Война на Черном море. 1916 год
В марте 1916 года я был назначен во флот, в штаб десантного отряда. Мерно постукивая колесами, скорый поезд вез меня в Севастополь. После тяжелых боев в Галиции я ехал в Крым, к берегам теплого Черного моря. Ночью поезд миновал Мелитополь. Стоя у окна вагона, я смотрел на залитую лунным светом степь и ждал восхода солнца и прихода весны. Мне не хотелось пропустить ни одной картины Крыма, который я любил за голубое, сверкающее на солнце море, за силуэты гор в синеве неба. Вспомнились красивые слова Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Но в свете пережитого эти слова звучали насмешкой. Трудно было себе представить более кощунственное зрелище, чем война: враждующие армии поставили в первой линии тысячи стрелявших друг в друга орудий, а за ними во второй линии высились шеренги алтарей, за которыми служители Христа бога «всепрощения и любви» звали свою паству истреблять друг друга. Пушки и алтари были равноценным оружием войны.
В надвигавшемся голубом рассвете я вспоминал длинные ночи, проведенные в боях в Галиции. В эту зиму страшна была не смерть, даже не рана. Страшна была жизнь в сырых, промозглых окопах. Страшна была грязь, облепившая все лошадей, окопы, землянки, грязь, из которой, казалось, нет выхода. Страшны были не столько снаряды врага, сколько свирепствовавшие болезни. И в этом аду люди все же стремились к свету и счастью. Сквозь холод и туман, сквозь непрерывную [100] опасность смерти в душе из бесконечно далекого прошлого вставали аккорды скрипок Большого театра, звучала «Лунная соната» Бетховена; перед умственным взором проносились классические танцы Шопенианы. Выходит, прав был Короленко: человек создан для счастья, а не для боев в галицийских болотах. Как могло человечество придумать такую мерзость, как война? Я ездил зимой на несколько дней в отпуск домой, и этот вопрос мне поставил мой шестилетний сын:
Папа, говорил он, почему война?
Мы защищаем свою родину.
Папа, но ведь и немцы защищают свою родину.
Это была сказка, которой не верили даже дети! И все же я прятался от необходимости решить этот вопрос за старую дырявую ширму: «Если мы будем разбиты, немцы оставят нам одни глаза, чтобы оплакивать наш позор».
Поезд стремительно мчался вперед. Заалели вершины гор под Бахчисараем; за Мекензиевыми горами на горизонте показалась и тотчас скрылась полоска голубого моря. Потом, за новым поворотом, море снова открылось, уже ближе, больше и шире.
В Галиции была еще зима. Снег еще лежал в окопах. В Крыму же весна, торжествуя, вступала в свой права. Поезд, сделав крутой поворот, проскочил несколько туннелей у Инкерманских скал и спустился к Севастопольской бухте. Прозрачная голубовато-зеленая вода, теплая и ласковая, плескалась у самого полотна железной дороги. На поворотах пути бухта раскрывалась вся, и вдали был виден широкий морской простор. В самой глубине залива стояла Черноморская эскадра. К старым, но еще мощным линейным кораблям присоединились только что законченные постройкой дредноуты «Мария» и «Екатерина». Приземистые, с низкими мощными башнями, с широкими трубами, эти два корабля делали русский флот безусловным хозяином на Черном море. У стенки, тесно прижавшись друг к другу, выстроились эскадренные миноносцы, высоко подняв над водой острые, как бритва, носы. Посреди бухты стояли суда всяких наименований и назначений: авиаматки и крейсера, транспорты и юркие посыльные корабли. Все вместе взятое представляло собой грозную морскую силу. Солнце только что взошло и освещало флот нежными [101] лучами, едва пробивавшимися сквозь дымку утреннего тумана. Радостно было сознавать свою принадлежность к этой могучей морской силе. Еще поворот, и поезд, проскочив туннель, подошел к нарядному дебаркадеру станции Севастополь.
Я бывал здесь в мирное время, в радостные для меня дни веселья и отдыха после окончания военной академии. И теперь я в душе надеялся, что в Севастополе будет легче жить и работать, чем в Дантовом аду зимней кампании в Галиции. Но это настроение сразу же было разбито суровой действительностью войны, В то время как я высаживался на вокзале, в бухту входил эскадренный миноносец «Жаркий». Его вел высокий и красивый юноша, смелый моряк и любимец женщин лейтенант Веселаго. «Жаркий» возвращался от берегов Кавказа, и после его прихода по городу пронесся крик боли и негодования. Немецкая подводная лодка торпедировала госпитальное судно «Портюгаль», на котором в качестве сестер милосердия плавали жены, матери и сестры севастопольских моряков. «Жаркий» находился как раз в районе, где произошла трагическая гибель судна, и подобрал плававших на воде матросов. Один из спасенных, молодой матрос, рассказал примерно следующее. Он находился в кормовой части, помогая поднимать на палубу раненых, доставленных с берега на санитарных баркасах. «Портюгаль» стоял на якоре. Было утро, и его белые трубы с большими красными крестами ясно различались километров за десять. Вдруг неподалеку от «Портюгаля» показался сначала перископ, а потом и вся немецкая подводная лодка. Так как знаки Красного Креста согласно международным, всеми признанным обязательствам обеспечивали кораблю неприкосновенность, все спокойно смотрели на маневры подводной лодки, которая не спеша и в полной безопасности обогнула безоружный корабль и застопорила ход не более чем в 400–500 метрах от него. Сестры в белых косынках и врачи стояли у борта, глядя на это редкостное зрелище. Вдруг от лодки отделилась полоска белой воды и стала стремительно приближаться к борту «Портюгаля». С командного мостика раздался тревожный крик вахтенного офицера: «Мина!» Но было уже поздно! Немецкая торпеда ударила корабль в середину. Раздался взрыв, и огромный столб воды поднялся в небо. Корабль [102] переломился пополам и быстро стал погружаться серединой в воду. Раздались истерические крики женщин, команды; вспыхнула паника, но все это длилось одно мгновенье. По скату палубы, быстро погружавшейся в пучину моря, люди скользили вниз, напрасно цепляясь за поручни, за выдающиеся предметы. Нос и корма корабля высоко поднялись в воздух и затем так же стремительно ушли в воду. Немцы, не предупредив судно о нападении, лишили команду всякой возможности сделать что-либо для спасения раненых, жалобные крики которых напрасно оглашали воздух. Вода скрыла все! Спаслись несколько человек, находившиеся во время минной атаки на корме; они успели спрыгнуть в воду и спаслись, уцепившись за всплывшие после гибели «Портюгаля» плавучие предметы.
Что думал, что чувствовал зверь, нажавший рычаг спускового приспособления минно-торпедного аппарата, когда он без предупреждения топил корабль? Видно, командир лодки был одним из тех, которые несколько лет спустя создали национал-социалистическую партию Германии, отбросив большую и культурную страну к временам средневекового варварства...
Я был назначен в распоряжение адмирала Каськова; высадкой с моря предполагалось овладеть крепостью Трапезунд.
Адмирал Каськов, маленький сухой старичок, всегда чисто выбритый, с густыми еще волосами цвета «перца с солью», живой и впечатлительный, был одним из передовых людей Черноморского флота. Он мечтал о прорыве через Босфор в Средиземное море, о том, чтобы уничтожить пробку, запиравшую Черное море, и открыть России возможность получать помощь развитых промышленных стран для ликвидации недостатка оружия и боеприпасов.
Адмирал держал свой флаг на бывшем пассажирском пароходе «Александр Михайлович», до войны ходившем на линии Одесса Константинополь. Это был элегантный небольшой кораблик с веселой нарядной кают-компанией, отличными каютами, прекрасными палубами для прогулок. После грязи окопов и холода Галиции мне показалось, что я попал в рай. Здесь даже сама война не казалась такой ужасной. По внешнему виду все не походило на то, к чему я привык во время [103] своей службы на сухопутье. Всему надо было переучиваться. Я был помещен не в комнате, а в «каюте». Ходил не по полу, а по «палубе». Спускался к себе не по лестнице, а по «трапу». Открывал не окно, а «иллюминатор». Натыкался на палубе не на груды веревок, а на «бухты концов». Надо мною смеялись, что я не знаю, что такое бак и шторм-трап, камбуз и гальюн. Мне предстояло познакомиться со свойствами боевых и небоевых кораблей и установить их ценность в десантной операции, в борьбе за берег, изучить опыт десантных операций прошлого, помня о неудаче, совсем недавно постигшей союзников у Дарданелл.
Жизнь во всех деталях отличалась от того, что было на сухопутном фронте, и в то же время здесь тоже давала себя чувствовать самая настоящая война; мирная и боевая жизнь взаимно переплетались.
Через несколько дней после моего приезда в Севастополь в морском собрании был вечер. Катера доставляли офицеров с боевых кораблей к прекрасным дорическим колоннам Графской пристани, невольно переносившим всякого, кто поднимался по ее широким ступеням, в ту отдаленную эпоху, когда на берегу Севастопольской бухты стояла еще греческая колония Херсонес.
С Графской пристани открывался вид на небольшую нарядную площадь морского собрания, также украшенного дорическими колоннами, поддерживавшими балкон, с которого площадь, бухта и находившиеся в ней корабли были как на ладони. Для вечера большой белый зал морского собрания был освещен ярко горевшими огнями люстр. Офицеры в парадной форме, дамы в бальных туалетах. Все это поражало после окопов Галиции.
В зале оркестр заиграл вальс; пары закружились по блестящему паркету. Золотые аксельбанты и эполеты, черные сюртуки офицеров, шорох шелка, обнаженные плечи и блестящие глаза дам. Мне казалось, что я перенесен в другой мир, где нет ни ужасов войны, ни ежеминутно-караулящей смерти. На память пришли стихи Бунина:
Похолодели лепесткиТолько плотно завешенные окна зала, не пропускавшие ни одного луча света наружу, напоминали о войне. Нельзя было дать противнику возможности заметить с моря город и внезапно обстрелять его из тяжелых морских орудий.
После легкого ужина в уютной столовой морского собрания, когда короткая весенняя ночь подходила к концу, все стали расходиться. Я вышел на Приморский бульвар подышать свежил воздухом моря. Солнце еще не взошло, но было светло. Сидя над морем, я смотрел, сначала не обращая внимания, а потом с интересом на работу тралящего каравана, шедшего вдоль фарватера и очищавшего от мин вход в бухту.
Вскоре на горизонте показались дымы возвращавшейся эскадры. Шли могучие линейные корабли, и впереди них дозорные эскадренные миноносцы. После тяжелого похода на эскадре вздохнули свободно. Севастополь был уже на виду. Можно было разглядеть морское собрание. Все ожидали заслуженного отдыха. Эсминцы вошли в протраленный фарватер. Вдруг раздался оглушительный взрыв, и головной эсминец скрылся в огромном столбе воды, стремительно взвившемся в небо.
Все шедшие за ним корабли начали разворачиваться, чтобы уйти в море, так как никто не мог сказать, почему произошло несчастье; подводная лодка врага, поразив один корабль, быть может, продолжает караулить где-нибудь поблизости.
Через минуту, показавшуюся вечностью, дым и пар рассеялись, на поверхности не осталось даже следов корабля, поглощенного морем. Тралящие суда бросились к месту гибели и вытащили несколько мин с надписью «Христос воскресе!» Я вспомнил, что в этот день действительно была пасха. Подводная лодка немцев незаметно прошла вслед за тралящим караваном и поставила мины перед носом входившей на рейд эскадры. Ни один из моряков не был спасен. Жены и матери, ждавшие своих мужей и сыновей, никогда больше не увидят их!
Да, война на море была совсем не та, что на суше, [105] но тем не менее это была война. Силы русского флота значительно превосходили силы турок и немцев на Черном море. У противника было всего два крейсера «Гебен» и «Бреслау» и 4–5 подводных лодок. Но противник делал все, что хотел. Его корабли бомбардировали безнаказанно русские приморские города, топили транспорты, атаковали одиночные корабли{15}.
В уютной кают-компании «Александра Михайловича» один из молодых офицеров штаба лейтенант Левгофт рассказал мне о том, что творилось во флоте.
Флотом командовал адмирал Эбергард, тот самый, который бесчеловечно подавил вспыхнувшее в 1912 году, после семилетнего затишья, революционное движение черноморских моряков. Про него никто не мог сказать, что он отличается чем-нибудь другим, кроме выдающихся способностей жандарма. Растрепанные бакенбарды и усталые глаза старого, хорошо пожившего барина, вялая походка, орлы на эполетах и самонадеянное, надменное выражение лица вот портрет этого адмирала. Он мало смыслил в военно-морском деле и был бессилен справиться с теми огромными задачами, которые на него взвалила война.
Но Николай II поддерживал этого вешателя именно за то, что в трудную для трона и династии минуту он мог рассчитывать на Эбергарда. Как в свое время Аракчеев, Эбергард подавлял самостоятельную мысль своих офицеров и добился того, что они не смели делать ничего, не получив на это предварительно его «высокой» санкции.
Как-то раз после обеда я застал Левгофта на палубе «Александра Михайловича». Удобно усевшись в парусиновых креслах, мы смотрели на искрившееся под весенними лучами солнца море, и Левгофт поведал мне, как был упущен случай утопить «Гебен» главного противника русского флота на Черном море.
Вы знаете, говорил он, что все море перед Севастополем заминировано. Мины можно взрывать током с берега. В случае надобности, когда в бухту входят свои корабли, ток выключается, и мины опасны не более чем грецкие орехи. В ту знаменательную ночь, о которой я рассказываю, ждали прихода своих миноносцев, и ток был выключен. Миноносцы задержались в море. Начался рассвет, туман стал рассеиваться. [106]
Вдруг офицер, наблюдавший за минными заграждениями, к удивлению и радости, увидел, что прямо на них идет «Гебен». Достаточно было включить ток, и корабль, доставлявший столько бед, взлетел бы на воздух. Но без приказа офицер не имел права сделать это. Он позвонил в штаб крепости. Дежурный пошел будить начальника штаба. Пока его разбудили, пока он спросонья сообразил, что происходит, и отдал приказ включить ток, «Гебен» благополучно ушел с минного поля и, сделав несколько выстрелов по городу и крепости, скрылся в туманной дымке. Флот приучен ничего не делать без приказа свыше!
Я заметил, что такое же воспитание характерно и для сухопутных войск.
Вам хорошо говорить: характерно. Но ведь морская служба немыслима без самой широкой, самодеятельности. Уж на что чисто техническое дело уход за башней. Но когда в это не вкладывается добрая воля, то башни отказывают в самый нужный момент. Недавно мимо Херсонесского маяка шли наши линейные корабли, имея головным «Пантелеймона». Был туман. Внезапно, как это бывает, туман рассеялся, и на расстоянии 20 кабельтовых прямо по носу эскадры появился «Гебен». Он имел восемь 11-дюймовых орудий, а на эскадре было двенадцать 12-дюймовых пушек. Перевес был явно на нашей стороне, но в кильватерном строю огонь по носу может вести только одна башня головного корабля, пока корабли не развернутся в строй фронта. Нужно было сразу открыть огонь хотя бы из одной носовой башни «Пантелеймона». Но не тут-то было. Башня не действовала. В электропроводке произошла какая-то авария. Пока наши корабли развернулись, «Гебен» сделал несколько выстрелов по «Пантелеймону» и ушел, скрывшись в тумане.
Это какой «Пантелеймон»? спросил я. Он не назывался в 1905 году «Потемкиным»?
Он самый. По нему жестче всего прошлась метла и в 1905 году; однако через семь лет на нем снова сосредоточились наиболее активные революционеры. Собрание делегатов, готовившее восстание в 1912. году, решило, что и на этот раз он должен возглавить движение. Но провокатор выдал. [107]
Пожалуй, в результате именно этих разгромов корабль оказался недостаточно боеспособным?
Конечно, так.
Я с грустью должен был признать, что во флоте господствовали те же нравы, что и на сухопутье, и с теми же результатами.
Вскоре после этого нашего разговора с Левгофтом началась операция по овладению Трапезундом.
В приветливый вечер 3 апреля посыльное судно под флагом начальника высадки вышло из Севастополя в Батум; адмирал Каськов должен был вступить в командование соединенными силами армии и флота, назначенными в операцию. В Севастополе погода стояла тихая, но едва повернули за Херсонесский маяк на юго-восток, «Александра Михайловича» стало трепать безжалостно.
Длинные, пологие волны шли одна за другой под углом к курсу корабля. «Александр Михайлович» тяжело взбирался на гребень, потом, медленно перевалившись на левый борт, скатывался вниз. Волны ударяли в борт корабля и обдавали палубы тучей брызг, летевших по ветру до самого капитанского мостика.
Когда в веселый летний день смотришь на голубой простор моря с Приморского бульвара, то неясно, почему это ласковое море зовется Черным. Но в тот вечер я это хорошо понял. Ветер срывался с высот мыса Фиолент, на который, как шапка, надвинулась полоса тумана. Кругом, сколько хватал глаз, гряда за грядой шли черные волны с белыми гребнями. Казалось, никогда уже не будет светлого ясного неба, золотистых отблесков солнца, голубых красок волны, разрезаемой форштевнем судна.
Берег все дальше уходил во мглу, шумевшую и свистевшую, бросавшуюся пеной. Скрылся могучий массив мыса Айя, врезавшийся в облака своей вершиной и падавший в море крутым обрывом. Адмирал сидел спокойно в кресле с подветренной стороны и, покачивая ногой, думал о предстоящей операции у турецких берегов.
Вдруг из окружавшей тьмы на «Александра Михайловича» стала надвигаться черная громада. Загорелся фонарь Ратьера, дававший позывные. Навстречу шли миноносцы, казавшиеся по сравнению с посыльным судном [108] великанами. Пеня волну острыми носами, ведя впереди себя мощный бурун, они пронеслись ночной тенью и скрылись во мраке.
В Батуме адмирал Каськов встретился с генералом Ляховым, на котором лежала сухопутная часть десантной операции. К Батуму стягивалась боевая эскадра, подходили транспорты с двумя бригадами кубанских казаков, на которые и была возложена задача овладеть Трапезундом. С берега сквозь цветущие ветви деревьев глядели жерла орудий, готовые обрушить огонь и смерть на смельчака, который дерзнул бы подойти сюда без спросу.
В Батумской крепости было неспокойно. Вспыхнувшее незадолго до нашего прибытия на Кавказ восстание аджарцев и абхазцев было подавлено. Восставшие отошли в горы, но можно было снова ждать их выступления. Русские солдаты, вызванные для подавления восстания и стоявшие неподалеку от Батума, нашли в селе Махмудие, на участке бежавшего крестьянина Хашим Смырба, закопанную в землю тайную типографию. Земля горела под ногами у русских властей.
Я столкнулся лицом к лицу с новой грандиозной проблемой. В «моем» отечестве жили, кроме великороссов, другие народы, покоренные силой оружия. До этого я полагал, что «культура и мир», которые им принесла Россия, примирили их с потерей независимости и сделали из них преданных русскому знамени граждан. А они, оказывается, с оружием в руках поднимаются против власти России!{16}
Мне становилось ясно, что проблема национальных отношений не только не была решена, но даже не была поставлена. Однако разбираться в ней в кипении подготовки к операции я не нашел времени.
Каськов, захватив с собой свой штаб, вышел в море, чтобы лично осмотреть места предстоящей высадки. Пока миноносец шел двадцатиузловым ходом сначала вдоль русского, потом турецкого берега, на его борту шла оживленная беседа о том, как следует решить поставленную высшим командованием задачу взятия Трапезунда. Было предложено два плана. План штаба высадки, поддержанный адмиралом Каськовым, предусматривал обход фланга турок, упиравшегося в море, на [109] кораблях и выход прямо в тыл противнику, прикрывавшему Трапезунд. Считалось, что этим путем не только будет взят Трапезунд, но и окажутся захваченными находящиеся в этом районе турецкие войска. Автором второго плана был генерал Ляхов, командовавший сухопутными силами в операции. Ляхов предлагал высадить войска в Хамуркяне, в своем тылу, и фронтальным наступлением вдоль берега отбросить турок и овладеть Трапезундом. Адмирал Эбергард поддержал именно это робкое и дававшее наименьшие результаты предложение. Половинчатая и трусливая тактика восторжествовала и в данном случае.
Десант был осуществлен без труда. Для высадки была избрана глубокая бухта в районе Хамуркяна. Первым сюда подошел транспорт с противолодочной сетью. Он тотчас оградил бухту от возможной атаки вражескими подводными лодками. Затем стали подходить десантные суда, сопровождаемые эскадренными миноносцами и реявшими в воздухе самолетами. Транспортный флот представлял собою завидную добычу для подводных лодок противника, и охрана его была необходима. Высадка началась спокойно, и часть людей уже находилась на берегу. Лошадей на стропах просто спускали в воду, и они вплавь добирались до берега. Картина напоминала маневры мирного времени. Но вот дежурный самолет подал тревожный сигнал. Подводная лодка противника попыталась подойти к месту высадки десанта. Одна за другой были сброшены несколько бомб. Корабли немедленно устремились к месту, указанному с воздуха самолетом, который мог ясно видеть скрывавшуюся под водой лодку противника. Эскадренный миноносец «Жаркий» первым бросился на врага, и драма подводной лодки разыгралась быстро и без шума. Киль «Жаркого» таранил лодку противника в тот момент, когда она хотела всплыть, чтобы с помощью перископа ориентироваться в обстановке.
Через несколько дней после упорного сопротивления противник оставил Трапезунд, и русские части заняли его. Большую помощь в операции оказал огонь кораблей русского флота по берегу, которому турки ничего не могли противопоставить. Линейный корабль «Ростислав» подходил несколько раз на один два километра к берегу и бил из своих десяти орудий прямо по окопам [110] турок... Но, сдав Трапезунд, турецкие войска организовали сопротивление в нескольких десятках километров западнее. Все надо было начинать сначала.
Я подводил итоги операции. Техническое и организационное превосходство было на стороне русских. Султанская Турция оказалась еще более слабой, чем царская Россия. Обстановка на Турецком фронте ни в какой мере не походила на то, что мне довелось видеть на Западном фронте, в Восточной Пруссии или в Галиции; там самый маленький успех достигался ценою большой крови. Здесь победа была одержана сравнительно легко. Это наталкивало командование на соответствующие выводы. Как в 1915 году успех разведки сотника Ягодкина показал возможность провести встречный удар на Стрыпе, так теперь взятие Трапезунда, казалось, открывало новые оперативные возможности.
Это было особенно важно потому, что к весне 1916 года стало ясно, что старыми способами войну выиграть нельзя, что нужно менять основные принципы стратегии.
Так называемая «стратегия сокрушения» явно не имела успеха. Борьба за победу перемещалась в иную плоскость наметился переход к «стратегии измора». Победить должен был тот, у кого окажется больше хлеба, металла, людей. Хлеба и людей в России было в те времена еще достаточно, но машин, оружия и боеприпасов мало. Помощь могла прийти только от союзников. Но путь этой помощи закрывала Турция, владевшая Босфором. Овладение Константинополем приобретало первостепенное значение. И это было вполне реально: русские имели пять железнодорожных линий, ведущих к берегам Черного моря, и транспортный флот, который мог в две недели перебросить армию в шесть семь корпусов к берегам Турции. Германия же могла оказывать туркам помощь всего по одной железной дороге. Превосходство в быстроте сосредоточения позволяло русским атаковать турок крупными силами и вывести их из игры раньше, чем на помощь им придет Германия.
Открытие морского пути в Средиземное море дало бы возможность России совместно с союзниками атаковать следующее звено германской коалиции богатую хлебом Болгарию. После этого открывались пути для атаки слабейшей точки германского блока Австрии [111] и тоже с наиболее уязвимой ее стороны Венгерской равнины, представлявшей один из важнейших для Австрии и Германии районов, снабжавших их армии продовольствием.
Принятие этого плана позволило бы России, правда медленно и постепенно, наступать, лишить Германию продовольствия, взять ее на измор{17}.
Я поделился своими соображениями с товарищами по штабу высадки и встретил их полную поддержку.
Два года войны со всей очевидностью показали, что оперативная идея сохраняла свою ценность лишь до тех пор, пока она отражала действительное положение вещей, пока она была новой. Как только боевая обстановка менялась, идея умирала. Тот, кто за нее цеплялся, терпел поражение. На Стрыпе встречный удар был хорош до тех пор, пока противник не произвел перегруппировку, пока удар был для него неожиданным. Но через две недели он потерял всякий смысл, и попытка использовать «мертвую» идею второй раз привела к неудаче. То же, но в стратегическом масштабе, имело место весной 1916 года. Вместо продолжения бесплодных атак на западной границе России надо было сосредоточить усилия на ее Черноморском фронте. Здесь было наиболее слабое звено Тройственного союза. По нему и следовало наносить удар.
Адмирал Каськов присоединился к этой точке зрения. Он приказал разработать доклад командованию флота и направил меня в штаб флота к начальнику оперативного отдела капитану второго ранга Кетлинскому. Этот высокообразованный офицер был в трагическом положении человека, связанного по рукам и ногам своим ограниченным и боязливым командующим. Но обстановка на Черном море была настолько ясна, опыт только что осуществленной операции настолько отчетливо говорил о том, что надо делать, что даже Эбергард сообразил, в чем дело, и дал распоряжение направить меня в Ставку верховного главнокомандующего для доклада генералу Алексееву о тех новых возможностях, которые открывались в результате легкого успеха под Трапезундом.
На такое предприятие меня долго уговаривать не было надобности. Я готов был защищать свою идею [112] где и когда угодно. В тот же вечер поезд нес меня из Севастополя в Могилев, где в то время находилась Ставка.
Небольшой дом могилевского губернатора был занят оперативным отделом верховного командования. Наверху размещались рабочие комнаты начальника штаба и его ближайших помощников. Внизу работала мощная телеграфная станция, связывавшая Ставку с фронтами и правительством.
С глубоким волнением первый раз в жизни входил я в здание, где шла работа по руководству всей вооруженной силой в России. В моем представлении генерал Алексеев и окружавшие его офицеры были лучшими людьми армии, с деятельностью которых связаны и победа над австрийской армией в Галиции в 1914 году и остановка германского наступления осенью 1915 года. Я надеялся, что мне удастся заинтересовать их новой идеей, верным, как мне казалось, способом одержать победу.
За время войны я узнал, что есть раухи и вебели, саввичи и вагины; но я видел также Лечицкого и Каськова, Николаева и Веселаго. Был и Алексеев.
Я нес маленькую, громко кричавшую идею новой войны и думал, что в Ставке только меня и ждут, чтобы выслушать мои мысли, выращенные на полях сражений, в морском походе, в огне боев.
Первый, с кем мне пришлось говорить, был начальник оперативного отдела Ставки полковник Щелоков. Он сразу встретил меня неодобрительно. То, что я говорил, зачем приехал в Ставку, уже само по себе было нарушением твердо установившихся обычаев. В качестве офицера Генерального штаба я мог, конечно, привезти доклад адмирала, командовавшего флотом, но не должен был высказывать своих предложений. Это было, бестактностью. Щелоков, не входя в обсуждение вопроса, дал мне понять, что я суюсь не в свое дело.
Оперативный отдел, заявил он, есть не что иное, как оперативное делопроизводство. Он ведает не идеями, а только движением бумаг по оперативному руководству войсками.
Мне стало ясно, что с таким, с позволения сказать, «оператором» разговаривать бесполезно. Но я привез доклад, под которым стояла подпись командующего [113] Черноморским флотом. Щелоков это обстоятельство учел и направил меня к своему прямому начальнику генерал-квартирмейстеру Ставки Пустовойтенко. Этот еще молодой, маленький и очень аккуратный генерал, по-видимому предупрежденный Щелоковым, встретил меня сухо и неприветливо. Его бакенбарды были великолепно подстрижены и расчесаны. Серебряные аксельбанты и погоны блестели матовым блеском. Он смотрел на меня явно недоброжелательно и сразу заговорил о том, что якобы Генеральный штаб, готовя Трапезундскую операцию, не сделал всего того, что должен был сделать, иначе турки, защищавшие Трапезунд, были бы просто взяты в плен. Этот упрек в адрес Генерального штаба я понял как желание осадить меня. Именно Генеральный штаб сделал все для того, чтобы операция привела к полному уничтожению армии турок на побережье; и не удалось это лишь потому, что «большие шишки» решительно не хотели рисковать. Самый мой приезд в Ставку прежде всего имел целью опереться на ее авторитет для проведения операции, на которую местное командование само никак не могло решиться. Возразить было нечего, и Пустовойтенко небрежно выслушал то, что я привез ему. Он так невнимательно отнесся к докладу, что понял только вопрос о десантной операции на Босфор, но совершенно не уяснил себе, что речь идет о новом плане войны. Он рассердился, что ему не представлены детальные расчеты перевозки войск морем. Но такие расчеты были даны в приложении к докладу. Тогда Пустовойтенко сделал вид, что операция в принципе уже принята и нужно только проверить правильность расчетов посадки и высадки войск. В заключение он направил меня в морской штаб верховного командования, чтобы получить его мнение о привезенном проекте.
Выходя из кабинета Пустовойтенко, я не мог понять, как такой человек мог оказаться на ответственном посту руководителя всей оперативной и разведывательной службы русских вооруженных сил.
В морском штабе мне пришлось говорить с оператором флота капитаном первого ранга Бубновым. Я сразу увидел, что имею дело с большим знатоком военного дела и человеком большой практической сметки. Живой, немного крикливый и темпераментный, кругленький, маленький, [114] он напоминал мне Головина. Разница заключалась лишь в том, что Головин был осторожен, сдержан, и редко удавалось понять, что он думает. Бубнов же, наоборот, был смелым и откровенным человеком, не стеснявшимся высказываться.
Пустовойтенко я хорошо знаю по совместной работе за время войны. Это действительно пустой и ограниченный человек. Он тратит все время на собственные удовольствия и чтение французских романов.
Как же он мог попасть к генералу Алексееву? спросил я.
Очень просто. Он не мешает Алексееву работать. За все время что они служат вместе, Пустовойтенко не предложил ему ни одной идеи операции, на которую Алексееву пришлось бы потратить время. Пустовойтенко не более как слепой исполнитель воли Алексеева, и такой именно помощник ему нужен. Алексеев не доверяет своим помощникам и все телеграммы, приходящие в Ставку, прочитывает лично. Это человек потрясающей работоспособности. На каждой телеграмме Алексеев своим бисерным почерком пишет длиннейшие резолюции. Их надо переписать и разослать исполнителям. На это Пустовойтенко способен.
Услышав все это, я понял то, что до сих пор оставалось мне непонятным в высшем руководстве войсками России. И галицийское сражение, и отражение натиска немцев в сентябре 1915 года были безусловными успехами Алексеева; но нельзя было сразу не видеть, что они достигнуты только благодаря подавляющему численному превосходству русских. Ни одной яркой оперативной мысли или идеи, ни одного смелого плана; в результате противник, потерпев поражение, мог уйти, восстановить свои силы и снова продолжал висеть нарастающей угрозой на фронте.
Алексеев, загруженный громадным объемом чисто технической работы, не мог подняться до сколько-нибудь широких обобщений. Его оперативные планы не выходили из рамок посредственности. Их достоинство состояло в том, что они были технически верно рассчитаны, проводились планомерно и не требовали от войск лишнего напряжения. Алексеев был Лечицким в большом масштабе. Честный, мужественный, но ограниченный [115] полководец. Так характеризовал Алексеева Бубнов. Таким рисовал его себе и я.
Когда мы перешли к прямой теме беседы, я подробно, ни разу не перебиваемый Бубновым, изложил ему то, зачем приехал в Ставку. Умные, внимательно смотревшие глаза моего собеседника подбадривали меня, я с удовлетворением видел, что моя мысль ему понятна. Оказалось, что и Бубнов много думал на эту же тему, но не находил поддержки у окружающих, а особенно в сухопутном Генеральном штабе.
Мы с Бубновым быстро обо всем договорились и вместе пошли к Пустовойтенко. Видя, что я сумел заручиться поддержкой в штабе флота, Пустовойтенко обещал доложить вопрос генералу Алексееву. Но чего было ждать от этого доклада, если Пустовойтенко так до конца и не понял, что речь идет не только о десантной операции, но о новом плане войны, о перенесении главного усилия с Западного фронта на Турецкий, с сильнейшей точки противника на линию наименьшего сопротивления. Действительно, на следующий день Пустовойтенко вызвал меня и сказал, чтобы я ехал к месту своей службы и что начальству моему будет дана директива. Но какой последует ответ на доклад командующего Черноморским флотом, Пустовойтенко не нашел нужным сказать мне. Ни Бубнов, ни я на этом не могли успокоиться. И мы решили испытать еще один путь.
Оперативное руководство Ставки во главе с Пустовойтенко и Щелоковым, говорил Бубнов, представлено группой людей, равнодушных ко всему, кроме своего личного благополучия. Это какие-то оперативные чиновники... И эти люди составляют мозг армии! Во всей Ставке едва ли найдется четыре пять человек, с которыми стоит разговаривать. Сейчас я вас познакомлю с одним из этих немногих.
Генерал Алексеев всюду возил с собой генерала Борисова. Это был смешной с виду, неряшливо одетый и чудаковатый человек, но в нем Алексеев ценил большое военное образование, знание военной истории и оригинальный ум. Алексеев искал в нем то, чего ему самому так не хватало, яркую оперативную мысль. Но он боялся ее и ни одного из планов Борисова не привел в исполнение, хотя советовался с ним. Борисов имел доступ к Алексееву помимо Пустовойтенко, и именно [116] к нему Бубнов и повел меня. Борисов внимательно выслушал, что хотели ему сообщить горячие молодые головы, и сразу понял, что в наших предложениях представляло настоящую ценность. Он тут же порекомендовал нам составить директиву Черноморскому флоту и той сухопутной армии, на которую нужно было возложить первый бросок на берега Турции.
Через несколько часов я был вызван к генералу Алексееву. Очевидно, Борисов заинтересовал его теми идеями, которые в своей полевой сумке привез с фронта молодой офицер.
Алексеев занимал во втором этаже бывшего губернаторского дома маленький и тесный кабинетик. Меня он встретил насупленным взглядом из-под нависших бровей. Внешне Алексеев напоминал маленького корявенького мужичонку из средней полосы России. Держался он необычайно просто, не так, как большинство из высшего командования русской армии, у которого внешняя недоступность и пренебрежительное отношение к окружающим должны были прикрыть внутреннюю пустоту и убожество мысли.
Алексеев внимательно выслушал все соображения, которыми я аргументировал свои предложения, и, подумав некоторое время, сказал:
Хорошие мысли в вашем докладе. Но нет надежды на флот. Вы говорите, что он удачно справился с задачами во время операции на Трапезунд. Но ведь это маленькая операция, а с «Гебеном» и «Бреслау» он справиться не может; о подводных лодках и говорить нечего... Оставьте ваш доклад, я поразмыслю над ним.
Алексеев, конечно, не сказал мне всего того, что он думал. А думал и написал он командующему флотом следующее:
«Решение судьбы настоящей войны будет зависеть главным образом от положения дел на Европейском театре. Наш растянутый фронт, невыясненное положение Румынии, значительность и качества противника создают столь сложную и ответственную обстановку, что мы не имеем права разбрасывать войска на выполнение хотя и важной, но второстепенной задачи на удаленном участке...» {18}
Алексеев не говорил мне этого, но я без слов, чисто интуитивно понимал, что он не согласен с тем, что я [117] ему привез. Я ясно видел, что имею дело с человеком большого ума, но старых принципов; у него не было той смелости мысли, которая требовалась для того, чтобы в ходе войны сжечь старых богов и сформировать новые принципы, выраставшие из новой, никогда раньше в истории войн не встречавшейся реальной обстановки. В Алексееве не чувствовалось то «большое сердце», без которого нельзя было пойти на решение, не имевшее прецедентов и не опиравшееся на старые принципы военного искусства. Правда, и все другие главнокомандующие союзных армий держались той же линии, нагромождая армию за армией на французском фронте, в то время как война должна была решиться и действительно решилась прорывом на Балканах.
Многое мне хотелось сказать Алексееву, но я ясно видел, что он, занятый своими мыслями, не услышит меня, а если и услышит, то не поймет, а если и поймет, то не посмеет одобрить мои предложения.
Для Алексеева было характерно бюрократическое руководство войсками. Ему писали донесения за номером и числом. Он отвечал директивой тоже за номером и числом, посылаемой и сдаваемой под расписку. Большего он, старый штабной работник, дать не мог. Но ведь управление войсками не может быть сведено к бумажной отчетности. Нужно прежде всего внимательно следить и понимать то, что есть в реальной действительности. В донесениях, написанных на бумаге, сознательная и бессознательная ложь переплетаются, и даже сами авторы донесений часто не могут отличить одно от другого. Крупный начальник должен уметь смотреть на боевую действительность своими глазами. Алексеев же нигде дальше своего кабинета в Могилеве не бывал.
А ведь нужно, глядя в глаза непосредственным исполнителям, уметь вдохнуть в них веру в то дело, которым они заняты, уметь вдохновить их на преодоление тех бесчисленных опасностей, трений и трудностей, из которых сплетается руководство на войне. Нужно не только верно направить их усилия, нужно, чтобы они знали, что за ними следит «хозяйский» глаз, который оценит настоящий труд, настоящий подвиг, но не пощадит ни труса, ни очковтирателя. Это нужно еще и для того, чтобы каждый исполнитель знал, что за ним стоит строгий, но благожелательный начальник, который [118] в случае неудачи разберется, найдет настоящую причину и не станет валить с больной головы на здоровую. Такая вера в поддержку своего начальника дает силы принять на себя самую тяжелую ответственность.
Всего этого в Алексееве не было. Я вернулся к нетерпеливо ожидавшему меня Бубнову и рассказал ему о недоверии Алексеева к командованию флота.
Почему же Алексеев не сменит тех людей, которым он, и не без основания, не доверяет? спросил я.
Очень просто! Когда он этот вопрос поставил перед императором, тот очень вежливо, но твердо сказал ему: «Занимайтесь, Михаил Васильевич, своей оперативной «кухней», а назначение генералов есть дело большой политики, и это я буду держать в своих руках».
И что же нами всегда будут командовать ивановы и эбергарды?
Нет, не всегда. По-видимому, скоро будет перелом. С назначением генерала Поливанова военным министром снова завязались связи армии и флота с Государственной думой. Влияние Гучкова значительно выросло, и на Галицийский фронт назначен вместо Иванова генерал Брусилов, которого все считают талантливым полководцем. Недавно к Алексееву приезжали даже члены Государственной думы и под величайшим секретом поставили перед ним вопрос: не следует ли для сплочения России и династии убрать Николая II, заменить его кем-либо из более сговорчивых великих князей, добиться таким путем предоставления Думе права выдвигать ответственное правительство и влиять на назначение генералов, которые были бы годны для управления войсками и флотами{19}.
И что же Алексеев?
Алексеев сказал, что об этом не может быть и речи. Всякое потрясение во время войны окончательно сломает армию, которая и без того еле держится.
Больше в Ставке делать мне было нечего, и я вернулся в Севастополь, а затем в Батум.
Бубнов оказался прав. Эбергард был смещен, и на его место назначен... Колчак! Это назначение молодого адмирала потрясло всех: он был выдвинут в нарушение всяких прав старшинства, в обход целого ряда лично известных царю адмиралов и несмотря на то, что его близость с думскими кругами была известна императору. [119]
В это время в стране стали слышны голоса председателя земского и городского союза князя Львова, известного лидера русской буржуазной общественности городского головы Москвы и представителя московской торговли Челнокова, председателя Государственной думы и крупного помещика Родзянко. К ним вынужден был прислушиваться сам Николай. Выдвижение Колчака было первой крупной победой этих кругов. Им казалось, что именно Колчак способен осуществить операцию по овладению Босфором и вывести Россию на мировые торговые пути Востока.
Молодой адмирал приехал в Севастополь и в тот же день поднял свой флаг на линейном корабле «Императрица Мария». Он потребовал карту и проложил на ней путь эскадры. «Мария», сопровождаемая несколькими эскадренными миноносцами, вышла в море. Наступила ночь. А на рассвете эскадра увидала немецкий крейсер, за которым бесплодно гонялись два года. «Мария» открыла огонь из своих тяжелых орудий. Преследуемый миноносцами, крейсер бросился под защиту босфорских береговых батарей. Колчак прекратил преследование только тогда, когда немец скрылся в гавани. Но настоящее дело только этим начиналось. Колчак вызвал по радио из Севастополя весь минный флот и завалил минами вход в Босфор. На одной из этих мин и подорвался «Гебен», который до конца войны так и не мог больше выйти в море, ибо доков для его ремонта в Константинополе не было. Черное море в несколько дней оказалось свободным от сил неприятеля{20}. Колчак и те, кто его поставили, могли торжествовать.
Реформируя царский строй и тем поддерживая его, буржуазия начинала давать вооруженным силам военачальников, деятельность которых укрепляла позиции и царской России и русской буржуазии. Русские войска развивали наступление с целью овладения Персией, они тянулись к Босфору, который уже был обещан России по тайному договору с союзниками на случай победы над Германией и Турцией.
Все эти события очень сильно повлияли на меня и на моих друзей. Из скорлупы аполитичности, в которую я ушел в 1906 году, жизнь толкала меня к активной политической борьбе.
Солдатские массы все решительнее отказывались [120] воевать. Большевики звали к свержению царской власти. Аджария восставала. Что надо было делать для того, чтобы не порвать со своим народом?
Бездарное командование, недостаток оружия, снарядов все это и на фронте и в тылу вело к военной катастрофе. Как быть, чтобы дело разрешилось в лучшую сторону?
Я решал все эти вопросы как верный представитель своего класса: нужны реформы, а не революция; нужны изменения в правительстве и привлечение к власти буржуазии Гучкова, Коновалова, Терещенко; нужны изменения в военном командовании выдвижение на руководящие посты Головина, Комарова, Колчака, Брусилова. Новые люди поймут, что нужно России, что нужно для того, чтобы она могла победить, обеспечить себе почетный мир и возможность устроить жизнь народных масс так, как это было в других, «передовых», парламентских государствах.
На деле это было предательством по отношению к миллионам трудящихся, протестовавших и против войны, и против царя, и против буржуазии. Следовательно, это было предательством и по отношению к родине, хотя я каждый день и каждый час рисковал головой в морских походах, думая, что я поступаю так во имя родины.
Ни один из основных вопросов устройства подлинно человеческой жизни не решался в этот момент людьми, стоявшими на авансцене истории. Говоря о России и ее счастье, эти люди думали лишь о выгодах своего класса, о пользе дворянского землевладения, о пользе промышленной буржуазии, стремились сохранить монархию.
И только лучший представитель русской культуры Владимир Ильич Ленин в это время писал: «...За данной войной, если не будет ряда успешных революций, последуют вскоре другие войны сказка о «последней войне» есть пустая, вредная сказка, мещанская «мифология». [121]