Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Странные случаи

Эти события происходили в разные годы, в разное время, при разных обстоятельствах. Каждому из них в отдельности я не придал значения. Но однажды вдруг подумал, что все они, может быть, порождение одного и того же явления. Какого? Не знаю. И я решил рассказать о них.

Итак...

Хозяин приходит

— Давай, сержант, в этой деревне заночуем, — тяжело дыша, приблизился ко мне один из моих спутников, — мы промокли и замерзли.

Я тоже промок и замерз и тоже мечтал о теплой комнате и горячей печке.

Была середина весны. Талые воды бурными желтыми ручьями бежали вдоль дороги, размывая ее и превращая в жидкую грязь. Вторые сутки мы, где на попутках, а больше пешком, обходили близлежащие деревни в поисках сбежавшего из лагеря для военнопленных немца.

Полк, в который я попал в 1944 году после госпиталя, стоял в Тамбовской области близ станции Рада. Отправляя нас на такое необычное задание, в штабе полка меня снабдили [78] строгой бумагой, обязывающей всех, к кому мы обратимся, оказывать нам содействие в поимке беглеца, и действовала эта бумага безотказно. Так случилось и в этой деревне. Председатель колхоза, пожилой невысокий крутолобый крепыш, прочитал нашу бумаги и, услышав просьбу устроить нас куда-нибудь переночевать, встал из-за стола.

— Посторонних в деревне не видали. А спать устрою. Есть у нас один дом, живут мать с дочерью. Хозяин помер недавно. Пошли.

Мы поплелись за председателем. Он подвел нас к большому дому под железной крышей. Перед окнами в палисаднике торчали пока еще голые кусты цветов. Мы вошли в калитку. Председатель, не стучась, открыл дверь в комнату и пропустил нас вперед.

— Вот, постояльцев тебе привел на одну ночь, — сказал он хозяйке. — Покорми их да спать уложи. Утром тоже покорми, и они уйдут.

Хозяйка, средних лет, полногрудая, с мягким добрым лицом, по-матерински оглядела каждого из нас, покачала головой, оценивая наш внешний вид, и спокойно пригласила:

— Проходите. Раздевайтесь да вон на печке посушитесь.

Дочка ее, совсем худенькая длинноногая девочка, с любопытством разглядывала нас из угла комнаты.

— Как звать тебя? — спросил я.

— Катя, — оживилась девочка.

— Красивое имя...

Я с интересом осматривал комнату. На стенках в деревянных рамках, выкрашенных в вишневый цвет, висели одиночные и парные портреты, видимо, детей и других родственников. В центре — свадебная пара: жених в косоворотке и невеста в фате. Все это было очень любопытно. Ведь я никогда не был в деревенском доме.

Мою «экскурсию» прервал голос хозяйки:

— Давайте, ребята, поедим. [79]

Мы сели за стол, на котором в большом чугуне дымилась картошка в мундире. Когда поели, хозяйка постелила нам на полу. Уставшие, мы сразу же провалились в сонную бездну.

Проснулся я вдруг от стука падающего предмета. Открыл глаза и встретился с испуганным взглядом Кати.

— Ты чего?

— Стул упал...

Она подняла его и поставила посреди комнаты. Из кухни вышла хозяйка и, не обращая на нас никакого внимания, села на стул. Катя устроилась у нее на коленях. Мать обняла ее, и в такой позе они застыли. Я удивленно смотрел на них.

— Что это вы?..

— Хозяина ждем, — спокойно ответила хозяйка.

— Какого хозяина?..

— Нашего...

— Он же умер!

— Он каждую ночь приходит к нам в двенадцать часов. В это время кукушка на часах прокуковала двенадцать раз. И сразу же в ночной тишине послышались четкие, размеренные шаги. Такое впечатление, будто кто-то ходил по одной и той же доске потолка. Он доходил до стенки и возвращался обратно.

Сон словно ветром сдуло. Я разбудил остальных:

— Шаги слышите?.. Ребята прислушались.

— Слышим...

По чердаку кто-то ходил, и здесь, в тиши ночной комнаты, были хорошо слышны его шаги. Женщины спокойно сидели на стуле, глядя перед собой.

Я вскочил с постели, схватил автомат.

— Где вход на чердак?!

— Не тронь его. Не пугай, — попросила хозяйка.

Но я не послушался. Выскочил в сенцы, нашел лестницу, ведущую на чердак, поднялся наверх, открыл крышку люка. В темноте чердака квадратной глыбой чернела кирпичная [80] труба. Пробив железную крышку, она вырвалась на волю, в звездную ночь. Я высунулся в люк на чердаке и прислушался. Никаких шагов, звуков. Подумал, что злоумышленник, услышав мою возню, спрятался за трубу. Я закричал:

— А ну, выходи из-за трубы! Я тебя видел! Выходи, а то стрелять буду!

Но черная, глухая тишина чердака оставалась нерушимой.

А в комнате было слышно, как «хозяин» размеренно ходит по потолку. И не останавливается ни на минуту. Кукушка прокуковала один раз. Ее голос постепенно растаял, и вместе с ним прекратились шаги на потолке. Женщины встрепенулись:

— Теперь и спать можно.

Пережитые удивление и волнение не помешали нам тут же уснуть. Этому мы научились на передовой. После любых потрясений, обстрелов и бомбежек мы засыпали моментально, если появлялась такая возможность. Но уже первые лучи весеннего солнца разбудили нас.

Когда мы сели завтракать, я попытался заговорить о вчерашнем. Но ни хозяйка, ни Катя разговор не поддержали. Так мы и ушли.

До сих пор тот деревенский случай я не могу забыть.

Что же это было?

Предчувствие

I

Время, когда день уже закончился, а ночь еще не наступила, на передовой самое спокойное: видимо, к вечеру даже Бог войны и тот устает. И тогда на окопы, на людей — на все вокруг опускается хрупкая тишина. Наступает время кухни. И все мы всматриваемся в тыловые сумерки, стараясь не прозевать ее. [81]

Из своей землянки вышел командир батареи:

— Сержант, пойдем со мной. Навестим пехоту. Тут недалеко. Метров пятьдесят, не больше. Познакомимся с командиром роты. К кухне успеем вернуться.

II

Узнав, кто мы такие, командир роты — молодой, судя по еще новому обмундированию недавно окончивший училище, лейтенант, высокий, стройный, широко и приветливо улыбнулся и обрадованно, громко сказал:

— Сергей, мечи на стол все наши запасы! Дорогие гости у нас сегодня.

В углу просторной землянки, у телефонного аппарата, скучал связист. Услышав голос командира, он проворно вскочил, взял вещмешок и выложил на импровизированный стол флягу, две алюминиевые кружки, колбасу, хлеб, банку консервов.

Офицеры уселись на ящиках из-под патронов, разлили по кружкам водку, нарезали колбасы, чокнулись и выпили за победу. У них завязался разговор. А я, чтобы не мешать им, устроился рядом со связистом.

— Откуда родом? — задал я обычный на фронте вопрос, когда встречаются два незнакомых солдата. Так проявляется безотчетная тоска по дому и надежда на встречу с земляком.

— Из Сибири...

— Из Сибири? — удивился я. В моем воображении сибиряк должен быть богатырем, а Сергей среднего роста, щуплый, узколицый.

— Давно на фронте?

— Да нет...

Мы рассказывали друг другу о гражданке. У нас оказалось много общего. Сергей, как и я, был призван в армию после десятилетки в 1940 году, оба до армии не знали девочек. [82]

Несколько раз мне наливали в кружку водки. Сергей отказывался пить, а я выпивал залпом и вместо закуски нюхал рукав шинели, как делал это всегда. После этого воспоминания продолжались.

Совершенно неожиданно на душе у меня стало как-то неспокойно. Появилось чувство тревоги, близкой опасности. Я заволновался. Что это? В чем дело? Почему вдруг стало тут так неуютно, словно здесь должно случиться несчастье?

Тревога нарастала. Я почувствовал, что место это надо покинуть. Надо уходить. Отсюда надо уходить. Мною овладело нетерпение. Я встал.

— Товарищ старший лейтенант, нам пора.

— Да сидите вы! Куда спешите? — запротестовал хозяин. — Садись, сержант, выпей еще.

Но тревога не проходила. Больше того — нарастала.

— Мы уже три часа сидим. Вдруг «первый» ищет, а где нас найти — никто не знает...

— Да, это верно. Быстро время пролетело. Жаль. Хорошо сидели. Теперь ты приходи ко мне, — пригласил комбат командира роты.

Хозяин вышел нас проводить.

— Пошли с нами, Сергей, — позвал я.

— Не могу аппарат бросить.

— Ненадолго. Пойдем.

— Не могу.

Узкий ход сообщения вел от землянки в тыл.

— Эх, ночка-то какая... — мечтательно протянул комроты, — небо в звездах, тишина... Если бы не ракеты, было бы совсем как в мирное время...

Мы как-то расслабились, отвлеклись от войны. И вдруг, как гром среди ясного неба, раскалывая тишину на мелкие осколки, раздался орудийный выстрел. Снаряд просвистел над нами.

— Вот гады. Все впечатление испортили, — с досадой произнес комбат, — трусят, вот и стреляют наобум. [83]

С наступлением темноты немцы часто стреляют наугад, без всякой цели. Такими выстрелами они взбадривают себя, отгоняют страх. Такие снаряды и пули мы называли шальными.

Снова грохнул выстрел. И красное зарево на долю секунды озарило край неба. Снаряд просвистел совсем низко и где-то рядом. Куски сухой земли посыпались на нас. Мы инстинктивно пригнулись.

— Не ко мне ли он залетел? — вдруг встревожился комроты и побежал к своей землянке. Мы ринулись за ним и в ужасе остановились: вместе землянки, где мы несколько минут назад пили водку, зияла огромная воронка. В стороне, полузаваленный землей, с окровавленным лицом лежал Сережа.

— Сережа, ты чего?! — нагнулся над ним комроты. — Сережа!..

Он был мертв. Осколки снаряда изрешетили его.

Подавленные, мы молча стояли над ним.

Ох, как жаль парня... Отличный был парень. Все о доме мечтал.

Я стоял над мертвым Сережей совершенно опустошенный, будто вынули из меня и сердце, и душу. Так случалось со мной всякий раз, когда я терял друга.

Но эта смерть подействовала на меня особенно сильно, может быть, потому, что я предчувствовал ее.

Кто-то ведь внушил мне тревогу...

Победа!..

Машина медленно пробиралась по улице, заваленной битым кирпичом, изрытой снарядами и бомбами. Мы сидели под брезентовым тентом в кузове американской машины «шевроле» и каждую секунду хватались друг за друга, чтобы удержаться: машина вдруг ныряла в воронку, [84] не сумев размолоть колесами кирпич, переваливалась через него, и нас кидало из стороны в сторону.

Я сидел у заднего борта. Улица была хорошо видна. Много дней, пока шли бои за Кенигсберг, мы видели его только в бинокль или в стереотрубу. На расстоянии он казался целым: мы не знали тогда, что от многих домов остались одни стены. Жестокий закон войны — сейчас, наблюдая невообразимый хаос и разрушение, солдаты радовались: хорошо поработали и мы, артиллеристы, и летчики. Огромный город походил на древние раскопки. И только сплошное марево из огня и дыма возвращало к реальности.

Мы проехали весь Кенигсберг. К вечеру выехали на его западную окраину и остановились в небольшой лощине, утопающей в высоких лесистых берегах. Как только машина остановилась, солдаты соскочили на землю и стали разминать затекшие ноги.

— Ночевать будем здесь! — распорядился командир батареи.

Ночь надвигалась тихая, звездная, безветренная. Солдаты, за тысячи дней войны привыкшие к непрерывному грохоту, были оглушены этой тишиной.

— Далеко не расходиться! — предупредил комбат.

Вскоре приехала кухня. По лощине потянуло горьковатым дымом. Солдаты кинулись к машинам за котелками, ложки же всегда были у нас за голенищем. На ужин были пшенная каша, хлеб, сахар и чай.

Теперь — спать. За время войны у солдат выработалась привычка: каждую свободную минуту — спать, а то когда она еще выпадет. Но уж если уснул солдат, а засыпает он мгновенно, то никакой грохот, никакая бомбежка его не разбудят.

Я полез в машину. Лучшие места уже были заняты. Пришлось одного подвинуть, другому поджать ноги, самому ужаться до предела. Только я втиснулся в это крохотное пространство, как тут же уснул. [85]

Проснулся от сильной тряски. Открыл глаза и увидел друга своего Михеева. Он тряс меня за плечо и кричал:

— Да проснись ты! Вставай же! Все проспишь!

Вся лощина гудела от ожесточенной ружейно-автоматной стрельбы. Сон как рукой сняло. Я схватил свою винтовку и соскочил с машины. Все стреляли вверх.

«Десант?!.. Будет сейчас заваруха. Вот тебе и конец войны!»

И я мигом вскинул винтовку и стал стрелять туда, куда стреляли все. Постепенно успокоился и, продолжая стрелять, стал всматриваться в небо: где они и сколько их? Но в небе никого не увидел — оно было, как и вечером, тихим, спокойным, усыпанным звездами.

— Где они? — спросил я стоящего рядом солдата.

— Кто?

— Как «кто»? А в кого стреляем?

— Ни в кого, дурак! Это же от радости! Немцы капитулировали. Мир подписан! Конец войне! Живы остались! Ура-а-а-а!!!

Я еще по инерции несколько раз выстрелил в небо и обалдело опустил винтовку. Все. Конец. Жив.

Домой!

Поезд, натужно преодолевая бешеное сопротивление ледяного декабрьского ветра, все глубже и глубже втягивался в ночь. Она поглощала его вместе с пассажирами, со слабыми огоньками в окнах, вместе с нами, примостившимися на ступеньках вагона. Обняв тонкие железные поручни, до того холодные, что к ним прилипали руки, и тесно прижавшись друг к другу, мы чудом удерживались на ступеньках. [86]

— Каюк мне, братцы! — донесся до меня вместе с ветром стон Баусова. — Кровь в жилах замерзла...

У меня тоже. Видавшая виды шинель, пережившая со мной все невзгоды войны, была как рядно. Она не только не грела, но, иссеченная дождем и снегом, истонченная землей, по которой мы в ней проползли многие километры, еще больше холодила. Я крепко стиснул зубы, чтобы не стучать ими от холода.

— Губанов! — заорал я из последних сил. — Живой?!!

— Не знаю, — не скоро отозвался Володя.

— Держись, скоро станция!..

Нас трое. Володя Губанов, Баусов Вася и я. Всем нам домой ехать в одну сторону — в Казахстан.

Известие о демобилизации застало нас в Пруссии, в городе Рагните. Вызвал нас комбат:

— Общая отправка будет через месяц, — сказал он, — но вы, если хотите, завтра же можете получить проездные документы и ехать самостоятельно. — И после короткой паузы добавил: — Или будете ждать всех?

Шутил комбат. Конечно же, он отлично знал: каждый из нас секунды считает до отправки.

На следующий день мы получили воинское требование на железнодорожные билеты, продовольственные аттестаты, забросили за спину вещмешки с трехдневным сухим пайком, котелком и кружкой, и машина отвезла нас на вокзал. В кассе билетов не было.

— А зачем нам билеты? — изрек Баусов. — Да нас сейчас в мягком вагоне должны домой везти. Пошли на посадку!

Мы ринулись за Баусовым. Высокий и широкоплечий, он протискивался сквозь толпу, образуя коридор, по которому мы свободно следовали за ним. На перроне, заснеженном и продуваемом ветром, стоял поезд — десяток зеленых деревянных вагонов. В такой мороз никто из пассажиров выскочить на перрон не решался.

Мы обошли все вагоны. Нигде нас не пустили: [87]

«Без билетов не можем», — загородив своим телом «амбразуру» двери и глядя куда-то мимо нас, бесстрастно твердили проводники. Никакие доводы, просьбы и уговоры не действовали.

Поезд тронулся. Мы заскочили на ступеньки последнего вагона, но проводница, крупная молодая женщина в форме железнодорожника, закрыла перед нашим носом двери. Поезд помчался в пустоту, и нам ничего не оставалось, как поудобнее устроиться на ступеньках.

— Так долго не выдержим, — затревожился я, — Вась, займись проводницей, пообещай ей чего-нибудь...

Ветер срывал слова с леденеющих губ, искажал их до неузнаваемости, и я не был уверен, что Вася понимал меня, хотя мы сидели рядом.

Впереди замелькали огни — один, два, море огней. Поезд вполз в это светлое море и остановился. Мы соскочили со ступенек и давай всячески согреваться: прыгать, размахивать руками, бить себя по бокам, толкать друг друга. Проводница открыла двери вагона и сошла на перрон, даже не взглянув на нас. Вася подбежал к ней и насколько возможно медовым голосом произнес:

— Душечка, посмотри на нас... Как мы замерзли...

— Я тебе не душечка! — басом прервала его проводница. — А без билетов все равно не пущу.

— Ты не волнуйся, мы заплатим...

— На кой мне твои деньги!

— Денег у нас нет. Мы аттестатами продовольственными...

Проводница испытующе посмотрела на Васю.

— Не бойся, не обманем.

— Знаю я вас. Сколько таких уже перевозила. Ну, ладно, заходите в тамбур. В поезде ревизор едет. Если прихватит, учтите, я вас не пускала: сами нахально ворвались.

— Скажем, как велишь. Только пусти.

— Давай аттестаты!.. [88]

Она спрятала их в нагрудный карман форменки, жестко бросила:

— Вот тут и устраивайтесь.

Тамбур нам показался жарким дворцом. Мы примостились у стенки и в тепле моментально уснули. Разбудили меня грубые толчки в спину. Басовитый голос бурчал:

— Развалились тут... Вставай!..

Я открыл глаза. Передо мной стояли наша проводница и высокий худой мужчина в форме железнодорожника. Хрящеватый с горбинкой нос, на котором покоились очки в железной оправе, смотрелся как горный хребет, а впалые щеки — как глубокие ущелья. На вид ему было лет шестьдесят. За очками прятались спокойные строгие глаза.

— Вот о них я вам говорила, — жаловалась проводница, — нахально ворвались — а что я одна сделаю? Пусть сами скажут, я их не пускала.

Я понял, что это ревизор. Ребята так и не проснулись.

— Куда едете? — спросил ревизор.

— Домой... Не стали ждать общей отправки. У нас требование есть, а билетов в кассе не было.

— А нам какое дело, — вмешалась проводница, — нет билетов — не лезь в поезд.

— Мы и так вон сколько на ступеньках проехали. Чуть не замерзли.

— Как на — ступеньках? — удивился ревизор. — В такой-то мороз?!

— Так ведь ехать хотелось. Четыре года дома не были... Ревизор резко повернулся к проводнице:

— Да как ты могла не пускать их в вагон! — с каким-то подвизгом закричал он. — Ребята такую войну прошли, домой едут, а ты их на ступеньках... Да ты знаешь, что с тобой сделать надо?!

Я понял, что теперь нас не выгонят. И вдруг такая злость на проводницу взяла за то, что на ступеньках чуть не заморозила, и я решил добить ее:

— Она за аттестаты нас пустила. А так не соглашалась... [89]

— Что-о-о-о?! Ну-ка, верни немедленно!

— Да врет он все, — слезно оправдывалась проводница, — ничего я не брала у них.

— А вы посмотрите у нее в правом кармане.

— Судить тебя будем, — возвращая мне аттестаты, сказал ревизор, — а сейчас проводи ребят в свое купе. Да смотри, чтоб их не тревожили!

Мы пошли за проводницей. Даже спина ее выражала дикую к нам ненависть. Но нас уже это не волновало. Главное — едем! И — в тепле!

Вскоре мы пересели на другой поезд. Он был забит людьми. Но проводница нашла для нас место, правда, в тамбуре. Мы были рады и тамбуру.

Да, в гражданке тоже есть разные люди. А мы об этом на войне забыли.

«Живой! Какое счастье!»

Домой мы возвращались в тамбуре пассажирского вагона. Устроились поудобнее, согрелись и задремали под стук колес и монотонный вой ветра. На вокзале билетом не было, а без билетов проводники в вагон не пускали. Но мы и тамбуру были рады, тем более что несколько пролетов в лютый мороз проехали на ступеньках вагона.

На одной из станций кто-то с перрона аккуратно положил в наш тамбур костыль, а потом подсадил солдата. Рядом с ним поставили деревянный чемодан и вещмешок. Солдат подполз к стенке, и мы увидели, что у него нет левой ноги и левой руки. Широкоскулое лицо заросло густой щетиной, губы обветрены, в темных глазах застыли настороженность и боль.

— Я ненадолго, — хриплым голосом сообщил солдат, — на следующей выйду.

Мы промолчали. Потом я сказал: [90]

— А ты нам не мешаешь. Двигайся сюда: здесь меньше дует.

Мы проехали так еще с полчаса. Из вагона вышла проводница и сказала нашему попутчику:

— Подъезжаем. Готовься.

Солдат не шелохнулся. Он продолжал сидеть, глядя в одну точку. Собирать ему было нечего — чемодан и вещмешок так и стояли у входа.

— Сверни, — попросил он и протянул кисет, — сделай подлиннее и потолще.

Я сделал самокрутку, прикурил ее и протянул солдату. Он глубоко затянулся и снова застыл, уставившись на огонек папиросы.

«Волнуется», — подумал я, глядя как у него дрожит рука с папиросой, как лихорадочно блестят глаза.

— Сержант, — попросил он, не меняя позы, — не проводишь до вокзала? Одному не справиться.

— Провожу, конечно. А разве встречать тебя не будут?

— Не будут, — помолчав, добавил: — А кому я такой нужен? Мать с отцом еще до войны померли. Жена молодая, что ей жизнь портить... Детей нет, завести не успели.

— Ну, это ты зря, — слабо возразил я, — не в драке же пострадал. За Родину же...

Но он не ответил. Поезд замедлил ход и остановился. Проводница открыла дверь, я спрыгнул на перрон, помог сойти солдату, взял его чемодан и вещмешок, и мы направились к вокзалу. Он, неумело опираясь на костыль, медленно шел впереди. Люди уступали ему дорогу, стараясь не задеть, не толкнуть. Мы уже почти дошли до дверей вокзала, когда где-то сзади вдруг раздался истошный женский крик:

— Олег!!! Олежек!!!

Солдат на долю секунды замер, хотел было двинуться дальше, но какая-то женщина подбежала к нему, сжала в объятиях и стала покрывать его лицо поцелуями, приговаривая: «Живой... Какое счастье!.. Живой... Дурачок, почему не написал?.. Я же извелась вся... Все глаза выплакала... [91] Жить без тебя не могу! Родной мой, спасибо, что живой остался... Господи, какое счастье!»

Она заливала лицо солдата слезами, целовала его и говорила, говорила, говорила... Они стояли на перроне, окруженные любопытными зеваками. Солдат не мог опомниться. Казалось, он не понимал, откуда взялась эта женщина, как появилась здесь его жена, что с ним происходит.

— Как ты узнала? — тихо спросил он.

— Друзья твои написали. Из госпиталя. Я чуть не умерла от счастья, что ты живой, что едешь. Я ведь каждый день встречала тебя!..

Объявили посадку на мой поезд. Я заторопился.

— Вот вещи его, — сказал я женщине и поставил рядом с ними чемодан и вещмешок. Потом подошел к солдату, обнял его: — Повезло тебе, друг, с женой. Молись на нее.

Я ведь знаю: скольких здоровых, крепких солдат девчонки бросили, не выдержав испытания разлукой! Как тяжело переживали все мы на передовой измену любимой. И еще знаю я: настоящих больше. Таких, как эта. Низкий им поклон!

Извещение

Эту историю я услышал от моей мамы.

Вот что она рассказала.

«К тому дню от тебя два месяца писем не было. Я ночами не спала, никакая работа на ум не шла, все глаза проплакала. Как-то вечером, мы только было собрались с соседками на лавочке посидеть, а тут почтальонша идет. У меня под ложечкой заныло. А она подходит ко мне и протягивает бумажку:

— Извещение тебе...

От этих слов обмякла я вся, кругом тишина такая стала, словно на тот свет попала. Чувствовать сама себя перестала, [92] будто и нет меня. Очнулась — женщины вокруг, водой брызгают в лицо, трясут...

Я как посмотрела на них — сразу все вспомнила, схватила бумажку и — в дом. Добежала до отца и захлебнулась слезами:

— Толю убили!!!

И может, от этих слов, может, от чего другого опять сознание потеряла. Сколько в этой темноте пробыла — не знаю. Очнулась, снова слезы задушили, аж выть начала. Отец сам плачет, а меня успокаивает. Потом спросил: «Где это случилось?»

А я-то не знаю, извещение не прочитала...

Он «извещение» прочел, а потом замолчал. Весь в лице изменился и как-то странно на меня смотрит. Говорю:

— Ну, чего замолчал, читай дальше!..

А он смотрит на меня и молчит. Потом каким-то не своим голосом сказал:

— Извещение это на получение посылки...»

В посылке этой — родители мои получили ее в начале войны — была моя гражданская одежда. В ней я призывался и, если бы не война, должен был демобилизоваться. Посылки мы подготовили сами, и части, где я начинал армейскую службу, оставалось только отвезти их на почту. Что и было сделано.

Сердце матери

И все же мечты сбываются. Если, конечно, очень веришь в них. Я ждал этого дня четыре года. И в тихие, спокойные дни обороны, и в бурные, кровавые часы активной войны. Она, эта мечта, жила где-то в глубине души независимо от меня — я, как и все мы, очень хотел уцелеть и вернуться домой.

Когда в сороковом я из Грозного уходил в армию, взял с собой фотографию мамы. Молодая, красивая, она стояла [93] в классической в ту пору позе: правой рукой опиралась на тумбочку, отставив в сторону мизинец, с плеч спадала оренбургская шаль с длинными, почти до пола кистями. Эту фотокарточку я носил в боковом кармане гимнастерки рядом с комсомольским билетом и красноармейской книжкой всю войну. Она истрепалась, полиняла, потеряла яркость и четкость, но была единственным воспоминанием о доме.

Война выгнала мою семью из Грозного, а меня под Сталинградом ранило. После долгих скитаний родители остановились в Семипалатинске. Но я этого не знал. Мы потеряли друг друга. И только через долгих два с лишним года я неожиданно узнал их новый адрес.

И вот поезд мчал меня в Семипалатинск. Какие они сейчас — мои мать, отец, сестренка? Впрочем, времени-то прошло совсем немного, всего четыре года. За такой срок люди меняются мало. Да что гадать? Ведь совсем скоро их увижу. Уже совсем скоро...

Вот это будет для них сюрприз! Я нарочно не написал, что еду. Пусть радость будет неожиданной. Представляю выражение их лиц, когда кто-нибудь на мой стук откроет дверь, а на пороге стою я. От удивления они, конечно же, потеряют дар речи, а я, эдак небрежно: может, меня пригласят в дом? И вот тут-то все и начнется!..

По вагону прошла проводница, громко информируя пассажиров:

— Поезд подходит к станции Семипалатинск. В городе сорок восемь градусов мороза!..

Я в ужас пришел. Сорок восемь градусов мороза! Такого холода не испытывал никогда! А мне еще и улицу искать, на которой живут родители. Что со мной будет? Одет-то совсем по-летнему. Там, где я служил, тепло.

Когда поезд остановился, я выскочил на перрон, забросил за спину почти пустой вещмешок и сразу побежал искать продпункт. Он есть на каждом вокзале. У меня оставалась часть продовольственного аттестата. Решил: [94] талоны обменяю на водку и кусок колбасы, выпью и окунусь в мороз. А там — будь что будет!

Первые кварталы мороза не чувствовал. Видимо, согревала водка. А когда стал мерзнуть, неожиданно увидел дом, который искал: одноэтажный, деревянный, весь почерневший от времени, он зябко стоял на морозе, среди снега, символизируя начало окраины города. Подгоняемый холодом, я и не заметил, как проскочил центр, хотя он и не отличался чем-то особенным. К дому примыкал старый серый забор, на котором белой краской крупно написаны название улицы и номер дома.

Вошел во двор. Внутри стоял еще один домик, вросший в землю. Чтобы в него войти, надо было спуститься на несколько ступенек. В этом домике и жили мои родители.

У самых ступенек вдруг почувствовал тревожную слабость во всем теле. Такое я испытывал в первые дни пребывания на передовой, когда моей жизни угрожала опасность. Что-то сдерживало, мешало сделать еще несколько шагов и открыть дверь. Ноги стали чужими. От волнения тряслись руки, внутри все дрожало.

— Спокойно, Толя, — успокаивал себя, — еще шаг — и ты дома. Ну!.. Вперед!..

В первое же мгновение я увидел сгорбленную старушку, стоявшую у стола спиной к двери, в каком-то неопределенного цвета халатике и в шароварах. Она, видимо, не слышала, как я вошел, и не оглянулась. Но в то же мгновение в открытую дверь ворвался мороз, она почувствовала холод и обернулась. Каким-то неизвестным мне чувством понял: это моя мама. Я рванулся к ней и как раз вовремя: мама качнулась и стала оседать на пол. Я подхватил ее и понес к кровати, положил на постель, вытер бегущие по щекам слезы и сказал как можно веселее:

— Ну, здравствуй, мама! Не ждала?..

Мама молча прижала мою голову к груди. Я чувствовал ее дыхание, слышал, как учащенно бьется ее сердце. [95]

И вдруг мои глаза наполнились слезами. Хотел сказать ей, как ждал этой встречи, как скучал, но сердце разрывалось от избытка чувств, от ощущения мягкой, теплой ладони на моем лице. Я боялся разрыдаться.

Как-то мигом исчезла из памяти та, довоенная, молодая и красивая женщина. Эта мама, сегодняшняя, невысокая, пополневшая и добрая, постаревшая в сорок пять лет — эта мама — моя мама. И другой мне не надо.

Вошла девушка. Несколько секунд после улицы осваивалась в темноте полуподвальной комнаты, потом вдруг бросилась мне на шею и давай целовать в щеки, в губы, в глаза, в нос. На секунду я остолбенел: кто это? Но уже в следующий миг догадался: «Да это же Аня! Моя сестра! Боже, как она вытянулась, как выросла! Настоящая невеста!»

— А где папа?

— На работе. Анечка, сбегай за ним.

Аня убежала. Мама встала, засуетилась у плиты, на которой что-то варилось в кастрюльке, но каждую минуту подходила ко мне и крепко, насколько хватало у нее сил, прижималась, шепотом приговаривая:

— Толечка... Сынок... Почему же ты не написал, что едешь? Мы бы как-то подготовились...

— Потому и не написал. Чтоб лишних хлопот не было. Хотел неожиданно.

— Дурачок ты. Я ведь могла умереть от счастья.

— Не надо умирать. Сейчас только и жить надо. Ну-ка, дай я тебя рассмотрю.

— Не надо, Толечка, не смотри. За эти годы я очень постарела. Видишь, стала седая, лицо в морщинах. Мы ведь такую трагедию пережили... Думали, тебя в живых уже нет. Два года писем не было. И узнать о тебе ничего нельзя. Умом думаю: что-то случилось, а сердце говорило — живой ты. На этом и держалась. Еще и Аня с папой тоже на мне.

Я слушал и удивлялся: бедная моя! Как ты вынесла все это?! Как все это выдержало твое сердце? Или материнское [96] сердце не такое, как у всех? Может, оно соткано из особого материала? Наверное, так оно и есть. Иначе многие из нас с детства не знали бы своей матери.

Дальше