Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Северное сияние

Эвакуация раненых шла по такому же сложному пути, как и высадка десанта. Санитарный катер маневрировал мучительно долго, Я лежал в трюме, и через открытый люк виделись красные облака — думы о гибели комиссара не покидали меня.

На берегу Мотовского залива, должно быть в Ура-Губе, меня снова тряхнуло взрывом бомбы, и последняя черточка света в моих глазах исчезла. Голова наполнилась разноголосым птичьим гомоном.

«Ти-ти, чик-чик, тюви-тюви» — пищало в ушах, потом все заглохло, и я полетел в какую-то бесконечно глубокую даль...

Очнулся в палате мурманского госпиталя.

— Смотрите, братцы, — бархатно гудел чей-то басок, — парень, видать, в себя пришел, а то неделю теленком мычал. Глаза таращил, а не видел.

— Фамилия-то его как? Эвон какой, на койке не вмещается...

— В том и дело, никто не знает... Привезли, документов при нем нет. Чей, откуда родом, неизвестно. Так и записали на довольствие: «Бесфамильный».

Как сквозь беспокойный сон воспринимаю разговоры. Потом явственнее:

— Т-и-ш-е! Врачи.

И тут же скрип сапог, отрывистый говор.

— У этого великана раны на ноге зарубцуются быстро.

Я понял — речь шла обо мне. Трудно было открыть [75] глаза. Веки будто склеивались намертво. Голова шумела пчелиным роем и кружилась, как после долгого катания на каруселях.

— С головы повязку снимите, на брови и подбородок положите наклейки, — распорядился врач.

— Бесфамильному наклейки? — переспросил мягкий, как послышалось мне, доверчивый женский голосок.

— Да, ему, у него есть теперь и фамилия: сегодня лейтенант документы принес, исправьте в истории на... Васильев.

Чувствую, как легко и проворно снимают повязку, осторожно отдирая ее от бровей.

— Он! — вскрикнула женщина... Узнаю!..

— Кто он?

Вдруг сразу полегчало... Я узнал голос Лены. Той самой Лены, что расспрашивала меня в Мурманске, как попасть к нам на заставу, к Терьякову. Она стоит передо мной, перебирая бинт. Пока вижу ее одну, все остальное расплывается и качается перед глазами.

Это была неожиданная встреча.

Госпиталь жил своими заботами. Усилия врачей, сестер, нянечек возвращали бойцам то единственное, ради чего они шли на смерть, — жизнь. И жизнь приходила ко многим. Но если и здесь, в госпитале, смерть вырывала кого-либо из защитников Родины, то остальные раненые еще больше проявляли упорства и желания выздороветь. Настойчивые просьбы слышались с коек:

— Сестра, харчей прибавь, силенка нужна...

— Костыли выдайте... Свежего воздуха вдохнуть пора...

— Братишки, голову приподнимите, на свет, на улицу глянуть, — всегда последним просил раненный в живот моряк и, закусив губы, поддерживаемый друзьями, подолгу смотрел в окно на кусок синего неба, твердил: — Вот оно какое — бездонное. — И, налюбовавшись небом, он требовал: — Сестра-а-а, скоро ль накормишь... [76]

И ему, как ребенку, вливали в рот несколько ложек бульона. Потом делали укол — снимали боль в кишечнике. Так изо дня в день, до тех пор, пока не унесли на повторную операцию. Унесли и не принесли...

К концу сентября я почувствовал себя лучше.

Как-то утром, еще до обхода врачей, в палату осторожно открылась дверь. Вошла Лена. За ней следом девушка. Они быстро зашагали ко мне.

— Маида! — удивился я, приподнявшись.

Это — медицинская сестра нашего батальона Маида, которая почему-то считает, как мне говорили ребята, что я спас ей жизнь, вытолкнув из-под пулеметной очереди «мессершмитта».

— У тебя, Федор, седина на висках. В двадцать два года... Это слишком, — заметила Маида.

На тумбочке появился стаканчик конической формы, зажаренная картофелина — мурманский деликатес, несколько ломтиков хлеба, сыр и — о, чудо! — небольшая бутылка шампанского — граммов на триста под блестящей пробкой. Маида открыла ее, и в стакане заискрилась ароматная пена. Пену осадила жидкость коньячного цвета, налитая из шкалика. Маида советует выпить одним махом. Я не могу — жалко губить такое сочетание живых красок. Они слоятся в три этажа и, плавно перемещаясь, оставляют на стенках стакана слой перламутровых поясков.

Подавая мне стакан, похожий на кусок радуги, Лена сказала:

— Пей, это же лекарство.

Я оглянулся на товарищей. Все смотрят в пол. Повременил, не зная, что сказать. Как трудно быть счастливым среди больных друзей...

Пропустив один глоток приятной жидкости, я протянул стакан соседу:

— Глотни и передай дальше.

— Этого делать нельзя, — сказал сосед. [77]

— Почему?

— Знаю, потому и говорю. Уйдут сестры, тогда и поясню.

Лена и Маида вышли.

— Пей все сам до конца, дубина бесчувственный. Девушка принесла тебе «Северное сияние». По-нашему — это признание в любви. А ты хотел разделить ее любовь на всех, разве так можно?!

Организм постепенно обретал силы. Меня перевели в более обширную палату — целый корпус выздоравливающих. Гимнастика, прогулки, сытые обеды помогали забывать о швах, глушили боль.

Пожалуй, нигде не встретишь такого скопища тактиков и стратегов без высших званий и положений, как в госпитальных палатах выздоравливающих. Сюда стекается самая подробная информация о положении дел на фронтах начиная от стрелковой ячейки, от окопа боевого охранения до штаба армии и выше. Вся эта информация, поступающая из уст непосредственных участников событий, очевидцев и живых свидетелей, собирается в общий котел доброй сотни умов, обсуждается, а затем следуют заключения и выводы. Каждый рисует в уме или на бумаге карту боевых действий по своему масштабу и, владея множеством полученных сведений, находит место своей роте. Разумеется, его рота приняла на себя главный удар, потому он, представитель ее, оказался здесь, в госпитале. Но рота могла не выдержать этого удара и погибнуть бесследно, если бы в самый решающий момент он — вот этот самый тактик и стратег в звании рядового — не открыл огонь из пулемета по флангу противника. Рота выдержала, значит, и батальон выстоял, а от устойчивости обороны батальона зависела судьба полка, дивизии, армии...

Или, скажем, мне стало известно именно здесь, в госпитале, что исход боев на рубеже Большой Западной Лицы перечеркнул планы гитлеровских генералов — захватить [78] Полярное и Мурманск любой ценой. Ну и как тут умолчать о роли нашего славного 181-го батальона в решении столь сложной задачи! Общими усилиями войск фронта, морской пехоты и кораблей мы заставили генерала Дитла топтаться на месте больше двадцати дней, а затем вместо наступления на Мурманск он вынужден был просить у Гитлера разрешения перенести сроки выполнения задуманной операции на более позднее время. Как ни говори, первый удар мы выдержали. Теперь время работает на нас.

Но сведения с других фронтов поступают нерадостные. Я и мои госпитальные тактики и стратеги озабочены думами, какие, несомненно, не покидают ни генералитет фронтовых штабов, ни стратегов Генерального штаба. Там, над центром России, нависла смертельная угроза. Не миновала опасность и для Кольского полуострова. И наша забота — как помочь армии, фронту, Генеральному штабу, Ставке — выливается в конкретные выводы и предположения. Какие? Нет устойчивых позиций без боеспособного солдата, нет успешной атаки и контратаки без опытного и смелого зачинщика в каждом взводе, в каждой роте. Командиры руководят, а солдаты исполняют их команды. Любые самые гениальные решения без исполнителей — ничего не дают. А исполнитель кто?.. Вот и получается, что все концы тактических и стратегических замыслов и решений ведут к солдату.

И тут сразу же появляется тревожная думка: а вдруг сегодня или завтра именно твоя рота будет выполнять ту самую главную задачу, от решения которой будет зависеть судьба батальона, полка, дивизии, положение дел на всем фронте, а тебя нет в роте — ты прохлаждаешься в палате выздоравливающих. Будут гибнуть товарищи, а тебя, обстрелянного и умеющего действовать, не могут дождаться из госпиталя.

Нет, нельзя тут залеживаться.

В первых числах октября выписываюсь из госпиталя. [79]

И вот уж берег Кольского залива. Его поверхность блестела зеркалом. Не дожидаясь переправы, пошел побережьем, обходным путем через реку Кола на Мишуковскую дорогу. Над сопками в небе раздавалось протяжное курлыканье журавлей. Они резким продолговатым клипом отчетливо виднелись на бледно-голубом фоне неба и, удаляясь, превращались в маленькие, чуть заметные точки.

«На юг потянули... Холод чуют... Через недельку над Москвой проплывут», — подумалось мне. Я загрустил и даже почувствовал усталость.

Перед глазами густой лес. Вообще природа Кольского полуострова резко отличается от природы средней русской полосы, где я родился и вырос. Здесь нет широких лугов и хлебородных равнин. Вместо них — тундра. Скалистые горы и голые сопки громоздятся вдоль побережья Баренцева моря. Далее на юг от Мотовской высоты идут леса. Местами встречаются массивы стройных сосен и елей. Кое-где пасутся карликовые березки.

Зимой над лесами и тундрой целыми неделями воет пурга. Осенью дожди. Короткое лето скупо дарит людям солнечные дни. Однако отдохнуть здесь есть где, было бы настроение...

Сел под елью, стал перебирать до мелочей свою короткую жизнь. Вспомнил, как пятнадцать лет назад отец взял меня за руку, повел в первый класс. Я хватаюсь за его серый пиджак, робко перешагиваю порог школы и даже пустил слезу, боясь расстаться с отцом. Отец вскоре умер...

Вспомнил мать. Как она поливала теплую воду мне на руки, говорила: «Устал, рабочий ты мой человек».

Что бы она сказала сейчас, увидя меня здесь, под елью, в беззаботной позе отдыхающего? «Отдыхаешь, сынок, а вот нам теперь не до отдыха — враг к Москве рвется».

Я поднялся и снова зашагал. На мысе Мишукова нас [80] собралось человек тридцать. Все пограничники. И отсюда по сопкам и болотам мы пошли к самой границе на Мотовку, куда после сентябрьских боев отвели поредевший больше чем наполовину 181-й батальон{5}.

Вот и Мотовка.

— Эй, часовой! Дежурный по батальону у себя? — крикнул я.

Боец остановился, лениво ответил:

— Нету, наряды проверяет.

— А Кондрашечкин жив?

— Вон нора его.

Часовой пристально посмотрел на меня и, опустив ствол винтовки, быстро зашагал навстречу. [81]

— Здорово, Василич! — проговорил он. — Не узнал, что ли?

— Как не узнать Новоселова! Ты ведь тоже недавно из госпиталя? Кожа на скулах будто на барабане натянута.

— Да и ты, Василич, не разжирел. Ладно, иди к ротному, потом поговорим.

Вхожу в землянку Кондрашечкина.

В глубокой длинной яме, покрытой сверху прутьями и дерном, находилось несколько человек. Кондрашечкин смотрел на карту, разостланную на ящике. В углу, у двери, чадила сделанная из старой жестяной бадьи печка. На земляной стене керосиновая коптилка пускала черную вихлястую струю дыма. Упираясь горбом в потолок, пытаюсь доложить о прибытии. Кондрашечкин отмахнулся: не надо, вижу, садись! Он уступил край березового чурбака и затряс мою руку.

В полутьме я узнал связного командира роты старика Тездева. Он тут же потянулся к коптилке, общипал фитиль, потом облапил мою шею.

— Тездев! Завтрак сюда на шесть человек, — складывая карту, распорядился Кондрашечкин и, покопавшись в полевой сумке, подал мне письмо. — От матери.

Кондрашечкин не заметил, что вместе с письмом в мои руки попала фотокарточка мальчика и девочки, сидящих рядом. Я взглянул на них, и мне стало не до письма от матери: уж больно знакомо лицо мальчика, глаза большие...

— Чьи это? — спросил я, возвращая фотокарточку.

Кондрашечкин еще не успел заметить моего волнения и ответил как бы между прочим:

— Были не мои, а теперь усыновить собираюсь. — И, видя, как внимательно смотрю я на фотографию в его руке, уже задумчиво произнес: — Дети друга. Милые ребятишки. Бывало, загляну к ним, мальчишка — Мишуткой звать — за шаровары уцепится и требует рассказать, как [82] шпионов ловим. Отец у них погиб в первый день бомбежки Мурманска, а мать эвакуировалась вместе с ними, но вот что-то долго письма от нее нет...

И тут в ушах моих зазвучали слова мальчика: «М-ма, вставай!»

Есть в жизни человека моменты, которые до самой смерти будут буравить его память. И вот теперь сцена на станции Оленья вновь встала передо мной. Стараясь не смотреть в глаза командира роты, выскакиваю на улицу, соскребаю с травы иней, натираю виски и лицо, думаю: с чего начать, как сказать? А сказать надо. Я отчетливо понял, что для Кондрашечкина судьба этих детей и их матери далеко не безразлична.

Вернулся вместе с Тездевым, который поставил на стол завтрак — котелки с овсянкой, чайник и хлеб...

Кондрашечкин сдвинул котелки на край ящика.

— Где же, Васильев, видел их? — строго спросил он.

На протяжении всего моего рассказа Кондрашечкин не обмолвился ни словом, а, закусив губы, глядел на лежавшую перед ним фотокарточку.

— Что творят фашисты... детей без матери оставили, стервятники!.. — наконец вырвалось у него.

Он велел нам завтракать, а сам, стиснув кулаками виски, окаменело склонился над ящиком.

Мы торопливо опустошили котелки, выпили горячего чая, а он все сидел, не поднимая головы, молчал и тем дал понять: не мешайте, это мое личное горе, и я один одолею его без вашей помощи!

Мы вышли.

Короткий осенний день угасал. Морозило. В сумерках нашел землянку своих друзей, передал письмо Терьякову от Лены. Прочитав письмо, Терьяков стал думать вслух:

— Понимаешь, Федька, чертовщина получается. Женились вроде, а друг друга не видим. Война помешала нашему счастью, но Ленка не соглашается с этим. Пишет: [83] скоро, значит, тут появится с мандатом медицинской сестры.

После длинной дороги и мне захотелось вздремнуть. Сквозь сон слышу:

— Возможно, через часок выступаем. Проверьте оружие. Карабин для Васильева в каптерке.

Полярная ночь распростерлась над Кольским. Сверху порхал крупный редкий снег. Наскакивал леденящий ветер, и в вершинах деревьев начинался свист. Мы должны были прочесать местность южнее Мотовки. Идем кучно, лесистой лощиной, стараясь в темноте не выпускать из виду друг друга.

— Отдохнуть бы, товарищ командир. Ноги одеревенели. Километров тридцать, а может, больше отмахали.

— Перекусить, подсушиться. Развести один костер на два отделения, — откликнулся на просьбу взводный.

Сухие еловые сучья загорелись жарко. Потянуло запахом подогретых мясных консервов, сушившихся портянок и шинелей.

— О чем задумался, Мутовилыч? — проговорил Липаев. — Не вешай голову, товарища на тоску не наводи. Тоска, брат, без пули убьет, то-то...

— Э-эх, Федор! — протянул Мутовилин. — Скучновато стало. Дом вспомнил. Запеть бы, и на душе легче станет. Но нельзя...

— Слышь, Мутовилин, а я по лесу, по оленям скучаю. Люблю вот такую жизнь, как сейчас. По лесу с оленями бродить люблю или у костра сидеть. А костер для оленевода — дом... Костер песни поет...

Липаев говорил, а голубые глаза его светились задумчивостью, кажется, они отражали в себе весь край, который исколесил он с оленями. Щеки его вспыхивали румянцем.

— Дед жил и умер в тундре, отец Заполярье шагами вымерял, сам я тоже никуда из этого края не пойду. [84]

Вышвырнем фашистов, опять по всему Кольскому гулять буду.

— По-твоему, только в тундре рай, — возразил Новоселов. — Дудки! У нас на Смоленщине красота. У-ух! Бывало, весной в поле выйдешь, от цветов аж в глазах зарябит и дух в груди захватывает...

— Кончай заправку, дозорные сигнал дают, — донеслось от соседнего костра.

Тяжело поднимаемся на высоту, белую, искрящуюся снежинками. Вдруг головной дозор залег. И тут же от двух глыб, возвышавшихся над снегом, хлестнула короткая очередь. Зеленые нити пуль потянули в лес.

Взвод расчленился. Мы по-пластунски переползали, окружая глыбы, из-за которых теперь уже выплескивались красные язычки. Я сделал несколько выстрелов, но бесполезно: темнота не давала поймать на мушку цель. Так же мазал лежавший рядом со мной стрелок. Это был Белокуров Андрей, детина пудов на шесть, бывший грузчик Мурманского порта.

— Гранатой, что ли, хватануть, — сказал Белокуров и собрался было ползти вперед, но я задержал его:

— Подожди. Липаев и Мутовилин туда уползли. Кажется, с арканом...

Через минуту там раздалось два взрыва гранат, затем еще два. Перестрелка стихла. Пять фашистов убито, один схвачен живым. Последнего заарканили Липаев и Мутовилин. Они приволокли его с петлей на шее.

Белокуров вертелся около пленного, пытаясь скрутить ему руки, ругался.

— Не кусайся, зараза! Хуже собаки злой.

И только Белокуров засунул руку за борт кителя врага, чтобы извлечь документы, как вдруг испуганно выпалил:

— Ребята, давай сюда! Это не фашист, а баба. Вот стерва, кусалась, а-а!! Ей-богу, — клялся Белокуров. — Хотите — сами пощупайте. [85]

— Тьфу! Лучше корову поцеловать, чем фашистку щупать. Нашел чем порадовать...

Оставив пленницу под надзором Белокурова, взвод обшаривал местность. Другого гнезда ночных «кукушек» обнаружить не удалось. Осмотрели место взрыва гранат. Нашли рацию. Как потом выяснилось, противник рассчитывал устроить тут корректировочный пункт.

— Это еще одно доказательство, — сказал командир роты, когда мы вернулись и доложили о результатах поиска, — враг готовит новое наступление...

Глядя на угрюмое лицо командира роты, я почему-то с удовлетворением отметил про себя: значит, в самом деле я вовремя вернулся в батальон.

Через сутки мы получили сухой паек на целую неделю.

Разговоры о выступлении батальона подтвердились. К двенадцати часам ночи нас подняли, выдали белые маскхалаты, и под покровом звездного неба мы тронулись на левый фланг мурманского участка фронта.

С северной стороны, над поселком Титовка, как бы дразня земную природу, громадным цветным поясом, расположенным горизонтально, ярко переливалось красками северное сияние. Оно перемещалось с места на место, строилось в бесчисленное множество радужных террас, то угасало, то загоралось с новой силой, привлекая к себе взор.

Пограничники в белых маскхалатах, сливаясь со снегом, шагали как белые призраки. Потом, после двух недель боевых действий на левом фланге мурманского участка фронта, нас так и прозвали — «батальон белых призраков». Люди батальона упорно учились действовать ночью, как днем, одерживать верх над противником в любую погоду. В конце концов, против нас были брошены роты акклиматизировавшихся солдат из горнострелкового корпуса и бригады СС «Север». [86]

Частые стычки отдельных групп стали перерастать в столкновения рот и батальонов с обеих сторон.

Вот одно из таких столкновений.

...Мимо нашего костра, сгорбившись, трусцой бежал командир разведки.

— Что случилось? — спросил его Кондрашечкин. Тот, на мгновение замедлив бег, сообщил:

— Противник подтянул пушки.

Мы плотнее сдвинулись к небольшому огоньку, стараясь захватить все его тепло, словно веря, что согревать оно нас будет долго.

— Тушить костры! — распорядились командиры.

В лесу наступила темень. Стараюсь всмотреться в темноту. После костра все кажется черным. Только разрывы вражеских снарядов (они начали падать от нас в стороне) поднимают волны белой пыли, которая затем медленно оседает на деревья.

Присматриваюсь. Впереди синеватой линией выделяется гребень высоты. На этой линии вместе с отблесками северного сияния поблескивают короткие частые вспышки. Зеленые и красные нити трассирующих пуль сверлят полярную ночь.

Мы снова продвигаемся всей ротой. Я даже не обратил внимания, что мороз начал прихватывать пальцы моих ног. Рота заняла оборону в районе высоты.

К утру немецкий бронированный вездеход пробрался в седловину — в нейтральную зону. Он покрутился на месте, пристроился у большого валуна. Через мощный репродуктор с вездехода заговорили:

— Рус, сдавайся! Хватит овсянку жрать. Переходийт к нам, будешь шо-ко-лад кушайт. Мы вас трогайт не будем... Москва капут! Сталин капут!

Стрельбы не было. И вдруг Новоселов белой копной возвысился над камнем, за которым лежал, и закричал в ответ:

— Не тронь Сталина, заткнись! А с Гитлера мы штаны [87] сдрючим, всю Европу заставим хлестать фюрера по заду, сукиного сына, ирода!..

Пограничники приподняли головы. Они наблюдали за вездеходом с репродуктором и прислушивались к словам Новоселова, который вступил в перебранку с фашистским горлопаном.

Кто-то подсказал:

— Прибавь, дружок, что шоколад фрицевский свиньи жрать не будут, дюже горынит.

Перекричать репродуктор было невозможно. Новоселов, убедившись в этом, безнадежно махнул рукой.

— Вот дерьмо! И колупнуть нечем — орудиев близко нет. С пулеметами он, а место открытое...

— Нехай брешет, проку не будет, — успокоил кто-то Новоселова.

Но вот около вездехода выросли две копны дыма. Взрывов я не слышал, не уловил даже, кто и откуда ударил по нему. Вездеход рванул назад, оставляя за собой облако белой пыли.

Лишь потом стало известно, что сюда подошли батальоны пехотинцев и моряков.

— Ну, ребятки, держитесь, — опять проговорил кто-то сзади, — фашисты это не оставят без ответа.

Так оно и случилось. Тут же загудели тяжелые снаряды. Собравшиеся было в небольшие группки, наши бойцы рассыпались по местам, притихли. Из-за балки выползла пехота противника. Она шла в гору. Видел я, как эта масса развернулась и цепью двигалась к нам.

Грохот взрывов снарядов все нарастал, и осколки прижимали пограничников к земле.

До пехоты противника было еще метров четыреста. Черный пунктир живых точек охватывал нашу оборону полукольцом. Снег чернел все больше и явственнее. Мы затаили дыхание. Сейчас, как думалось мне, наступила та самая минута, когда решение приходит само собой. Лишь бы не дрогнули товарищи... [88]

— Прицел двести! — распорядился Кондрашечкин. За валунами прокатился шорох.

— Огонь!

Вершина нашей высоты будто треснула, кутаясь пучками сизого дыма. Забарабанили «максимки», «ручники».

Гитлеровцы несколько секунд бежали еще вперед, потом середина цепи заколебалась, оставляя на снегу черные пятна, откатилась назад к балке.

Там, в балке, фашисты накапливались для новой атаки, непрерывно строчили по нашей обороне из крупнокалиберных пулеметов. Мы не отвечали, берегли патроны.

Воспользовавшись «затишьем» — кто знает, сколько оно продлится, — ко мне подполз Белокуров.

— Патронов одолжи обоймочку, у тебя их в мешке больше, чем сухарей.

Я расстегнул подсумки. Там было всего десяток россыпью.

— Бери, но не больше половины.

— Мерси, — с улыбкой сказал Белокуров. Он, вероятно, хотел приподняться для реверанса, но земля вздрогнула, и ему пришлось опуститься еще ниже. Два снаряда один за другим рванули невдалеке от нас.

Правее меня, где лежал в мелком окопчике Терьяков, застонали:

— Сестричка, но-гу-у-у!

Это было в трех шагах. Выхватываю из кармана запасной индивидуальный пакет, спешу к раненому. Сюда же, таща за собой волокушу, подползали санитарка и медсестра с сумкой.

— Сама перевяжу, Федор, ты лучше укажи, где мой.

По голосу я узнал — Лена! И с замиранием сердца посмотрел туда, где должен быть Терьяков. Жив ли он... Но вот из его окопчика высунулась голова. Затем оттуда понеслась негромкая ругань, и Терьяков стал быстро устанавливать на рогульке ручной пулемет.

Я облегченно вздохнул. [89]

— Вот он, — указываю на Терьякова и спрашиваю: — Ты-то, Лена, как сюда?

— Как все, — ответила она, перевязывая раненого.

Одета Лена была в серую новенькую шинель, на ногах валенки. Рядом с ней была санитарка, которая, укладывая раненого на волокушу, приподнялась. Над головой прошипел снаряд. Он рванул сзади, выворачивая с корнями деревья. Я прижал голову санитарки к земле, цыкнул:

— Зачем вам-то зря рисковать!

— Санитаров смерть не берет, — бойко ответила она, впрягаясь в волокушу.

— Быстрей, — поторопила ее Лена. — Может, еще будут? Ишь как бьют... — И она торопливо перебралась к Терьякову.

Мне было слышно, как он уговаривал Лену, чтоб она сейчас же спустилась с высотки.

— Не уйду, — отвечала она. — Бойцом сестра считается или нет?

Пехота противника вновь поднялась.

— Огонь!.. — чуть повременив, скомандовал ротный. Три дружных ружейных залпа — и пулеметные очереди снова прижали противника.

— Вот как сыпанули! — высунувшись из окопчика, крикнул мой сосед. И тут же, с продырявленной головой, клюнул в бруствер. Я промолчал, иначе сюда бросится Лена.

С перерывами постукивал то «максимка», то немецкие крупнокалиберные пулеметы. Справа от обрыва загукал наш чудом уцелевший миномет. Он, будто простуженный, кашлял, выбрасывая огненные «плевки» то по цепям врага, то по балке, накрывая пулеметные точки. Ждать новой атаки — значит соглашаться с потерей инициативы. Нет, пора в контратаку.

— Шинели долой! — слышу командирский голос.

Быстро, не приподнимаясь из окопчика, сбрасываю с [90] себя одновременно маскхалат, шинель и вещмешок. На ремне сумка с одной гранатой и почти пустые подсумки. Слышу голос Лены:

— Боже мой, разделись, такой ветер, мороз, что с вами будет!

Терьяков повернулся, рассерженно упрекнул:

— Осталась хныкать...

— Гранаты к бою! — ободряюще звучит голос командира роты. — За мной!..

Можно подумать, что остаться в такой мороз в одних гимнастерках — глупость или показное ухарство. Ни то, ни другое. В атаке скорость сближения с противником — гарантия успеха. Чем скорее проскочишь простреливаемый участок, тем труднее поймать тебя на прицел. И если ворвался в расположение противника — тоже знай поворачивайся. В общем, в атаке будь налегке, иначе запутаешься в полах шинели.

Рота поднялась дружно. Рядом со мной, чуть левее, бежит Терьяков. Справа, слева, по всему скату двинулись соседние роты. Поднялся весь батальон. Бежим вниз молча. Кричать «ура» ночью — значит вызывать на себя огонь.

В момент атаки, когда нелегко сохранить самообладание, когда почти физически ощущаешь, что приближается, быть может, последняя в жизни секунда, важно хотя бы знать — ты не один, рядом с тобой товарищи, твой командир. И какие силы появляются в тебе, если видишь — с тобой бегут не один, не два, а десять, двадцать таких же, как ты, разгоряченных! Страшно погибать одному, и совершенно забывается угроза смерти, когда с тобой друзья. Я пытаюсь на бегу перезарядить винтовку, всадить в казенник патрон. Медлить нельзя. Меня обгоняют друзья.

Вдруг впереди меня появился моряк. Он будто обрадовался, что обогнал нас, пограничников, и неистово закричал: [91]

— Впе-ред, братишки!..

И напрасно обозначил себя криком перед самым стволом вражеского пулемета: распластался на снегу.

— Откуда, моряк? — спрашиваю его и хочу перевязать, но он убит. Бегу дальше.

К нам подоспело подкрепление. Оно смешанное. Здесь и пехотинцы и моряки. За нашими спинами внезапно для нас громыхнула артиллерийская батарея. Она подбодрила атакующих. На заснеженную лощину выкатилась наша лавина. Цепи противника смяты. Горные егеря, которым удалось уцелеть, беспорядочно отходят. Встаю на колено, прицеливаюсь по бегущему фашисту, нажимаю спуск, но выстрела не последовало. Не помню, когда израсходовал последний патрон.

Справа застрочил вражеский пулемет. Он бросает нас в снег. Ко мне подполз Терьяков. Просит:

— Одолжи хоть одну обоймочку...

Не успел я ответить, как рядом треснула мина. Терьякова швырнуло ничком. Хочу помочь ему, но Лена уже тут. Она приподняла его голову.

— Жив, милый, жи-и-и-в!..

Кто-то в черном бушлате, ткнувшись в снег рядом со мной, орет ей:

— Ложись! Не лезь в кашу, сестричка!

И вдруг вижу, как Лена медленно опускается на Терьякова, а на спине у нее, чуть ниже лопатки, топорщатся клочья шинели...

Я снова бросился вперед. Над лощиной взвились две зеленые ракеты: отходить на прежние позиции. Это условный знак для батальона пограничников.

Иду искать Терьякова. На месте, где они упали, ни его, ни Лены не оказалось. Возвращаюсь на высоту, нахожу свою шинель, маскхалат, вещевой мешок. Затем иду в санпалатку.

В палатке на оленьих шкурах лежали раненые. Терьяков у входа. Рядом с ним — вытянувшийся человек, [92] накрытый одеялом. Он показался мне щупленьким, почти подростком.

В палатку шумно ввалился лейтенант-пехотинец, за ним следом вошли пленный немец с окровавленным виском и в порванной от плеча до пояса шинели и невысокий боец, тоже пехотинец, в полушубке. Все трое облеплены свежим снегом.

— Фельдшера! — выкрикнул лейтенант, осматривая присутствующих в палатке. — Замотайте пленному голову... Стонет очень и ругается.

— Обождет, — ответил фельдшер, — надо своих отправить.

— Гитлер ист швайн... — заговорил немец, хватаясь руками за кудлатую голову.

— Чего он лопочет? — спросил лейтенанта боец в полушубке.

— Он говорит, — прислушиваясь к речи пленного, ответил лейтенант, — что Гитлер есть свинья, пригнал немцев в вечные снега умирать. И что они проклинают Гитлера.

— П-и-и-ить, — чуть слышно простонал Терьяков.

Я поднес к его губам фляжку. А немец все говорил, говорил.

— Он сказал, — переводил лейтенант, — солдаты их утверждают, что на русских надета пуленепробиваемая броня, поэтому войска великой Германии и топчутся здесь, на границе. И что даже есть такое место на перешейке Рыбачьего, где им вовсе не удалось сделать ни одного шага на русскую землю.

— Насчет брони, это они с перепугу, а что касается Рыбачьего, то там действительно есть такое место, — подтвердил фельдшер, заканчивая перевязывать пленного. И тут же лейтенанту: — Можете его вести.

Терьякова завернули в оленьи шкуры. Я в недоумении спросил девушек:

— Лену уже отправили? [93]

— Какую Лену? — изумилась одна из них, что стояла возле Терьякова.

— Жену его.

— Вот она, — сказал фельдшер, указывая на бойца, накрытого одеялом, которого я принял за подростка.

Я сдернул одеяло с убитой Лены. Волосы ее были растрепаны, плечи обнажены, поперек груди лежала широкая марлевая повязка, сплошь пропитанная кровью. Смотреть сделалось больно. Я молча вышел из палатки.

На северном склоне неба слоились в несколько этажей живые краски полярного сияния.

А мне виделось, будто там, на небосклоне, в разливе красок северного сияния пограничный столб огромного размера. Герб, в центре которого земной шар в обрамлении колосьев, увитых кумачовыми лентами; серп и молот в золотистых отливах. Ниже — полосы пограничного столба, пробоины на нем и кровянистая гряда камней. Мне кажется, это столб с перешейка Рыбачьего поднялся на такую высоту, чтоб его видела вся страна...

Я не верю в мифы, потому что стою на земле. Под ногами скрипит снег, искристый, с разливом розовых красок. Вижу окровавленные клубки бинтов, лица убитых, расщепленные снарядами деревья. И все это мне представляется очагом того костра, который воспламенил небо: мы отразили натиск врага. Всплески именно такого северного сияния на земле советского Заполярья помогут и Ленинграду и Москве выстоять и победить надвигающийся мрак. И я по-солдатски горжусь, что успехи воинов 14-й армии, кровь моих боевых товарищей, погибших сегодня, — не холодные искры красок северного неба, а частица жаркого пламени, которое испепелит, врага на нашей земле. [94]

Дальше