Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 12-я.

Мятеж

Быстро мелькали все новые и новые события. 19 августа немцы прорвали фронт и овладели Ригой. Войска отходили. Путь к Петрограду был открыт{65}. С трудом удалось остановить наступление. 26 августа я ехал в Ставку для участия в совещании по вопросу о сокращении армии и поднятии ее боеспособности. Поезд подходил к Могилеву, с которым у меня было связано столько тяжелых воспоминаний.

Сколько раз подъезжал я к Могилеву с надеждой, что удастся склонить Ставку к решениям, нужным для победы. Теперь я снова прибыл в Ставку с задачей: предотвратить надвигавшуюся гражданскую войну, сохранить внутренний мир на родной земле.

Но уже первое впечатление при выходе из вагона было не в пользу той миссии, которую я взял на себя. По перрону разгуливали офицеры и солдаты корниловского полка. На рукавах у них были нашивки с изображением щита с черепом и костями. Батальоны смерти! Какой нелепый символ в то время, когда вся страна была наполнена мечтой о новой счастливой жизни! Солдаты подчеркнуто молодцевато отдавали честь офицерам. Офицеры подчеркнуто лихо отвечали своим головорезам-смертникам.

По дороге со станции в штаб мне попался эскадрон текинцев в таком же прекрасном виде, как пехота на вокзале. Сытые, хорошо вычищенные кони, блестящий порядок строя, бравый офицер во главе. Чувствовалось, что в Могилеве собирается настоящая боевая сила, готовящаяся к скорому выступлению. [318]

Я проехал прямо на заседание комиссии по сокращению армии и застал тут старых знакомых: генерала Кондзеровского, дежурного генерала чуть ли не с самого начала войны, и генерала Лукомского, начальника штаба верховного главнокомандующего, с которым я был знаком давно. Это были люди, которые всю войну вершили дела. Ни одного нового человека, который давал бы какую-нибудь надежду на то, что к поставленным вопросам подойдут по-новому. Однако внешне мои предложения были встречены хорошо. Представители Ставки были согласны с необходимостью пересмотреть состав армии и пойти на ее сокращение.

Я был очень доволен достигнутым, хотя бы на словах, результатом. Но по мере того как я знакомился с господствовавшими здесь настроениями, я видел, что Ставка живет напряженной жизнью, что зреют большие решения. У меня в Ставке было много знакомых. Из них И. П. Романовский, генерал квартирмейстер Ставки, доверенное лицо Корнилова, был наиболее близким мне человеком. С ним я был связан не только совместной службой во 2-м стрелковом полку, длинными ночами, проведенными у бивачных костров во время маневров в финляндских лесах, на берегу молчаливых голубых озер; нас связывала общность взглядов на непорядки русской вооруженной силы и русского государственного строя, обнаружившиеся во время войны с Японией. Мы с Романовским были участниками этой войны и оба негодовали, обсуждая поведение генералитета. Недоумевали, обсуждая политику царя, не желавшего дать народу конституцию. Искали пути, как выйти из создавшегося положения. Я восхищался поведением Романовского, выступившего против грубых ошибок в деле подготовки к войне 1914 года и демонстративно ушедшего из Генерального штаба, и решил откровенно поговорить с ним.

— Иван Павлович, я знаю, что в Ставке мечтают о диктатуре Корнилова, — начал я. — Это предприятие обречено на провал и откроет дорогу большевикам. Я приехал специально для того, чтобы предостеречь вас.

Романовскому было лет сорок, может, немногим больше. Это был живой, умный, большого военного образования и большого личного мужества человек, заслуженно носивший свой Георгиевский крест.

— Нет, Александр Иванович, — слегка картавя, отвечал [319] Романовский. — Спасение России сейчас в том, чтобы железной рукой заставить слушаться массу. Народ в своем безумии идет за большевиками и перестал понимать добро и зло; он тащит Россию в германское рабство. Если бы мы не применили пулеметы в Галицийском сражении и не остановили ими бегство, немцы были бы уже в Киеве.

Я возражал.

— Спасти Россию нельзя, не имея за собой народ. А за Корниловым идет явное меньшинство, и это меньшинство называется контрреволюцией. Под этим знаменем ничего сделать нельзя. Народ должен видеть, что революция действительно создает ему новую жизнь.

— Это верно, я этого не отрицаю, но я не вижу, чтобы это новое могли дать молодцы из «совдепов».

— А кто же? Господа рябушинские, что ли? Разве наша дорога с богачами? Ведь основная масса офицерства — бедняки, не имеющие за душой ничего, кроме своего жалкого жалования.

— Слушайте, Верховский, — нервно говорил мой собеседник. — Кто все эти гоцы, либеры, даны, нахамкесы и прочие? Ведь это же все евреи, которые распинают Россию.

Я рассмеялся.

— Неужели вы не могли придумать что-либо более остроумное, чем лозунги еврейских погромов?

Мне стало ясно, что дальше говорить с Романовским бесполезно.

— Видно, нам с вами не договориться, Иван Павлович.

Романовский тяжелым взглядом посмотрел на меня.

— Я все-таки надеюсь, — сказал он, — что вы не забудете того, что вы офицер, и поступите сообразно этому.

Разговор был многозначительным. В нем бесспорно слышались нотки надвигающегося восстания. Надо было что-то делать. Единственным человеком в Ставке, которому я мог доверять, был комиссар Временного правительства, член партии эсеров Филоненко, друг и ближайший помощник Савинкова. Филоненко встретил меня явно обеспокоенный. Это был еще очень молодой человек, лет двадцати пяти, с лицом заговорщика, энергичный, смелый, полный решимости. Глаза его глядели исподлобья. [320] Говорил он медленно, как бы все время открывая какую-то тайну.

— Знаете ли вы, что Ставка, по-видимому, собирается выступать против Временного правительства?

— Конечно, знаю, — отвечал Филоненко. — Я об этом уже телеграфировал Савинкову.

— А знаете ли вы, что ваша телеграмма, перед тем как быть посланной, была представлена начальнику штаба главнокомандующего на просмотр и он, посмеявшись над ней, позволил отправить ее в Петроград?

— И это я знаю. Мне Корнилов это говорил.

— Какие у вас отношения с Корниловым?

— С Корниловым... — протянул Филоненко. — Я вам отвечу военным языком. Это высота, за которую идет сейчас борьба с переменным успехом. То успех на нашей стороне, и мы перетягиваем Корнилова на сторону Временного правительства, то перевес переходит на сторону генерала Романовского и всех тех, кто стоит за ним.

— Чего же хочет генерал Романовский?

— Военной диктатуры Корнилова. Они согласны оставить для ширмы государственно мыслящих социалистов вроде Плеханова, но Керенского и «совдепы» они ненавидят.

— Что же со своей стороны предлагает Временное правительство Корнилову? — спросил я.

Филоненко в волнении начал выбалтывать вещи, которые ему доверили вовсе не для того, чтобы он сообщал их кому-либо. Временное правительство тоже считает необходимым введение диктатуры для борьбы с большевиками, но идет на это якобы во имя спасения революции и прав народа и подбирает правящую директорию из лиц весьма решительного нрава. В состав этой директории предположено ввести Керенского, Савинкова и Корнилова в качестве военного министра.

— Я думаю, что мы стоим перед попыткой военного переворота, — сказал я Филоненко. — Я с ними не пойду и поэтому должен срочно выехать в Москву, иначе они меня арестуют здесь. Можете вы мне обеспечить паровоз или автомобиль?

Филоненко этого не мог.

— В чьих же руках здесь власть, — продолжал я, — у Временного правительства или у генерала Корнилова? [321]

— Конечно, у Корнилова. Его ударники и текинцы представляют настоящую силу, а георгиевский батальон просто дискуссионный клуб.

— Ну, если вы не можете мне обеспечить отъезд в Москву, то я сам буду выбираться из этой «лавочки», пока не поздно.

Я направился к бывшему губернаторскому дому, в котором мне приходилось уже столько раз бывать за последние три года и где еще не так давно жил Николай II. Когда я поднимался по лестнице, которая вела в помещение Корнилова, навстречу мне спускался генерал в походной форме — широкий в плечах и грузный телом. Это был Крымов, назначенный командовать 3-м конным корпусом и только что получивший от Корнилова все необходимые приказания.

Имея согласие Керенского и располагая надежной поддержкой другого члена Временного правительства — Терещенко, его старого друга еще по заговору против царя, Крымов направлял свой корпус прямо в Петроград. С согласия и с помощью правительства, он должен был прибыть в столицу и расположиться в заранее подготовленных помещениях. После этого Временное правительство должно было объявить о введении в жизнь требований Корнилова о смертной казни в тылу. В результате этого Корнилов и Крымов рассчитывали на стихийное восстание во главе с большевиками. Тогда в ход должно было быть пущено оружие и установлена диктатура.

Войскам корпуса все это не было сообщено. Переброска корпуса объяснялась чисто оперативными соображениями: необходимостью борьбы с десантом немцев в устье Невы! Поэтому Донской дивизии приказано было занять побережье от устья Невы до Ораниенбаума, Уссурийской дивизии — побережье от устья Невы до Сестрорецка, а Туземная дивизия с князем Багратионом во главе должна была стать в резерве в... Смольном.

Крымов пронес этот приказ в глубине своего нагрудного кармана, а со мною у Корнилова были другие разговоры.

Я шел к Корнилову, чтобы предупредить его выступление; оно было осуждено на провал и могло только окончательно сломать отношения между офицером и солдатом. Снова передо мной сидел тот маленький, сухой [322] человечек с колючими глазами, впившийся в меня с немым вопросом. Корнилов, видимо, хотел задать мне вопрос, который он задавал всем входившим в его кабинет в эти дни: «С нами вы или против нас?», но не решался.

— Что привело вас ко мне? — спросил он.

— Я еще раз пришел к вам, Лавр Георгиевич, для того чтобы остеречь вас от борьбы за установление военной диктатуры.

— Я не борюсь за военную диктатуру, — ответил Корнилов. — Но нам нужна твердая власть для борьбы с большевиками. Эту твердую власть хочет установить само Временное правительство. Пойдете ли вы с Временным правительством в этом случае?

Корнилов сидел глубоко в кресле и весь как бы затаился для прыжка. Но я помнил, что говорил мне Филоненко: Корнилов был высотой, за которую шла борьба между демократией и реакцией, Я считал себя обязанным сделать последнюю попытку остановить то, что, по моему мнению, могло погубить ту Россию, за которую я боролся.

— Я думаю, Лавр Георгиевич, что военная диктатура будет понята народом и армией как возвращение старого рабства, как гибель свободы, и на это народ без борьбы не пойдет. Против этого будет вся организованная демократия.

— Эти болтуны немногого стоят, — возразил Корнилов. — Мы их запугаем новым прорывом на фронте. Я не задумался отвести войска от Риги для того, чтобы у них задрожали поджилки.

— Тогда я должен добавить, что в Московском округе есть и пехота, и конница, и артиллерия, и броневики, и авиация, в общей сложности до двух корпусов. Во главе этой силы стоят офицеры, верные Временному правительству. Вам понадобились бы корпуса, если бы вы захотели справиться с нами.

Корнилов еще глубже опустился в свое кресло и еще пристальнее посмотрел на меня.

— Сила за мной, полковник. За мной ударные части, большинство юнкеров, казачество, георгиевские кавалеры, офицерство и все, что утомлено тем беспорядком и разрухой, которые ширятся теперь по Руси. Наконец за мной торговопромышленные круги. [323]

— Это уж не Аладьин ли и Завойко? — улыбнулся я.

— Открыто ко мне пока мало кто примыкает, но когда победа будет достигнута, то, естественно, придут и настоящие люди.

— Это неверно, Лавр Георгиевич. Если вы поднимете восстание против Временного правительства, то против вас будет весь народ, вся армия в тылу и на фронте. На ваш призыв откликнутся единицы. Против вас будут миллионы, и вас арестует ваша собственная охрана.

Корнилов решительно возражал:

— Я получаю каждый день сотни писем, призывающих меня к действию. Само правительство стоит на той же точке зрения. Будете ли вы с нами, если во главе дела будет Временное правительство?

Было несомненно, что за словом «нет» последует арест, поэтому я отвечал:

— Я присягал Временному правительству и пойду за ним. Но я надеюсь, что без Временного правительства вы не выступите.

— Конечно, нет.

Прощаясь, Корнилов пожал мне руку.

— Ну, смотрите же, я вам верю.

Я считал, что сделал все для предотвращения гражданской войны. Дальше решать должно было оружие. Мне был подан экстренный поезд. Раздался свисток, и паровоз стремительно понесся вперед.

А тем временем в тиши кабинетов работали силы реакции. Гучков и Рябушинский не могли допустить того, чтобы Керенский перетянул Корнилова на свою сторону. Это означало, что Керенский останется у власти и придется считаться со всей гоцлибердановщиной. Делать уступки?! Гучков и Рябушинский хотели нанести такой удар, который сразу сделал бы их хозяевами в стране. Для этого надо было столкнуть лбами Керенского и Корнилова и заставить Корнилова расстрелять не только большевиков, но и всю эсеровскую и меньшевистскую братию во главе с Керенским.

Эта задача стравить Корнилова и Керенского была возложена на недалекого, но ретивого В. Львова. Сначала его послали запугать Керенского и потребовать для Корнилова свободы действий. [324]

— Сил за вами нет, — говорил Львов. — Если вы будете сопротивляться, вас убьют.

Керенский не верил в революционную силу масс. Он знал, кроме того, что в Ставке зреет заговор лично против него. Завойко сказал как-то: «Разве мы можем гарантировать Керенскому жизнь? Ну, выйдет он погулять. Ну, кто-нибудь убьет его. За всеми не уследишь». Это Керенскому не нравилось. Его приперли к стене, и он вынужден был обороняться от своего союзника. Но Корнилов колебался. Филоненко сообщал о том, что еще не все потеряно. Керенский решил использовать Львова как разведчика и узнать, как далеко зашло в Ставке: «В чьих руках корниловская высота?» Он дал Львову право предложить Корнилову диктатуру, которую Временное правительство якобы готово было поддержать. Тогда Львов, заехав к Рябушинскому в Москве, поехал в Ставку.

Корнилов выслушал это предложение Львова и дал свое согласие, убежденный в своей простоте, что Львов передал ему искреннее мнение Керенского, Он не сказал всего этого мне, но именно этим и объяснялась уверенность, с которой он. говорил мне о поддержке Временного правительства. Не зная всего этого, я, однако, догадывался о том, что идет большая игра и что ставка в ней — судьба демократической России.

Как раз в то время как я ехал из Могилева в Москву, Львов привез Керенскому ответ Корнилова: его требование диктатуры. В то же время Керенский узнал, что во главе 3-го конного корпуса, несмотря на его запрещение, поставлен генерал Крымов. Керенский почувствовал в этом свой смертный приговор, он увидел себя вынужденным объявить войну своему вчерашнему союзнику{66}.

На вокзале в Москве меня встретили Нечкин и Шер. Нечкин, как всегда, дружески улыбаясь, говорил:

— А мы уже думали, что вас из Ставки не выпустят.

— Наверное, не все верили, что я не останусь с Корниловым?

— Нет, мы-то вас узнали за это время, и такая мысль нам в голову не приходила.

В разговор вмешался Шер:

— Александр Иванович, меня только что вызывал из Петрограда Никитин, министр внутренних дел. Он сообщил, [325] что сегодня ночью Корнилов предъявил ультиматум правительству, требуя установления военной диктатуры. Правительство отрешило его от командования и приказало остановить движение 3-го конного корпуса, который он, сняв с фронта, направил к Петрограду. Корнилов отказался выполнить и тот и другой приказы.

— Но ведь это измена родине. В то время как враг атакует Ригу, нельзя направлять лучший корпус в тыл. Что делает правительство? — спросил я.

— Пока ничего. Оно ждет ответа от Корнилова. Только генерал Васильковский снят с командования Петроградским округом как явный корниловец и заменен Савинковым.

— Да ведь он тоже в сговоре с Корниловым.

— Что же теперь нам делать? — спросил Шер.

— Прежде всего нам надо принять меры к тому, чтобы в Москве не произошло резни офицеров. Соберите командиров частей и председателей полковых комитетов. Кроме того, надо провести общее собрание всех офицеров Москвы и разъяснить, как себя держать.

Собрать командиров частей и членов полковых комитетов не представляло никаких трудностей. Это были проверенные люди. Они шли за Временным правительством. Но с собранием офицеров дело оказалось сложнее.

Громадный зал летнего офицерского собрания, так называемой «Кукушки» в лагере на Ходынке, был переполнен офицерами. В окнах стояли солдаты, которые также хотели знать, что будут говорить офицеры. Собрание холодно встретило меня. Я предупредил об опасности, которая грозила армии в результате раскола между Временным правительством и главнокомандующим, и предложил единственный путь для возможного сохранения армии — решительно встать на сторону Временного правительства. Но реакционное офицерство распоясалось. Командир казачьего полка выступил с прямой монархической речью:

— Пора, наконец, прикончить все эти глупости, от которых гибнет Россия. Нужно воспользоваться минутой и восстановить монархию, — заявил он.

Если бы офицерство пошло за этим предложением, немедленно началось бы истребление офицеров. Этого нельзя было допустить. Я попросил выступить представителя той части офицерства, которое стояло на примирительной [326] позиции. Полковник князь Друцкой вышел на трибуну и предложил, чтобы офицеры Московского гарнизона, собравшись в грозный час, когда возникла опасность открытой гражданской войны, заявили о непоколебимой верности Временному правительству и в то же время потребовали от Временного правительства таких мероприятий, которые помогут благополучно разрешить недоразумение и сохранить России генерала Корнилова. Эта речь была встречена сочувственно. Часть собрания ей аплодировала.

Один из старших офицеров заявил, что их, собственно, дело не касается: надо посмотреть, кто возьмет верх, и тогда присоединиться к тому, кто победит.

Но основная масса офицерства резко выступала против правительства, была на стороне Корнилова. Представитель молодежи прапорщик Саблин, пытавшийся говорить о необходимости решительной борьбы с Корниловым, был прерван бурей негодования. Ему не дали говорить. Когда дело дошло до резолюции, то князю Друцкому с трудом удалось добиться того, чтобы офицерство одобрило требование о соглашении между Корниловым и Керенским и сохранении верности Временному правительству.

Добившись такой резолюции, я собрался было уезжать, но ко мне подошла группа молодежи.

— Мы, группа демократического офицерства, пришли к своему командующему, — заявили они.

На моей душе после собрания лежал тяжелый гнет. Я чувствовал, что моя дорога с большинством тех людей, которых я всю жизнь считал своими, резко расходилась. Нить, которая до сих пор связывала меня с офицерством, рвалась. В конце собрания я остался почти совершенно одинок; только милый Дмитрий Иванович Нечкин был около меня и говорил бодрые слова о том, что в солдатских и рабочих массах резко возросла активность, что Совет стал боевым органом. В этих условиях колебания офицеров не имели значения; тем не менее приход молодежи, так ясно и недвусмысленно становившейся на нашу сторону, был для меня громадной нравственной поддержкой.

— В чем же дело? — спросил я у Саблина, говорившего от имени всех остальных.

Я узнал своих друзей по работе в московских частях, [327] на которые я смотрел с надеждой, — прапорщиков Малиновского, Харсона и других отличных молодых офицеров, с которыми я находил, как правило, общий язык при разрешении самых трудных вопросов.

— Мы хотим сказать вам, что резолюция ни в какой мере не выражает мнения революционного офицерства. Выступление Корнилова ведет родину и свободу к гибели. Революционное офицерство в тесном контакте с Советами требует решительной борьбы против авантюристических реакционеров.

— Вы не будете, дорогие друзья, ждать, как этот почтенный полковник, чтобы определить, кто возьмет верх — Корнилов или Керенский?

— Ну нет. Тут нечего ждать, — отвечала молодежь. — Пока Корнилов не раздавлен, до тех пор не может быть и речи о спокойствии.

Но их было так мало... я насчитал всего восемнадцать человек. И, крепко пожав руки друзьям, пришедшим в трудную минуту, я поехал в Городскую думу, только что избранную по всеобщему избирательному праву; она должна была высказать свое отношение к совершавшимся событиям.

Я еще не знал, что делать. Я ехал в Думу узнать, что думают люди. Я стоял перед необходимостью решения. Быть может, надо будет пустить в ход оружие против Корнилова. Но все предрассудки, с которыми я вырос, встали передо мной. И Корнилов и Керенский были, по моему мнению, нужны для того, чтобы армия не распалась. За одним шли офицеры, за другим — солдаты{67}. Тот и другой в этом тяжелом инциденте вели себя не так, как надо; тот и другой совершили нечестные поступки. Корнилов изменил присяге, данной Временному правительству. Он изменил родине, открыв фронт в Риге и уведя 3-й корпус с фронта. Керенский же, со своей стороны, спровоцировал выступление Корнилова, будучи в заговоре с ним. Хотя все переговоры Керенского были мне в то время неизвестны, но я понимал, что Корнилов не мог без ведома правительства и всего аппарата армейских комиссаров двигать 3-й конный корпус через всю Россию.

Я ехал в Думу, надеясь найти решение вопроса о том, как предотвратить крушение армии. Я вошел в зал [328] заседаний Городской думы и сел в стороне, прислушиваясь к тому, что говорили.

Маленький, серьезный, лысый городской голова эсер Руднев открыл заседание словами о том, что надо решить, с кем идет Дума. Он, Руднев, со своей стороны, считал, что деятельность Корнилова преступна и будет иметь гибельные последствия для страны и демократии.

Как в то время привыкли болтать! Конница Корнилова шла на Петроград. Временное правительство было в прямой опасности, а тут, вместо того чтобы принимать меры борьбы, выдвинуть из Москвы свои войска на Могилев во фланг и тыл Корнилову, Руднев, представлявший мнение наиболее крупной партии — эсеров, вполне довольствовался разговорами о том, куда идти и с кем.

На трибуну поднялся неизвестный мне гласный Думы Скворцов и сразу заставил к себе прислушаться. Он говорил с силой и темпераментом настоящего убеждения.

— Большевики смотрят на дело глубже, чем выступавшие члены партии эсеров. В том, что происходит теперь, виновата сама демократия. Она призывала к миру и допустила наступление. А катастрофой воспользовалась контрреволюция. Здесь говорят, что надо поддерживать Временное правительство. Но ведь оно само было в заговоре с Корниловым... («Об этом уже говорят с открытой трибуны!» — подумал я). Но правительство обратило все свое внимание на борьбу налево и проглядело действительную опасность — Корнилова. Надо немедленно собрать силы, разбить войска Корнилова и арестовать не только его, но и всех, кто стоит за его спиной. А сообщников его искать недалеко. Вот они! — И Скворцов указал на скамьи кадетов и прежде всего на бывшего московского городского голову Астрова.

Все пришли в замешательство. Раздались крики: «Ложь! Арестовать! Докажите!» Под общий шум Скворцов сошел с трибуны. Но Астров попросил слова. Не спеша и не волнуясь, он заявил, что поддерживает Временное правительство и не собирается бороться с ним. Он считает, однако, что Временное правительство не принимает никаких мер для борьбы за восстановление [329] дисциплины в армии, производства на фабриках и толкает страну на капитуляцию перед Германией. На этом он закончил и сел под жидкие аплодисменты своих немногочисленных сторонников.

Я услышал все, что меня интересовало. Не вся буржуазия была с Корниловым. Ее левое крыло, на словах по крайней мере, было против Корнилова. Демократия нерешительно, но все же высказывалась за борьбу с ним. Большевики смело звали к оружию.

Я собирался было уже уйти в штаб округа, чтобы посоветоваться со своими ближайшими друзьями, но ко мне подошел адъютант и передал, что меня просили непременно переговорить по телефону по частному, но имеющему для меня громадное значение делу. «Кто еще может звонить в такое время?» — подумал я. Было около 11 часов вечера.

Я позвонил по указанному номеру, и мне ответил знакомый женский голос. Говорила Головачева:

— Приезжайте сейчас же ко мне. Мне нужно с вами переговорить о деле, имеющем для вас огромную важность.

— Батюшки мои! Какое же может иметь значение разговор ночью прапорщика с командующим Московским округом?

— Ну, я не просто прапорщик. Вы же это знаете.

Действительно, Головачева имела большие связи в политическом мире. Наша старая дружба давала ей право вызвать меня, если ей действительно было известно что-либо из ряда вон выходящее. Она дала адрес на Басманную.

Через несколько минут мой «Паккард» подъезжал к высокой каменной стене дома с художественными чугунными воротами. Шофер покачал головой.

— Чего вы? — спросил я дружески шофера.

— Хорошо ли сюда ехать, да еще ночью? Ведь это дом Морозовых, куда частенько ездил до революции генерал Мрозовский.

Я чувствовал, что шофер прав, и поэтому рассердился.

— Ну, черт. Один раз, дело, быть может, важное.

Автомобиль остановился на улице у ворот. Я вошел в калитку. Меня провели через монументальный подъезд в приемную, завешанную персидскими коврами и слабо [330] освещенную небольшим фонарем, висевшим где-то бесконечно высоко под сводчатым потолком. Дверь раскрылась в небольшую гостиную, и Головачева дружески приветствовала меня. Она была уже не в военной форме, как на встрече Корнилова, а в вечернем платье.

— Я хочу переговорить с вами о вашем участии в том, что происходит сейчас. Войска Корнилова, как вы знаете, успешно наступают на Петроград. Через несколько часов Временное правительство будет арестовано. Я знаю это из самых достоверных источников. Если вы сделаете хотя бы один шаг для его поддержки, вы будете безнадежно скомпрометированы и уже больше никогда не сможете вернуться в русскую армию.

Я засмеялся:

— Видно, что вы перешли на военную службу. Вы атакуете, как гусарский корнет.

— Теперь не до шуток! Вы ведь знаете, что ваше знаменитое войско больше годно для того, чтобы торговать папиросами, чем для войны. Если вы попробуете оказать сопротивление Корнилову, его сметут, но и вас вместе с ним. Я не хочу этого допустить. Вы знаете, как хорошо я к вам относилась все годы войны, как следила за вашими успехами, и теперь, когда вы готовы сделать оплошность, которая может вас погубить, я не могу смотреть равнодушно.

— Постойте, давайте все по порядку. Что вы делаете в этом доме Морозовых? — остановил я ее.

— Это дом друзей моего деда. Я остановилась здесь на время своего пребывания в Москве. Но какое это имеет отношение к делу?

— Большое. Меня интересует, кто вас послал с таким поручением.

Китти возмутилась.

— Никто меня не послал. Я боюсь за вас! Я хочу вас спасти. Против вас в офицерской среде растет острое негодование после вашего сегодняшнего выступления на собрании офицеров в «Кукушке». Идут разговоры о том, чтобы вас просто убить.

— Даже так? — улыбнулся я, все еще не желая серьезно отнестись к разговору.

— Смотрите, ведь вы находитесь в положении, в котором вы можете решить дело в ту или другую сторону, — говорила Головачева. — Если вы выскажетесь за [331] Корнилова, он победит. Россия сможет восстановить свою армию, мы отобьем немцев. Родина будет спасена. Наоборот, если вы выступите против Корнилова, то это выступление может привести к неудаче все его великое дело. Вам надо встать на сторону Корнилова и принять участие в его победе.

— Нет, на сторону Корнилова я не могу встать.

— Но почему, ведь вы же офицер, как вы можете идти против Корнилова вместе с солдатами и рабочими?

— Я не могу идти с Корниловым потому, что ради борьбы со своим народом он открыл фронт в Риге и снял с фронта корпус. Он изменяет родине и сражается со своим народом. А построить новое государство против воли народа нельзя.

Китти пришла в полное негодование.

— Но как же вы не понимаете, что вы изменяете своему классу? Даже если вы ошибетесь вместе со своими, вас поймут и простят. Вы будете жить вместе с нами.

— Я вам отвечу на это выдержкой из Ренана, которая запала у меня в памяти. На банкете в его родном городе он сказал... — Китти, негодуя, хотела прервать меня, но я продолжал:

— ...что ему всегда была свойственна любовь к истине... Я искал ее, говорил он, я следовал за ней, несмотря на жертвы, которые она от меня требовала. Я разорвал самые дорогие для меня узы, и я уверен, что поступил хорошо... Вот что говорил Ренан. А от себя я хочу добавить: я твердо знаю одно — я должен быть с народом в трудную минуту. Простите, меня ждут, — и я попрощался.

— Ну, идите своей дорогой, — грустно заметила Головачева. — Но что бы с вами ни случилось, в моем лице вы сохраните друга.

Я внимательно посмотрел ей в глаза; они светились искренностью.

— Знаете, что мне хочется вам сказать на прощанье? Вы из-за деревьев не видите леса. Маленькие ножницы, которыми вы стрижете купоны, закрывают вам те горизонты, которые открывает России ее великая революция. И все-таки, что бы ни случилось, я не забуду, что, вызывая меня сегодня, вы руководствовались, конечно, чувством настоящей дружбы. Так?

— Конечно. [332]

Надвигалась ночь. Хотелось отдохнуть, но по дороге домой я заехал в штаб округа, чтобы узнать последние сведения о том, что делалось в жизни. Рябцев и Шер сидели в кабинете начальника штаба и обсуждали последние известия. Ворох телеграмм лежал на столе. Начальник военных сообщений инженер Мастрюков сумел установить тесный контакт с союзом почтовых и телеграфных служащих, поэтому о малейшем подозрительном движении на железных дорогах сообщалось немедленно в штаб округа. А передвижений этих было много. Со станции Смоленск сообщили, что казачьи эшелоны неизвестного назначения были повернуты в сторону Москвы. В голове шел 19-й Оренбургский полк. В то же время и по южной части округа шли многочисленные эшелоны казаков с фронта на Дон. Станции Лиски, Поворино, Харьков и Орел сообщали о многочисленных эшелонах, проходивших на восток. Начальник военных сообщений не был оповещен об этом из Ставки и не знал, куда и зачем эти части следовали. Создавалось впечатление, что генерал Каледин собирает на Дону армию, для того чтобы свои заявления, сделанные им на Московском совещании, провести в жизнь силой оружия.

С фронта были получены сведения также невеселого характера: все четыре главнокомандующих — Клембовский, Балуев, Деникин и, по некоторым сведениям, Щербачев — поддерживают Корнилова. Наконец, в то самое время, когда я приехал в штаб, принесли телеграмму, адресованную лично мне от Корнилова: «В настоящую грозную минуту, — писал Корнилов, — дабы избежать междоусобной войны и не вызвать кровопролития на улицах Первопрестольной, предписываю вам подчиняться мне и впредь исполнять мои приказания. Корнилов. 28.8–1917 г.».

Было совершенно ясно, что дальше оставаться пассивным невозможно.

— Есть ли какие-нибудь указания со стороны Временного правительства? — спросил я у начальника штаба.

— Нет ничего.

— Что предпринимает Московский Совет? — обратился я к Шеру.

— Там избрана шестерка от всех секций Совета для [333] совместного направления действия, если это понадобится. Пока ничего не предпринимается{68}.

— Что же нам делать?

Рябнев сидел за своим столом, окруженный грудой телеграмм. Шер задумчиво стоял по другую сторону стола. Я нервно ходил из угла в угол большого кабинета. За окном стояла черная августовская ночь, и в этой тишине, охватившей великий старый город Руси, чувствовалось что-то угрожающее.

Мы все были людьми действия, но в этой обстановке чувствовали себя связанными. Надо было поднять оружие против своих, когда-то близких людей... Говорить Головачевой громкие слова было одно, но стрелять в нее и Романовского... было не так просто.

Как быть, когда германская армия стоит перед фронтом, когда Корнилов ведет к развалу армию, а Керенский провоцирует его на это выступление? Не может ли быть еще примирения между ними? Не послать ли телеграмму обоим, с тем чтобы они кончили свою грызню и подумали о том, что будет с защитой фронта?

Шер спокойно встал.

— Александр Иванович, давайте отложим решение до утра. Как известно, утро вечера мудренее. Не будем принимать сейчас решений. Пойдемте и поспим немного, а потом на свежую голову что-нибудь придумаем.

На этом решили и пошли измученные напряжением целого дня по домам.

Если мне совершенно ясно было, куда идти, когда стала известна победа Февральской революции, то теперь я терял ориентировку. Я вернулся к себе домой поздно ночью в таком величайшем смятении мыслей и чувств, в таком невероятном волнении, какого не переживал еще ни разу в своей жизни. Не было ответа на вопрос, куда идти, чтобы интересы родины не были нарушены.

Мне казалось, что я только положил голову на подушку, как зазвонил звонок. Вошел Нечкин. Я встал, зажег свет. Часы показывали половину четвертого. Я проспал два часа. Но голова была свежа, все волнения вчерашнего дня улеглись.

Нечкин приехал за мной. Нас вызвали в президиум Совета. Нечкин сообщил, что нерешительность, пассивность руководящей эсеровско-меньшевистской верхушки [334] вызвала протест на заводах. Рабочие, руководимые большевиками, потребовали от Совета принятия решительных мер против Корнилова. За рабочими поднялись солдаты.

— Дальше так продолжаться не может, надо действовать, — говорил Нечкин.

Несмотря на раннее утро, вся верхушка Московского Совета была налицо. Были Хинчук и Кибрик. Были Руднев, он же городской голова, эсер Палов и еще два — три человека, обыкновенно не присутствовавшие на заседаниях президиума. Меня познакомили с большевиками Ногиным и Скворцовым. Собрание быстро началось.

Хинчук обратился ко мне с вопросом: что думает командующий округом по поводу совершающихся событий? Под влиянием рассказов Нечкина все сомнения рассеялись. Я увидел, что могу говорить четко и твердо.

— Я думаю, — начал я, — что мы проявляем непростительную медлительность. В то время как корниловские эшелоны идут к Питеру и Москве, в то время как Каледин собирает свои войска на Дону, мы занимаемся только разговорами. Гражданская война началась, и надо действовать по законам войны. Надо перейти в наступление по всем правилам военной науки.

Собравшиеся, видимо, ждали, что скажу я, чтобы высказать свою точку зрения и доверить мне выполнение того, что у них было решено. Московский Совет под давлением масс, руководимых большевиками, принял решение начать войну против Корнилова, не ожидая распоряжений из центра. Поведение Керенского было подозрительно. Там, в Петрограде, шли какие-то переговоры с кадетами. Приглашался даже генерал Алексеев, для того чтобы около него сформировать новое правительство, которое объединило бы «живые» силы страны. А в это время корниловские войска шли да шли вперед. Точное положение на «фронте» гражданской войны не было известно, но буржуазной прессой сообщалось как бесспорный факт, что части войск в Луге перешли на сторону Корнилова, железнодорожники оказывали ему прямую поддержку. Когда Керенский отдал приказ министру путей сообщения о том, чтобы эшелоны Корнилова были остановлены, он отказался исполнить его распоряжение. Словом, обстановка казалась очень тревожной [335] именно тем, что противник энергично действовал, а Временное правительство подозрительно бездействовало.

— Что вы можете противопоставить Корнилову? — спросили меня.

— Я считаю — точную цифру мы назовем позже, — что во всяком случае мы выставим до двух корпусов. Надо переформировать наши запасные полки в полевые части. Всех, кто не обучен военному делу, отсеять; взять в поход лишь обученных старых солдат. Из офицеров отобрать только тех, которые показали себя надежными. Приступить к формированию частей по всему округу немедленно, имея в виду один фронт в сторону Могилева и другой в сторону Каледина и Дона. Одновременно почистить тыл. Арестовать некоторых генералов. Произвести обыск в Союзе офицеров и георгиевских кавалеров. Ввести военную цензуру печати, чтобы она не смела помещать ложных сведений о положении на фронте гражданской войны. Быть может, переговорив с товарищами в штабе округа, мы еще придумаем что-либо.

Собравшиеся уполномочили меня проводить в жизнь предложенные мероприятия и заехать еще раз днем, чтобы поставить Совет в известность о том, как идут дела.

Через полчаса штаб был на ногах. Конечно, не старый штаб округа, а тот маленький штаб, «революционный», называвшийся личной канцелярией командующего, которым руководил А. А. Мануйлов и в который входили Нечкин, Королев и еще несколько молодых офицеров. Только этот штаб был надежен в трудную минуту борьбы с Корниловым. Снова в том же кабинете у начальника штаба были даны распоряжения. Нечкин и Шер немедленно поехали на Ходынку, чтобы личным участием помочь командирам запасных полков и председателям полковых комитетов выполнить стоявшую перед ними задачу сформирования боевых частей из того хлама, каким казались запасные московские части и какими их считал Корнилов, строивший на этом свои расчеты. Я про себя давал им такую же оценку, но считал, что кое-чего добиться можно. Все распоряжения были быстро отданы, и телеграммы полетели во все части округа. Работа закипела. Рябцев напомнил, что [336] надо ответить Корнилову на его телеграмму. И то, что не выходило ночью, то сейчас вылилось легко. Я продиктовал телеграмму: «Начало междоусобной войны положено вами... Можно и нужно было менять политику, но не подрывать последние силы народа во время прорыва фронта. Офицерство, солдаты, Дума, Москва присоединяются к Временному правительству. Иного ответа дать я не могу». Казалось, ответ был честен. Я остановился и потом сказал:

— Прибавьте, что мы не можем менять присягу, как перчатки.

Тем временем события на «фронте» приняли совершенно неожиданный оборот. Туземная дивизия, направлявшаяся по железной дороге через Вырицу на Петроград, в ночь на 29 августа вынуждена была задержаться у Павловска, то есть в двадцати пяти километрах от столицы, так как путь оказался разобранным. Князь Гагарин, командир бригады, шедшей в голове с ингушским и черкесским полками, высадился из вагонов и в конном строю направился к Павловску, но был встречен огнем частей, высланных Петроградским Советом ему навстречу{69}. Он не решился с двумя полками атаковать в то время, когда весь корпус в составе 86 эскадронов и сотен тянулся где-то далеко по железнодорожным путям, и стал ждать подкреплений и распоряжений.

Навстречу полкам выехали эмиссары из Петроградского Совета; они собирали на митинги солдат и казаков и объясняли им, что собственно происходит.

По инициативе С. М. Кирова для беседы с Туземной дивизией была выслана мусульманская делегация, рассказавшая горцам об истинных намерениях начальства.

Части ехали в Петроград, для того чтобы отразить германский десант, и к этому были подготовлены. Но сражаться с Временным правительством и Советами они не собирались.

Крымов рассчитывал, что он без боя приведет свой корпус в Петроград, а там уж было бы время подготовить всадников для подавления «большевистского» восстания. То, что произошло, было совершенной неожиданностью, и корпус, не подготовленный к этому, начал быстро выскальзывать из рук. [337]

— Что же вы, товарищи? — говорили им эмиссары Совета. — Советы вас из-под офицерской палки вывели и свободу дали, а вы опять за старое держитесь? Советы за свободу и счастье народа, а Корнилов за смертную казнь. Корнилов изменил России и ведет вас на защиту иностранных капиталистов. А Совет — за мир.

Солдаты и казаки стали задумываться над тем, куда и зачем их ведут. Говорили с ними и свои офицеры. Генерал Краснов, назначенный командиром казачьего корпуса, объезжал полки и звал их слушаться своего верховного главнокомандующего. Ему отвечали:

— Упаси боже, чтобы мы отказались исполнить приказ. С полным удовольствием. Но, оказывается, загвоздка вышла. И Корнилов изменник и Керенский тоже. Нам дорогой сказывали, что Корнилов уже арестован. Его нет, а мы пойдем на такое дело. Останемся здесь, пошлем узнать, где правда, а тогда с нашим удовольствием. Мы свой солдатский долг хорошо понимаем.

И Краснов уходил не солоно хлебавши, обвиняя верховного в том, что он не подготовил поход как следует, не собрал части перед отправлением, не сказал им ни слова, не сыграл бодрых напутственных маршей, не дал боевых лозунгов. Все это казалось ненужным, раз он действовал в союзе с Керенским и с ним вместе собирался «воевать» Советы; но в новой обстановке командованию нечего было противопоставить агитации Советов {70}.

Пока разыгрывались эти события на фронте, — события, еще не известные в Москве, — я приехал на Ходынку и поднял по тревоге новые полки, готовившиеся для похода на Могилев. Я хотел посмотреть, что же выходит из нашей затеи. К удивлению, тревога прошла неожиданно хорошо. Части в полном боевом снаряжении в течение нескольких минут вышли на переднюю линейку лагеря. Я решил посмотреть, как они маневрируют; со мной приехало несколько членов Московского Совета, которых беспокоил вопрос, что собой представляет вооруженная сила Советов. Полки развернулись, как в далекое время начала мировой войны, и повели отлично организованное наступление в таком порядке, что можно было только диву даться. Вчерашних «папиросников» нельзя было узнать. Большевики в ротах и батареях вели бойцов за собой, и грозная сила, [338] которой я на словах пугал Корнилова, появилась на самом деле как из-под земли. Солдатам было совершенно ясно, за что и с кем они должны воевать. Все, что они знали, чему научились за долгие годы войны, они вспомнили и показали, на что они способны... если это понадобится. Короткий митинг закончил поверочную тревогу. Войска, командование и Совет — все вернулись к себе, полные веры в свои силы. Надо было заехать в Совет и доложить шестерке результаты первых мероприятий по подготовке отпора Корнилову и Каледину. Шестерка{71} вполне одобрила решения и распоряжения командования.

В веселом настроении все обменивались мнениями о том, как дальше пойдет дело. Я с удовлетворением отметил, что и большевики вошли в шестерки. Я все мечтал о едином фронте демократии.

— Рад видеть, что мы с вами наконец вместе, — обратился я к одному из членов шестерки.

— Не совсем так, — возразил тот. — Мы не поддерживаем ни Временное правительство, ни меньшевиков в Совете. Керенский сам был в заговоре; только негодование масс заставило вас мобилизовать войска.

Это была правда.

Но когда Рубикон был перейден, когда решение было принято, командование округа развернуло энергичную деятельность, готовя экспедиции, с одной стороны, в Могилев для разоружения Корнилова и его ударников, а с другой — против Каледина на Дону. Здесь уже нельзя было обойтись ротой юнкеров и двумя учебными командами, как во время экспедиции в Нижний. Борьба предстояла серьезная; в Москве под моей личной командой, в Орле под командой генерала Николаева и в ряде других городов формировались части. При этом дисциплина и организованность войск, точность исполнения приказов были на уровне лучшей современной армии. Все стремились работать с той исполнительностью, которая характеризовала армию в первые дни войны и которая была совершенно забыта после революции.

Действовать, однако, не пришлось. Когда конный корпус вышел из подчинения у Крымова, Корнилов сдался и без всяких условий принял требования правительства. Для того чтобы ликвидировать дело, в Ставку прибыл направленный правительством генерал Алексеев. Я вызвал [339] его к аппарату. В штабе округа на Пречистенке, в маленькой комнате третьего этажа, всегда стоял аппарат Юза, для того чтобы можно было переговорить с кем надо.

Я спросил, что Алексеев думает делать в Ставке. Тот отвечал уклончиво. Тогда я телеграфировал: «Пора кончить это издевательство над здравым смыслом; Корнилов и все его помощники — Романовский, Лебедев, Пронин, которые хотели арестовать меня, когда я приезжал несколько дней тому назад в Ставку, должны быть арестованы...» Алексеев отошел от аппарата и не захотел дальше слушать. Я вскипел: «Передайте генералу Алексееву, что я выезжаю с крупным вооруженным отрядом в Ставку, для того чтобы лично привести все дела в порядок».

Немедленно был дан приказ заранее назначенным полкам, батареям и броневым частям начать погрузку в эшелоны. На головной эшелон должен был сесть штаб командования округа для руководства всей операцией. Посадка началась. В последнюю минуту, когда я на автомобиле подъехал к погрузочной площадке, мне подали телеграмму Керенского: «Корнилов и его сообщники арестованы. Ваша поездка в Ставку не нужна»{72}.

Среди арестованных корниловцев оказался Гучков. Рябушинский бежал из Москвы в Крым. Дело с Корниловым, таким образом, было закончено, но оставалось дело с донским атаманом Калединым. С Дона поступали сведения о том, что он разъезжает по станицам и подготавливает Дон для того, чтобы вместе с Корниловым выступить против Москвы. В Харькове и Воронеже я предполагал собрать силы для борьбы с Калединым. Местное командование получило соответствующие указания.

Войска, собранные для того, чтобы идти войной на Ставку, могли быть брошены на Дон. Каледину была послана телеграмма о сдаче и явке на следствие к Временному правительству. Видя провал Корнилова и развертывание сил против него, Каледин прислал покаянную. Он никак не собирался выступать против правительства. Никакой агитации он не вел. Он не собирал войск против Москвы. Все клевета! Он готов в любую минуту явиться и дать Временному правительству отчет в своих действиях. Первая вспышка гражданской войны прошла. [340]

Остается еще сказать два слова о судьбе генерала Крымова. Он лично чувствовал себя ответственным за то, что в решающую минуту его корпус не был сосредоточен для боя и вышел из рук офицеров. Его расчет спокойно высадиться в Петрограде и там подготовиться к бою сорвался. Солдаты хотели арестовать своего командующего. Неся на себе страшный гнет вины за проигранное по его вине дело, он поехал на автомобиле в Петроград к тем людям, у которых он надеялся встретить поддержку. Но Терещенко его не принял. Керенский не подал ему руки и говорил с ним как с побежденным мятежником. Крымов вышел в соседнюю комнату и покончил с собой выстрелом из револьвера в висок.

В руках Корнилова вооруженная сила растаяла. Керенский не имел в своем распоряжении ни одного солдата. Наоборот, я видел слаженную и дисциплинированную армию и оценил это как крушение линии Корнилова и Керенского и подтверждение правильности того, что мы делали в Московском округе {73}. [341]

Дальше