сплошные хвосты и головы. Словом, от должности начхоза я был немедленно отставлен. Командир полка хотел отправить меня в глубокий тыл, весьма смущенный моей непригодностью к интендантским обязанностям.

— Ну куда я тебя дену? Военное образование у тебя есть? Действительную служил?

— Служил, барабанщиком, — угрюмо ответил я.

Командир беспомощно развел руками. Через день, с некоторым стеснением, он назначил меня на должность помощника командира взвода.

Три года спустя, командуя партизанской дивизией, как-то на вечере воспоминаний я рассказал партизанам о своей первой военной проблеме — дележе селедок; старшина хозяйственной части Саша Зиберглейт укоризненно сказал:

— Ай-яй-яй, товарищ генерал, как же можно было так решать? Нужно была дать каждому по полселедки, потом дать добавку по голове или хвосту, и у вас еще осталось бы сто — двести порций резерва...

Только тогда я понял, что не родился интендантом.

Но вернемся к селу Степанцы, метрах в трехстах от которого — на свекловичном поле — занимала оборону еще ничем себя не прославившая 264-я дивизия.

Это было на рассвете 2 августа 1941 года. Мы выкопали окопчики. Некоторые из них были начаты какими-то нашими предшественниками. Полк наш прибыл в Степанцы накануне, и, как полагается перед боем, нас маленькими группами отправляли в садик, где политрук читал нам присягу и мы подписывали ее.

Я, помню, страшно сконфузился, когда, принимая присягу, механически взял под козырек, забыв, что в левой руке у меня винтовка и козырять в таком положении не полагается. Политрук укоризненно покачал головой:

— Э-эх, товарищ помкомвзвода!

В первые дни мне часто приходилось краснеть из-за всех этих штатских промахов.

Немцы словно следили за нами: как только мы заняли оборону и окопались, началась артподготовка. Должен признаться, что артиллерийскую подготовку, первую в своей жизни, я не выдержал. Когда противник открыл сильный огонь, я задом вылез из индивидуального окопчика и непонятно каким образом очутился где-то посреди поля, очевидно выбирая свой "командный пункт" поближе к деревне.

В жизни каждого солдата есть такой кризисный момент, когда решается его судьба в войне. Как он будет в ней с участвовать: как трус, или как бесшабашный храбрец, или просто как честный человек.

Вот такой кризисный момент был и у меня в моем первом бою.

Отправляясь на свой КП по широкой дороге, которая шла среди свекловичной плантации, и все более набирая ход, я увидел в глубокой и очень узкой яме голову уже знакомого мне политрука. Высунувшись, он сказал мне:

— Э-эх, товарищ помкомвзвода, а я на вас надеялся больше, чем на кого-нибудь другого. Вы же все-таки человек сознательный.

В это время батарея вражеских полковых минометов опять возобновила беглый огонь, обрабатывая наш передний край. Я очутился в канавке, которую колхозники вырыли для предохранения свеклы от совки. Помню, что мне было очень трудно втискивать свое режиссерское брюшко в эту узкую канавку. Но как-то я все-таки в ней устроился. Минут через десять немцы начали атаку. Сбоку нас стали обходить автоматчики. Кто-то из бойцов нашего взвода крикнул:

— Командира убили!

И тут я понял, что мое место вместе со взводом, но вдруг увидел, что взвод поднялся со своих мест и улепетывает через свекловичное поле.

В этот момент я увидел первого немца.

Одна автоматная очередь прошла очень близко возле меня. Разрывные пули защелкали рядом по свекольной ботве. Немец, молодой парень в самодельном камуфляжном костюме из листьев, привязанных к плащ-палатке, с автоматом в руках подползал ко мне. Очевидно, запасную обойму он держал в зубах. Мне тогда показалось, что это кинжал или вообще что-то страшное. Но немец не замечал меня. Он стал обстреливать наш бегущий взвод, и я увидел двух или трех упавших бойцов. Я взглянул на место, где должен был находиться политрук. Его там не было. У меня мелькнула мысль: "На войне нельзя бегать. Даже отступать нужно лицом к врагу". Один автоматчик на моих глазах расстреливал целый взвод спин. Когда немец находился уже в нескольких шагах от меня, я вспомнил, что являюсь командиром этого взвода, так как командир убит.

В бою бывают моменты, когда сознание уходит. Должен сказать, что и в последующих боях мне приходилось испытывать подобное состояние. Вот и в этот первый мой бой я не помню, что именно было со мной дальше. Только помню, что гитлеровский автоматчик лежал мертвый, а я стоял около него. Но и сейчас я не уверен до конца, что это я его убил. Опомнившись только тогда, когда немец стал трупом, я взял его автомат, мой первый трофей, догнал взвод и заставил людей подчиниться себе. Приказал им залечь, отстреливаться, затем по команде отходить, опять ложиться и опять стрелять. Так продолжалось, может быть, всего несколько минут, нужных нам для того, чтобы пробежать сто — сто пятьдесят метров и забраться в окопы, которые находились на краю села.

Мы засели в окопах и начали томительный, однообразный оборонительный бой, который по существу является перестрелкой.

Что еще запомнилось мне в первом бою? Какие-то люди на свекловичном поле, подняв руки, двигались по направлению к вражеским пулеметчикам, которые тоже поднялись с земли и шли навстречу. Этих людей было пятеро. Немец был один, далеко позади плелся его второй номер. Решение пришло само собой. Я скомандовал "огонь" взводу, который уже полностью подчинялся мне, и одним залпом из нескольких ручных пулеметов и винтовок мы скосили их всех: и тех, кто хотел сдаться, и тех, кто собирался брать пленных.

Так окончился мой первый бой. Еще две детали, которые остались в памяти после боя: звон в ушах от бесконечных выстрелов и страшная жажда.

Мы заняли оборону в окопах. Наступила ночь. Я выставил караулы и наблюдение. Свободные бойцы, свалившись от усталости на дно окопов, спали. Я не мог уснуть, и вот именно тогда, ночью, я понял, до конца осознал, что на войне нельзя показывать врагу спину. Солдат, показывающий врагу спину, вызывает у противника уверенность в победе и, кроме того, служит прекрасной мишенью.

Утром мы много толковали об этом с бойцами, и в следующих боях, которые происходили каждый день, я увидел, что бойцы действительно поняли меня по-настоящему...

Это была ночь на 3 августа 1941 года.

В эту ночь в Москве, под гром зениток, отражавших воздушный налет немцев на столицу, родился мой сын Евгений.

2

Бои на окраинах села Степанцы становились с каждым днем все сильнее и ожесточеннее. За несколько дней было не менее десятка жестоких схваток и бесчисленное количество мелких стычек; мне приходилось принимать в них участие, и я уже чувствовал себя старым солдатом. Взвод, над которым я принял команду в первые дни боев, сильно поредел, так же как роты и батальон. В течение нескольких дней я успел пройти практический стаж командования взводом, затем ротой, поработал в штабе батальона, потом опять командовал ротой, а на десятый день боев командовал батальоном. Мы стояли в обороне все на одном и том же месте; отвозили в тыл раненых, вокруг нашей обороны выросло много свежих могильных холмов. У самой дороги, возле штаба батальона, была могила политрука, который сделал меня солдатом.

В первом, особенно памятном для меня бою я потерял политрука из виду и только после окончания боя узнал, что бойцы видели его на свекловичном поле. Он был ранен в горло. Ночью мы — несколько человек — переползли на это место и нашли его уже мертвым. Отнесли назад, за передовую линию, и похоронили.

Батальоном мне пришлось командовать после четырех командиров, сменившихся за эти несколько дней. Он состоял из сотни бойцов, закалившихся в беспрерывных боях.

Наша оборона располагалась вправо и влево от магистральной дороги, ведущей от станции Мироновка к переправам через Днепр возле Канева. Мироновка была в руках у немцев. Канев — у нас. Наш батальон перекрывал эту дорогу. Вдоль ее противник вел ожесточенное наступление.

Приняв батальон, я сразу перевел его штаб и свой командный пункт в крайний дом села Степанцы. Я думал, что если штаб будет в стороне от дороги, бойцы поймут это как стремление начальства остаться в стороне от оси наступления противника. Перевод штаба — простой маневр — вселил в бойцов уверенность. Люди увидели, что командование не собирается отдавать дорогу противнику, будет стоять здесь вместе с ними и с дороги не уйдет.

Но я тогда был всего только немножко смелым солдатом и подсознательно понимал, что я еще не командир, а учиться уже поздно. Учиться нужно было раньше...

Когда после пятидневных боев немцы усилили нажим, направляя свой удар вначале по флангам, а затем по центру, туда, где стоял мой батальон, часть дивизии стихийно снялась и начала отступать к Каневу, а затем по инерции добежала до самой переправы на Днепре. Потерялись связь и управление, началась неразбериха, которая часто заканчивается паникой.

Люди вынужденно скапливались в узком горлышке переправы через Днепр. Среди командования нашелся твердый человек, который собрал большую часть бежавших, привел их в порядок, построил, расстрелял перед строем нескольких паникеров. Этого оказалось достаточно, чтобы бежавшие вернулись на свое место.

А в это время гитлеровцы нажимали исключительно на наш батальон. Более суток мы держали оборону, не подозревая, что, отклонись противник всего на километр в сторону, мы оказались бы в его тылу.

Мне, как и многим солдатам, не имевшим тогда достаточного боевого опыта и плохо знавшим врага, еще непонятна была эта черта тупой немецкой тактики. Через полтора года мы узнали, что "...немцы аккуратны и точны в своих действиях, когда обстановка позволяет осуществлять требования устава. В этом их сила. Немцы становятся беспомощными, когда обстановка усложняется и начинает "не соответствовать" тому или иному параграфу устава, требуя принятия самостоятельного решения, не предусмотренного уставом. В этом их основная слабость".

Именно этот эпизод, как и многие другие из боевой практики моих товарищей, вспомнился мне тогда. Вероятно, в эти первые боевые дни так же поняли врага — его сильные и слабые стороны — миллионы советских людей, солдат и офицеров.

Но тогда, в августе 1941 года, по своей наивности новоиспеченного солдата и командира, я и не подозревал, что для того, чтобы вести войну, надо знать не только то, что делается впереди тебя, но и то, что делается справа, слева и сзади.

А немцы перли только в лоб.

Наш батальон, отстоявший дорогу, отбивший все атаки гитлеровцев, отвели на отдых в село Степанцы. Первое, что вспоминается об этих часах отдыха, — это походная кухня и котел, в котором закипал самый настоящий чай. У нашего старшины было много сахару. Чай напоминал какую-то странную жидкую кашицу, но я наверняка знаю, что никогда в жизни не пил напитка чудеснее. Вероятно, я выпил десяток кружек чаю и хотел завалиться отдыхать после шести или семи суток боев. В эти дни приходилось спать только стоя, прислонившись спиной к стенке окопа, есть размоченный в луже кусок сухаря и быть в положении худшем, чем любой солдат: в те дни у меня уже просыпалось первое чувство командира, чувство ответственности за жизнь людей, которыми ты командуешь.

Я и сейчас убежден, что самой главной чертой командирского дела является вот это чувство ответственности. Техника, грамотность, военная тренировка — всему этому можно научиться. Но без чувства ответственности перед своей совестью командир никогда не будет настоящим руководителем боя. Он будет только ремесленником военного дела.

И вот, когда счет выпитых кружек чаю дошел примерно до десяти, наше чаепитие было прервано налетом гитлеровской авиации. Немцы нащупали штаб дивизии и бросили на его бомбежку несколько десятков самолетов. Все быстро рассредоточились, и я оказался в ближайшем огороде.

Недалеко от меня, в кабачках, лежала женщина, одетая в ярко-красное бархатное платье. В тот момент, когда в воздухе надоедливо выли и падали бомбы, женщина делала какие-то странные движения. Она производила впечатление человека, корчащегося от боли, умирающего от ран. Но вот одна бомба упала на площади села, другая зажгла дом. Я подумал, что мне надо ретироваться куда-то с огорода, но налет кончился, и я увидел, что кухня с нашим замечательным чаем была разворочена прямым попаданием бомбы. Я стоял и издали смотрел на кухню. Рядом потрескивал горящий дом, кричали бабы, бегали дети, санитары пронесли раненого красноармейца. Посреди всего этого очень странной показалась мне женщина в красном платье, с черными, как смоль, волосами. Она медленно вышла из огорода, отряхнула платье и, оглядываясь по сторонам, стала переходить через площадь. Навстречу ей из переулка шел красноармеец с русской винтовкой и штыком. Подойдя к обломкам кухни, он остановился. Туда же пошла и женщина в красном платье. Они о чем-то пошептались, затем красноармеец глянул на нее, как-то криво улыбнулся и вскинул винтовку на плечо. Заметив меня, красноармеец ласково обнял женщину за талию. Потом они разошлись в разные стороны. В этой сцене было что-то фальшивое. Но в чем дело, я сразу не мог понять. Лишь внимательно вглядевшись, я увидел из-под черных волос женщины часть стриженого затылка блондина. Я крикнул:

— Стой!

"Женщина" оглянулась и сразу бросилась бежать. Я поднял винтовку и прицелился в нее. Ко мне подскочил "красноармеец" и ударом под локоть сбил винтовку в момент выстрела. "Женщина", услыхав выстрел, прибавила шагу, а затем, задрав юбку, поскакала галопом. Мы схватились с парнем, мне удалось стиснуть ему горло. Мы покатились в песок. Подбежали бойцы. Разняли нас. Выяснилось, что парень в красноармейской форме и женщина в красном платье — фашистские агенты-разведчики. Парень показал, где была спрятана его рация. Он вызывал самолеты. "Женщина" во время налета различными условными фигурами в своем ярко-красном платье указывала направление бомбежки.

После этого случая я, в ходе войны, начал смутно, изнутри понимать, что война — сложнейший механизм. Это я знал и раньше из книг и газет, но понимать по-настоящему стал только в дни августа 1941 года. В те несколько дней я понял, что не только храбростью и удалью воюют люди, но и уменьем. Понял, что, командуя батальоном, нельзя надеяться на то, что тебя вывезет твоя военная безграмотность. Это может случиться раз в жизни. Нужно знать, что война идет не только в окопах, не только в воздухе. Война не ограничена той узкой полосой, где противники скрещивают оружие, — она нередко забирается и в тылы войск, где части отдыхают после боев или готовятся к новым сражениям.

Немецкий агент в красном платье удрал. Но с этого момента я стал остро вспоминать все читанные мною до войны детективные романы, стал интересоваться всевозможными специфическими эпизодами, анекдотами.

Я стал интересоваться разведкой во всех ее формах.

3

Долго отдыхать нам не пришлось. К вечеру того же дня наш батальон, как самый боевой, подняли по тревоге и послали на правый фланг дивизии под село Ковали. Нас бросили в какую-то дырку, образовавшуюся в этом месте, — а может быть, ее и не существовало, а может, их было сто, таких дырок, в теле нашего фронта. Только сейчас, имея за плечами опыт боев и походов по тылам врага, я понимаю, как трудно было нашим командирам противостоять до зубов вооруженному, натренированному врагу.

Итак, в сумерки мы вошли в лес и уже в полной темноте заняли оборону на северной опушке его. Задача заключалась в том, чтобы под покровом ночи выбраться из леса, незаметно подойти к высоте, которую гитлеровцы заняли накануне, и выбить их оттуда. К опушке я подошел с двумя-тремя десятками бойцов, выслав вперед разведку. Она прошла несколько шагов и вернулась. Люди, на протяжении многих дней видевшие смерть, вдруг испугались темноты. Они стали бояться друг друга. В это время шум и треск ветвей привлек внимание вражеского наблюдателя, и по опушке леса ударила немецкая артиллерия. Люди попадали на землю, кто-то шарахнулся в сторону, затем наступил момент тишины, а через секунду на весь лес раздался дикий крик сержанта-узбека. В последние дни я слыхал много стонов раненых, но днем это не производило такого удручающего впечатления. Узбек кричал всего два слова: "Товарищ команды-ыр", но кричал он их по-разному. Первый раз крик звучал как жалоба, второй раз — как просьба, третий раз он взывал с надеждой и упреком.

Я подошел к узбеку и увидел, что он лежит, опершись щекой на пенек. В руках он держал выбитый и висевший на далеком расстоянии глаз. Жалость комком подкатила к горлу. Чем я мог помочь ему, человеку, вмиг ставшему слепым? Чем?

Немцы возобновили обстрел. Снаряды проносились где-то вверху, часто ударялись о ветви деревьев и взрывались. Я присел ближе к узбеку, прикоснулся к его колену. Человек держал в обеих руках свой глаз так осторожно, словно боялся расплескать его. Я назвал его по имени. Он ощупал меня мокрыми от крови руками и заплакал.

Всю ночь до самого утра мы провели в лесу под методическим обстрелом немецкой артиллерии. После того как разрывался снаряд и осколки, сбивая ветви дубов, разлетались по лесу, наступала секунда тишины, затем издали вновь слышался все приближающийся вой летящего снаряда — и разрыв. Затем следующий снаряд — и так до самого утра.

Методический ночной обстрел артиллерии гораздо страшнее, чем бой. Во время боя ты видишь врага, ты можешь убить его, прежде чем он убьет тебя. Кроме страха смерти, у тебя есть десятки других чувств, мысль работает, воля напряжена. Но ночью, во время обстрела артиллерии, кажется, что каждый снаряд предназначен только для тебя, летит прямо на тебя.

На рассвете был получен приказ отходить через лес. Немцы, проведя артиллерийскую подготовку, прорвались в другом месте. Я получил приказ прикрывать обоз. Нашел я его в каком-то котловане, на одной из повозок преспокойно сидел интендант и что-то жевал. Когда я сказал ему, что он находится в тылу у немцев, у него глаза полезли на лоб. Он зашептал:

— Голубчик, я же отвечаю за продукты...

Переправив обоз в безопасное место, я снова вернулся к линии обороны, проходящей возле могилы великого кобзаря Украины Тараса Шевченко, — здесь узенькой цепочкой стояли двести или триста бойцов. Помню, там были люди с синими околышами — остатки неизвестного мне кавалерийского корпуса, были люди, называвшие себя воздушными десантниками, была пехота, и — что я тогда заметил — чуть не каждый держал в руках пулемет. Люди эти наверняка не служили пулеметчиками в своих частях. Они подобрали пулеметы раненых, убитых. Это были самые храбрые, дисциплинированные солдаты.

Мы держали оборону Канева несколько дней.

Тяжелое наше положение ухудшилось, когда немецкие самолеты разбомбили мост и понтонную переправу. Мы оказались отрезанными от левого берега Днепра. В нашем тылу имелось несколько десятков новеньких быстроходных тракторов, корпусных пушек.

Артиллерия не могла стрелять, так как снаряды были уже перевезены на левый берег.

К нам подбежал командир артполка.

Я помню слезы у него на глазах.

— Братцы, не выдайте! Продержитесь еще, я организую переправу, тут хлопцы баржу нашли. Мы переправим эти пушечки, и тогда... Продержитесь...

Хорошо ему было говорить "продержитесь"... Но мы все-таки держались еще день и еще ночь, а затем еще два дня и две ночи.

За эти дни командир артполка наладил переправу — на большой барже с самодельными веслами из бревен перевез свои тракторы и пушки и на рассвете, с честью закончив свой каторжный труд, переправился на лодочке сам.

Противник усилил наступление. Командир полка действительно мастерски прикрывал наш отход. Снаряды стали рваться метрах в двухстах впереди нас, потом на пятьдесят метров ближе, еще ближе... И даже если бы мы захотели остаться в городе Каневе, наш дружок-артиллерист выковырял бы нас из окопчиков. Тучи дыма, осколки, вздыбленная земля отделяли нас от немцев. Мы откатывались вниз и вниз. Баржа набилась дополна и отошла. На этом берегу нас оставалось человек сорок — пятьдесят.

Отступление от могилы Шевченко продолжалось почти целый день, и когда я добежал до Днепра, солнце уже заходило. Я отбился от своих и остался один; по берегу бродили в одиночку бойцы, попались мне три-четыре военных врача. Я понимал, что немцы вот-вот окажутся здесь и прижмут нас к воде. Надо как-то переправляться на другой берег. Были какие-то лодочки, но их взял для раненых фельдшер с медсестрами. Шли двадцатые сутки боев, — я как будто научился быть хладнокровным в любой обстановке.

Я шагал взад и вперед по берегу, пока не набрел на старого бакенщика. Возле него лежало десятка полтора треугольных плотиков для фонарей, указывавших пароходам фарватер.

С помощью бакенщика я спустил плотик на воду и сразу увидел, что бакен не в состоянии выдержать человека, но оружие и одежду, пожалуй, выдержит.

Я разделся, нацепил на бакен обмундирование, повесил на фонарь свой полуавтомат, сверху надвинул шлем и бросился в воду как раз в тот момент, когда немецкие автоматчики уже подходили к берегу. Толкая этот своеобразный плотик, я плыл все дальше и дальше. Моему примеру последовали и врачи. Скоро бакенов стало не хватать, кто-то бросился в воду с доской. В это время начался обстрел с берега, вначале автоматный, затем, видимо, подтащили минометы: мины стали ложиться на воду. Разрывы их оглушительно звучали в ушах.

Конечно, немцы расстреляли бы всех пловцов, но нас спасли быстро сгущавшиеся сумерки. Несколько человек все же были ранены или убиты. Раненый пожилой врач, загребая одной рукой, начал погружаться в воду. Я хотел ему помочь, подгоняя свой плотик ближе... В это время еще одна автоматная очередь полоснула по воде, и он, бросив сопротивляться, но продолжая держаться на воде, сказал: "Не надо... Спасайтесь сами, коллега..."

Он медленно погрузился в воду, раньше чем я успел подплыть к нему.

Когда волна вынесла меня на берег, была уже темная ночь. Если бы кто-нибудь до войны сказал мне, что я буду военным человеком, я бы сильно удивился. Но если бы мне сказали, что я переплыву Днепр, я удивился бы еще больше. Все же Днепр я переплыл. Правда, с потерями — снесло волной с плота мою гимнастерку и с ней последние нити, связывающие меня с прошлой жизнью интеллигента-белоручки: в правом кармане был красный пропуск с фотографией, где значилось: "Предъявитель сего режиссер киностудии...", а в левом кармане — две авторучки.

Я лежал на прибрежном песке не менее часа. Сердце билось очень сильно, я не мог двинуться ни на шаг. Постепенно стали возвращаться силы, и я вдруг почувствовал досаду — мне было страшно жаль двух моих авторучек. Я приподнялся на локтях, посмотрел на свои ноги, освещенные луной. Ступни ног нежно лизала днепровская волна — я чувствовал это, но ноги были чужие — длинные, худые, с мослаками коленок, торчащими кверху. Лишь переведя взгляд на впавший живот, я понял, что все это принадлежало мне, но просто я похудел за эти дни, скинув ненужный жир мирного времени. Я засмеялся и, легко поднявшись, пошел в камыши. Медленно стал пробираться берегом, направляясь на звук голосов. Там, в прибрежном селе, перекликались и собирались бойцы, отыскивая свои части, подразделения.

Это был мой двадцать шестой день войны.

Двадцать пять суток, почти без передышки, я находился под огнем. Из взвода, роты и батальона, которыми я командовал, мало осталось в живых.

Пробираясь сквозь камыши, я думал: "А все-таки солдатское счастье на моей стороне. Пожалуй, так можно провоевать еще месяц, а то и больше". В это время раздалось три выстрела, и мины одна за другой разорвались в камышах. Одна из них упала близко. Я почувствовал удар в ногу и свалился на бок. Мне показалось, что ногу оторвало совсем. Что-то сильно обожгло меня, я ощупал колено, оно было цело. Первый испуг прошел, я увидел свою кровь и подумал: "Вот, никогда не стоит бахвалиться". Мысли, промелькнувшие в моей голове перед этими выстрелами, показались мне кощунством. Рана была выше колена. Кругом — в камышах — ни души. Пришлось лежать до утра. Я сделал себе из пояса жгут, перевязал ногу, немного задремал. На рассвете, осмотрев рану, увидел, что она не так страшна, как показалось мне ночью. Я поднялся, опираясь на винтовку, и побрел к селу. В ноге что-то остро резало. Я остановился, разбинтовал ногу, покопался в ране и нашел торчащий осколок.

Уже гораздо позже, в партизанской жизни, я приобрел первые сведения в солдатской медицине: узнал, что на свете существуют риванол, хлорамин и марганцовка, что существуют простые и анаэробные инфекции, узнал, что жизнь раненого и течение его болезни во многом зависят от первой медицинской помощи. Но тогда я был и в этих вопросах беспомощным человеком. Осколок мешал мне. Стиснув зубы, прикусив губу от боли, я подковырнул его штыком и вытащил из раны. Перевязал ногу и добрел до села, а затем до санбата, где мне была оказана уже настоящая врачебная помощь.

4

Так внезапно и досадно кончился первый период моей военной карьеры.

Рана оказалась легкой, организм быстро восстановил силы, и через месяц я был откомандирован в штаб Юго-Западного фронта, в роту резерва командного состава. Нас было несколько сот командиров — от майоров до младших лейтенантов, людей в одежде с еще не выветрившимся лазаретным запахом и с пустыми кобурами на боку.

Это случилось недалеко от Прилук. Через несколько дней после зачисления в роту мы узнали, что рота резерва, так же как и часть штаба Юго-Западного фронта, находится в окружении. Немцы сбросили десант в то время, когда мы были на марше и входили в город Лубны. С десантом шел бой. Я поймал бежавшую оседланную лошадь, мой товарищ — вторую. Мы свернули с главной дороги и выехали к машинно-тракторной станции, расположенной в двух километрах от города. Затем доскакали до переезда, через железную дорогу, которую ожесточенно бомбили "юнкерсы". Под вечер мы опять вернулись в город: путь назад тоже был отрезан.

Жители сидели в подвалах, не у кого было расспросить, есть ли немцы в городе, или нет. Мы ехали шагом по тротуару. Подковы лошадей звонко стучали по каменным плитам. Доехав до конца улицы, выходившей на площадь, мы остановились и увидели немецкие танки. Они расположились на ночевку в центре площади. Мы постояли несколько минут, наблюдая за ними. Затем в небо взвилась ракета, и наши лошади вскачь понеслись обратно.

Начались скитания в окружении...

И мне кажется, что в этот период войны я приобрел одно важное качество командира — умение скептически относиться к любой обстановке, которую тебе преподнесет судьба. Может быть, в этом помогла мне моя профессия, воспитывающая либо пустомель-анекдотчиков, либо толковых людей, умеющих критически относиться не только к самим себе, но и к своему делу.

Для себя я сделал выводы: из окружения нужно выходить быстро или не выходить совсем. В первый день выхода из окружения мне и моему товарищу помогли лошади, которые вынесли нас на пятьдесят — шестьдесят километров вперед. Затем на дороге стала проклятая речушка Сула, — в нее никак не хотели входить кони. Это была болотистая речка с крутыми берегами и тихой, но зловещей водой. За ней — покинутые пустые села, а за ними — либо плен, либо смерть. Через Сулу был мост, но его разбомбили "юнкерсы". Я сидел на усталом коне и думал: "Направо пойдешь — голову потеряешь, налево пойдешь — честь потеряешь, прямо пойдешь — коня потеряешь..." — и выбрал последнее.

Пожав руку украинскому колхознику, у которого только что сытно пообедал, я крикнул: "Хозяйнуй, Иване!" — и отдал ему коня.

Иван потянул лошадь к сараю.

С другого конца в село входили фашистские танки...

Скоро стемнело, и мы, без приключений переправившись на лодке через реку, ушли на станцию Сенча. В небо взвивались ракеты разных цветов. Некоторые подолгу висели в воздухе, приводя меня в искреннее изумление. Ползком перебравшись через железную дорогу, мы приближались к селу Клюшниковка. Мы — это я, мой товарищ и еще семь красноармейцев, приставших к нам перед вечером. Двое из них были шоферы, один из авиадесантной бригады, а остальные неизвестного мне рода войск. На всех нас приходилось две русские винтовки, одна польская и две немецкие гранаты-колотушки.

В Клюшниковку мы вошли огородами. Крайняя хата оказалась пустой, и дверь в нее была открыта. Во второй никто не откликался, из третьей на наш стук вышла женщина.

— Ой, сыночки, да куды ж вы идете? В селе немцев видимо-невидимо...

— А сколько их? — спросил я.

— Танкив буде до десяти, а мотоциклистив бильше ста...

— А куда же нам идти? — допытывался я.

— Да идить, мабуть, на Гадячский шлях. Может, и пробьетесь. Там вчера наши проходили...

Гадячский шлях... Уже свернув к огородам, шагая мимо подсолнухов, мертво стоявших у проселочной дороги, я все вспоминал: "Гадячский шлях, Гадячский шлях... Где я раньше о нем слыхал?.." — и так и не мог вспомнить. Но знаю, что по этим путям ходили наши предки-запорожцы, здесь шли полки Богдана Хмельницкого...

Мы уже подходили к шляху и вышли бы прямо на него, но в это время впереди заворчал мотор немецкого танка. Мы шарахнулись в подсолнухи. Танк прошел по дороге взад и вперед, затем осветил поле и себя серией ракет, развернулся, пустил несколько очередей из пулемета, люк закрылся, и танкист, видимо, заснул на полчаса, чтобы потом снова продемонстрировать нам видимость окружения.

Пробравшись во время такой паузы через шлях, мы очутились в открытом поле среди кучек соломы, оставленных комбайном, который всего несколько дней назад обрабатывал это поле.

Здесь мы увидели, что многие кучки шевелятся. Остановившись около одной из них, услышали шепот. Из-под соломы выползли несколько человек и сообщили нам, что идти некуда — всюду немцы, мы в окружении. Изучив последовательность появления ракет и выбрав момент между двумя выстрелами, мы вышли на линию ракет, ползком пробираясь по высокому жнивью и замирая перед очередным хлопком, переползли эту линию и вскоре очутились вне ее.

Убедившись, что линия светящихся ракет пройдена без труда, мы, осмелев, пошли, под прикрытием копен, обратно и... увидели одного-единственного немца. Он сидел на высокой копне и через каждые три-четыре минуты швырял в небо ракеты, а когда они гасли, он хватался за живот и ржал.

Мне кажется, он видел, как шевелились копны, и ему доставляло большое удовольствие пугать многих людей одной-единственной ракетницей. Справа от него была куча выстрелянных гильз, слева — куча готовых ракет.

Мы подкрались к нему, кто-то из бойцов сбросил тонкий ремень-очкур, и мы сообща задушили немца, получив от этого не меньшее удовольствие, чем он сам, когда он ржал над нами. Затем, прибавив шаг, мы до рассвета проделали десяток-другой километров, держась все время вблизи Гадячского шляха.

Рассвет застал нас возле небольшой деревушки, искалеченной ожесточенной вражеской бомбежкой, которой она подверглась накануне. У колхозников мы узнали, что в селе на ночь оставалась только одна гитлеровская машина и мотоцикл, но немцев в машине было мало. Наблюдая за немцами, утром мы увидели, что трое из них уехали на мотоцикле и с машиной остались только двое.

Решение созрело быстро... Это был мой первый партизанский налет. Немцы уничтожены, одного из наших бойцов — шофера — мы одели в немецкую форму, сели в крытый кузов и на полном газу вырвались на Гадячский шлях.

Первую половину дня мы сворачивали на проселочные дороги, обнаружив издали проходящие немецкие колонны танков, и были готовы в любой момент бросить машину. Под вечер, привыкнув к машине и к своему необычайному положению, мы настолько осмелели, что, выехав на шлях, шедший в сторону Зиньково — Богодухов, стали двигаться по шоссе, иногда обгоняя отдельные вражеские машины, иногда пропуская колонны, шедшие нам навстречу.

В эти дни противник, очевидно, проводил большую перегруппировку сил, так как войска двигались не только к фронту, но и в обратном направлении, а также и по другим магистралям, идущим параллельно фронту.

Уже зашло солнце, и, выведенный сумерками из нервного напряженного состояния, в котором провел весь день, я подумал, что нам все же удастся вырваться из окружения на немецкой машине. Так оно и было бы в действительности, но тут с нами произошло новое приключение — машина резко затормозила и остановилась. Я откинул брезент и выглянул. Впереди, в сумерках спускавшейся ночи, виднелась колонна танков. Мы въехали почти в самый хвост ее и могли бы продолжать движение вместе с ней, но она стояла упершись головой в другую колонну, шедшую нам наперерез.

Шофер уже хотел потихоньку включить задний ход, но в это время от последнего танка отделился немец и пошел к нашей машине. Наш шофер, одетый в немецкую форму, выключил мотор. Положив руки на баранку руля, он притворился спящим. Вряд ли мы, все вместе взятые, знали хоть десять немецких слов. Мы приготовили к бою свои две гранаты и три винтовки. Немец подошел к кабине, что-то проговорил. Шофер не отвечал. Немец приоткрыл дверцу, потрогал шофера за локоть. Шофер промычал что-то, якобы во сне. Немец отошел на несколько шагов назад, затем обошел вокруг машины, очевидно желая заглянуть в кузов, но затем раздумал. Постоял задумчиво, склонив, как пудель, голову набок, потом, пятясь, отошел к колонне, не подозревая, что этим он спас свою жизнь.

Около последнего танка собралась группа немецких танкистов. Они о чем-то громко разговаривали. Слов нельзя было разобрать в грохоте колонны, перерезавшей нам путь. Дальше так сидеть было нельзя. Я высунул голову из-под полотнища машины и заглянул к шоферу.

— Влипли, ох, и влипли! — шепнул он мне.

Нужно было действовать быстро, пока немцы не поняли, в чем дело.

— Гони машину прямо на колонну! Мы будем прыгать, прыгай и ты!

Шофер включил мотор, перевел скорость на вторую, на третью, я стукнул кулаком в кабину, и мы горохом высыпались в канаву профилированной дороги. Шофер включил яркие фары и вывалился из машины, которая, свернув одним колесом в мелкую боковую канаву грейдера, двигалась параллельно колонне вперед.

Мы изо всех сил бежали назад, в долину. Позади раздались отдельные очереди из автоматов, пулеметов, затем, видимо развернув башню, один танк дал из мелкокалиберной пушки очередь по машине. Она запылала. Несколько танков стали разворачиваться. Мои хлопцы шарахнулись вдоль дороги, но в этот миг я, поняв, что через секунду танки нагонят нас, крикнул: "За мной!" — и, круто повернув направо, мы побежали к бугру, который, как на ладони, высился в стороне.

Расчет оказался верным. Мы не успели отбежать и на тридцать метров от дороги, по которой проезжали танки, как они, поравнявшись с нами, развернулись в другую сторону и стали прочесывать поле пулеметными очередями. Мы полезли вверх на бугор, припадая к земле в то время, когда ракеты, вспыхивая сзади, освещали поле. Перевалив через бугор, мы залегли в жнивье, глубоко вдыхая пыльный пахучий воздух мирного поля. В жнивье, перекликаясь с пулеметами, трещали кузнечики.

Танки, бесцельно постреляв, развернулись обратно.

Затем, очевидно, дорога освободилась, на перекрестке мелькнул зеленый фонарик регулировщика, и колонна двинулась дальше.

Всего сутки мы выходили из окружения к фронту, который находился более чем в ста километрах от нас, и четверо суток мы проходили последние пять-шесть километров, проползая мимо часовых ночью, а днем пересиживая в самых необычных местах.

За день мы сделали на колесах около ста километров, а пешком и ползком на животе пришлось в сутки делать по два-три километра. На четвертые или пятые сутки, выйдя к Богодухову, где находились наши передовые части, мы отправились в Харьков.

5

В Харькове политуправление фронта, узнав о моей гражданской специальности кинорежиссера, направило меня в политотдел 40-й армии руководить бригадой фронтовых фотокорреспондентов.

В политотделе 40-й армии собралось нас человек десять, вооруженных портативными фотоаппаратами ФЭД: Коля Марейчев — шофер и фотограф, изобретатель и конструктор; Вася Николаенко — аккуратист и чистюля, боевой парень и талантливый политработник; Олейников — учитель с козлиной бородкой, и другие. Нужно было обслуживать дивизии чисто фотографическими работами и материалом для газет.

Нам сразу повезло: мы попали в 1-ю Московскую моторизованную дивизию, которой в начале войны командовал генерал Крейзер, а потом полковник Лизюков.

В районе восточнее Сум, впервые за эту войну, я увидел, как бегают немцы. Это было 28 сентября 1941 года. Пошли первые дожди, густая липкая грязь покрыла дороги. В это время наша танковая бригада и мотодивизия прорвали фронт под Штеповкой. И первая австрийская и чистокровная немецкая дивизии, побросав всю свою технику, бежали до самого Конотопа. Двое суток наши тягачи уволакивали восьмитонные немецкие машины, груженные всяким барахлом. Двое суток я и мои хлопцы мотались, как угорелые, по подразделениям дивизии и щелкали своими аппаратами. До пятисот машин разных систем стояло в небольшой рощице за хутором Николаевкой. Мы выбрали себе новенький "оппель-блиц", который всего два месяца назад сошел с конвейера завода и застрял потом в болоте. На радиаторе автомобиля была прибита лошадиная подкова. Один из моих фотокорреспондентов, оказавшийся хорошим шофером, соединив зажигание напрямую, завел машину. Мы прикатили в политотдел армии, имея свои колеса, то есть выигрыш времени и пространства.

Еще во время пребывания в 1-й Московской мотодивизии мы узнали, что немецкие полчища прорвались на Орел. Это были тревожные дни октября 1941 года. Дивизию спешно сняли с юго-западного участка фронта и бросили под Москву... Только через год, уже будучи в партизанском отряде, я услыхал, что командир дивизии Лизюков командовал армией под Воронежем и погиб там летом 1942 года. Но здесь, в сумских степях, я впервые увидел и запомнил на всю жизнь первых гвардейцев Красной Армии. Люди, на лицах которых еще в 1941 году была написана уверенность в победе над сильным и, казалось, непобедимым врагом, шли под Москву, а мы, по приказу, оставались на Харьковщине.

Девчата с хутора Николаевка печально провожали нас, когда отходили колонны наших танков. Казалось, это сама Украина провожает нас и ждет скорого нашего возвращения

Затем снова потекли досадные дни отступления — по Харьковщине, по южным районам Курской области, сдача Обояни, Курска. По липкой осенней грязи тащили мы на плечах свой трофейный "оппель-блиц", иногда делая на нем от трех до восьми километров в сутки.

Когда наступили морозы, когда грянула суровая зима, наша 40-я армия твердо стала под Тимом, под Старым Осколом, ни на шаг не пропустив врага дальше.

Это были тяжелые дни: ноябрь — декабрь 1941 года. Уже в первые морозные, снежные дни на участке фронта Щигры — Тим появился наш трофейный "оппель-блиц" с подковой на радиаторе и с красным флажком. На нем мы объезжали фронт, принимая, а главное, добросовестно выполняя заказы бойцов и командиров на фотографии размером шесть на девять.

Вначале я относился к этой профессии как к временному занятию, но потом как-то интуитивно понял, что и здесь можно делать большое и важное дело. При отступлении из Курска мы взяли из фотомагазинов и складов фотобумагу, пленку, химикалии. Это давало нам возможность широко обслуживать солдат. Вначале мы стремились делать снимки и для газет. Под городом Тимом, занятым врагом, мы однажды въехали на нашу передовую линию со стороны немцев. И лишь случайно заметив расчет крупнокалиберного пулемета, готовый выпустить очередь по нашей машине, я выскочил из нее и остановил пулеметчика. Через несколько минут мы уже были друзьями и засняли пулеметный расчет в разных позах. Но бойцы говорили:

— Много вас тут ездит. Снимают, снимают, а вот карточки никто не привозит...

И когда в следующий раз мы явились в бригаду полковника Родимцева и привезли всем фотографии, солдаты и офицеры приняли нас совершенно по-иному. В штабе батальона меня угостили спиртом, командир роты потащил вместе с ротой в наступление на Тим, командир полка, майор Соколов, и комиссар его Кокушкин накормили до отвала. И еще сейчас сотня негативов, которые я храню, являются для меня дорогим воспоминанием о людях этой славной части. Солдаты бригады, впоследствии 13-й гвардейской стрелковой дивизии, под командованием сначала полковника, а потом прославленного защитника Сталинграда генерал-майора, Героя Советского Союза Родимцева были верными сынами своей страны.

Это они — командиры и солдаты Родимцева — в Голосеевском лесу под Киевом в августе 1941 года опрокинули рвавшихся к Крещатику немцев и нанесли им такой удар, что отборные фашистские орды больше месяца и не пытались идти на Киев, хотя могли обстреливать его из батальонных минометов.

Это они, солдаты Родимцева, громили немцев под Конотопом, выбили их из Тима. Вместе с солдатами Родимцева наступал я на Щигры в морозные дни января 1942 года.

С политотдельцами я сдружился быстро. Комиссар дивизии, профессор психологии Зубков, хмурый человек, тепло разговаривал со мной. Он откуда-то узнал о моей гражданской профессии. Однажды под Щиграми мы шли с ним по полю, утопая в сугробах. Зубков остановился передохнуть и сказал мне:

— Мне говорили сегодня бойцы, что какой-то фотограф ходил вместе с ними в атаку и снимал неразорвавшиеся тяжелые снаряды на снегу. Зачем вы делаете это? Я слыхал, что подготовка кинорежиссеров стоит государству очень дорого. Неужели мало ценностей сжигаем мы на войне?

— А сколько стоит подготовка профессора психологии, вы мне не можете сказать? — спросил я Зубкова.

Мы засмеялись и пошли дальше по сугробам.

Я любил, пользуясь правом экстерриториальности корреспондента, просиживать часами на командном пункте Родимцева. Я проводил там гораздо больше времени, чем это требовалось для газетных снимков. Только через год я по-настоящему оценил, как это было мне полезно. У Родимцева, Кокушкина, Соколова, Зубкова и других я учился военному делу. Когда Родимцев защищал Сталинград и его знаменитая 13-я гвардейская грудью встала на улицах города, мы с Ковпаком форсировали Днепр, проникли в Житомирскую и Ровенскую области, находившиеся тогда за тысячу с лишним километров от фронта. В боевой работе партизан я ощущал родимцевскую хватку. К тому же лучшие командиры рот Ковпака — Карпенко и Цымбал — были сержантами-разведчиками бригады Родимцева, оставшимися в тылу под Ворожбой и Конотопом, чтобы выполнять разведывательные задания Родимцева. Впоследствии они встретили Ковпака и стали командирами-партизанами.

Из 13-й гвардейской в январе 1942 года я, выполняя свои корреспондентские задания, попал во 2-ю гвардейскую дивизию, действовавшую совместно с 14-й танковой бригадой. Здесь я во второй раз увидел, как бегают немцы. В селе Выползово наши танки зажали немецкую часть, и за полчаса боя на снегу осталось до тысячи вражеских трупов. Стоял тридцатипятиградусный мороз, и часа через два трупы начали "звенеть", обледенев. На огороде, взгромоздившись друг на друга, скорчились подбитые нами девять немецких танков с обгоревшими скелетами танкистов внутри. Командир танка Алеев, получивший за этот бой звание Героя Советского Союза, спас меня от немецкого танка, который я хотел во что бы то ни стало заснять. Командир расстрелял его в тот момент, когда танк развернулся на меня по открытому полю. Мне все-таки удалось щелкнуть лейкой в тот миг, когда взрывом боеприпасов снесло башню с танка. Через два дня я, к величайшему огорчению, уже снимал могилу Алеева.

Солдаты любили меня и моих товарищей, хотя и не могли понять, что за чудаки эти фотографы: "снимают карточки" для красноармейских книжек под минометным огнем, а фрицев — когда они кусаются.

Я учился воевать.

Дальше