Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

IX. Скитания

На рассвете мы поднялись и стали собираться. Все были возбуждены и нервны. Чувствовалась надвигающаяся с юга угроза. Проходили роты и батальоны.

— Откуда?

— С позиций.

— Давно пришли?

— Только сейчас.

— А японцы далеко?

— Верст десять.

Солнце встало и светило сквозь мутную дымку. Было тепло. Обоз за обозом снимался с места и вливался на дорогу в общий поток обозов. Опять ехавшие по дороге не пускали новых, опять повсюду свистели кнуты и слышались ругательства. Офицеры кричали на солдат, солдаты совсем так же кричали на офицеров.

Что-то все больше распадалось. Рушились преграды, которые, казалось, были крепче стали. Толстый генерал, вышедши из коляски, сердито кричал на поручика. Поручик возражал. Спор разгорался. Вокруг стояла кучка офицеров. Я подъехал. Поручик, бледный и взволнованный, задыхаясь, говорил:

— Я вас не хочу и слушать! Я служу не вашему превосходительству, а России и государю!

И все офицеры кругом всколыхнулись и теснее сдвинулись вокруг генерала.

— А позвольте, ваше превосходительство, узнать, где вы были во время боя? — крикнул худой, загорелый капитан с блестящими глазами. — Я пять месяцев пробыл на позициях и не видел ни одного генерала. Где вы были при отступлении? Все красные штаны попрятались, как клопы в щели, мы пробивались одни! Каждый пробивался, как знал, а вы удирали!.. А теперь, назади, все повылезли из щелей! Все хотят командовать!

— Бегуны! Красноштанники! — кричали офицеры.

Побледневший генерал поспешно вышел из толпы, сел в свою коляску и покатил. [478]

— Мер-рзавцы!... Продали Россию! — неслось ему вслед.

Около вокзала, вокруг вагонов, кишели толпы пьяных солдат. Летели на землю какие-то картонки, тюки, деревянные ящики. Это были вагоны офицерского экономического общества. Солдаты грабили их на глазах у всех. Вскрывали ящики, насыпали в карманы сахар, разбирали бутылки с коньяком и ромом, пачки с дорогим табаком.

— Эй, ты, ваше благородие! Гляди! — кричал мне пьяный солдат, грозя бутылкою рома. — Попировал ваш брат, будет! Дай и нам!

Другой сыпал в грязь сверкавшие, как снег, куски сахару и исступленно топтал их сапогами.

— Вот тебе твой сахар!.. Сами по пятиалтынному покупали, а солдат плати сорок!.. Разбогател солдат, сорок три с половиною копейки жалованья ему идет!.. На, ешь сахар свой!

То, что он говорил про сахар, было верно. Я уж писал об этом; в офицерских экономических обществах товары отпускались только офицерам; солдатам приходилось платить за все двойную-тройную цену в вольных греческих и армянских лавочках.

— Вот! Выпиваю! — вызывающе говорил первый солдат. Он остановился перед мордою моей лошади и демонстративно стал пить из горлышка ром. Потом оторвался от бутылки, взглянул на меня. — Ставь под ружье, ну!.. С-сукины дети!.. Сами, как черти, пьяные. «Где водку достал? Не продавать нижнему чину водки!.. Под ружье на четыре часа!..» Ну, ставь под ружье! Ставь, что ли!

С налившимся кровью лицом солдат наступал на меня. Я поехал прочь. Он кричал мне вслед ругательства.

Наш обоз медленно двигался по узким улицам Телина. Пьяные солдаты грабили китайские, армянские и русские магазины, торговцы бегали, кричали и суетились. С трудом останавливали грабеж в одном месте, он вспыхивал в другом...

Застревая в узких улицах, беспорядочным потоком двигались обозы и батареи; брели толпы солдат с болтающимися на плечах винтовками... [479]

Мы вышли из города. Дорогу пересекала широкая, замерзшая река Ляохе. Слева прозрачно серел над рекою чудный, ажурный, как будто сотканный из паутины железнодорожный мост. Через два-три дня он был взорван на воздух перед наступавшими японцами.

Обозы переходили реку по льду. Лед был уже очень плохой, он трещал и гнулся под тяжестью повозок; из дыр, бурля, выступала вода и растекалась мутными лужами. Слева от нас тянулась по льду грязная дорога, обрывавшаяся на большой полынье: утром здесь подломился лед под обозами.

Я ехал верхом. Лошадь по колена в воде боязливо ступала на потрескивавший лед. Жутко было подумать, — что, если бы бой разыгрался всего хоть на неделю позже? Тогда была бы Березина.

В сотне шагов от реки поднимался на той стороне крутой, высокий вал. Должно быть, китайская дамба, предохранявшая поля от разливов Ляохе. Лошади и люди выбивались из сил, втаскивая повозки на этот крутой вал. И опять странно было смотреть: два десятка солдат в полчаса проложили бы сквозь вал прекрасную, ровную дорогу. Но никто этого не делал, распорядиться было некому. В армии существовало целое ведомство «военных сообщений», но где теперь находились представители этого ведомства, что они делали, — знал только один Вездесущий.

Мы перебрались через дамбу, свернули влево и пошли по «колонной» дороге вдоль железнодорожного пути.

По рельсам, обгоняя нас, мчались на север поезда, груженные спасаемым добром. Картина была невиданная: каждый вагон, как кусок сахару — мухами, был густо облеплен беглыми солдатами. Солдаты сидели на крышах вагонов, на буферах, на приступочках, на тормозах, на тендере...

Обозы прежним густым потоком двигались по широкой колонной дороге. Эта дорога была заблаговременно проложена русскими, но была проложена так заблаговременно, что ко дню отступления добрая половина мостов сгнила и провалилась; обозы шли мимо мостов, накатывая дороги прямо через русла замерзших ручьев. Если бы была грязь, если бы были дожди?.. [480]

То и дело от потока обозов отделялось несколько повозок и направлялось к лежавшим в стороне китайским деревням. Было видно, как солдаты стояли на скирдах и бросали в повозки снопы каоляна и чумизы...

А на станциях высились огромные склады фуража и провианта. Рядами тянулись огромные «бунты» чумизной и рисовой соломы, по тридцать тысяч пудов каждый; желтели горы жмыхов, блестели циновки зернохранилищ, доверху наполненных ячменем, каолином и чумизою. Но получить оттуда что-нибудь было очень не легко. Мне рассказывал один офицер-стрелок. Он дрожал от бешенства и тряс сжатыми кулаками.

— Послал я в интендантство за консервами и ячменем, — не выдали, нужно требование. Написал требование, послал, — возвращаются люди ни с чем: требование должно быть написано чернилами, а не карандашом!.. Ну, скажите, где тут достать чернил?! Слава богу, нашелся огрызок карандаша!.. Так и ушли без всего, а назавтра все склады пожгли!

До самого последнего часа выдача каждого пуда ячменя или соломы была обставлена неодолимыми формальностями. Когда указывалось на то, что ведь все же равно придется все сжигать, начальство грозно хмурило брови и в негодовании возражало:

— Что вы такое говорите?! Об этом не может быть и речи!

А уж вдалеке гремели пушки, и трещал пачечный огонь японцев. Тогда вдруг дело менялось. Бери всякий без всяких требований, сколько хочешь и можешь, склады поливались керосином и пылали.

— И везде, везде эта тайна, глупая, никому не нужная! — измученным голосом говорил седой артиллерийский полковник. — До последней минуты все от всех скрывают, а потом дымом пускают на воздух миллионы!

Какой-то встречный генерал отдал распоряжение: «Главнокомандующий приказал гнать подводы рысью. На ночевки не останавливаться!» Но вследствие плохих мостов и тесноты происходили постоянные остановки, мы шли медленно. За день прошли всего четырнадцать верст и остановились на ночлег в китайской деревне. [481]

При нас была только часть из нашего уцелевшего обоза. Не было также ни главного врача, ни смотрителя. Власть главного врача перешла к старшему ординатору Гречихину, власть смотрителя — к его помощнику Бруку. И только оттого, что не было с нами тех двух людей, кругом стало чистоплотно и просторно. Команде нашей мы объявили, что применим самые строгие меры к тому, кто стащит что-нибудь у китайцев. А чтоб им не было в этом нужды, мы купили им у китайцев для топлива каоляновой соломы, условились с хозяевами, сколько заплатим за ночевку в их фанзах. И угрюмые китайцы вдруг стали к нам предупредительны и радушны. Вошел в фанзу трясущийся от дряхлости старик с редкою бородою и, улыбаясь, поставил на стол две зажженных толстых красных свечки.

— Капытана шибко шанго! — говорили китайцы, кивали головами и в знак одобрения поднимали кверху большие пальцы...

Утром мы пошли дальше, к вечеру пришли в Каюань. Там скопилась масса обозов и войсковых частей. Мы ночевали в фанзе рядом с уральскими казаками. Они ругали пехоту, рассказывали, как дикими толпами пехотинцы бежали вдоль железной дороги; Куропаткин послал уральцев преградить им отступление, — солдаты стали стрелять в казаков.

Мы уж привыкли, — теперь все ругали друг друга. Кавалерия ругала пехоту и артиллерию, пехота — кавалерию и артиллерию и т. д. Солдаты ругали офицеров и генералов, офицеры — генералов и солдат, генералы — офицеров и солдат.

Об окончании войны уральцы не хотели и слышать.

— Как войну кончать! Никогда еще этого с Россией не было. Стыдно домой ворочаться, бабы засмеют, не будут слушаться.

На юге гремели пушки. Пришел новый приказ — идти дальше на север, в Чантафу. В дороге мы узнали, что Телин взят и японцы продолжают наседать.

При переезде через какую-то речку мы нагнали уцелевшую другую часть нашего обоза. При нем были главный врач и смотритель, были также две сестры (остальные сестры были с нами). [482]

Главный врач охотно и долго рассказывал о своих скитаниях вместе с смотрителем, о лишениях, испытанных ими в дороге. А приехавшие с ними сестры сообщали о них странные вещи. После обстрела, которому подвергся наш обоз, главный врач и смотритель исчезли, и никто их уж не встречал. Сестры ехали с частью обоза, где был и денежный ящик. Офицерского чина не было, командовал обозом унтер-офицер Сметанников. Он распоряжался умело и энергично, сестры встретили с его стороны столько заботливости, сколько никогда не видели от главного врача и смотрителя. Приехали в Телин, стали биваком. Вдруг узнают, что главный врач и смотритель здесь же, в Телине, ужинают на вокзале. Команда ужасно обрадовалась, Сметанников поскакал на вокзал. Но главный врач к обозу не поехал; он только велел Сметанникову стоять и без его распоряжения не уходить, хотя бы всем грозил плен. Переночевал обоз. На юге гремели пушки, японцы наступали. Главный врач и смотритель опять исчезли.

Сметанников не знал, что делать. Солдаты угрожающе наседали на него.

— Душегуб! Чего нам тут стоять? Видишь, все уходят!.. Старшему-то врачу хорошо говорить, его в плен возьмут, а нас раньше плена всех перережут.

А тут еще подвернулся проезжий казак.

— Дурье, чего стоите? Уходите, сейчас тут японец будет.

Посоветовался Сметанников с сестрами и решил ехать. Через полтора суток к ним, наконец, присоединились главный врач и смотритель. Сестры боялись, как бы Сметанникову не пришлось отвечать за самовольный уход. Они сказали главному врачу:

— Это мы виноваты, что обоз ушел из Телина, мы велели Сметанникову.

Давыдов равнодушно ответил:

— Конечно, так и нужно было... Чего ж там было стоять?

Догадываясь и боясь верить своей догадке, сестры осторожно оглядывались и шепотом сообщали:

— Вы знаете, у нас получилось такое впечатление, — главному врачу очень хотелось, чтоб денежный ящик попал в руки японцев... [483]

Пахнуло таким душевным смрадом, какого не хотелось ждать даже от Давыдова. И я вспомнил: еще в самом начале отступления главный врач мельком сказал, что для верности переложит деньги из денежного ящика себе в карман... Уу, воронье...

И сколько такого воронья, — наглого, хищного и тупожадного, — кружилось над отступавшею, измученною армией и над многострадальным маньчжурским краем!

Наш обоз остановился: впереди образовался обычный затор обозов. С главным врачом разговаривал чистенький артиллерийский подполковник, начальник парковой бригады. Он только неделю назад прибыл из России и ужасно огорчался, что, по общему мнению, войне конец. Расспрашивал Давыдова, давно ли он на войне, много ли «заработал».

— Хороша у вас пара лошадок, — говорил главный врач, большой любитель лошадей.

— А что, правда, недурненькие?

— Собственные?

— Да. Купил по сорок рублей пару бракованных лошадей, их отдал в часть, а оттуда выбрал вот эту парочку. Хороши?..

* * *

Мы простояли в Чантафу двое суток. Пришла весть, что Куропаткин смещен и отозван в Петербург. Вечером наши госпитали получили приказ от начальника санитарной части третьей армии, генерала Четыркина. Нашему госпиталю предписывалось идти на север, остановиться у разъезда № 86, раскинуть там шатер и стоять до 8 марта, а тогда, в двенадцать часов дня (вот как точно!), не ожидая приказания, идти в Гунчжулин.

Но мы при отступлении потеряли половину обоза, функционировать в качестве госпиталя не имели возможности, и об этом, конечно, своевременно было сообщено генералу. Однако, приказание нужно было исполнить.

Выступили мы. Опять по обеим сторонам железнодорожного пути тянулись на север бесконечные обозы и отступавшие части. Рассказывали, что японцы [484] уже взяли Каюань, что уже подожжен разъезд за Каюанем. Опять нас обгоняли поезда, и опять все вагоны были густо облеплены беглыми солдатами. Передавали, что в Гунчжулине задержано больше сорока тысяч беглых, что пятьдесят офицеров отдано под суд, что идут беспощадные расстрелы.

Часа в четыре дня мы пришли на назначенный разъезд. Полная пустыня, — ни одной деревеньки вблизи, ни реки, ни деревьев; только один маленький колодезь, в котором воды хватало на десяток лошадей, не больше. Главный врач телеграфировал Четыркину, что на разъезде нет ни дров, ни фуража, ни воды, что госпиталь функционировать здесь не может, и просил разрешения стать где-нибудь на другом месте.

Переночевали. Ответа на телеграмму не было. Но теперь, с расшатавшеюся спайкою, все делалось очень легко и просто. Мы снялись без разрешения и пошли к Сыпингаю.

Сыпингай кишел войсками и учреждениями. У станции стоял роскошный поезд нового главнокомандующего, Леневича. Поезд сверкал зеркальными стеклами, в вагоне-кухне работали повара. По платформе расхаживали штабные, — чистенькие, нарядные, откормленные, — и странно было видеть их среди проходивших мимо изнуренных, покрытых пылью офицеров и солдат. Рождалась злоба и вражда.

Шли и расползались волнующие, зловещие слухи: японцы уже в двадцати верстах от Сыпингая; Ноги с шестидесятитысячною армиею подходит с тыла к Гирину; японцы захватили часть обоза Куропаткина, и в их руки попали планы обороны Владивостока. Общее впечатление было, что продолжать войну совершенно немыслимо, что войска деморализованы до крайней степени. У всех на устах было одно слово — «Седан». А между тем сообщали, что в Петербурге решено продолжать войну во что бы то ни стало, что главнокомандующим, «для подъема духа армии», назначается великий князь Николай Николаевич...

Все вокруг давало впечатление безмерной, всеобщей растерянности и непроходимой бестолочи. Встретил я знакомого офицера из штаба нашей армии. Он [485] рассказал, что, по слухам, параллельно нашим войскам, за пятнадцать верст от железной дороги, идет японская колонна.

— Но ведь это же можно верно установить разведками! — с недоумением возразил я.

— Э, вы не можете себе представить, что сейчас делается в штабах! Это сказка какая-то, которой свежий человек не поверит. Казалось бы, чего уж горячей время, чем теперь, штабы должны бы работать день и ночь. А все сидят сложа руки. Я себе выдумал дело, чтоб не видеть, что кругом... И только один горячий, поднимающий интерес у всех — к наградам. Только о наградах везде и говорят.

Рассказывали много анекдотов про осведомленность японцев.

К нашему генералу приводят пленного японского офицера. Генерал в это время отдает приказание ординарцу:

— Поезжайте сейчас же к командиру N-ского полка и передайте ему то-то.

— А где, ваше превосходительство, стоит полк?

— Где?.. Как ее, деревню эту?

Генерал припоминает и беспомощно щелкает пальцами. Японец предупредительно приходит ему на помощь.

— N-ский полк, ваше превосходительство, стоит в деревне Z.

Другой анекдот:

Казак доставляет в штаб человека в русской офицерской форме и докладывает, что поймал переодетого японского шпиона.

— Да это русский офицер!

— Никак нет, японец.

— Да русский же. Что ты говоришь?

— Японец, верно говорю: первое — больно хорошо по-русски говорит, а главное — великолепно знает расположение наших войск.

* * *

Мы простояли в Сыпингае несколько дней и 8-го марта, в 12 ч. дня, исполняя предписание генерала Четыркина, выступили в Гунчжулин. [486]

Теперь дороги были просторны и пусты, большинство обозов уже ушло на север. Носились слухи, что вокруг рыщут шайки хунхузов и нападают на отдельно идущие части. По вечерам, когда мы шли в темноте по горам, на отрогах сопок загадочно загоралась сухая прошлогодняя трава, и длинные ленты огня ползли мимо нас, а кругом была тишина и безлюдие.

Кое-где в встречных деревнях стояли сторожевые охранения в одну или две роты. Однажды утром проехали мы такую деревню, спускаемся на равнину. По лощине, сломя голову, мчалось штук пять черных китайских свиней, а за ними, широко вытянувшись по равнине, бежали солдаты с винтовками. Иногда то тот, то другой солдат приседал, делал что-то непонятное и бежал дальше. Наша команда с жадным, сочувственным интересом следила за происходившим.

— О, здорово! Попал... Кувыркнулась!

— Нет, мимо. Ранил только... Опять побежала.

— «Побежала»! Где ж побежала? Вон штыком прикалывает.

Солдаты стреляли по свиньям; ветер дул от нас, и выстрелов не было слышно, только слабо сверкали огоньки у дул винтовок.

Четыре солдата бежали свиньям наперерез. Один присел, выстрелил с колена — мимо. Пуля, ноя, пронеслась над нашими головами. Солдаты, как маленькие ребята, все забыли, увлекшись охотою. Мелькали огоньки выстрелов, свистели пули...

Не верилось глазам: это — в двух шагах от японцев, это — в то время, когда ложная боевая тревога может повести к неисчислимым бедствиям!

Из-за горки показались три осторожно вглядывающихся казака с пиками. Солдаты с торжеством тащили к деревне убитых свиней.

В облегченном оживлении от отсутствия жданной опасности, казаки подскакали к солдатам и стали их ругать. Возмущенный главный врач кричал:

— Эй, казаки! Арестовать их!.. Веди их сюда!

Казаки подвели двух испуганных солдат с белыми, как известка, лицами. Один был молодой, безусый парень, другой — с черною бородкою, лет за тридцать. Казаки рассказывали: [487]

— Шла наша сотня вдоль пути, вдруг слышим, — пальба, над головами зазыкали пули. Командир послал нас разведать, а это они, подлецы!

— Отверни штыки! — распоряжался главный врач. — Посмотреть, заряжены ли у них винтовки!.. Ах-х, вы, сукины дети, а? Под суд без разговоров!.. Иди за нами!

Казаки поскакали догонять свою сотню. Мы двинулись дальше, сопровождаемые арестованными. Они шли, медленно ворочая широко открытыми глазами, бледные от неожиданно свалившейся беды. Наши солдаты сочувственно заговаривали с ними.

На берегу реки, под откосом, лежал, понурив голову, отставший от гурта вол. У главного врача разгорелись глаза. Он остановил обоз, спустился к реке, велел прирезать быка и взять с собой его мясо. Новый барыш ему рублей в сотню. Солдаты ворчали и говорили:

— Может, он больной какой! Все равно, не станем его есть!

Главный врач притворялся, что не слышит ворчаний, тыкал пальцем в окровавленное легкое и говорил:

— Э!.. Совсем здоровый! Прямо грех столько мяса бросать на дороге!

К арестованным не было приставлено караула. Они воспользовались отвлеченным от них вниманием и скрылись.

* * *

Пришли мы в Гунчжулин. Он тоже весь был переполнен войсками. Помощник смотрителя Брук с частью обоза стоял здесь уже дней пять. Главный врач отправил его сюда с лишним имуществом с разъезда, на который мы были назначены генералом Четыркиным. Брук рассказывал: приехав, он обратился в местное интендантство за ячменем. Лошади уже с неделю ели одну солому. В интендантстве его спросили:

— Ваш госпиталь откуда?

— Из-под Мукдена.

— А, из-под Мукдена! Нет вам ячменю: мы беглым не даем! [488]

И не дали... Здесь оказался тот удивительный «патриотизм», которым так блистал в эту войну тыл, ни разу не нюхавший пороху. Все время, до самого мира, этот тыл из своего безопасного далека горел воинственным азартом, обливал презрением истекавшую кровью армию и взывал к «чести и славе России».

Но нужно и то сказать: героизм, отвага, самопожертвование были там, назади; а здесь больше всего бросалась в глаза человеческая трусость, бесстыдство, моральная грязь, — все темные отбросы, которые в первую очередь выплеснула из себя гигантская волна отступавшей армии.

В буфете встретил я офицерика одного из наших полков: командир его роты был убит в самом начале боя, и командование перешло к нему.

— Вы как здесь?

Он весело ответил:

— Да вот, заболел! Ревматизм в ногах. Обращался в госпиталь, не принимают.

— И давно вы здесь?

— Недели полторы.

— Кто же вашею ротою командует?

— Там у нас зауряд-прапорщик один есть.

— А что же вы тут делаете?

— Поджидаю наш полк.

Он его здесь поджидает!.. И сам — весело-беззаботный, жизнерадостный, даже не понимающий позора своего поступка.

На поездах, шедших на север, все проезжали беглые солдаты. Были командированы специальные офицеры ловить их. Сидит такой офицер в вагоне-теплушке. В вагоне темно, снаружи ярко светит месяц. Вырисовывается фигура лезущего в вагон солдата с винтовкой.

— Эй, борода, куда?

— Ничего, землячок, я один!

— Ты куда едешь-то?

— Да повка своего ищу.

— Это ты в Харбин едешь «повка» своего искать?

И солдата арестовывали.

Знакомый врач, заведовавший дезинфекционным поездом, рассказывал мне. При отступлении от Мукдена [489] в свободный вагон-теплушку набились раненые офицеры.

Приехал поезд в Куачендзы, Вдруг многие из «раненых» скинули с себя повязки, вылезли из вагона и спокойно разошлись в разные стороны. Повязки были наложены на здоровое тело!.. Один подполковник, с густо забинтованным глазом, сообщил доктору, что он ранен снарядом в роговую оболочку. Доктор снял повязку, ожидая увидеть огромную рану. Глаз совсем здоровый.

— Куда же вы ранены?

— Я не ранен, а этого... Как это называется? Близко, знаете, пролетел снаряд... Контузия... Я контужен в роговую оболочку.

Теперь был полный простор для деятельности главного инспектора госпиталей Езерского, о котором я уже немало рассказывал. Бывший полицмейстер попал в свою сферу. Он рыскал по станциям, рыскал по поездам, устраивал форменные обыски и облавы. Рассказывали, что он нашел в поезде двух офицеров, спрятавшихся от него под пустой котел на вагоне-платформе. Но генерал Езерский не ограничивался ловлею беглых в товарных и пассажирских поездах. То же самое он проделывал и в поездах санитарных. Проверял и отменял диагнозы врачей, высаживал больных, которых признавал здоровыми. По-видимому, деятельность его, наконец, обратила на себя внимание; его перевели куда-то в тыл, кажется, во Владивосток.

Наступление японцев остановилось. Понемножку все начинало приходить в порядок. Связи между частями восстанавливались.

Ходили слухи, что разъезды наши нигде не могут найти японцев. Все они куда-то бесследно исчезли. Говорили, что они идут обходом по обе стороны железной дороги, что одна армия подходит с востока к Гирину, другая с запада к Бодунэ.

* * *

Поздно вечером 14 марта наши два и еще шесть других подвижных госпиталей получили от генерала Четыркина новое предписание, — завтра, к 12 ч. дня, [490] выступить и идти в деревню Лидиатунь. К приказу были приложены кроки местности с обозначением главных деревень по пути. Нужно было идти тридцать верст на север вдоль железной дороги до станции Фанцзятунь, а оттуда верст двадцать на запад.

Все наши войсковые части стояли здесь, в Гунчжулине. Для чего же нам было идти туда, какая цель? Но не наше дело рассуждать. Отправились.

Погода изменилась. Было хмуро, холодно и ветрено. К вечеру засеял мелкий дождь, а в сумерках пошел мокрый снег. Мы переночевали у разъезда в крепости пограничников, утром двинулись дальше. По данной схеме пора было сворачивать влево, вдали виднелась станция Фанцзятунь. Мы спрашивали встречных китайцев, где деревня Лидиатунь. Все дружно указывали на восток от железной дороги. А наша схема указывала на запад. Тогда мы стали спрашивать о попутных деревнях, нанесенных на нашу схему, — Дава, Хуньшимиоза. Их китайцы указывали на запад.

Главный врач нанял китайца-проводника, но, по своей торгашеской привычке, не условился предварительно о цене, а просто сказал, что «моя тебе плати чен (деньги)». Китаец повел нас. Снег все падал, было холодно и мокро. Подвигались мы вперед медленно. К ночи остановились в большой деревне за семь верст от железной дороги.

Кругом ни намека на присутствие русских войск, ни одного солдата, ни одного казака. Только китайцы. Проехали мимо другие госпитали, отправленные вместе с нами. Все недоумевали, все ругали Четыркина.

— Куда же это он нас посылает? Куда-то в глубь Китая, совсем одних! Что мы там будем делать?

— Просто, должно быть, ткнул перстом в карту, куда попало: направить мои госпитали вот сюда! А начальство будет видеть, что он не сидит без дела, чем-то занят, что-то распределяет...

Мы ночевали в большой богатой фанзе у старика-китайца с серьезным, интеллигентным лицом. Главный врач, как он всегда делал на остановках, успокоительно [491] потрепал хозяина по плечу и сказал, чтоб он не беспокоился, что за все ему будет заплачено.

Снег все падал, — мелкий, медленный, без ветра. К утру его напало с четверть аршина, и кругом был совсем зимний вид. Главный врач решил переждать здесь день, чтобы дать отдохнуть лошадям. Было скучно и тоскливо...

Наутро мы собрались уезжать. Главного врача обступили китайцы, у которых он брал фураж, дрова, у которых в фанзах ночевали нижние чины. Главный врач, как будто занятый каким-то делом, нетерпеливо говорил:

— Да подождите вы! Потом!

Обоз был готов, главному врачу подвели верховую лошадь.

— Ну, получите! — торопливо сказал главный врач и стал оделять обступивших его китайцев. Кому дал полтинник, кому рубль. Нашему хозяину дал пятирублевку.

Китайцы загалдели, стали через нашего проводника-переводчика высчитывать, сколько у них солдаты пожгли дров и каолиновой соломы, сколько взяли для лошадей чумизы. Наш хозяин ничего не говорил. Он только держал в руках пятирублевку и грустно, как будто стыдясь за Давыдова, смотрел на него.

— Ничего вам больше не будет! Вот мошенники, а? — сердито говорил главный врач...

Мы негодующе вмешались:

— Отчего вы в таком случае не сговариваетесь с ними заранее насчет цены? Нужен каолян, нужна чумиза, — купите и заплатите деньги. А вы берете просто, не торгуетесь, даже не контролируете, сколько забирают солдаты.

— Это такие подлецы, рады шкуру содрать!

— Не знаю, мы без вас когда ехали, всегда отлично устраивались с китайцами, и никаких у нас недоразумений не бывало.

— Довольно! Цуба (прочь)! — крикнул Давыдов на китайцев и сел на свою лошадь. — Едем!.. Ходя (приятель), веди! — обратился он к проводнику.

Проводник смотрел на него негодующими глазами.

— Моя не хочет! — заявил он.

Главный врач опешил. [492]

— Я тебе два рубля заплачу, — лянга рубли! — сказал он, подняв кверху два пальца.

Проводник мотнул головою и пошел прочь.

Мы поехали без проводника. В соседней деревне Давыдов нанял другого китайца вести нас в Лидиатунь.

Новый проводник был здоровенный парень с обмотанною вокруг макушки толстою косою, с наглыми, чему-то смеющимися глазами. Он шел впереди обоза, опираясь на длинную палку, ступая по снегу своими китайскими броднями с характерными ушками на тыле стопы. Было морозно, снег блестел под солнцем. Дороги были какие-то глухие, мало наезженные. Далеко назади осталась железная дорога, по снегу чуть слышно доносились свистки и грохот проходящих поездов. Наконец, и эти звуки утонули в снежной тишине.

Мы шли и шли дальше. Нигде ни одного русского лица. Деревень здесь почти не было, были отдельные густо рассеянные хутора по три, по четыре фанзы вместе. Китайцы у ворот внимательно и по-обычному молчаливо-бесстрастно провожали нас взглядами.

Сияло солнце, сверкал снег. Солдаты инстинктивно жались ближе к повозкам. Проводник в меховом треухе молча шагал впереди обоза, опираясь на длинную палку и все смеясь чему-то своими наглыми, выпуклыми глазами.

— Ваше благородие, это что же, — китайский Сусанин нас ведет? — спросил меня каптенармус.

Было очень похоже на то...

Дошли мы наконец до деревни Хуныпимиоза. Здесь окончательно узнали, что никакой Лидиатуни в округе нет, есть деревни Лидиу и Лидиафань. Вдали виднелись стоянки раньше пришедших госпиталей. Они расположились в большой деревне Лидиафань. Все фанзы были заняты, нам не осталось ни одной. И здесь у всех было ощущение недоумения и заброшенности. Один из госпиталей ночевал вчера в деревне, где накануне, по словам китайцев, провел ночь большой отряд хорошо вооруженных хунхузов. [493]

* * *

Наш госпиталь стал в небольшом хуторе версты за две от Лидиафани.

Китайцы поспешно уносили на коромыслах куда-то вдаль корзины и мешки с имуществом. Наши хозяева любезно разговаривали с нами, любезно улыбались и в то же время озабоченно и быстро переговаривались между собою, поглядывая на расхищаемые солдатами стожки каоляна. Смотритель всегда равнодушно и лениво допускал грабеж. Но теперь он вдруг набросился на солдат и грозно заявил, что если кто-нибудь хоть хворостину возьмет у китайцев без его разрешения, он того сейчас же отдаст под суд.

Теперь, когда кругом запахло опасностью, смотритель резко изменился. Стал скромен и задумчив, вдруг вспомнил о своих правах и начал сам, помимо главного врача, закупать провиант и фураж, за все платя наличными деньгами. Главный врач хмурился и ссорился с ним, но смотритель был теперь тверд и решителен. Китайцы нашли в нем себе горячего защитника. За командою своею он строго следил, чтоб не грабили. Повеяло маленькою опасностью, маленькою возможностью отпора, — и вдруг так легко оказалось устраиваться с китайцами, не обижая их!

Мы простояли день, другой. На имя главного врача одного из госпиталей пришел новый приказ Четыркина, — всем госпиталям развернуться, и такому-то госпиталю принимать тяжело-раненых, такому-то — заразных больных и т. д. Нашему госпиталю предписывалось принимать «легко-больных и легко-раненых, до излечения». Все хохотали. Конечно, ни один из госпиталей не развернулся, потому что принимать было некого.

Снег понемножку таял. Стояла холодная черно-белая слякоть. Ночи были непроглядно-темные. Вокруг хутора у нас ходил патруль, на дворе и у ворот стояло по часовому. Но в двух шагах не было ничего видно, и хунхузы легко могли подойти без выстрела к самому хутору. А они были теперь вооружены японскими винтовками, обучены строю и производили наступление по всем правилам тактики.

Однажды поздно вечером, когда мы уже ложились спать, по дороге, а затем на дворе нашей фанзы раздался частый, дробный топот скачущей лошади. Вошел [494] чужой, бледный солдат и подал смотрителю записку. Она была от смотрителя соседнего госпиталя.

«По дошедшим слухам, этою ночью большая партия хунхузов собирается произвести нападение на наши госпитали, о чем сообщаю Вам для сведения».

По всем душам пронеслась тревога. Смотритель побледнел и послал денщика за фельдфебелем.

— У вас там, кажется, есть охранная рота? — спросил он солдата, привезшего записку.

— Так точно.

Смотритель послал с ним записку, в которой просил, ввиду нашего отдаленного нахождения, прислать нам в подмогу взвод из охранной роты.

Своих штыков у нас было восемьдесят пять, считая денщиков и кашеваров. Сорок солдат оцепили со всех сторон наш хутор, остальным приказано было спать одетыми, с заряженными винтовками под рукою. На дворе было темно, как в погребе. Мы и фельдшера осматривали свои револьверы...

Час шел, другой. Охранного взвода не прислали. Смотритель, обвешанный поверх шинели оружием, сидел и чутко прислушивался. Остальные дремали. Как глупо! Как все глупо!.. Сидим здесь, — без толку, без цели. Может быть, сейчас придется драться до последнего вздоха, чтобы живьем не попасть в руки людей, которых мы же озлобили до озверения. И для чего все?

На столе лежала книжка «Buch der Lieder». Гречихин, практикуясь в немецком языке, читал ее. Открыл я книжку...

Am Ganges duftet's und leuchtet's,
Und Riesenbäume blühn,
Und shöne, stille Menschen
Vor Lotosblumen knien.

Старые, знакомые, прекрасные звуки... Раскрылось перед душою что-то важное, чистое и светлое. И так это было удивительно-далеко от всей окружающей темноты, слякоти, близости ненужной крови...

Нападения в эту ночь не было. Вероятно, китайцы сообщили хунхузам, что мы предупреждены и приготовились к нападению.

Наутро мы решили перебраться в деревню, где стояли остальные госпитали, чтобы быть вместе. [495]

Главный врач уезжал в казначейство на станцию Куанчендзы и написал письмо старшему в чине главному врачу; в письме он просил потесниться и дать в деревне место нашему госпиталю, так как, на основании приказа начальника санитарной части третьей армии, мы тоже должны стоять в этой деревне. Шанцер и я поехали с письмом.

Нас принял высокий, сухой старичок с седенькою бородкою, с погонами статского советника. Он медленно и методически перечитал письмо Давыдова. Один раз, потом другой, третий.

— Тут написано: «на основании приказа»... Какого приказа? — спросил он.

— Как какого? Да этот приказ был переслан нам за вашею же подписью.

— Ах, этого... Но ведь тут нет места, все занято. Чем же вам там плохо?

Мы объяснили, что стоим одиноко и, в случае нападения хунхузов, окажемся совсем беспомощными.

— Хунхузов боитесь? — с усмешечкою спросил старичок. — Но ведь у вас же есть команда, она вооружена винтовками.

— У вас здесь в деревне семь команд и целая охранная рота, и то сегодня ночью вы не дали нам даже взвода.

— Гм! — Старичок замолчал, как будто не слышал нашего возражения.

— А здесь все расположились очень широко, — продолжал Шанцер. — В вашем госпитале, например, отдельная большая фанза отведена под канцелярию, отдельная — под аптеку. Это чрезмерная роскошь.

Старичок задумчиво смотрел на письмо, потом взглянул на наши погоны.

— Вы ведь младшие ординаторы?

— Да.

— Ну, с вами я, во всяком случае, решать этот вопрос никак не считаю возможным. Я пришлю сегодня вашему главному врачу письмо с предложением пожаловать ко мне завтра в десять часов утра, мы с ним дело и обсудим... Больше ничем не могу служить?

Мы пили чай у младших врачей его госпиталя. И у них было, как почти везде: младшие врачи с гадливым [496] отвращением говорили о своем главном враче и держались с ним холодно-официально. Он был когда-то старшим врачом полка, потом долго служил делопроизводителем при одном крупном военном госпитале и оттуда попал на войну в главные врачи. Медицину давно перезабыл и живет только бумагою. Врачи расхохотались, когда узнали, что Шанцер нашел излишним отдельное большое помещение для канцелярии.

— Да ведь в ней для него вся душа госпиталя! Врачи, аптека, палаты, — это только неважные придатки к канцелярии! Бедняга-письмоводитель работает у нас по двадцать часов в сутки, — пишет, пишет... Мы живем с главным врачом в соседних фанзах, встречаемся десяток раз в день, а ежедневно получаем от него бумаги с «предписаниями»... Посмотрели бы вы его приказы по госпиталю, — это целые фолианты!

Сам старичок, оказалось, ужасно перетрусил, узнав о готовящемся нападении хунхузов, и слышать не хотел, чтоб послать нам на помощь хоть одного солдата.

Зашли мы с врачами еще в другой госпиталь. Там главный врач оказался человеком, но его госпиталь и сам помещался очень тесно: все помещения захватил старичок статский советник. Как раз вошел и сам старичок.

— Вот-с, слышали? Они хунхузов боятся! — с усмешечкою сообщил он.

— Да понятное дело! Какой же смысл там оставаться? — возразил главный врач, у которого мы сидели. — Загнали нас сюда к черту на кулички, — разумеется, нужно держаться всем вместе!

— И что это за удивительное распоряжение Четыркина! — засмеялся Шанцер. — Какой был смысл загнать нас сюда?

— Это не наше дело рассуждать! — строго и сухо заметил старичок. — Вы сами, может быть, еще хуже распорядились бы.

— Ну, хуже уж, кажется, трудно! — усмехнулся один из его врачей.

Заговорили о мукденском разгроме, о видах на мир. [497]

— И когда вся эта грязная история кончится! — вздохнул кто-то.

Старичок широко и недоумевающе раскрыл глаза.

— Какая грязная история? О чем вы говорите?..

Назавтра мы перебрались в их деревню, а через два дня пришел новый приказ Четыркина, — всем сняться и идти в город Маймакай, за девяносто верст к югу. Маршрут был расписан с обычною точностью: в первый день остановиться там-то, — переход 18 верст, во второй день остановиться там-то, — переход 35 верст, и т. д. Вечером 25 марта быть в Маймакае. Как мы убедились, все это было расписано без всякого знания качества дороги, и шли мы, конечно, не руководствуясь данным маршрутом.

От привезшего приказ офицера мы узнали приятную весть: наш корпус переводится из третьей армии во вторую. Значит, мы уходим из-под попечительной власти генерала Четыркина.

* * *

Утром мы выступили в поход.

Снег стаял, дороги были еще грязные, но начинало обсыхать. На полях виднелись работающие китайцы. Они выворачивали мотыками из гряд каоляновые корни, вывозили на поля кучи перегною...

Через три дня мы пришли в Маймакай. Город был битком набит войсками и бежавшими из деревень жителями. Жутко было войти в фанзу, занятую китайцами. Как разлагающийся кусок мяса — червями, она кишела сбитыми в кучу людьми. В вони и грязи копошились мужчины, женщины и дети, здоровые и больные.

В штабе и лазарете говорили о возможности близкого отступления. Рассказывали, что впереди на восемьдесят верст нигде не находят японцев, что они где-то глубоким обходом идут на север. Рассказывали, что японцы прислали нам приглашение разговеться у них на пасху в Харбине. Вспоминали, как они недавно приглашали нас на блины в Мукден... Решено, как передавали, бросить сыпингайские позиции и отступить за Сунгари, к Харбину. [498]

Дальше