Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Гостинец

Шел июнь сорок третьего. Несколько километров отделяли нас от передовой.

...Женщину мы увидели, когда она оказалась совсем рядом. Маленькая, худенькая, в черной косынке, подвязанной по-крестьянски под подбородком, она на зеленом фоне травы и деревьев выглядела пришедшей из другого мира. Шла она медленно, по тропинке, которая, как мы потом заметили, пересекала нашу поляну. Нас будто не замечала.

— Далеко ли, мамаша, путь держишь?

Она остановилась, и мы увидели в ее руках узелок.

— Сын письмо прислал: утром мимо проезжал, думала, повидаюсь, а поезд не остановился.

— А где он у тебя?

— Воюет...

Голос у нее был спокойный, негромкий.

— Не расстраивайся, еще увидитесь! Скоро войне конец. Жаль только, гостинец передать не удалось. Соскучился он, наверное, по домашней стряпне...

— Какая уж это стряпня, — тихо сказала женщина и посмотрела на нас долгим, печальным взглядом. — Что сами едим, то и ему понесла. Другого нету. Возьмите.

И она протянула нам узелок, который бережно держала в руках. [45]

Мы развернули узелок и увидели глубокую тарелку, на которой лежало что-то круглое темно-серого цвета.

— Что это, мать?

— Лепешки...

— Лепешки? А из чего они?

— Из картофельной шелухи, и немного муки, чтобы не распадались.

Мы несколько минут смотрели то на лепешки, то на женщину.

И вдруг на ее исхудалом лице увидели паутину морщин, плотно сжатые губы, чуть заваленные внутрь, прикрывали беззубый рот. Подумалось: эта женщина уже очень давно не улыбалась.

— И... это вы едите?

— Слава Богу, это есть...

— Погоди, мать, не уходи, — произнес сержант и приказал ефрейтору: — Мигом на батарею. И — все, что положено! Понял? Пять минут на все.

— А где я возьму? — оторопел ефрейтор.

— Солдатскую находчивость прояви. Первый день в армии, что ли? Это тебе боевое задание.

Ефрейтор исчез.

— Что вы, сынки, ничего мне не надо. Сами будьте живы, домой вернитесь.

Она хотела уйти, но сержант не отпустил ее:

— Посиди с нами еще минут десять... Ефрейтор вернулся с внушительным свертком:

— Вот, — опустил он его на землю, — старшина дал. Я все объяснил ему.

Сержант развернул газету, в нее были завернуты булка черного хлеба, сахар, кусок колбасы и банка консервов.

— Возьми, мать. Это тебе.

Женщина побледнела, в глазах вспыхнул испуг, она даже отшатнулась от свертка, спрятала руки за спину.

— Что вы, сынки, что вы? Такое богатство... Не возьму... [46]

— Бери, мать, — стали мы ее уговаривать. Сержант снова все завернул, сунул сверток ей в руки. Женщина не шелохнулась. Она будто замерла. И только губы ее в испуге шептали:

— Как же так, сынки? Как же так? За что мне такое?.. Не возьму...

Сержант обнял ее за плечи и подтолкнул:

— Иди, мать. И за сына не беспокойся. Все будет хорошо. Но она продолжала стоять, прижав к груди сверток и потрясенно повторяя

— Как же так, сынки?.. Такое богатство...

Елка в подвале

До Нового года оставались считанные часы, когда наш взвод занял небольшую деревушку. Собственно деревушкой она значилась только на карте. На самом же деле там не оказалось ни одного целого дома. Остовы печей темными силуэтами тоскливо вырисовывались на фоне светлого морозного неба. Они, символы домашнего тепла и обжитости, стали теперь призраками холода и опустошения.

Мы бродили среди развалин, оглушенные наступившей тишиной и этой мертвой взорванной землей.

Вдруг стоявший недалеко от меня Ваня Михеев закричал:

— Сюда, ребята, здесь что-то есть!

Мы подбежали к нему. Он стоял в середине обвалившегося дома над черной квадратной дырой. Это был вход в подвал. Мы спустились вниз. У кого-то нашелся трофейный электрический фонарик, он зажег его, и желтый, неяркий луч стал медленно ощупывать подвал. Помещение было пусто, и только в углу лежала куча тряпья. Вдруг один из солдат попросил:

— Посвети-ка сюда. Здесь кто-то дышит...

Вместе с лучом фонарика мы направили на тряпки свои винтовки, но тут же опустили их: под тряпками [47] лежали дети. Из густой темноты, чуть разбавленной желтым светом фонарика, на нас смотрели застывшие, полные ужаса три пары глаз. Мы остолбенели... Но через мгновение несколько солдат, словно по команде, кинулись к ребятам. Глаза вспыхнули и погасли совсем — дети зажмурились. Мы разгребли тряпки и вытащили из-под них ребят. Они были почти голенькие, совершенно невесомые и сильно дрожали. Михеев снял с себя полушубок, укутал в него девочку. Потом закутал других. Так мы втроем — Михеев, я и еще один солдат — стояли с детьми на руках, не зная, как поступить дальше.

— У меня свечи есть, — спохватился кто-то, — сейчас свет сделаем!

После кромешной темноты свет свечи казался ослепительно ярким, и мы смогли рассмотреть наших детей. Я смотрел на личико, утонувшее в ворохе полушубка, и никак не мог определить, девочка это или мальчик. Казалось, у этих детей нет ни щек, ни губ — все высохло, заскорузло, черная от грязи кожа туго обтянула череп. Все трое были обстрижены — неаккуратно, ножницами, лесенкой. И только глаза, переполненные страхом, делали лица живыми.

Ребенок, которого я держал на руках, оказался мальчиком.

— Как тебя зовут?

В лице мальчика ничего не изменилось

— Покормить бы их, — предложил кто-то.

— А чем? Не дашь ведь им сухари или консервы. Вон истощали как...

— Молока бы достать.

— Давайте им праздник устроим, — предложил Гриша Стрельников, — ведь Новый год скоро. А пока сахару дадим.

— Как же ты его устроишь? — засомневался сержант. — Ни елки, ни игрушек. И идти надо. [48]

— Лейтенант сказал, здесь окапываться будем, — настаивал Гриша. — Елку я принесу мигом. Тут лес рядом. А игрушками вы займитесь: ножницы есть, и бумага есть — повырезайте. И еды на всех хватить.

Эта мысль нам понравилась. Мы осторожно положили завернутых в полушубки детей на пол и принялись за дело. Двое отправились в лес за елкой. А наш санинструктор открыл настоящую мастерскую по производству игрушек. Их вырезали из бумаги, картона, бинтов, красили йодом и разведенным марганцем. Чего мы только не навырезали! Тут были и грибы, и деревья, и дома, и зайцы, и рыбы, и слоны, много разных других зверюшек. За этой работой время пролетело незаметно, ребята вернулись из леса, принесли елку — маленькую, но очень пушистую. Мы ее закрепили в кирпичах и стали украшать.

Все это время мы не спускали глаз с ребят. Они не проявляли признаков жизни, никто из них даже не шелохнулся, но мы заметили: глаза у них немного оттаяли, и страх уже не выплескивался через край, а застыл где-то в глубине. Все время кто-нибудь из нас подходил к ребятам, гладил их по головкам, говорил ласковые слова. Внешне они никак не реагировали, будто не слышали нас.

Мы почти не разговаривали между собой, стараясь все закончить быстрее, потому что время Нового года приближалось. И вдруг сержант сказал тихо, почти шепотом, наверное, не нам сказал, а самому себе — столько боли и гнева было в его голосе:

— Нелюди. Облаву на них надо делать и уничтожать, как волков.

Мы знали, что у сержанта есть дочь примерно такого же возраста, и представляли себе, как ему больно смотреть на этих детей, больше похожих на маленьких старичков.

Наконец все было готово: мы развесили на елке наши бумажные игрушки и даже кусочки сахара и сухари повесили [49] на нитках, все, что у нас было сладкого и вкусного сложили в один вещмешок, чтобы потом импровизированный Дед Мороз мог раздать всем подарки. Мы подняли детей и подошли с ними к елке. Остальные, взявшись за руки и напевая «В лесу родилась елочка...», устроили хоровод. Движения солдат были неуклюжими, смешными, но каждый старался как мог. Мы очень хотели развеселить ребят, заставить их улыбнуться. И они улыбнулись. Мой мальчик, выпростав из полушубка тоненькую, как хворостинка, ручку, снял с елки бумажного зайца и протянул его девочке.

— На, возьми...

Девочка улыбнулась, улыбнулся и мальчик. А третья девочка, дотронулась до звездочки на шапке Михеева и слабеньким голоском сказала...

— Звездочка, красноармейцы...

— Да, да, мы красноармейцы, — радостно подхватил Михеев, — мы красноармейцы, мы наши, вы не бойтесь!

Дети оживились, тянули ручонки к елке, снимали с нее игрушки. Потом зашел Дед Мороз и стал доставать из вещмешка сахар, галеты, сухари и угощать детей. Сахар они сразу же отправляли в рот, а галеты и сухари прижимали к себе, чтобы не уронить. Всем стало хорошо и весело. Ребята согрелись, перестали дрожать, личики их оживились, осветились улыбками. Я увидел возле левого глаза моего мальчика большое, с копейку, родимое пятнышко, но не круглое, а какой-то причудливой формы. Оно, это пятно, как-то странно подействовало на меня: я почувствовал реальность этого мальчика, почувствовал, что он действительно живет и его надо спасти, нельзя допустить, чтобы с ним что-то случилось.

Наверху раздалась ружейная стрельба. Это наши солдаты салютовали Новому году. Мы подняли детей кверху, закричали «Ура!». Несколько солдат достали фляжки, и мы выпили за то, чтобы в Новом году война закончилась, чтобы все остались живы. Отдельно выпили за детей. [50]

Было и такое...

Ночь залила на дороге все ямы и колдобины густой синевой, сделав ее ровной и гладкой. Но чем ровнее казалась она, тем чаще наша машина попадала в ямы.

Мы, раненные в ноги, лежали в кузове грузовика на соломе. Нас везли на ближайший железнодорожный разъезд, где стоял санитарный поезд. Шофер, молодой парень, старался вести машину очень аккуратно, и все же мы то и дело попадали то в воронку от снаряда, то в полузаваленный окоп, то на обочину. И тогда даже солома не смягчала удара, и мы громко стонали от нестерпимой боли.

Неожиданно машина остановилась. Шофер взобрался на колесо и, склонившись над нами, сказал:

— Подъехали к деревне. Может, переночевать пустят? Подождите, я скоро. — Он спрыгнул с колеса и исчез в темноте.

Ночь была холодная, сентябрь подходил к концу, а мы одеты по-летнему. Конечно, хорошо бы переночевать в теплой избе, а главное, дальше двинуться с рассветом, когда дорогу, изрытую снарядами и бомбами, хорошо видно. Но в то же время в тысячи раз возрастала опасность попасть под бомбежку. Ведь битва за Сталинград была в разгаре, а в воздухе господствовали немцы. И все же мы предпочитали вероятность бомбежки той адской боли, которую испытывали, двигаясь по ночной дороге.

Вернулся шофер, зло матерясь: переночевать никто не пустил.

— Фашисты проклятые, — в сердцах ругался он, — перестрелял бы всех. Я накрою вас брезентом, все не так холодно будет...

Я лежал на спине, смотрел в разрисованное тучами небо и думал о тех, кто живет здесь, под Сталинградом. Сейчас не пускают нас, раненых, в дом. А ведь было и не такое!.. Я вспомнил тот случай во всех подробностях. И как-то неуютно стало на душе. Вот что тогда произошло. [51]

...Мы возвращались из штаба полка на передовую. Это — километров пять по тропинке, которая вела через лес. Петляя между деревьями, она выходила на небольшую бахчу, усыпанную крупными полосатыми арбузами, упиралась в добротный дом с высоким крашеным крыльцом, огибала его и уходила дальше в лес. Наша часть занимала оборону недалеко на окраине Сталинграда. В штаб вызвали группу солдат со средним образованием, чтобы направить в тыл учиться на офицеров. Дело было добровольное, мы отказались ехать и сейчас возвращались в свою часть.

Бахча перед домом была обсажена деревьями, которые создавали отличную тень.

— Отдохнем? — предложил Губарев. — Возьмем пару арбузиков и посидим в тенечке. Дом-то пустой, наверное...

В разгаре была осень, но солнце грело по-летнему. Мы уселись под деревом на огромный камень, раскололи арбуз и принялись его уплетать. Арбуз был сладким и сочным, мы мигом расправились с ним и принялись за второй. Но только раскололи его на куски, как дверь дома с шумом распахнулась, и на крыльцо выскочила крупная, дородная баба, подпоясанная фартуком, в цветастой косынке, и зычным, хриплым голосом завопила:

— Бандиты!! Разбойники!!! Еще и арбузы жрут! Вы их сажали?! Проваливайте отсюда!!!

От неожиданности мы аж поперхнулись.

— Ты что, тетка, с ума сошла? — удивился Губарев. — Кругом смерть, а ты арбуз пожалела?.. Подавись ты своим арбузом!

— Сам подавись, бандит! — продолжала бушевать баба. — Скорее бы немцы пришли! Скорее бы смерть на вас!!

— Заткнись! — наливаясь злобой, гаркнул Губарев. — Заткни свою поганую глотку! А то кровью захлебнешься.

Но баба не унималась. Она продолжала призывать на наши головы смерть и всяческие беды. Мы с Гришиным [52] так и остались сидеть, держа в руках недоеденный арбуз, не зная, как отреагировать на эту бабью выходку. А Губарев вдруг встал во весь свой крупный рост и перевел автомат со спины на грудь. Баба мигом стихла. Рот ее так и остался открытым, ненависть в глазах сменилась испугом. Она пыталась что-то сказать, но Губарев перебил ее:

— Немцев ждешь, тварь поганая?! Советские люди тебе не по нутру?! Только немцев ты не дождешься. — И он нажал на спусковой крючок. Женщина охнула и свалилась на крыльцо.

Все это произошло настолько быстро, что мы с Гришиным не поняли, что же случилось. Вывел нас из оцепенения мрачный голос Губарева:

— Пошли! — И он, забросив автомат за спину, быстро пошел по тропинке, не оглядываясь, словно хотел скорее и дальше уйти от этого места.

Мы бросились его догонять...

Вскоре меня ранило. И вот нас везут на разъезд к санитарному поезду.

...Под брезентом мы немного согрелись и, измученные дикой дорогой, сильной болью, еще и голодом, потому что сухой паек съели сразу, уснули.

Проснулись от жесткой тряски. Наш грузовик осторожно, словно на ощупь, двигался по дороге. Рассвело. Небо было закрыто тучами. Это нас обрадовало. В пасмурную погоду немецкие самолеты летали очень редко.

Дальше