Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая.

Буржуазия в борьбе с пролетарской революцией

Глава 7-я.

Февральская революция в Севастополе

1 марта врач разрешил мне вставать. Под вечер этого дня дверь моей комнаты распахнулась, и вошел лейтенант Левгофт.

— Вы знаете, что происходит? — взволнованно произнес он. — Сегодня во время обеда в штабе командующего флотом была получена телеграмма от председателя Государственной думы Родзянко. Командующий в море, и телеграмму принял начальник штаба адмирал Погуляев. Прочитав ее, он как. ужаленный вскочил со стула, но никому ничего не сказал. После этого днем комендант крепости собрал всех старших начальников крепости... Это не люди, а какая-то кунсткамера! Комаров, ваш командир дивизии, — единственная светлая личность... Комендант крепости объявил, что правительство сменено какой-то незаконной властью; в управление страной вступили представители Государственной думы; в Петрограде бунт, город во власти мятежников; войска отказались стрелять. Извещая об этом командующего флотом, Родзянко просил Колчака передать морякам: Россия надеется, что Черноморский флот защитит Россию от внешнего врага и ликвидирует того внутреннего врага, который все время мешал победить.

Волнение Левгофта передалось мне.

— Ведь это же революция! — воскликнул я.

— Сомнений быть не может. Такая же телеграмма принята радиостанцией и из Царского Села.

На минуту мы оба замолчали. Волна безудержной радости захлестнула меня.

«Все, что мешало России жить и развиваться, теперь [168] сломано, — думал я. — Можно начинать строить новую жизнь, новую Россию, в которой уже не будет места жалким халупам, крытым соломой, в которой будет достаток и свобода. Но что станет с армией?» Радость сменилась тревогой. Неужели будет так, как и во времена Великой Французской революции: офицеры-монархисты, поднятые на штыки; разграбленные денежные ящики; бегство перед неприятелем развалившейся королевской армии в 1792 году... Понадобилось два года войны для того, чтобы создать новую армию революции.

— Как к этому известию отнеслось офицерство? — спросил я.

— По-разному. Одни радуются, другие плачут, — отвечал Левгофт.

— Если офицеры сразу и решительно не примкнут к революции, армия и флот могут сломаться перед лицом неприятеля.

— Особенно в Севастополе. Может произойти непоправимое. Слишком много крови пролито здесь в 1905 и 1912 годах. Слишком многие офицеры в этом деле лично замараны. Вы знаете, что передовой в военном отношении адмирал Каськов в 1912 году был председателем полевого суда над матросами и что на его совести восемь смертных приговоров?

Я этого не знал.

— Это еще не все. Убиты командующий Балтийским флотом адмирал Непенин, а также ряд офицеров штаба. дмирала Вирена, одного из участников подавления восстания 1905 года в Кронштадте, пытавшегося противиться разраставшейся революции, возмущенные матросы растерзали.

Тот, кто не видел своими глазами всех подлостей царского строя, не пережил всей муки, которую пережил я за годы войны, не поймет той радости, с которой я встретил революцию. Отныне конец всему тому, что я видел под Бялой, в Карпатах, в Румынии, конец бессмысленным жертвам. Армия и флот получат достойных вождей! Но я радовался не только этому. Я думал о том, что революция откроет широкие возможности развития, которое задерживалось царским строем.

Я надеялся, что свободный народ изберет Учредительное собрание и устроит свою жизнь так, как сам захочет, — на началах правды и добра. И то, о чем [169] писал Некрасов, о чем мечтал Толстой и к чему с такой страстностью звала бичующая сатира Салтыкова-Щедрина, станет действительностью.

Свобода, равенство и братство! Учредительное собрание! Земля народу! Вот лозунги, которые, как я думал, должны обеспечить строительство новой жизни. Красивые слова! Потребовалось немало времени, чтобы я понял их цену, понял, что мало высказать пожелание, нужно еще сказать, какой класс, борясь за свои классовые цели, возьмет на себя титаническую роль строителя нового общества, где мечтания станут реальностью. Пока же эти слова были не более чем ширмой, а люди, их произносившие, — актерами, которых буржуазия выставляла вперед, чтобы обмануть массы. В 1905 году я робко и неуверенно поднял свой голос то, чтобы строить жизнь государства «с народом и для народа». А теперь эта мысль стала моей основной мыслью. В то же время я, выходец из старого общества, надеялся на то, что в новой жизни должно найтись место и тем людям моего класса, которые пойдут с народом, помогут ему в меру своих сил.

Переворот в Севастополе совершился изумительно быстро, не встретив нигде сопротивления. Еще вчера полнота власти была у правительства, царя. Были командующий флотом, полиция, жандармерия. Был прочный, веками сложившийся строй. Массы подчинялись беспрекословно. Но вот пришла одна, только одна телеграмма, всего несколько слов, подписанных Родзянко, и все сразу изменилось. Исчезли полиция и жандармы, рухнула власть царя. Командующий флотом сохранил авторитет лишь в чисто военных вопросах, да и то только потому, что он в первые дни сумел занять такую позицию, которая создала ему известное влияние и в политической области. Возвратившись утром из похода, адмирал Колчак приказал собрать к себе на «Георгий» представителей команд с кораблей всего флота и лично сообщил им, что прежней власти не существует, что династия закончила свое существование. Но каковы бы ни были взгляды того или другого лица, сказал Колчак, родина находится под угрозой неприятеля, и долг каждого защищать ее от нападений германцев.

Колчак еще со времени японской войны был в постоянном столкновении с царским правительством и, [170] наоборот, в тесном общении с представителями буржуазии в Государственной думе; приход к власти Гучкова и князя Львова давал ему надежду, что новое правительство будет лучше руководить войной, чем это делал царь. Поэтому Колчак мог показать свое сочувствие перевороту; в разговоре с представителями команд он мог найти нужные нотки искренности и в решающую минуту покорить этим сердца своих подчиненных. Он понимал, что одно недосказанное или одно лишнее слово может сделать то же самое, что искра, попавшая в пороховой погреб. Но все это он делал только для того, чтобы сохранить свое влияние на массу матросов. Мысль о том, что «народ» может принять какое-либо участие в строительстве государства, была ему глубоко враждебна. С первой минуты он звериной ненавистью возненавидел «народную» революцию и с первой минуты искал способ задушить ее. Но он был умен, этот маленький адмирал. Он не только умел проложить в море курс эскадре и найти неприятельские корабли; он с первой же минуты революции понял, что нужен маневр для того, чтобы выиграть время, собрать вокруг себя силы и потом пушками и пулеметами покончить с «восстанием черни»{30}. В одном мы внешне сходились с Колчаком. Как и он, я считал, что нужно сохранить боеспособность армии и флота и для этого оставить офицеров на командных постах армии.

Когда я вышел из дому, то увидел, что новая жизнь уже наложила свой отпечаток. Роты в Черноморской дивизии стали отказываться выходить на занятия. Был случай отказа идти в караул. Солдаты и матросы перестали отдавать честь. Ко мне из полков, стоявших в Севастополе, пришли несколько офицеров из числа тех, которые сумели установить близкие отношения со всеми солдатами. Они были в тревоге. Обстановка была накалена. Солдаты волновались, боясь провокаций со стороны офицерского состава. Даже к тем офицерам, которых солдаты уважали, они относились с недоверием. «Куда-то господа потянут?» — спрашивали они. Надо было что-то сделать, чтобы рассеять эти настроения. Я знал, что у моего командира дивизии мне не найти сочувствия моим взглядам, так как он никогда не скрывал своего глубокого презрения к солдатской массе. Но Колчак держал себя иначе. Со стороны казалось, что [171] Колчак искренне принял революцию; имея с ним дело по формированию дивизии и чувствуя в нем человека с ясной и живой мыслью, я пошел к нему, с тем чтобы посоветоваться, что делать дальше, как сделать, чтобы отношения, сложившиеся между офицерством и солдатами и матросами, не нарушились, несмотря на то что кровь матросов, погибших за революцию, требовала мщения.

Колчак приветливо встретил меня, и я доложил ему свои соображения, которые адмирал вполне разделял. Нужно было что-то предпринять, чтобы у войсковой массы создалось впечатление, что офицерство идет с нею. Я невольно переносил на других свое настроение и думал, что все офицерство радостно приняло революцию. Мое заблуждение объяснялось тем, что ко мне в эти дни шли офицеры преимущественно из молодежи либо прапорщики запаса, уже имевшие какой-то политический стаж и радостно встретившие революцию. Поэтому я совершенно искренне говорил о том, что надо соединить в одно целое команды и офицеров. Адмирал же думал о другом. Он видел всколыхнувшуюся массу и искал приманку, на которую можно ее поймать, чтобы удержать свою власть. Он мечтал использовать затем эту власть уже не только для обороны страны, но и для того, чтобы восстановить в ней «порядок». Я принес ему идею, за которую он ухватился.

— Мы проведем завтра парад с молебствием, — говорил он, — на которое выведем все части флота и гарнизона... Мы торжественно провозгласим многие лета Временному правительству, и я скажу о том же несколько слов. Вечером же мы соберем офицеров и поговорим с ними.

Колчак говорил спокойно и уверенно. Это был маленького роста, слабого сложения человек, державшийся прямо и прямо смотревший в глаза собеседнику. Его высокий лоб, глубоко запавшие черные глаза и торчащие скулы невольно заставляли вспоминать его предков — воинов Батыя, хищников степных просторов Азии. На своих небольших лошадях они преодолевали тысячекилометровые расстояния, вглядываясь в горизонт, ища врага, у которого можно было отнять землю и достаток. Глаза этих предков-хищников светились у Колчака — в нем жил неутомимый темперамент бойца. Бритое, [172] энергичное лицо адмирала умело сдерживать свои чувства. Он ничем себя не выдал, и я ушел от него в полной уверенности, что адмирал думал так же, как и я. Когда я собирался уходить, Колчак дал мне прочесть только что полученное им с Балтики письмо о том, при каких обстоятельствах и почему погиб Непенин, которого Колчак искренне уважал, несмотря на то что Непенин был монархистом и крайним реакционером. Непенин начал с того, что пытался скрыть от команд телеграмму о революции в Петрограде. Он заменил матросов в радиорубках офицерами, для того чтобы команды не получали сведений по радио. Но разве это спрячешь? Волнение охватило флот. Послышались слова об измене. Тогда он решился присоединиться к Временному правительству. Видимо, его убедила и указала ему путь телеграмма из Ставки, где отречения царя требовали все высшие чины армии во главе с Алексеевым. Он присоединил свой голос к этому требованию. Затем он созвал на свой корабль делегатов от кораблей, но говорил с ними не с той человеческой сердечностью, которая всегда естественна, если человек сам верит в то, что он говорит. Он ненавидел революцию и говорил с представителями команд с плохо скрываемым презрением. Когда же один из делегатов поднял вопрос о том, дадут ли теперь матросам вторую пару рабочей одежды, которую они несколько раз просили, Непенин смешал в одну кучу революцию и вторую смену платья.

Это погубило все дело. Матросы разошлись по своим кораблям, неся с собой недоверие к своему командованию, и вскоре на линейных кораблях — «Андрее» и «Павле» зажглись — вместо уставных — красные огни восстания. Тогда Непенин в присутствии матросов приказал узнать, который из дредноутов готов открыть огонь по восставшим линкорам. Штабу удалось отговорить адмирала не переходить от слов к делу. Но и этих слов было совершенно достаточно. Матросы арестовали офицеров, от которых ждали, как неоднократно бывало раньше, вооруженной борьбы с поднимающейся революционной волной. Непенин и его ближайшие помощники были убиты.

Таково было трагическое, полное отчаяния письмо Колчаку из штаба Балтийского флота.

На следующий день Колчак действительно устроил [173] грандиозный парад с окроплением войск святой водой, провозглашением Временному правительству многолетия и сам твердым голосом произнес речь. Он говорил о том, что новая революционная Россия будет по-новому строить свою жизнь — как укажет Учредительное собрание, что все — без различия партий и мнений — будут с прежней силой и энергией защищать Россию от внешнего врага.

После парада оживленная масса войска разошлась по казармам и кораблям, и все успокоилось. Успокоился епископ, провозгласивший «многие лета богохранимой державе Российской». Успокоились и командующий флотом, и комендант крепости, собравшие ближайших своих помощников на товарищеский обед в штабе крепости. Не успокоились только массы. Матросы и солдаты ходили по городу и удивлялись, что все осталось по-старому. Затем удивление сменилось действием, и начался процесс мобилизации масс. Подпольный комитет{31}, возникший еще до революции, собрался на Корабельной стороне, в казармах морского полуэкипажа. Там же находились наиболее активные матросы из числа списанных с кораблей. Послышались голоса: «Все, мол, по-старому. Офицеры только ждут случая повернуть все назад». Комитет решил созвать митинг. Появились добровольцы, призывавшие матросов с кораблей в полуэкипаж. Матросы, переговариваясь на ходу, быстро собирались. Кто-то протелефонировал в другие казармы, и в самый короткий срок на дворе полуэкипажа собралось десять тысяч человек, оживленно обсуждавших положение: «Дескать, революция на севере развернулась что надо, а у нас даже политические заключенные еще сидят за решеткой!» Кто-то предложил арестовать всех офицеров. Кто-то крикнул: «Вызвать Колчака! Пусть разъяснит, что он хочет делать». Это понравилось толпе. Колчак был еще популярен. Его блестящие действия на море в борьбе с непобедимым ранее «Гебеном» завоевали ему авторитет, полностью сохранившийся к этому времени. Перепуганный командир полуэкипажа капитан второго ранга Полуэктов робко позвонил в штаб и просил доложить адмиралу, что будет плохо, если он не приедет. Может начаться бунт. Колчак долго упирался...

«Он, командующий флотом, поедет к толпе?!» Но его уговорили перепуганные насмерть офицеры штаба, [174] с тревогой ждавшие, не начнут ли матросы мстить за «Потемкин» и «Очаков». Он поехал. Появление адмиральского автомобиля было встречено радостными криками. Это была победа, и здесь Колчак быстро понял, что надо делать. Он дал заверение матросам, что городовых отправят на фронт, что политические заключенные будут освобождены. Адмирала приветствовали. Ему кричали «ура». А он, выполнив дешево стоившее ему обещание, создал впечатление, что не на словах, а на деле «идет с революцией».

* * *

Хороша весна в Севастополе. Небо, всегда голубое, в весенние дни было особенно ярким. Солнечные блики весело скользили по синеве бухты. Со всех окрестностей в город свозили массу цветов, наполнявших улицы благоуханием. Мягкий, полный морских, бодрящих запахов ветерок набегал с широких просторов моря из-за Херсонесского маяка. Казалось, в этой обстановке земного рая и люди должны быть иными. После парада и митинга в полуэкипаже атмосфера действительно несколько разрядилась. Лица солдат и матросов словно расцвели. Возобновилось отдание чести на улицах Севастополя. На демонстрации можно было видеть офицерскую молодежь под руку с солдатами.

Придя в штаб дивизии, я позвал к себе Герасимова и спросил:

— Ну как дела? События пошли лучше, чем мы думали, и главное, все прошло миром, без крови и радостно.

Но Герасимов был серьезен.

— Александр Иванович, я хочу сказать вам несколько слов. Знаете ли вы, что команда брала с собой на парад боевые патроны?

— Зачем же они были нужны солдатам? — рассмеялся я.

— Они боялись провокации со стороны офицеров. Того, что сделано, еще недостаточно. Надо идти дальше и не обманываться тем, что на улицах так весело и хорошо.

— Насколько я понимаю, сейчас не следует опасаться чего бы то ни было со стороны офицерства, — ответил я. — Значительная часть его искренне приветствует революцию. [175]

— Ну так это и надо как-нибудь показать. На параде Колчак говорил о Временном правительстве. Мало этого, в Питере восставшие рабочие и солдаты выбрали Совет! Есть и у нас в Севастополе комитет солдат и матросов. Пойдут с нами офицеры или нет?.. — Герасимов сделал паузу, а затем продолжал: — Александр Иванович, сегодня приезжает в Севастополь член Государственной думы Туляков, социал-демократ. Солдатский и матросский комитеты предполагают встречать его. Что думают офицеры?

Увы, офицеры еще ничего не думали. Но как раз в этот день должно было состояться общее собрание всех офицеров Севастопольского гарнизона и флота, назначенное командующим флотом. Здесь, в доме морского собрания, на площади, где стоял памятник Нахимову, откуда открывался вид на Графскую пристань и бухту, офицерам предстояло сказать свое слово.

На это собрание они шли со всех сторон. Старые шли с глухой тревогой в сердце. Невесело шел на собрание свиты его величества адмирал Веселкин, комендант крепости; он настолько не понимал всего происходящего, что вышел на площадь к собравшемуся перед штабом крепости народу в погонах с императорскими вензелями. Толпа со свистом и криками потребовала, чтобы он снял погоны с вензелями «Николашки». Невеселым шел на собрание и начальник штаба, тоже свитский адмирал Погуляев. Это был человек, любивший пожить. Он знал: рано или поздно раскроется то, что он использовал свое служебное положение для романтических историй. Невеселыми шли на собрание и старые кадровые офицеры Черноморского флота, пережившие 1905 и 1912 годы.

Шел на собрание и адмирал Колчак, скорбевший о том, что флоту угрожает опасность распада, и видевший, что мечта его жизни — пост командующего флотом — от него уходит. Пришел на собрание и командир Черноморской дивизии генерал Комаров. Для него революция была досадной историей, прервавшей войну в ту минуту, когда он должен был принять участие в замечательной операции по захвату Босфора. Но таких было меньшинство. Среди офицерства и во флоте, и в армии решающей массой был признанный во время войны прапорщик, часто студент, иногда выходец из солдатской среды, выслужившийся в тяжелых походах. [176]

Белый зал морского собрания наполнился шумящей и взволнованной толпой офицеров. Там, где еще так недавно в легких бальных туалетах танцевали вальс, собрались офицеры для того, чтобы принять решение, что же делать в этот момент, ответственный для судьбы флота, крепости и войск, а также для каждого офицера в отдельности.

Собрание открыл Колчак, кратко объяснив, зачем он собрал офицеров. Он считал, что офицеры должны наметить линию своего поведения, и полагал, что все должны объединиться вокруг своего флага, выразить готовность сделать все для того, чтобы сохранить России флот. Он звал сплотиться теснее с матросами, разъяснять им смысл событий и удерживать от увлечения политикой. Колчак сошел с трибуны под аплодисменты всего зала. Но собрание было явно не удовлетворено, ибо адмирал не сказал: что же все-таки делать. Этого в его речи не было. Однако все понимали, что делать что-то надо — и делать немедленно.

В то время как офицеры собирались в зале морского собрания, по кораблям и командам с быстротой молнии пробежала весть о том, что офицерство собирается. Для чего? Не говорили... И шлюпки, которые только что везли к Графской пристани господ офицеров, вернувшись обратно, наполнялись вооруженными матросами, направлявшимися в город для того, чтобы быть наготове на случай, если офицерство что-нибудь придумает. Отдельные лица стали собираться и на площади перед морским собранием.

Тем временем внутри здания, в белом зале, продолжалось собрание. На трибуну поднялся генерал Комаров, и его тонкий профиль, георгиевский крест, и умное, надменное лицо поднялось над взбаламученным морем, мгновенно затихшим, для того чтобы послушать, что скажет видный военный писатель и блестящий боевой начальник в минуту, когда надо принять большое решение.

Высоким голосом, с некоторым волнением, опираясь на пюпитр, Комаров начал свое выступление.

— Царская власть пала, и долг патриота исполнять приказания новой, единой российской власти — Временного правительства.

Комаров предлагал выполнять свой офицерский долг и стоять на страже закона. Он считал, что нужно послать [177] делегацию к Временному правительству, в составе которого был его старый друг Гучков, и обещать ему полную поддержку. Новое правительство было для Комарова желанным. Оно должно было возместить ему все то, что он терял при царском правительстве, боявшемся талантливого генерала и писателя и не без основания считавшем, что для царя он не был покорным слугой, на которого тот мог бы в трудную минуту опереться. Теперь, конечно, Комаров звал офицерство поддержать Временное правительство, но считал, что во имя блага родины офицеры не должны допускать появления другой государственной власти, не подчиненной первой. А если образовавшийся в Петрограде Совет солдатских и рабочих депутатов будет претендовать на власть, заявил Комаров, я со своей дивизией поеду в Петроград и разгоню Совет. Надо помочь правительству приобрести тот авторитет, который ему необходим. Спокойствие, выдержка и неукоснительное выполнение своих обязанностей — вот то, что в заключение предлагал Комаров.

Речь Комарова чем-то напомнила мне выступление адмирала Непенина перед командами, за которое он поплатился своей головой. Однако часть собрания встретила речь Комарова одобрительно; особенно аплодировали передние ряды, где сидели старые кадровые офицеры флота.

После Комарова выступило еще несколько старших офицеров, повторивших его доводы. Молодежь молчала, выжидая, что скажут признанные вожди. В зале чувствовалось недоумение. Все, что говорилось, нельзя было считать программой действий в ту минуту истории, когда совершались такой огромной важности исторические события. Мало того, обстановка была тревожная и касалась непосредственно всех сидевших в этом зале. С кораблей и из казарм крепости солдаты и матросы тянулись в город. Они бродили по городу, вели разговоры о том, что офицерство собралось неизвестно зачем. Недоверие к офицерству, накопленное всей предшествующей полосой жизни армии, было основой всех этих разговоров. Офицеры на кораблях были не одиноки, за ними стояли «шкуры», сверхсрочнослужащие. Они могли опереться и на новобранцев, только что призванных из деревень и согнанных в учебные команды. Жестокая муштра и перспектива повышения делали их покорным орудием [178] в руках офицерства. Да мало ли что еще могло придумать офицерство!

Сидя в середине зала и наблюдая за настроением офицерской массы, я чувствовал нарастающее недовольство одних и желание другой части отсидеться... до тех пор, пока не представится удобная минута перейти к решительным действиям. Но с ними мне было не по пути. Это был бы возврат к старому, и этого нельзя было допустить. Я чувствовал, что не смогу молчать, и попросил у адмирала Колчака слово. Желающих говорить не было; старики сказали все, что было у них на душе. Молодежь не решалась говорить: в то время еще не было привычки к публичным выступлениям. Присутствие старших начальников смущало. Но молчать было нельзя. Я поднялся на трибуну. Передо мной внизу было море голов и глаз, напряженно смотревших на меня. Это было мое первое в жизни публичное выступление, и я начал, волнуясь и сбиваясь, но мне было ясно, что я должен сказать.

— Рады ли мы тому, что произошло, — говорил я, — рады ли мы революции, мы, офицеры, прошедшие всю войну? Что давал нам старый строй, заставлявший нас идти в атаку с одними штыками в руках, без патронов, без поддержки артиллерии, рвать голыми руками колючую проволоку, за которой сидел вооруженный до зубов противник? Сколько офицерства погибло в этой войне по вине нелепого командования, не знавшего, куда и зачем оно посылает людей?

Я видел, что мои слова произвели тяжелое впечатление на сидевших в передних рядах. Это был вызов, брошенный в лицо. Но Колчак слушал внимательно.

— Старый строй не давал нам возможности, — продолжал я, — выполнить свой долг — защищать наше отечество. Мы не горюем о его гибели. Мы... приветствуем революцию.

Собрание замерло, сочувствуя или возмущаясь, и вдруг раздался гром аплодисментов. Офицерство поняло революцию как падение отвратительного царского строя и еще не думало о том, что таится под словом революция.

«Так вот оно, настоящее настроение офицерства, — молнией мелькнула мысль. — Если так, то не все еще потеряно. Солдат и офицеров можно соединить снова, хотя и на новой базе». [179]

Когда аплодисменты замолкли, я уже гораздо увереннее продолжал:

— То, что сейчас происходит, не чужое для нас дело. Стремление перестроить жизнь государства по-новому всегда находило отклик в среде лучшего офицерства. Дух декабристов не умирал в офицерском корпусе. Мы не имеем права стоять в стороне, предоставив событиям развиваться так, как они сами хотят. Такая наша позиция вызовет справедливое недоверие к нам солдат и матросов. Разрыв отношений между солдатом и офицером сломает боеспособность армии и флота. Путь, по которому нам надо идти, указан в Петрограде. В правительство вошли представители Совета рабочих. Керенский, фабрикант Гучков, князь Львов и выдающийся кадет Милюков забыли свои прежние счеты и сплотились для спасения отечества.

Я решительно протестовал против борьбы с Советами.

— Это лучшие люди из рабочих и солдат, — говорил я, — родина у нас одна, и мы вместе должны строить новую Россию, вышедшую из революции. Наша обязанность — как зеницу ока беречь боевые единицы, вверенные нам родиной. Для этого надо идти на самую тесную совместную работу с солдатами и матросами{32}.

Под гром аплодисментов, глубоко взволнованный, я сошел с трибуны и сел на место.

Теперь смущение собрания прошло. Горячие речи полились одна за другой. Приветствуя революцию, офицеры выражали готовность работать дальше. Но этого было мало. Надо было действовать. Я снова взял слово.

— Сегодня ночью, — сказал я, — приезжает член Государственной думы социал-демократ Туляков. Я предлагаю избрать делегацию офицеров и приветствовать его вместе с делегатами солдат и матросов. Это будет первый шаг, который должен показать наше лицо. Затем надо поручить нашей делегации войти в тесный контакт с солдатскими и матросскими представителями и поехать с ними в Питер приветствовать не только Временное правительство, но и Совет солдатских и рабочих депутатов.

Зал ответил на мое предложение аплодисментами, и отдельные возгласы негодования будущих белогвардейцев потонули в криках радости молодежи.

Под шум зала Колчак вместе с руководящей головкой [180] флота и сухопутных частей оставил собрание. Он негодовал. Посылать приветствие Совету солдатских депутатов?! Этого он не мог понять. Но он видел, что большинство собрания не с ним, и не решился протестовать. Тем временем я продолжал:

— Нельзя терять ни минуты. Здесь находится большинство офицеров Севастополя. Мы должны, не выходя отсюда, разделиться по кораблям и войсковым частям и независимо от того, большая или маленькая часть, избрать своих представителей. Потом мы сможем организованно провести выборы.

Мое предложение было принято, и все собрание разбилось на группки, которые разошлись по соседним залам, гостиным и кабинетам морского собрания{33}.

Тем временем события нарастали. На площади отдельные группки людей слились в толпу, толпа подошла к зданию морского собрания, и на площади начался митинг. Солдаты и матросы бурно обсуждали вопрос: что делать?

— Зачем собрались офицеры? — слышались голоса.

Появились вооруженные люди. Возбуждение толпы росло с каждой минутой. Меня окружили взволнованные офицеры. Толпа каждую минуту могла ворваться в собрание. Нужно было немедленно что-то предпринять. Несколько избранных нами делегатов было уже у трибуны. Я увидел около себя много знакомых людей, с которыми в разное время мне приходилось встречаться и беседовать о непорядку в армии. Здесь были Левгофт, седенький, маленький доктор Витцевт, прапорщик Широкий, лейтенант Ромушкевич. Это были передовые, прогрессивные офицеры, преимущественно молодежь. Но были и представители старшего поколения. Ни один адмирал избран не был. Быстро обсудив положение, делегаты решили рассказать собравшейся толпе о тех решениях, которые приняли офицеры. Слово не расходилось с делом. Мы вышли на балкон к собравшимся на площади, за которой освещенная последними лучами солнца алела бухта и спокойно стояли на якоре корабли.

— Товарищи, — обратился я к солдатам, впервые произнося это слово. — С вами говорит делегация, избранная офицерами флота, гарнизона и крепости. Нас избрали для того, чтобы мы вместе с делегатами солдат и матросов [181] ехали встречать члена Государственной думы Туликова и потом вместе начали строить новую жизнь.

— Подойдите ближе к барьеру, — кричали снизу, — мы хотим видеть, кого выбрали офицеры.

Делегация подошла к перилам балкона, и толпа не увидела в ее рядах ненавистных для матросской и солдатской массы людей. Один из членов делегации, прапорщик морской дивизии Широкий, крупный мужчина с курчавой головой, старый социал-революционер, выступил вперед и произнес небольшую речь, в которой призывал защищать революцию от всяких попыток возврата старого строя и приветствовать Советы солдатских, матросских и рабочих депутатов.

Случилось нечто, чего толпа никак не ожидала. Вместо офицерского заговора она услышала от офицеров речи, в которых сквозила искренность. Офицеры приветствовали Советы. Произошел мгновенный перелом. Толпа кричала «ура» делегатам, аплодировала, радовалась этой неожиданности. Вскоре избранные делегаты во главе толпы пошли на вокзал приветствовать приезжавшего делегата Государственной думы.

* * *

Надо отдать должное адмиралу Колчаку: он ловко разыграл первый акт той драмы, которую ставила старушка история на сцене Севастополя. Революция развязала и вызвала на поверхность тот противоречивый процесс, который до этого шел глубоко в тайниках общественной жизни России. Один центр возник на линейном корабле «Георгий Победоносец», стоявшем на мертвых якорях у Графской пристани. Это была плавучая казарма, отведенная под штаб Колчака. Сам корабль ни в какую операцию по старости идти не мог, но на нем находился центр, противоположный возникшему на линейном корабле «Три Святителя»{34}, которому по боевой диспозиции предстояло во время атаки Босфора привлечь на себя огонь турецких батарей. Группа матросов этого корабля с ненавистью слушала разговоры о необходимости жертвовать своими жизнями для завоевания российской буржуазией Константинополя. Сами по себе линейные корабли «Георгий Победоносец» и «Три Святителя» не были силой. Но к «Георгию» тянулись такие матерые [182] зубры, как запивоха и мордобойца князь Трубецкой, адмирал Погуляев, Веселкин, а также подавляющая масса офицеров, сверхсрочных «шкур» и та часть матросов, которой дальнейшее развитие революции не сулило ничего хорошего. А таких было много, ибо флот комплектовался в основном из среды зажиточного крестьянства Мелитопольщиины, Одесщины и Крыма. При умелом руководстве все это можно было сплотить в грозную силу реакции. После разгрома в 1912 году адмиралом Эбергардом севастопольской партийной организации большевики еще не имели здесь своего центра, хотя новое мировоззрение, новые идеалы пролетарской революции уже нашли себе на многих кораблях флота точку опоры. На «Екатерине» — Платонов, на «Пантелеймоне» — Кирьян, на «Трех Святителях» — Мокшанчик, солдат Сапронов — в крепостной артиллерии, Асосков — в 7-м морском полку сплачивали вокруг себя лучшую часть матросов и солдат. Массы же пока колебались, боясь поражения и не зная, чем грозит победа германцев.

Но идти в бой под командой старых адмиралов массы не хотели, понимая, что если оставить им власть, то после победы адмиралы повернут дула своих дредноутов против революции и не оставят камня на камне от завоеванной с таким трудом свободы. Массы отшатывались от тех, кто обагрил свои руки в крови матросов, солдат и рабочих в 1905 и 1912 годах. Колчаку нужен был какой-нибудь приводной ремень для того, чтобы распространить свое влияние на массы. И он воспользовался мною и моими друзьями, чтобы создать видимость изменения взглядов офицерства. Левгофт, Широкий, я были совершенно искренни в своем порыве принять буржуазно-демократическую революцию и защитить свою новую родину. Колчак позволил нам выйти на балкон морского собрания и от имени всего офицерства говорить с матросами и солдатами. Пусть матросы до поры до времени думают, что подполковник Верховский, лейтенант Левгофт и прапорщик Широкий представляют мнение офицерства. Это давало Колчаку возможность тихо и не спеша брать управление массами в свои руки. А дальше, думал он, мы посмотрим, что делать и с массами и с теми, кого мы в первые дни использовали для того, чтобы их одурачить. [183]

* * *

Группа офицерской молодежи шла встречать посланца Государственной думы социал-демократа меньшевика Туликова; офицеры, кроме того, ожидали встретить на вокзале, и действительно встретили, представителей возникавшего Совета солдат и матросов. С тревогой думали офицеры, кто будут эти представители победивших масс. Вспоминались картины времен Французской революции, когда шедшие по городам Франции толпы народа несли на пиках головы дворян. Не повторятся ли в Севастополе сцены Лиона, когда с моста бросали в Рону «аристократов»?

Поезд с Туляковым опаздывал. Его ждали вечером, а он пришел ночью. Это дало возможность офицерам и представителям солдат и матросов познакомиться, обменяться мнениями и сделать первый совместный шаг — написать воззвание к флоту, армии и рабочим Севастополя.

Прежде всего я встретил на вокзале своего старого приятеля Герасимова, явившегося в качестве делегата от Черноморской дивизии. Герасимов радостно приветствовал меня и познакомил с другими делегатами. Под одинаковой солдатской или матросской формой люди были разные. Обращал на себя внимание делегат Качинской авиации летчик Сафронов. Его негодующие слова о старом и смелые мечты о будущем привлекали к нему симпатии делегатов.

От ополченских бригад, которые несли охрану военных складов и заводов, был избран еврей Зорохович, энергичный юноша, до призыва — студент, блестящий, темпераментный оратор. Сын состоятельного симферопольского коммерсанта, он был ярым ненавистником царского строя.

От крепостной артиллерии пришел маленький и тоже очень энергичный поляк Мацкевич, слесарь-кустарь, имевший собственную мастерскую в Москве.

Солдаты артиллерийских складов выбрали мрачного Асоскова. Это был невысокого роста человек с грубыми чертами лица. Почти всегда непричесанный и небритый, он производил бы тяжелое впечатление, если бы под его густыми бровями не светились умные и добрые глаза. Он много перенес в жизни: пришел мальчишкой из новгородской [184] деревни на Тульский оружейный завод; принял все подзатыльники, которые выпадали на долю мальчонки на побегушках, затем стал чернорабочим, и, наконец, овладел слесарным ремеслом и добился своего маленького места на заводе. Его призвали с завода на войну и назначили в артиллерийские мастерские Севастопольской крепости слесарем. Горячий, темпераментный, он ничего не умел делать наполовину. Он любил и ненавидел «всей душой».

Флот дал таких представителей, как матросы Царьков, Водолазов, Пащенко. Лидером их, если можно так сказать в данном случае, был матрос с линейного корабля «Императрица Екатерина» Гаркушенко — могучий парень, красавец собой. Он был влюблен в свой корабль, гордился своим адмиралом и считал, что революция дала ему все, что надо. Происходил он из богатых крестьян Мелитопольщины, не знавших ни помещика, ни бедности, и революция, уравняв его с лощеными и гордыми господами-офицерами, удовлетворила его вполне. Он считал, что мало сломить внутреннего врага, надо сломить и внешнего, с которым третий год идет война. Немец, говорил он, кормился нашим хлебом, обувался в наши сапоги. Теперь этого не будет. Только весь народ должен выступить и помочь нашей храброй армии и флоту. По его мнению, надо было все-таки отобрать у турок Босфор и открыть русскому торговому флоту дорогу на простор Средиземного моря. Делегат с «Трех Святителей» матрос Мокшанчик молчал, недоверчиво глядя кругом. Это был замкнутый, сосредоточенный человек. Когда же он выступал, то высказывался резко, определенно и шел против общего течения. В Севастопольском Совете первого созыва он был одинок, но твердо занимал линию резкой оппозиции всякому сотрудничеству с офицерами, считая, что это до добра не доведет.

В целом собравшаяся на дебаркадере уютного севастопольского вокзала группа военных делегатов — солдат, офицеров и матросов — была объединена восторженным отношением к революции и не задавала еще себе вопроса: какая она — буржуазная или пролетарская?

Поезд с депутатом Государственной думы сильно опаздывал. Делегаты, избранные офицерским, солдатским и матросским собраниями, решили дождаться его [185] здесь, на станции, в зале, предназначенном для встречи высшего начальства. Все уселись за стол, чтобы потолковать о своих задачах, о том, что надо сделать в первую очередь. Я выступил с готовым планом действий, предлагая прежде всего определить свое отношение к переживаемому моменту, закрепить новые отношения, которые создались между офицерами и солдатами. Сапронов и Зорохович энергично поддерживали меня. Они не хотели эксцессов. Они были сторонниками сохранения мощи Черноморского флота и не могли допустить мысли, что «Гебен» снова будет обстреливать мирные города, убивая женщин и детей.

Обсуждение вопроса, как составить первое воззвание, заняло время. Первый раз в истории русской армии после декабристов офицеры и солдаты вместе обсуждали вопросы политики; люди, почти не встречавшиеся вне службы, стали подыскивать общие слова для того, чтобы передать те чувства, которые их волновали. Как обратиться к народу в воззвании? «Господа» — было отвратительно, так как это обращение было пропитано гнилью и ложью старого. «Товарищи» — еще не приобрело права гражданства ни в солдатской среде, ни в среде офицеров. Наконец после долгих поисков решили начать свое приветствие словом «братья». Это тоже было не особенно хорошо. Но единственное оставшееся обращение «граждане» казалось сухим и чиновничьим. Решили: пусть будет «братья». Дальше началось столпотворение, каждому хотелось написать что-нибудь свое. Каждый выступал со своим предложением. Речи следовали одна за другой, но спорящие не приходили ни к чему. А время шло. Уже приближалось утро. Наконец решили то, с чего надо было начинать: выбрали комиссию — лейтенанта Левгофта, солдата Герасимова и матроса Гаркушенко — и поручили ей составить воззвание из всего того, о чем говорилось на собрании. После длительных споров обе стороны пришли к выводу, что взгляды и настроения у них в основном одинаковы. Это радовало и давало уверенность в том, что «волки и овцы» чудом революции будут способны вместе защищать и свободу (чью и or кого?), и законность (какую?), и родину (чью?). В эту минуту никакие сомнения не закрадывались в душу, и только мрачный Асосков и сосредоточенный Мокшанчик хмуро смотрели по сторонам. Однако, когда товарищи [186] обратились к ним с приветливым словом, и их осветила общая радость, и они дружески приветствовали первою попытку договориться. Через несколько минут Левгофт вновь позвал всех в помещение и прочел документ, который составила выбранная нами комиссия. «Братья! — говорилось в воззвании, — дело святой борьбы за свободу требует довести войну до победного конца. Благоприятный исход войны — залог светлого будущего свободной России». Левгофт читал взволнованным, приподнятым голосом. Было видно, что он вынашивал это давно; словами воззвания говорило сердце молодого лейтенанта. За ним следили глазами его товарищи по составлению документа, следили с полным сочувствием и радостью, выражавшей их мысли. «Граждане, немедленно возвращайтесь к своим занятиям. Полки, приступите к усиленной работе по боевой подготовке. Корабли, идите в море, и пусть враг знает, что новая жизнь влила в нас и новую боевую силу...» Мысли о военной угрозе, о необходимости объединиться для отпора врагу; уверенность, что поражение принесло бы торжество реакции, — вот что объединило всех в эту ночь на вокзале Севастополя.

Наконец долгожданный поезд подошел. Тулякова встретили радостно и торжественно. Кричали «ура», слушали его приветственную речь, затем все по очереди — солдаты, матросы и офицеры — отвечали ему. Все были в восторге. Матрос Водолазов говорил в прочувствованной речи: «Да здравствует свободная Россия до победы; будем мы теперь свободно помирать и знаем, за что помрем. Теперь нам смерть не страшна!» Весь перрон аплодировал. Асосков и Мокшанчик растерянно смотрели по сторонам. Под шум громких и «красивых» слов было сделано небольшое, но важное дело. Офицерские делегаты были включены в Совет!..

С Туляковым приехали представители Генерального штаба подполковник Рябцев и капитан второго ранга Китицын — посмотреть по поручению морского и военного министров, что случилось в Севастополе, как сохранилась сила флота и крепости. Рябцев, оказавшийся в Петрограде во время революции, принял горячее участие в борьбе Государственной думы с полками, посланными царем с фронта{35}; он подошел и радостно пожал мне руку. [187]

— Ну, как у вас здесь дела? Не собираются у вас перебить, как на Балтике, офицеров?

— Как видишь, — нет. Мы все вместе пришли приветствовать Государственную думу и ее социал-демократического депутата.

Рябцев еще раз пожал мне руку:

— Как я рад встретить тебя на нашей стороне баррикад!

— Что же ты хочешь. Не с Беляевым же нам идти?

На следующий день адмирал Колчак вместе с князем Трубецким, его любимым командиром минной дивизии, и начальником штаба адмиралом свиты его величества Погуляевым слушал на «Георгии Победоносце» доклад капитана первого ранга Смирнова. С тонкой, ядовитой улыбкой он рассказывал о встрече Тулякова. Прочитав воззвание солдат, матросов и офицеров, собеседники удовлетворенно улыбнулись. Они решили, что Верховский делает полезное дело. «Корабли уйдут в море, рабочие выйдут на работу, а полки вернутся на занятия... под нашей командой. Придет время, мы им скомандуем то, что будет нужно. Важно удержаться в седле. Поводья приходится пока отпустить, но не выпускать из рук».

Но на «Трех Святителях» матросы спрашивали себя:

«Что же, собственно, принесла нам революция? Как при атаке Босфора должны мы были подставлять свои головы в качестве пушечного мяса, так и сейчас».

Мокшанчик ругал себя за то, что так «примиренчески» держался на вокзале ночью.

То, что делалось в Севастополе в последующие дни, нельзя понять, если смотреть только на поверхность событий. На улицах был ликующий праздник. Бороться было не с кем. Офицерство с командующим флотом во главе делало вид, что приветствует революцию. Массам казалось, что можно отдаться новым радостям жизни: пища улучшилась, службу можно было нести не так ревностно, на занятия не выходили и можно было делать все, что угодно.

Жизнь забила в тихом Севастополе ключом. И не удивительно. Ведь это была часть той самой России, которая со времен смутного времени молчала под страхом дыбы и кнута.

Какой-то шутник — путешественник по Сибири рассказывал, [188] что зимой там бывает так холодно, что слова замерзают на лету, но все слова, которые замерзают зимой, весной оттаивают одновременно, и тогда стоит невообразимый шум. То же случилось в Севастополе. Все заговорили одновременно. Только адмирал молчал в своей каюте на линейном корабле «Георгий Победоносец», молчал и собирался ехать в Питер к Гучкову. Совет солдатских, рабочих, матросских и офицерских депутатов жил новой жизнью. Заседания не прекращались ни днем ни ночью. Совет занял себе в штабе крепости несколько комнат в первом этаже, направо от дверей, где раньше помещался начальник штаба крепости генерал Герберг, с первого часа искренне приветствовавший революцию. Из стариков только он да генерал Николаев поддерживали молодежь и помогали Совету.

Совет был полем битвы, на котором «Георгий Победоносец» сражался с «Тремя Святителями». Совершенно неожиданно сильное подкрепление «Георгий Победоносец» получил на Морском заводе. К Севастопольскому Совету, образовавшемуся сначала из солдат и матросов, вскоре примкнул Совет рабочих Морского завода. Разгромив на заводе большевиков, адмирал Эбергард сумел создать здесь настоящую «рабочую аристократию». Хорошей оплатой, пособиями для покупки домов, всяческими поблажками он до известной степени сумел добиться того, что Морской завод надежно обеспечивал ремонт судов.

Вместе с рабочими в Совет влились социал-демократы меньшевики и социалисты-революционеры. Те и другие имели в это время очень большой политический авторитет. Прежде всего они участвовали в восстании броненосца «Потемкин». Вернулись из Шлиссельбургской каторжной тюрьмы Конторович и Васильев, участники этого восстания, осужденные царским судом на вечную каторгу. Они просидели в тюрьме двенадцать лет; революция освободила их! Конторовичу было около сорока лет, и среди молодежи, сгруппировавшейся вокруг Совета, он со своей полуседой бородой и морщинами на лбу казался патриархом. Его авторитет был огромен, и он немедленно был выбран председателем Совета при заместителе Сапронове; меня избрали товарищем председателя от офицеров, Васильева — от рабочих, Гаркушенко — от матросов. Секретарем был избран [189] солдат Герасимов — от Морской дивизии, который был силен по бумажной части. Лидером эсеров был инженер Пампулов, подпольщик и террорист, но тоже, как и меньшевики, стоявший на точке зрения буржуазной демократии, С такими вожаками рабочие в Совете твердо стояли на позициях защиты отечества — такого, каким оно стало в марте 1917 года, и поэтому в Севастополе... с адмиралом Колчаком во главе! Конторович, Васильев и Пампулов прямо говорили, что они не хотят все переворачивать вверх ногами и не сочувствуют тому, чтобы делить все имущество богатых и офицерства пополам, о чем были разговоры среди приходивших в Совет небольших групп матросов из трюмной команды, а особенно среди крепостной артиллерии, где было много украинцев бедняков с Полтавщины и Киевщины.

Именно эти слои и тянулись за линейным кораблем «Три Святителя». Там ничего хорошего от офицеров не ждали. Мокшанчик просто и убежденно говорил своим слушателям: «У нас говорят, что Временное правительство — Гучков и Милюков — хотят довести войну до победного конца, разбить Германию и взять Дарданеллы и Константинополь. Но мы говорим: если вы хотите, то и берите. А мы друг друга избивать не хотим, а Гучкову и Милюкову — штык в горло. Теперь мы взяли в руки власть и все делаем, как нам нужно, а не как купцам и богачам. Им жалко с землей расстаться. Они свое, а мы свое!».

Взгляды этих будущих «большевиков» постепенно находили последователей на всех кораблях эскадры и в полках Черноморской дивизии. В 6-м полку, стоявшем в Балаклаве, настроение было самое радикальное. Сюда приезжал командир полка и говорил, что надо врага выгнать со своей земли, а солдаты закричали: «Вам война как мать родная, только карманы набиваете, а мы с голоду умираем». Там уже в марте открыто говорили о том, что офицеров, которые стоят за войну до победного конца, надо просто побросать в бухту.

Севастопольский Совет стал полем борьбы между двумя силами — силами, как тогда говорили, законности и «анархии» {36}.

Наступающей стороной были, конечно, матросы «Трех Святителей». Они искали такие поводы «заварить бучу», которые были бы понятны широкой массе. А массы... они [190] были пойманы на удочку «добросовестного оборончества», на удочку либеральных речей офицерства и просто радовались свободе. Но по сути своей солдат и матрос были большевиками, и на призывы «Трех Святителей» массы откликались горячо.

Первое сражение разыгралось вокруг эпизода, связанного с гибелью линейного корабля «Императрица Мария». Он стоял спокойно посреди судов эскадры и вдруг на глазах у всех в октябре 1916 года без всяких видимых причин погиб. Из носовой башни вырвался яркий язык пламени, и оглушительный взрыв потряс воздух. Громадное облако дыма окутало линейный корабль водоизмещением 23000 тонн, который вдруг накренился на нос и на правый борт и, перевернувшись, скрылся под водой. Из команды, насчитывавшей около 1000 человек, удалось спастись лишь нескольким офицерам и матросам. Среди спасшихся был мичман Евдокимов, командир той самой башни, в которой произошел взрыв. Следствие не смогло установить причину взрыва. Теперь об этом вспомнили.

В длинном, полном табачного дыма зале — приемной штаба крепости — происходило собрание Совета. Председательствовал Сапронов. В зале было темно и неприветливо. Люди входили и выходили. Вдруг с шумом распахнулись двери, и большая группа матросов быстро вошла в помещение. Совет прервал заседание — пришедшие просили слова вне очереди. В их горячих речах сквозила такая мысль: «Правда, «Мария» погибла полгода тому назад, но мичман Евдокимов налицо и служит на другом корабле — «Императрица Екатерина». Он, несомненно, изменник и за немецкие деньги взорвал корабль. Иначе как же он мог сам спастись, когда его башня взорвалась?» Совет принял к рассмотрению вопрос о том, изменник Евдокимов или нет. Сам по себе вопрос был вздорный и приобретал вес лишь потому, что в нем впервые резко вылилась ненависть матросов к офицерам. Нужен был только повод. Но офицеры имели в Совете лейтенанта Левгофта, который, как офицер штаба флота, хорошо знал это дело. Ни о какой измене не могло быть и речи.

— У современных бездымных порохов есть какие-то неизвестные законы самовозгорания, — сказал он. — Такие случаи в виде редчайших исключений имели место и [191] в иностранных флотах. Недавно в Бресте взорвался французский линейный корабль «Бретань»; такой же взрыв был на германском пороховом складе в Диршау. Никого обвинять нельзя. Почему же остался жив Евдокимов? Следствие, проведенное по этому поводу, дало исчерпывающий ответ. Корабль только что вернулся из похода. Офицеры и команда находились в жилых помещениях. В башне не было никого. Евдокимов находился в кают-компании. После взрыва он выбежал на палубу и, когда корабль стал переворачиваться, успел прыгнуть в воду вместе с одним из матросов его башни.

Доводы были исчерпывающие. Председательствовавший предложил делегации вместе с председателем Совета пойти в штаб командующего и познакомиться с материалами следствия и после этого вновь прийти, если, по их мнению, что-нибудь будет не так. «Георгий Победоносец» победил.

Немного позже такая же возбужденная группа солдат Черноморской дивизии пришла в Совет с заявлением о том, что ее командир, генерал Комаров, — явный «контра» и враг революции. Солдаты решили его убить, а то от него много зла будет! Совет просил товарищей спокойно рассказать, на чем основаны их опасения. Посыпался ряд мелких фактов, из которых было видно, что Комаров обидел, по большей части незаслуженно, массу народа во время смотров полков, при обходе помещений. Он вызвал к себе горячую ненависть со стороны большого числа солдат дивизии; ему не могли простить и речь в морском собрании, и она явилась прямым доводом в обвинении его в контрреволюции.

Пока шли горячие прения, я спросил Герасимова, откуда взялось это обвинение.

— Как же вы не понимаете, откуда взялось такое озлобление против Комарова? — зло спросил всегда спокойный и миролюбиво настроенный Герасимов. — Дело началось еще до революции. Комаров производил смотр только что прибывших из Петрограда гвардейских комплектований. Прислали, как вы знаете, сорокалетних или около этого стариков да еще больных всякими болезнями, раненных по три — четыре раза. Комаров вызвал вперед один взвод и приказал, чтобы тот продемонстрировал свое уменье действовать в боевых порядках. Ну-конечно, делали все плохо, медленно. Людям это просто [192] осточертело. Дома пахать некому, семья с голоду умирает, а тут разные «вправо по линии в цепь» и прочая галиматья. Кроме того, у одного — застарелый окопный ревматизм, у другого — рука не сгибается после раны. Комаров остался недоволен и жучил взводного. А тот возьми да и скажи ему: «Мы старики, где уж нам, ваше превосходительство, какие мы сражатели!» Комаров взбесился, приказал отставить его от взвода, нашивки ему спорол. А у старика три Георгия. Тот обиделся и запил. Выпил он как следует и по случаю революции и попался на глаза Комарову. «Куда ты идешь такой пьяный?» — говорит ему Комаров. А тот ему: «Чем же я хуже людей? Теперь свобода». Комаров приказал патрулю арестовать его. Ну да ведь теперь дело не так просто. Откуда ни возьмись, собралась целая толпа. Еле ушел Комаров. Только пришел он в штаб, а тут к нему дивизионный комитет. Он стоит у стола, сесть не предлагает. Пальчиками по столу постукивает. Сердит, видно, очень. Ну, конечно, солдаты сели, не ожидая приглашения. Он даже весь позеленел. «Что, — говорит, — вам надо?» А солдаты ему: «Дивизия постановила ни в какой десант не идти и на корабли ни под каким видом не садиться. Нам в Питере было обещано, что мы едем защищать берега Крыма. Дивизия на это согласна. А чтобы на Босфор — ни под каким видом». Сказали и ждут, а он молчит. Помолчал, а потом и говорит, тонким таким голоском, видно, кипит в нем все и он только еле сдерживается: «Доложу командующему флотом...» Потом все же не сдержался и говорит: «Это бунт, если боевой приказ не исполняете». — «Как хотите, — ответили ему. — Но на корабли дивизия садиться не будет». — «Тогда мне с вами говорить не о чем, можете идти». Только мы вышли, а он как загремит: «Сволочи!» Нам, конечно, наплевать, мы и сами его за такую считаем. Но дальше разговор он гнет уж совсем неладно, дверь-то не была заперта: «Я половину их перестреляю, а с другой все равно в Константинополе буду». Такое слово разве утаишь? Оно сразу откликнулось в полках. Народ и решил, что уж лучше мы его одного прикончим, чем он у нас столько народу перебьет, а остальных в море утопит.

В этом было много верного, и я, его начальник штаба, не мог возражать по существу, но все же заступился за [193] своего командира дивизии, ибо знал его как одного из наиболее талантливых офицеров и военных ученых и полагал, что так или иначе его опыт и знания можно будет использовать и для построения армии революции. Эту точку зрения я высказал своим товарищам по Совету. После длительных прений, во время которых жизнь человека висела буквально на волоске, было решено, что убивать его незачем, но что снять его с дивизии надо немедленно. Это была победа уже «Трех Святителей».

Я отправился к Колчаку и по совету своих товарищей предложил ему смотреть на это как на предупреждение и самому снять с должностей тех командиров, которые были особенно неугодны командам по тем или другим причинам. Таких было много на флоте, и к их числу прежде всего относились начальник штаба адмирал свиты государя Погуляев и командир минной дивизии адмирал свиты государя Трубецкой. Нельзя было оставлять и адмирала Каськова, председателя полевого суда над матросами в 1912 году. Были и другие. Колчак пришел в величайшее негодование.

— Я должен буду без всяких причин лишиться лучших офицеров флота, — возмущался он. — Трубецкой во главе минной дивизии делал чудеса, и заграждение Босфора в значительной мере обязано его мужеству и умению руководить операцией.

— Я не знаю, какой он командир, — возражал я. — Знаю лишь по тем беседам, которые ведутся в Совете и вне его, что к этим людям растет ненависть, подобная ненависти, вспыхнувшей сейчас к Комарову. Дело обстоит просто: либо сами уберете их, либо их выбросят за борт.

Колчак отказался принять необходимые меры. Но через несколько дней резкий протест команд заставил его отстранить этих адмиралов от командования.

Казалось, весь Севастополь шел в Совет со своими настоящими и мнимыми бедами. Жена жаловалась, что муж уходит от нее. Ополченческая дружина негодовала, что ее плохо кормят. 7-й морской полк требовал, чтобы разрешили отпуска на полевые работы. Команды, прибывающие на формирование Черноморской дивизии, не хотели расходиться по полкам и просили Совет поддержать их. Моряки, переведенные из соединений флота, чтобы привить Черноморской дивизии морские навыки, [194] необходимые в десантной операции, пришли С требованием немедленно возвратить их на корабли, ибо паек во флоте намного лучше, чем в сухопутных частях. Наконец даже повар, назначенный в штаб дивизии из морского собрания, пришел с категорическим требованием возвращения на флот, ибо в пехотной дивизии заработок много меньше, чем в офицерском собрании моряков.

Но все это были мелочи. Надо было решить главный вопрос, определить отношения между солдатами и офицерами. Я поставил себе это основной задачей и вместе со своими товарищами по Совету — матросами и солдатами наметил, что нужно сделать. Все оперативные и строевые вопросы должны были полностью остаться в руках офицеров, все политические — сосредоточиться у комитетов. Комитетам полностью передавались и все хозяйственные дела, вызывавшие столько трений между солдатами и офицерами. Все это было решено просто и без споров. Споры вызвал лишь вопрос о дисциплине. В боевых условиях надо было не только иметь право приказать, но и настоять на исполнении своего приказа, то есть надо было обеспечить офицеру дисциплинарную власть. Таким образом, вопрос этот из технического перерастал в политический. Генералу Комарову его солдаты не хотели дать никакой власти.

Тем не менее удалось разрешить и этот вопрос: офицер в чисто строевой работе вправе был и приказать и требовать исполнения приказа. Совет обещал оказать ему помощь.

После нескольких дней напряженной работы проект был составлен, и его нужно было внести на рассмотрение пленума Совета, а также общего собрания офицеров.

После обсуждения положения пленумом президиум считал, что оно должно быть введено в жизнь приказом командующего флотом. А раз так, то надо было предварительно узнать мнение командующего и получить его санкцию. Это дело было поручено мне. Соглашательский Совет превращался в канцелярию Колчака.

Колчак принял меня, как всегда, в своей каюте на «Георгии Победоносце», из которой через большие иллюминаторы открывался вид на бухту и корабли, мирно стоявшие на якорях. Слегка дымили трубы кораблей, [195] готовых по первому приказу поднять пары и выйти в море. Морской завод также дымил всеми трубами. Все шло так, как того хотел Колчак. Он был доволен и встретил меня приветливо.

— Ваша деятельность, — сказал он, — вносит большое успокоение в отношения между командами и офицерами. Флот должен быть вам признателен. Что вас привело ко мне?

Я изложил очередную задачу, над которой работал Совет, и просил командующего высказать свое мнение. Колчак внимательно прочитал представленный ему в письменном виде проект положения. Потом поднял глаза и, внимательно глядя на меня, произнес:

— Рядовое офицерство вряд ли сможет принять такое ограничение его прав. И оно будет право. Такое положение разрушает самые основы морской и вообще военной службы, раз оно допускает политическую деятельность матросов и утверждает на каждом корабле и в общефлотском масштабе комитеты.

— Но делать-то ведь нечего. Надо принять это положение, сохраняющее за командованием главное — оперативное и строевое руководство, — возразил я.

— Вы правы. На этом временно надо примириться. Вот только с одним я примириться не могу. Первым пунктом положения стоит, что мы обязуемся делать все, что нужно для доведения войны до победного конца. Это правильно и хорошо. Но дальше написано: мы будем поддерживать Временное правительство, пока оно идет в контакте с Советом солдатских и рабочих депутатов. Такую вещь я никогда не подпишу.

— Но ведь вы именно это и делаете. Положение точно отражает то, что есть на самом деле.

— Вы хотите сказать, что я терплю Советы потому, что они помогают мне поддерживать порядок? Но я не могу признать их равной себе организацией. Эта фраза — главная во всем положении. Она определяет основу власти. Если Временное правительство делит власть с Советами, то я делю власть с комитетами. Об этом речи быть не может. Можно идти на какие угодно компромиссы, но нельзя уступать в основном вопросе. Придумайте какую угодно другую формулу, но чтобы Советов в ней не было. Да и все офицерство не пойдет на это. [196]

Адмирал упорно стоял на своем, тем более, что сила была еще на его стороне.

Матрос первой статьи Гаркушенко был парень хоть куда. Но представить его во главе флота в борьбе с германскими кораблями в условиях 1917 года было трудно, так же как и рабочего Васильева трудно было представить директором Морского завода. Гаркушенко и Васильев были людьми первого сорта. У них был «свет в глазах», твердая воля, умение подойти к людям и безусловная храбрость. Но им не хватало знаний. Знания они могли приобрести, но для этого нужно было время. Времени же на обучение нового командного состава не было, войну надо было вести сейчас. Поскольку не был решен основной вопрос — о войне, Совету ничего не оставалось, как идти на компромисс и отдаться под власть старого генералитета. С таким решением президиум Совета и пришел на пленум.

Доклад прошел довольно гладко. Было принято без споров оперативное и строевое руководство офицерства; только Асосков возражал.

— Дашь палец — отхватят всю руку, — говорил он.

— Ну, а что же делать? — спросили его. — Ведь воевать без офицеров нельзя.

— Оставить их советниками, если уж нельзя сейчас кончить войну. А вообще-то нужно было бы вывести всех их за ворота, а кое-кого и просто в бухту. Немало они нашего брата попередавили.

— Дурак ты, Асосков, — закричал ему один из делегатов из задних рядов. — Революция не мстит, а прощает.

— Мы-то им простим, но простят ли они нам, вот в чем вопрос, — возразил Асосков.

Несмотря на его возражения, сохранение оперативных и строевых прав за офицерами было принято почти единогласно. Радостное настроение царило на этом собрании. Слышались шутки, реплики, раздавался смех, весело блестели глаза. И самые свирепые заявления Асоскова встречались шуткой: «Ишь какой сердитый, заехали, видно, ему офицеры в печенку».

Небольшая группа матросов и солдат, стоявшая на точке зрения Асоскова, не могла привлечь внимания к своим доводам и недовольно молчала. Это было собрание победителей, которые щедры в своей радости. [197]

Тем не менее вопрос о формулировке первого параграфа — о Временном правительстве — и здесь вызвал самые горячие прения. Гаркушенко решительно стоял за формулировку, которая была выработана в Совете. Верность правительству ставилась в зависимость от того, будет ли оно в тесном контакте с Петроградским Советом. Я передал мнение Колчака, считавшего, что этот пункт для него неприемлем: «Наше дело военное, нам нужен один командир — правительство, а какое оно, мы разбирать не будем».

На этот раз матросы и солдаты стали возражать резко: в правительстве сидят князь Львов и фабрикант Гучков, какие же они нам правители? Я возражал, что в том же правительстве сидит и социалист-революционер Керенский. Если что не так, он поднимет свой голос. Настроение собрания было боевым. Казалось, разрыв неизбежен. Лейтенант Ромушкевич, выполняя данное ему Колчаком поручение, сказал, что офицеры на формулировку Совета не пойдут и придется тогда проводить это положение без них. Дело осложнялось. Офицерство, вошедшее в Совет, сумело уже завоевать авторитет и симпатии со стороны известной части команд; без офицеров остаться перед лицом врага не хотели. Из трудного положения вывел Левгофт.

— Давайте напишем, — предложил он, — что мы повинуемся правительству, поскольку оно ведет страну к Учредительному собранию, где народ и выскажет свою волю.

Такая формула неожиданно примирила обе стороны. Казалось, все подводные камни обойдены. Но оставался вопрос о дисциплине. Тут уж докладчик столкнулся с непреодолимым сопротивлением.

— О дисциплине ты нам не говори, — кричали с мест.

— Но как же быть? Хорошо, если человек сознательный, с ним договоришься, — доказывал свою мысль Сапронов. — Но что делать с поваром из штаба Черноморской дивизии? И в бой он не идет, и работать не хочет, Желает лишь загребать деньги.

Собрание развеселилось. Пришлось подробно рассказать о ловкаче.

— А ты его приведи к нам, — кричали из рядов делегаты. — Мы его проведем по улицам Севастополя на [198] потеху всем, чтобы все знали, что от обязанностей службы нельзя отказываться.

От транспорта «Прут» выступил старый и бывавший в переделках матрос.

— Если бы офицеры были все такие, как те, которых они выбрали своими делегатами, тогда дело другое. Мы бы им поверили. Но мы знаем, с кем имеем дело. Вас-то мы знаем, — говорил он, обращаясь к Левгофту и ко мне. — А есть такие, которые матросу морду били.

Я видел, что вопрос о дисциплине для солдат и матросов — такой же коренной, как для офицеров вопрос о власти Совета, и считал, что главное достигнуто: офицерство сохраняло возможность руководить войной. Остальное при поддержке Совета можно было доделать иными путями. Матросы и солдаты согласились строить свои дальнейшие отношения с офицерами на принципах, которые и командующий флотом признавал для себя приемлемыми. Отныне каждый знал свои права и обязанности. Старое нужно было забыть и начинать новую страницу книги жизни. Оставалась, как я думал, еще одна небольшая формальность: надо было познакомить с положением собрание офицеров. Оно было назначено на следующий день, и я выступил с докладом о проделанной работе.

После бурного, но полного оптимизма собрания делегатов флота в полуэкипаже собрание офицеров в белом зале морского собрания произвело на меня тяжелое впечатление. Внешне ничто не отличало его от обычных встреч офицеров. Все приветливо пожимали друг другу руки, беседовали о текущих радостях и горестях, но под всем этим чувствовалась напряженная тяжелая атмосфера враждебности ко всему тому, что происходило. Одни были необычно сдержанны в суждениях, другие шептались по углам, замолкая, когда к ним подходил человек, как им казалось, из другого лагеря. Наиболее экспансивные о чем-то громко беседовали, негодующе размахивая руками. Я пришел на это собрание не только с делегатами-офицерами, но и с некоторыми делегатами от матросов и солдат, как того требовали делегаты матросского собрания и что было известно и одобрено командующим флотом.

Здесь, естественно, я должен был выступить докладчиком и кратко изложил собравшимся принципиальную [199] сторону дела — кто и за что отвечает: офицерство — за военную сторону дела, комитеты — за политическую, хозяйственную и просветительную работу. Доложил я также и организационную сторону: на каждом корабле узаконивается судовой комитет, две трети которого избираются от команды и треть от офицеров. Центральный исполнительный комитет армии и флота также узаконивается как высший орган, объединяющий руководство всеми выборными организациями. Затем пришлось ответить на вопросы, касавшиеся деталей хода работы комитетов. Познакомил я офицеров и с тем, как проходило обсуждение этого вопроса в Совете. Затем был объявлен перерыв, во время которого настроение значительной части офицерства определилось.

То, что даже Колчак принял как неизбежное, но наименьшее зло, встретило резкое сопротивление значительной части собрания.

Первым в прениях выступил командир 7-го полка Морской дивизии Варенцов, кавалер ордена Георгия, строевик и хозяйственник, до революции прекрасно руководивший полком. Он резко критиковал обсуждаемый проект, требуя отклонить его в целом.

— Господа, — говорил он, — революция произошла и кончилась. Разве мы, офицеры, оказали ей какое-нибудь противодействие?

— Попробовали бы, — пробормотал Асосков, сидевший позади меня.

— Но теперь, — продолжал, не слыша его, Варенцов, — надо покончить с беспорядками и вернуться к работе. В полку полный кавардак, и никто не хочет работать. На занятия полк не выходит, и комитет его в этом покрывает под предлогом, что мы, мол, все старые солдаты, мы все знаем наизусть, учить нас нечему, а особенно молодым прапорщикам, которых мы сами еще поучим. Если узаконить комитеты и заняться политическими разглагольствованиями, то полк совершенно развалится. Надо, чтобы Севастопольский Совет просто объявил, что дисциплина восстанавливается, и чтобы все снова исполняли беспрекословно приказы своих офицеров.

— Ну, это, брат, шалишь, — свирепо прошептал Асосков.

Варенцов сошел с трибуны под аплодисменты всего [200] зала. Его сменил молодой офицер из штаба командующего, кончивший морскую академию, лейтенант Веселаго, командир эскадренного миноносца «Жаркий». Он тоже был против введения комитетов в частях и на кораблях.

— Нигде в мире, — говорил он, — поскольку мы знаем историю войн, в победоносных армиях никогда не было комитетов. Комитеты были только во французской армии после революции, и они были основным двигателем, сделавшим армию небоеспособной, приведшим ее к полному поражению. Сегодня я не могу пожаловаться на комитет на моем эсминце, но уже начинаются разговоры о том, что я будто бы слишком рискую кораблем и что не лучше ли вести дело поосторожнее. В подобных условиях смелый командир будет чувствовать свои руки связанными и не сможет выполнить ни одного сколько-нибудь трудного задания.

Гаркушенко наклонился ко мне и тихо сказал:

— Ребята действительно жалуются на Веселаго, который все время напрашивается на операции в море. Все миноносцы стоят у стенки, а Веселаго не сидится. «Жаркий» в очередь и не в очередь посылают в море. Там он рискует кораблем, как говорит команда, без всякой нужды. Кто их разберет.

Собрание поддержало со всей решительностью и Веселаго. Я знал его хорошо. Это был талантливый молодой офицер, очень дельный, но, к сожалению, весьма честолюбивый. Он хотел во что бы то ни стало выдвинуться и для этого, конечно, рисковал без особой на то нужды{37}.

На трибуне Веселаго сменил небольшой, старенький подполковник морской артиллерии с хохолком и аккуратно причесанными висками. Говорил он высоким негодующим голосом:

— От комитетов ждать добра не приходится. Вместо дела они занимаются всякой чепухой. Сегодня ко мне явились члены комитета с требованием прекратить старорежимные издевательства над своей кухаркой. А в чем старый режим? Она потребовала, чтобы раз в неделю мы давали ей нашу гостиную для приема в ней своих гостей. Так слыханное ли дело, чтобы на моей шелковой мебели рассаживалась моя прислуга и меня в этот день выгоняла на кухню! А у нее в батарее приятели. [201] Она пожаловалась им, те в комитет, и в результате — конфликт!

Кто смеялся, кто, сурово нахмурившись, слушал эту смешную и детскую жалобу. Я вышел на трибуну и пытался направить прения на обсуждение вопроса о взаимоотношениях офицеров и команд. Но мне отвечал с места командир линейного корабля Кузьмин-Караваев, пользовавшийся среди старого офицерства большим влиянием.

— Я старый моряк, — говорил он. — Я много видел на своем веку хорошего и плохого. Но то, что сейчас предлагается, — это просто чудовищно: подписаться под документом, который неизбежно должен привести к гибели флот! Я не могу принимать участия в обсуждении его и ухожу и сегодня же подаю прошение об отставке. Я поражаюсь, как Верховский, офицер Генерального штаба и георгиевский кавалер, может брать на себя сомнительную честь выступать перед нами с подобной филькиной грамотой.

Собрание затихло и ждало, что скажу я. Легко звать на ясный и всем понятный подвиг самоотвержения. Но я призывал отказаться от своих прав и привилегий. Классовый инстинкт заговорил устами Кузьмина-Караваева.

— Я беру на себя смелость звать на самую большую жертву, какую когда-либо приносил офицер, — ответил я Караваеву. — Сейчас ради спасения своей родины мы должны поступиться нашим привилегированным положением. Мы должны нести нашему народу военные знания, для того чтобы он мог отстоять свою независимость от натиска врага. Солдаты имеют право нам не верить. Слишком много крови пролилось по нашей вине, и мы сможем завоевать доверие только в том случае, если безоговорочно пойдем вместе с солдатами. Будем вместе работать в комитетах, признаем право солдат и матросов участвовать в управлении вооруженной силой России. В одной старой книге сказано, что только тот может вступить в жизнь новую, кто умрет для старой. Вот именно это мы и должны сделать, если хотим, чтобы солдат поверил в нашу искренность и, оберегая завоевания революции в борьбе с офицерами, не разрушил армию.

— Это красивые слова, но за этими словами мы [202] должны будем подставить нашу голову под нож, — гневно бросил Караваев и вышел из зала.

Собрание встретило его слова гробовым молчанием. Затем из первых рядов сначала поднялся один из флагманов и, не говоря ни слова, пошел к выходу, за ним — другой. Вскоре большая группа офицеров всех рангов и чинов столпилась в узком проходе. Казалось, все собрание покидает зал.

— Здорово! — заметил Асосков.

— Да что они, с ума сошли? — гневно вскипел Сапронов. — Вот завтра начнется на кораблях избиение офицерства!

Я видел и чувствовал, что от меня отворачивались, уходили те люди, с которыми я делил радость и горе, с которыми сражался за родину, такую, какой мы ее понимали. Дальше мы не могли уже идти вместе, и старое кадровое офицерство почувствовало это безошибочным классовым чутьем. Из зала уходили люди старого барства — те самые, которые безжалостно повесили матросов в 1912 году, предали анафеме Толстого, сослали на каторгу Достоевского. Это был класс, выступавший со звериной ненавистью каждый раз, когда дело шло о том, чтобы поступиться хотя бы частью своих привилегий. Породистые, тонкие лица людей, из поколения в поколение воспитывавшихся вне физического труда, прилизанные проборы, расчесанные бороды, тонкие духи, сшитые у лучшего портного платья, изысканная речь. И за всем этим скрывалась та «сволочь во фраках», о которой с такой ненавистью говорил Маркс. За внешне спокойными лицами уже проглядывала безудержная ненависть белогвардейщины, которая в недалеком будущем проявилась в боях гражданской войны. Я предлагал им поделиться своими привилегиями, воспользоваться минутой, когда революция не мстила, а прощала. Но делиться они не хотели, они решили поставить дело «на нож».

Я сидел на председательском месте, низко опустив голову на руки, и не знал, как мне отнестись к тому, что происходит. Сердце болезненно сжалось. Я ясно видел последствия такого поступка и понимал, как отразится этот уход на настроении команд, как это подорвет позиции того офицерства, которое стремилось к совместной работе с революционными организациями. Как [203] трудна будет моя позиция перед делегатами «Трех Святителей», которые все время призывали не верить офицерам и утверждали, что офицерство в целом вовсе не похоже на тех офицеров, которые работали с матросами в Совете. Было ясно, что в Совет после этого вернуться будет нельзя и что та позиция, которая казалась мне единственно возможной для спасения старой армии и флота, разрушалась самими офицерами.

Только когда шум шагов уходивших затих, я поднял голову. Первые ряды были пусты. Один лишь генерал Николаев остался сидеть в своем кресле. Но ушли только офицеры из первых рядов. Вся середина зала и задние ряды не сдвинулись с места. Генерал Николаев поднялся и спокойным голосом обратился к тем офицерам, которые не захотели последовать за Кузьминым-Караваевым.

— Господа, то, что сейчас было сделано, является преступлением против родины, против нас самих и против наших семей. Нам надо отмежеваться от той нелепой выходки, которую позволил себе капитан первого ранга Кузьмин-Караваев, и поддержать сотрудничество с солдатами и матросами. Если мы сохраним доверие солдат, то все отдельные уродливые явления можно будет легко устранить. Если же мы начнем глупую борьбу, то, несомненно, у нас повторятся события Балтики; армия сломается изнутри. Немцы восторжествуют. Мы много говорили о родине. Но что же такое родина? Родина — это наш народ. Это наши солдаты и матросы. Народ сейчас вышел строить свою новую жизнь. И мы должны быть с ним в эту трудную минуту... Хотя бы нам и было это тяжело. Я не знаю толком, что такое социализм, но, по-видимому, это именно то, что нужно народу, так как вы сами видите, как охотно народ слушает речи социалистических ораторов. Я остаюсь с народом и прошу наших делегатов в Совете подсказать, что, по их мнению, нам надо делать для того, чтобы остаться вместе с солдатами и вместе строить новую жизнь.

Генерал Николаев сел на место, окруженный зияющей пустотой. Из первых рядов ушли еще несколько офицеров, остававшихся до выступления Николаева. Тогда те, кто сидел в последних рядах и не захотел последовать за Кузьминым-Караваевым и другими офицерами, покинувшими зал, стали передвигаться вперед. В дверь входили офицеры, которым не досталось места [204] в зале, когда он был переполнен кадровым офицарством. Входили матросы и солдаты, заполнявшие коридоры и стоявшие на площади. В короткое время белый зал снова наполнился до отказа, и собрание могло продолжаться.

Короткое заключительное слово, в котором я резко заклеймил ушедших, было встречено общими и горячими аплодисментами. Собрание дружно и без поправок приняло положение {38} и закончилось так же бодро и весело, как оканчивались собрания в полуэкипаже.

При выходе из морского собрания я столкнулся с Асосковым. Тот ругался, не мог забыть, как уходили из зала будущие белогвардейцы.

— Сволочи! Гады! Всех их передушить надо, как щенков, — возмущался он. — А вы говорите: может быть, они одумаются! [205]

Дальше