Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Здравствуй, флот!

В осажденном Ленинграде

Свежий сквознячок тянул в запыленную приоткрытую форточку казармы, доносил запах талого снега. Когда удалялся стук колес проходящего трамвая, слышалось обалделое воробьиное чириканье. Солнечный лучик пробился в полутемное помещение казармы и упал на лицо. Зажмурившись, вбираю в себя эту нежную теплую ласковость. На сердце стало томительно и грустно, и на какой-то миг меня перенесло в довоенное отрочество. Словно нет войны, бомбежек, артобстрелов, голода, и ты вовсе не краснофлотец, а просто ленинградский мальчишка-оголец, как называли мы себя.

— Э-э-э, так негоже! Ты что спишь, что ли? Не тяни резину! Давай, давай, шуруй быстрее, корешок! Ну, прибавь оборотиков! — подгоняет меня Радлов.

«Куда он торопится?» — подумалось мне. Расправил суконку, подтянул ремень. Нарочно не спеша, начинаю складывать в вещмешок свое обмундирование: робу, гюйс — синий воротничок, тельняшку, носки — все, что положено краснофлотцу-новобранцу. Радлов не краснофлотец, он младший командир — старшина 1-й статьи. В экипаж попал после госпиталя. Здесь, как говорят, «на переформировке», а пока его назначили нашим командиром отделения. Нас, новобранцев, немного было — всего шесть человек. Всех расписали по разным кораблям. Теперь очередь за мной.

Радлова все очень уважали и гордились, что у нас такой боевой старшина. Не очень рослый, но коренастый моряк; он напоминал мне Артема Балашова из кинофильма «Мы из Кронштадта». На груди две медали «За отвагу» и полоски за ранения — желтая и красная — убедительно говорили сами за себя. Разве такого не зауважаешь? Ранен он был где-то под Невской Дубровкой. Отлежал в госпитале на Суворовском проспекте. Мне знаком этот госпиталь, там работала моя мать.

«Теперь вот после госпиталя, говорят, опять на родной корабль — крейсер «Киров». Все, отвоевался на сухопутье. Будем фрица с моря бить!» — с удовольствием говорил он, радуясь возвращению на корабль. [5]

Сегодня у меня радостный день. Вот сложу свои вещи, и доставит меня Радлов на мой корабль. «Доставит» — это слишком громко звучит, просто отведет. Дело в том, что «Комсомолец», куда меня направляют, стоит на Неве у моста лейтенанта Шмидта, а это совсем рядом.

Радлов торопится, ему, видно, хочется быстрее выполнить задание и выкроить часок-другой для себя, потому что увольнения как таковые были отменены. Мне тоже не терпится скорее на свой корабль, но одна причина заставляет медлить, тянуть время. Надо дождаться Левку, сказать ему на прощанье пару слов, оставить адрес, ведь мы не знали номера полевой почты «Комсомольца» до того» пока Радлов не взял мои документы.

* * *

Мы с Левкой познакомились и сдружились в тяжелую блокадную пору. Встретились в мастерских треста «Ленгороформление», где писали лозунги, плакаты. Числились живописцами, а работу выполняли самую разную. Культурная жизнь в городе не прекращалась. В кинотеатрах демонстрировались кинофильмы, даже в Александринском театре — теперь театр имени Пушкина — шли оперетты «Сильва», «Марица», «Раскинулось море широко»... Рекламные щиты заказывались в нашей мастерской. Нам надо было не только написать их, но и привезти на санках к театру и прикрепить. За это мы с Левкой получали контрамарки почти на все спектакли театра Музкомедии. Приходилось выполнять работу и потяжелее. Разбирали на дрова деревянные дома на Выборгской стороне.

Свободное время проводили тоже вдвоем. Вместе бегали в булочную выкупать по карточкам хлеб. Одну пайку оставляли, а другую обменивали на соевое молоко, которое тетки продавали на Кузнечном рынке. На вкус это молоко не похоже на натуральное, но зато питательное. Из молока и хлеба мы варили кашу. Тогда казалось, что лучше этой тюри ничего на свете нет. Наконец, нам даже девушки нравились одни и те же. Мы вздыхали сначала по сотруднице райкома комсомола, потом влюбились в продавщицу булочной, затем в работницу нашей мастерской. Мы писали стихи, соревновались, кто лучше нарисует «ЕЕ» силуэт по памяти. Почти всегда побеждал Левка. У него и стихи были лучше, и силуэт более похожий. Надо сказать, рисовал Левка здорово. Однажды для кинотеатра «Аврора» он написал — «сотворил», как сказал начальник цеха, — такую рекламу к кинофильму «Моя любовь», что [6] наши сотрудницы ахнули. «До чего же Лидочка Смирнова у Левушки получилась, как живая! Ах, Левушка, ну и молодец!» Левка только краснел, смущенно отворачивался.

К Левке относились всегда как-то особенно приветливо и даже нежно все, с кем ему приходилось работать или просто встречаться. И в Балтийском флотском экипаже, куда нас направил горком комсомола, мне показалось, его встретили тоже очень тепло.

«Лев Николаевич? — немного кокетничая, сказала девушка-краснофлотец, заполнявшая графы в личном деле Левки. — У вас как у Толстого и имя и отчество». Левка в ответ улыбнулся и опять покраснел.

«Везет же Левке!» — с завистью подумалось тогда. Теперь, вспоминая себя в ту пору, каюсь: плохо это, нехорошо завидовать, тем более другу. А вышло так: Леве Петрову не повезло на медкомиссии. Он был признан непригодным к строевой службе из-за плохого зрения. Даже во время войны, когда, казалось бы, небольшие физические изъяны не должны были столь строго учитываться, в плавсостав все равно отбирали физически здоровых. Сочувствуя ему, сожалел, что наши флотские дороги расходятся. После медкомиссии он целый день горевал, ходил из угла в угол казармы, засунув руки в карманы, и молчал. Только к вечеру как-то отмяк, видно, смирился. Уже перед сном, свесив голову с верхней койки, с грустью сказал:

— Понимаешь, самое обидное, что я все прекрасно вижу. Я даже вижу маленькую звездочку у Большой Медведицы. Знаешь, ту, которой проверяли остроту зрения в Спарте. А там разбирались в здоровье не хуже их...

Поддакивая ему, соглашался с ним, чтобы как-то утешить. На утро мы узнали, что Левку зачислили в кадровую команду флотского экипажа. Замполит, узнав, что Левка рисует, да еще играет на трубе, очень обрадовался и сразу направил его в оркестр.

Меня определили в плавсостав, и моя судьба сложилась так, как мечтал Левка, — служба на кораблях, плавания по морям и океанам.

* * *

...Затянув лямку вещмешка, в последний раз оглянулся на дверь: Левка так и не пришел. «Ничего, адрес флотского экипажа знаю, напишу ему письмо, сообщу свой адрес». [7]

— Ну наконец-то! Собрался, товарищ краснофлотец? — с ехидцей заметил Радлов. — Давай-ка, ремень поправлю, надо его за хлястик... Вот так.

Он стал перед зеркалом, надел свою фуражку — старшине она была положена, расправил складки шинели, ворчливо заметил:

— Не люблю я шинель. То ли дело бушлатик! Пора бы форму четыре объявить. Комендант поди мерзнет, а уже весна на дворе.

Глядел на его отражение в зеркале, и стало жаль расставаться с этим славным, симпатичным человеком, с ним было как-то легко, спокойно. В непривычной флотской атмосфере, когда не знаешь, что надо делать и как — такое чувство испытывают, наверное, все новобранцы, — Радлов всегда своевременно и быстро приходил на помощь. За это его очень уважал. Да и остальные относились с почтением. Со всеми он держался ровно, с достоинством, хотя непрочь был побалагурить, пошутить. Позже увидел в нем расторопного заботливого старшину. И до сих пор считаю, что он много сделал для меня доброго. Наверное, сам того не ведая, он преподнес очень важные жизненные уроки. Один из них мне запомнился на всю жизнь. А было так.

В числе других краснофлотцев меня назначили в наряд, рабочим по камбузу. Тогда считалось: попасть на камбуз — это очень здорово! Здесь всегда что-нибудь перепадет. Пусть работа нелегкая — таскать грязные ведра, мыть посуду, чистить рыбу, носить тяжелые мешки и постоянно делать приборку, но все равно мы знали: здесь покормят. «Что-нибудь на зуб попадет», — говаривали бывалые моряки. Работали мы весьма усердно. Но наши надежды постепенно угасали. Даже расстроились. А один высокий и какой-то нескладный пехотинец, которого почему-то звали уменьшительно, словно в насмешку, Гариком, во время позднего перекура заныл: «Тоже мне мореманы, моряки... флот, а традиции флота не знают. Надо дать порубать корешкам, а потом вкалывать». Хоть и говорил он это тонким противным голосом, но мы, глотая слюни, соглашались. «Чего там порубать, хоть бы червячка заморить», — уныло поддержал кто-то. В этот момент, словно волшебник, в дверях появился наш старшина Радлов. Он нес полный бачок ячневой каши.

Мы впились глазами в этот бачок, еще не веря, что это все нам. [8]

«Ну вот, это другое дело, это правильно, сейчас порубаем, — хихикнул Гарик. Он протянул руки: — Давай, разделю по закону».

Радлов сердито взглянул на него: «Убери клешни! — хмуря брови, пристально посмотрел на этого верзилу. Повернувшись ко мне, коротко приказал: — Неси миски!»

Радлов сам ловко разделил кашу. Мне досталась полная миска! Даже усомнился: сумею ли ее одолеть. Молча, сосредоточенно ели мы, кто стоя у окна, кто присев на корточки у батареи. Ложка за ложкой — так незаметно добрался до дна и тут почувствовал тяжесть в желудке. С трудом перевел дух, поднял глаза и увидел смеющегося Радлова. «А ты орел, однако! У тебя котел, как на крейсере», — он ткнул меня пальцем в живот.

Гарик тут как тут: «Неужто слопал все?! Ну, шкет, тебя легче похоронить, чем прокормить».

Что им было ответить? Как оправдать свое неуемное желание все время что-нибудь жевать, например, макароны, крупу? А причиной тому были последствия голода и дистрофии.

Радлов уловил, как больно задевают меня эти слова, скомандовал: «Ну что, орелики, порубали? Теперь давайте будем закругляться. Завтра рано вставать. Выставим вахту. А ты, корешок, — обратился он ко мне, — заступишь первым. Вахта здесь нетрудная. Стой вон там, у входа, и никого не пускай. Камбуз флотский — это важный объект!»

Вручая мне винтовку, Радлов с сомнением спросил: «Обращаться с ней умеешь?» — «Еще бы, ведь в осоавиахимовском кружке обучался и стрелял хорошо», — ответил ему. «Ну-ну, тогда заступай, стрелять тут не придется. Патронов тебе не дадим, а вот штыком действуй, если супостат попытается проникнуть», — широко улыбнулся он.

Мне было понятно, что никакой враг не будет проникать на камбуз, но пост есть пост. Постепенно все стихает. Где-то в последний раз хлопнула дверь. Монотонно гудит вентилятор да доносятся раскаты артиллерийской канонады: корабли давят орудия гитлеровцев, обстреливающие город. Взяв винтовку на плечо, стал вышагивать по небольшому коридорчику, где мне определено нести вахту. Утихла артиллерийская стрельба. Надоело шагать. Веки тяжелеют. Надо стряхнуть сонливость.

Вот винтовка — боевое оружие. Держу ее в руках. Она какая-то такая... убедительная, тяжеленькая. Серьезное оружие! Вот зря не сказал Радлову всю правду. Боевой, [9] настоящей трехлинейки и в руках-то не держал. Но инструктор в кружке нам очень увлеченно рассказывал о талантливом изобретателе русской трехлинейной винтовки. В 1891 году поручик Сергей Иванович Мосин представил русской армии сконструированную им пятизарядную винтовку с неотъемным магазином. С тех пор она прожила долгую жизнь, отслужив верой и правдой русской армии в первой мировой войне! «Вот эта малокалиберная винтовка очень похожа на боевую, научитесь из нее стрелять — будете неплохими бойцами Красной Армии», — говорил тогда инструктор. В кружке Осоавиахима неплохо владел «мелкашкой». Боевая трехлинейка похожа на мелкашку. Затвор с круглой рукояткой, прицельная рамка, мушка — все ладно, все к месту. Только у мелкашки не было штыка. Вспомнилось, как мы перед войной подростками играли в чапаевцев, гоняли с деревянными саблями. Из досок делали и винтовки. Отрабатывали приемы: «Штыком коли, прикладом бей, винтовкой защищайся!» — приговаривали мы, схватываясь врукопашную. Чтобы освободиться от дремоты, проделал приемы: выпад вперед, удар назад, винтовка вверх — защита от сабли... Проделал все это раз, другой, третий — сон вроде пропал, а сам думал: «Который час? Часов нет. Трудно с непривычки ночью не спать. Надо было у Радлова попросить часы...» Чтобы развлечься, придумал новое занятие. Поставил винтовку прикладом на пол и сел на подоконник — винтовка передо мной. Она, балансируя, стоит вертикально — чуть колыхнулась, стала падать, ловлю ее. Надо только найти на полу ровное место. Поставил — стоит. Здорово! Вот качнулась. Нет, не дать ей упасть! Подхватываю, снова, покачиваясь, стоит...

Не заметил, как веки мои сами собой сомкнулись. И вот, как наяву, вижу Левку. Он в форме стал похож на Радлова. Нас только постригли. Мы стали какие-то носатые, лопоухие. Парикмахерша экипажа, пожилая женщина, все охала и сокрушалась, какая шевелюра, какие волосы! Но вот, выйдя из парикмахерской, опешил. Смотрю на Левку: у него после стрижки прическа как прическа. Он смеется, хохочет и говорит: «Видишь, я постоянный состав, меня по-свойски подстригли, а ты — переменный, тебя под Котовского, нулевочкой». Подошел к зеркалу и обомлел: будто не постригла меня парикмахерша, а побрила. Открыл глаза: тускло светит лампочка в коридоре. Спрыгнул с подоконника, испуганно осмотрелся по сторонам. Уснул на вахте! Позор! Хорошо, что никто не видел! А где же [10] винтовка?! Душа у меня обмерла, будто что-то оборвалось внутри. Что теперь будет?! За утерю оружия — под суд военного трибунала! Вот тебе и корабль, вот тебе и флот... Забегал по коридорчику, заглянул за дверь, за уголок, в туалет. Включив свет, чуть не вскрикнул от радости: винтовка стояла здесь, прислоненная к стенке. «Ну все, ну хватит», — повторял, ругая себя за разболтанность. А душа ликовала. И когда меня пришел менять заспанный Гарик, на радостях сказал ему: «Смотри не усни, здесь тепло и тихо». Это мое предупреждение словно пробудило его. «Ладно, рули в кубрик», — недовольно прогнусавил он...

* * *

Целый день меня мучили догадки: кто же сыграл со мной злую шутку? Но никто ничего не говорил, и на душе у меня стало поспокойнее. Только на другой день Радлов, выбрав минуту перед сном, как бы между прочим затеял разговор об оружии, сказал: «Главное, никогда не выпускай винтовки из рук! Чтобы с тобой ни случилось. Пока есть силы, хватка, цепляйся за оружие, не отдавай никому! Меня еще до войны тоже проучили, не так, как тебя сегодня. С тобой политбеседу сейчас провожу, а меня чуть под трибунал не упекли. Рад был, что десять суток с рашпилем знакомство вел».

Это после узнал, что «рашпилем» звали старшину на ленинградской гауптвахте.

После этого случая с винтовкой Радлов все время, пока мы были вместе, ко мне относился как-то особенно, словно старший брат.

* * *

...А сегодня вот мы расстанемся. От этого мне сделалось грустно, да и будущая незнакомая жизнь немножко пугала своей неизвестностью. Забросив на плечо тяжелый вещмешок, пошел следом за старшиной.

Выйдя из ворот, мы остановились. Хорошо на улицах родного города, и ты не просто как какой-то там гражданский парень, а моряк, самый настоящий моряк!

Здесь на улицах идет своя жизнь. Трамваи, автомашины. Торопятся пешеходы. В проезжавшем трамвае встретился глазами с девушкой, улыбнулся ей, кивнул головой, она помахала рукой. Радлов удивился:

— Что, знакомая?

Помешкав, небрежно ответил:

— Да, одна из моих девчонок...

Радлов усмехнулся и с иронией спросил: [11]

— А много их у тебя?

Почувствовал, что краснею:

— Да нет, только эта...

Пройдя вдоль угрюмого, красного кирпичного здания экипажа, мы вышли на Площадь Труда. Здесь — трамвайная остановка. На ней немало народа. Мне казалось, что все только и смотрят на меня. Вот бы заявиться в форме к сестренке Жене или, еще лучше, к сотрудницам из мастерских, потому с надеждой спросил:

— А может, до Невского проедем? А, товарищ старшина? Здесь ведь рядом на трамвае.

Радлов покачал головой:

— Невский — хорошо, а Международный проспект еще лучше. Понял? Мне туда надо. Но это уже после тебя и без тебя. Туда вдвоем не ходят, — с назиданием пояснил он, как объясняют слишком любопытным детям.

Меня это не обидело. «Ладно, обойдемся без провожатых», — самоуверенно успокоил сам себя, надеясь, что будет случай выбраться в город. А сейчас идем к набережной Невы.

На мне новенькая, с иголочки форма, она чуть великовата, но все равно в ней так приятно идти. Шагаю твердо, постукивая тяжелыми рабочими флотскими ботинками. Они тупоносые, с двумя металлическими заклепками, шнурок — ремешок из сыромятной кожи. Тельняшка плотно обхватывает грудь. Она еще ни разу не стирана, поэтому чуть покалывает, но этого не замечаю.

День выдался яркий, солнечный. С Невы потягивало холодком, еще не прошел ладожский лед, но в затишье тепло, потому и вспотел: ведь надел на себя все, что положено, в том числе белые рубашку и кальсоны с завязками, такие никогда до этого не носил.

Скоро мы достигли цели. Прямо на нас смотрел огромный корабль. Три большие трубы, высокие мачты, шлюпбалки — все это сразу захватило, взволновало. Но сразу не обратил внимания на то, что на палубе не видно людей.

Пройдя мимо часового, мы поднялись по трапу на ют.

— Ну вот он, твой корабль, будь здоров, — сказал на прощание Радлов. — Может, увидимся: флот — служба большая. А придешь на «Киров», покажу тебе настоящий крейсер. — Он подмигнул мне, проходя мимо флага, козырнул и быстро застучал по трапу, вышел на гранитную набережную.

— Видишь, как положено входить и сходить с корабля. Честь флагу надо отдавать, салажонок, — сказал мне [12] вахтенный, Был он высок ростом и уже немолодой, хотя по званию всего краснофлотец, а, судя по новенькой форме, тоже, видать, недавно стал моряком. Дежурный по кораблю главный старшина заметил:

— Правильно, товарищ Зайцев, с первых шагов надо товарищей учить. Только на вахте не отвлекаются, а следят за порядком. Вон буксир подходит, а вы болтовней занимаетесь.

Зайцев побежал на другой борт, принимать швартовы буксира, а рассыльный повел меня в кубрик. Начиналась новая жизнь со всякими неожиданностями и трудностями. Много разных людей встретил я здесь, в команде, познал законы флотской службы, словом, начал выполнять свой конституционный долг защитника Родины.

* * *

Первые впечатления всегда сильные и запоминаются надолго. На смену радости, что сбылась мечта стать моряком, пришло некоторое разочарование. Мне грезились крейсеры и эсминцы, грозные орудия, торпедные аппараты, стремительные атаки. А на корабле, куда меня назначили, не было ни одного орудия. Стояли две сорокапятимиллиметровые пушки, да и те снимают — толку, говорят, от них мало. Экипаж на этом огромном корабле совсем небольшой. Многие из личного состава ушли на сухопутный фронт, они, как и Радлов, кто в Сенявинских болотах, а кто на Ораниенбаумском пятачке защищают Ленинград от наседающих фашистов. На корабле молодых ребят почти не было. Одни пожилые матросы. Машины и механизмы почти все законсервированы. На спардеках насыпан шлак, чтобы от попадания зажигательных бомб деревянная палуба не загорелась. Холодные пустынные кубрики, скучные длинные коридоры. С грустью вспомнил Радлова и боевой крейсер «Киров», который продолжает громить фашистов, посылая снаряды далеко за город, заставляя замолчать гитлеровские орудия.

«Вот там боевое дело, там настоящая военно-морская служба!» — думалось мне.

— Этот кубрик БЧ-пять называется, здесь живет почти вся наша команда, — рассказывает мне небольшого роста старший краснофлотец, знакомя меня с кораблем. Делает он это обстоятельно, не спеша, серьезно. — Вот твои рундуки. Здесь должно быть заправлено вот так, — он открыл дверцы шкафчиков. В одном было аккуратно сложенное обмундирование, синий воротничок с полосками сверху. [13]

Стопочка книг — в другом. Здесь же фотокарточка в затейливой рамке, на снимке миловидная женщина, улыбаясь, глядит на нас...

— А спальное белье надо получить у Козлова. Пойдешь в баталерку, ее найти поможет Архипов. И все, — резюмировал он. — Фамилия моя Егерев, звать будешь «товарищ старший краснофлотец». Устав требует либо по званию, либо по должности. Когда будем одни, можешь просто Константин Иванович. Но это, повторяю, когда будем одни. Понял? Ну все... Да, чуть не забыл, специальность флотскую мы тебе определим позже, когда осмотришься, — сказал он на прощанье.

Так началась моя корабельная жизнь. Много удивительного и непонятного встретилось мне. Не ожидал, что спать буду в брезентовом гамаке на пробковом матраце. Этот гамак и назывался койкой.

Брать койку можно только после вечерней поверки. Каждый день перед отходом ко сну по списку идет перекличка. Старшина команды называет фамилию, а ты должен громко крикнуть: «Есть!» Если кто болен или в наряде — об этом за него говорит командир отделения. Стоишь в строю, откликнешься на свою фамилию «есть!» и ждешь команды: «Койки брать!» Тогда бежишь на верхнюю палубу: там в специальном ящике хранятся койки. Найти свою не просто. Все они одинаковые. Находишь по боевому номеру. Боевой номер говорит о многом. Так, например, мой номер 5–35–2. Что значило, как гласил корабельный устав ВМФ 1939 года, что ты принадлежишь к пятой боевой части, нести вахту должен в третьей боевой смене, по списку пятый и обслуживаешь второй боевой пост. Вот какую информацию дает о моряке боевой номер!

Взяв койку, бежишь в кубрик, быстренько расшнуровываешь ее, надеваешь на гаки (крюки) кольца, ложишься и мгновенно засыпаешь.

Все на корабле имеет особое название: потолок — подволок, пол — палуба, скамейка — банка, труба — магистраль, выключатель — пакетник. Вот только стол, так столом и зовется. Сначала я не очень понимал, что к чему, и, конечно, не обошлось без розыгрыша. А потом довольно быстро привык к флотской жизни, распорядку дня. Мне даже понравилось: здесь не надо ничего придумывать, изобретать — все тебе определено, расписано, положено. Но особенно радовал регулярный прием пищи. Завтрак, обед, ужин и даже вечерний чай — все предусмотрено. Завтрак бачковые получают в баталерке — хлеб, сахар, [14] масло. Все это делится на равные порции. Из огромного медного чайника наливает каждый в свою кружку горячий крепкий чай.

На обед три блюда: первое, второе и обязательно компот. На ужин тоже и первое, и второе. Хочешь еще, иди «в пике» — значит, попроси добавки у Ивана Ивановича. Он не жадный — добавит. Если, конечно, это не макароны. Они приварка не дают, их всегда в обрез. Хороший человек Иван Иванович! Поработал подсобником на камбузе и узнал о коках много интересного. Мне казалось, что Иван Иванович — грубоватый, угрюмый, сердитый. Он редко улыбался. Был немногословным. А Витька Теплов и улыбался и шутил — вроде простой, приветливый. Но со временем понял, почему моряки больше к Ван Ванычу идут, а не к Витьке Теплову. Иван Иванович был добрым, сердечным. Добавку, если есть, всегда даст. Любил он песни и сам пел. Пел он тихонько, словно для себя, пел и так, что слышали мы, рабочие по камбузу. Не бубнил, скажем, один и тот же куплет, а всю песню пел. Песни у него все больше старинные русские, заунывные.

Другим был Теплов. Он хоть и улыбался, вроде рубаха-парень, но его недолюбливали за пакостный характер. Ему бы лишь унизить, посмеяться над человеком. То макароны заставит продувать, дескать, чтобы там гвозди или тараканы не оказались. То в щелчки давай сыграем, и лупит по голове, словно молотком, так, что искры летят из глаз. А добавку никогда просто так не даст. Обязательно что-нибудь ехидное отпустит или какую-нибудь грязную работу придумает.

«Нет, Ван Ваныч не такой!» — говорил Лешка Зайцев. Вскоре сам убедился, что Лешка прав, и никогда не ходил к Теплову.

* * *

Быстро летело время. Но еще не определилось, на кого учиться: кем стать? Боцманом, трюмным или электриком? Пока раздумывал, мой начальник, Егерев, словно понимая, что в этом деле не должно быть давления, терпеливо ждал несколько дней. Правда, он как бы исподволь похваливал специальность машиниста. «Это не то что духи — кочегары, там интеллекта немного надо — шуруй уголь, бросай в топку, да не упусти воду... Дело нехитрое. А машина — это умная вещь». Он часто брал меня с собой в машинное отделение, заставляя делать уборку или помогать ему в работе. Трудно передать мои чувства, когда впервые [15] оказался в этом огромном помещении с двумя гигантскими паровыми машинами. Стальные шатуны, литые мотыли, кулисы, манометры, вакуумметры поражали. Здесь, как нигде в другом месте на корабле, чувствовалась мощь техники. Хотя механизмы бездействовали, но общий порядок в машинном отделении, надраенные медяшки, чистота — все это словно подчеркивало, что машина исправна, она временно остановлена и вот-вот заработает. Думаю, внимательное и доброе отношение Константина Егерева, к которому быстро привязался, как к хорошему, большому другу, было главным, почему стал машинистом.

В моих глазах Егерев был авторитетнейшим человеком, потому относился к нему, старшему краснофлотцу, командиру отделения машинистов, с почтением, хотя лет ему было немного — примерно двадцать пять. Кстати, был он весьма эрудированным. Много читал и понимал толк в литературе. Кроме того, он неплохо рисовал, что нас особенно сблизило. Ко мне относился строго, но душевно. Он и заронил в мою душу те зерна, которые проросли, породив привязанность к флоту, любовь к его традициям, и определили мою судьбу кадрового военного.

Время вносило коррективы. Если, скажем, сначала был очень разочарован, попав на учебный корабль «Комсомолец», то впоследствии, благодаря именно Константину Егереву, был доволен тем, что начал флотскую биографию на этом корабле. Именно «Комсомольцу» выпала честь быть первым советским кораблем, совершившим дальнее плавание. Обучая меня специальности машиниста, Егерев с увлечением рассказывал об истории нашего корабля. Много лет прошло с той поры, а в моей памяти сохранились подробности его рассказов о корабле-ветеране. Построенный по заказу царского правительства на верфях Круппа в Германии, корабль с 1903 года был в составе русского флота под названием «Океан». Во время империалистической войны он использовался как госпитальное судно. В 1922 году в честь принятия комсомолом шефства над флотом «Океан» обрел новое имя — «Комсомолец».

В революционную летопись моряков Балтики немало ярких страниц вписал корабль-ветеран. Здесь после окончания курсов машинных унтер-офицеров в Кронштадте летом 1916 года проходил корабельную практику Анатолий Железняков. Он вел на корабле революционную агитацию. Более трехсот матросов с этого корабля участвовали в демонстрации 3–4 июля 1917 года. В дни Октябрьского вооруженного восстания весь экипаж (на корабле [16] остались только больные) с оружием в руках на минном заградителе «Амур» отправился в Петроград в распоряжение военно-революционного комитета. 25 октября моряки с «Океана» принимали участие в штурме Зимнего. В годы гражданской войны они сражались на многочисленных фронтах, защищали колыбель Октября — Петроград.

Как-то вечером Егерев принес вырезку из газеты «Красный Балтийский флот».

— Вот послушай, что писал Леонид Соболев о нашем корабле. Он служил на нем старшим штурманом и был курсантом первого после гражданской войны похода корабля за границу в 1924 году. — Егерев начал читать: — «Удивительно изящный его силуэт с тремя наклонными назад могучими трубами, с высокими мачтами, с безупречной линией надстроек, его корма, подобранная над водой в готовности мягко и властно отбить удар любой догоняющей волны, его стремительный форштевень, наклоненный вперед как бы в нетерпеливом порыве к движению».

Эти слова писателя заставили меня по-новому взглянуть на корабль, его кубрики, внешний вид. Впоследствии во время покраски корабля мне поручалось подправлять герб и надпись на «подобранной» корме, я всегда вспоминал замечательного писателя-мариниста Леонида Соболева и гордился своим кораблем, носящим великолепное молодое имя «Комсомолец».

Многие видные адмиралы Советского Военно-Морского Флота проходили морскую практику на этом корабле — драили торцем его тиковую палубу, наводили блеск на кнехты с отлитым славянской вязью именем «Океан» или грузили уголь.

Корабль-ветеран дал надежную путевку в жизнь многим поколениям советских моряков.

Пашка Борисов

Флотская жизнь с ее боевой учебой, занятиями, тренировками, работой у механизмов обогащала нас знаниями, помогала стать настоящими моряками. Незаметно мы мужали, и нас уже не называли «салажатами». Но особенно уверенно почувствовал себя, когда к нам на корабль прибыло молодое пополнение. Еще бы! Сознание того, что ты не самый молодой, не новичок, прибавило уверенности. Ведь есть люди, для которых все корабельные порядки [17] в диковинку, так что мы с некоторым превосходством смотрели на молодых матросов, занимавшихся строевой подготовкой на набережной Невы у корабля. Вид у них был довольно смешной. Бескозырки без ленточек. Белые, еще не обмявшиеся робы, мешковато сидели на мальчишках. Они усердно топали ботинками по асфальту, нет-нет да и сбивая ногу.

Говорили, что к нам в команду машинистов направят молодого матроса. Подумал: «Хорошо! Теперь-то уж есть помоложе меня!» Даже представил себе, как буду ему помогать, подсказывать, что делать и как. Однако получилось все не так, как предполагал.

Впервые увидел Пашку Борисова в кузнице. Кузница — небольшое помещение с верстаками, наковальней, говорят, был и горн. Здесь мы хранили инструменты, выполняли различные слесарные работы. Мне надо было подшабрить золотник к циркуляционной помпе — мощному циркуляционному насосу, который был в моем заведовании. Выполнить довольно сложную работу с золотником можно было только в кузнице.

Открыв тяжелую металлическую дверь, увидел у верстака незнакомого моряка. Он стоял ко мне спиной, невольно уставился на его стриженый затылок и розовые уши, просвечиваемые солнечным лучом, проникающим через стекло иллюминатора. Тихо подошел к нему. На верстаке разложен инструмент: напильники, ручники, наждачная бумага. Взгляд невольно остановился на металлическом рундучке, в котором Егерев бережно хранил инструмент. Это, пожалуй, был единственный рундук на корабле, не считая сейфа, с оружием, который находился под замком.

У меня сразу шевельнулась недобрая ревность к этому парню: ведь почти год работал с Егеревым, но он мне стал доверять ключ от рундука совсем недавно. А этот только пришел, и ему уже дверь нараспашку — на вот, бери инструмент, цветной плексиглас для мундштуков...

— Привет! — бросил не очень дружелюбно. Он молча кивнул головой, продолжая надфилем точить какую-то втулку. Думал, что он, как молодой, прекратит работу, поздоровается, да и этот кивок мне показался оскорбительным, потому решил показать свое старшинство.

— Ну-ка, перейди, пожалуйста, к тому верстаку. Все знают — это мое место, — сказал как можно спокойнее.

Эта смесь повелительного «ну-ка» и вежливого «пожалуйста», видимо, сбила парня с толку. Он перестал пилить, [18] вынул из тисков деталь. Обратил внимание, что зажата она грамотно, в прокладки из красной меди, чтобы не смять бронзу стальными губками тисков.

Ничего не сказав, он перешел на край верстака, снова взялся за работу. Мне же надо было шабрить зеркало золотника. Работа эта не простая, она требует большого терпения и навыка. Мы молчали, не найдя общего языка.

Но когда Борисов увидел на верстаке золотник, он на него покосился и, видно, оценив, что это работа не для новичка, стал посматривать в мою сторону несколько дружелюбнее. Было ясно, что он приглядывается ко мне, сравнивает свою и мою работу.

Насвистывая, не спеша в шахматном порядке снимал шабером синьку, оставшуюся на зеркале золотника. Все меньше и меньше становятся точки, все ближе и ближе конец работы.

Увлекшись, не заметил, как пришел Егерев. Вначале подошел к Борисову.

— Молодец, толково, — похвалил он новичка.

Насупившись и пользуясь тем, что Егерев невелик ростом, нарочно спиной закрыл свои тиски. Но Константин Егерев, видать, угадал мое настроение.

— Ну-ка, товарищ дорогой, убери свое могучее плечо, дай взглянуть, — потребовал он.

Положив шабер, отошел. Егерев, ничего не сказав, взял золотник, поставил его на шабровочную плиту, плавно потер и, рассматривая пятнышки, прищурился.

— К обеду закончишь, будем ставить на место, — сказал он, не похвалив и никак не выразив своего отношения к моей работе.

В тот же день произошла наша первая стычка с новичком. Все из-за того же ключа к рундуку. Борисов и после обеда продолжал работу с бронзовой деталью. Как после узнал, это был фигурный фланец к масляной системе, который был поврежден осколком снаряда, попавшим в машину в самом начале блокады. Деталь сложная, но, видно, Пашка уже прослыл знающим слесарем, раз дали ему эту ответственную работу.

Судя по всему, и сам тоже неплохо справился с заданием. Меня похвалил старшина команды мичман Поляков Леонид Васильевич. Но вот правильно поставить золотник — дело трудное. Мичман, улыбаясь, показывал, как это делается, и вспоминал:

— Когда я до войны служил на буксире, там мастеровые держали в секрете эту работу. Придет, бывало, такой [19] хитренький старикан. Всех выпроводит из машины и еще рядном или брезентом накроется, чтобы никто не видел, иначе потеряешь монополию, а с ней и заработок... Так и ходит от одного судна к другому... А вас, видите, сразу учим... А золотник вы хорошо пришабрили...

* * *

Мы уважали мичмана Полякова. Он всегда обращался к подчиненным на «вы». Никогда не кричал. Бывало и сердился, но по-своему: насупится и молчит. От этого становилось неуютно всей команде машинистов. Но сердился он редко, и мы очень любили нашего мичмана.

К концу дня Поляков дал мне последнее задание — притереть два клапана. Дело это нехитрое. Тем более, если на седле гнезда и на самом клапане нет глубоких раковин. С помощью стеклянного порошка потрешь полчасика — и готово...

Воодушевленный похвалой мичмана, направился в кузницу за стеклянным порошком. Борисов попался мне навстречу. В руках он держал ключ от рундука с инструментом. Ключ обыкновенный, с небольшим брелком-якорьком — работа умелых рук Егерева. Не каждому доверялся этот ключ! А Борисов небрежно крутит его на пальце, словно личную собственность.

— Дай-ка ключ!

Борисов, словно не заметив мою протянутую руку, уклонился, юркнул в дверь и, явно издеваясь, усмехнулся:

— Ишь чего захотел! Ключ ему дай!

Разозлившись окончательно, кинулся за ним.

— Ах ты, губошлеп, салага!

Но он тут же нашелся:

— Сам-то ты кто? Вытри сопли, мореман! — при этом грязно выругался и скорчил противную рожу.

Вот так с первой встречи мы стали чуть ли не врагами, хотя каких-либо серьезных поводов для этого не было. Наши натянутые отношения не остались незамеченными в команде. Знал о них и Егерев. Он старался не посылать нас вместе на одну и ту же работу. Но когда это случалось, между нами снова происходили мелкие стычки.

Между тем видел, что старшие товарищи относились к Пашке снисходительно, и не понимал почему. Борисов был запанибрата с краснофлотцами много старше его. Подойдет, скажем, к старшему краснофлотцу Косте Архипову (тот ему в отцы годится) и говорит с ухмылочкой: [20] «Дай-ка, старина, кусочек бумажки и твоего табачку, а то я спички дома оставил».

А Архипов ничего, поведет белесой бровью, не спеша лезет за кисетом с махоркой. Стоят... Курят...

Наконец понял, что главный козырь Пашки в его профессиональном мастерстве. Слесарь он был первоклассный. Даже Володя Василевский (он до войны слесарем-лекальщиком работал на «Судомехе»), понимающий толк в слесарном деле, и то мне назидательно сказал: «Пашка — артист своего дела...» И действительно, ему удавалось легко и просто выполнить такое задание, которое требовало, скажем, от меня значительно больших усилий. Егерев поручал наиболее тонкую и ответственную слесарную работу Борисову. Помню, долго подступались мы к рефрижераторной машине. Надо было ее ремонтировать и вводить в строй. Мичман Поляков возился с чертежами, задумчиво перебирая заводские синьки. А после выразил сомнение — сможем ли мы без помощи завода? Борисов и здесь влез: «Сделаем, мичман, как надо!» Сказал таким тоном, что меня аж покоробило, и не «товарищ мичман», а как-то панибратски «мичман»... и все.

Удивительное дело! Леонид Васильевич словно не обратил внимания на эту вольность. Улыбнулся так, чуть грустно, и сказал:

— Надо, надо сделать, товарищ Борисов! Вот вы и сделаете.

И ведь сделал! Машина заработала, а в специальном приказе командира корабля говорилось, что Борисову объявлена благодарность, его наградили почетной грамотой.

Получив первое поощрение, Пашка и вовсе задрал нос. Ко мне он стал цепляться в открытую, не пропускал случая, чтобы как-нибудь съязвить.

Стал размышлять, отчего все это: «Может быть, я сам виноват? Чего взъелся на него? Вроде ничего он плохого мне не делал».

Однажды завел разговор с Гришкой Леоновым, тоже машинистом, что он думает о Борисове.

— Да ничего, — Гришка, не задумываясь, легко и просто выпалил, — жуковатый парень. Но ничего.

— Честно говоря, тоже думаю, что он с хитрецой, а в чем — не пойму.

И тут Гришка рассказал мне про один случай.

— Помнишь, у нас вышло из строя турбодинамо? А на чьей вахте? [21]

Да, было: подплавился подшипник, и мы добрых пять суток днем и ночью вводили механизм в строй. Но на чьей вахте случилось, не помнил, мне было не до этого.

— Не помнишь? — Гришка будто с упреком и удивлением смотрел на меня. — На Пашкиной! И я тебе скажу: проспал он турбину... Сам отвертелся, а я точно знаю... Только жалел его, не говорил никому. Да и ты не говори.

— А ты откуда знаешь?

Он многозначительно хмыкнул:

— Одну Пашкину хитрость раскрыл. Ты когда-нибудь сменял его в турбодинамо?

— Ну сменял.

— Вот у тебя дверь из машины в агрегатную всегда открыта? У меня тоже. А Пашка ночью, особенно, когда «собаку» стоит, дверь всегда закрывает. Потому что наловчился спать на вахте. Сядет около агрегата прямо на палубу, положит перед собой кусок ветоши, а около дверей ставит ведро пустое с разным железным хламом. Кто войдет, дверью сбивает ведро, оно падает, гремит. Пашка, не оглядываясь, начинает палубу тереть, вроде приборку делает... Я давно понял его хитрость. Один раз вошел, а он и не услышал — ведро не упало, а отодвинулось. Турбина шумит к тому же. Пашка и прозевал... Ты бы видел, как он юлил! Упросил меня не докладывать. Я никому — тебе вот первому... А когда авария произошла, он мне клялся, что не спал. Кто его знает? Может, и не спал... Мичман Поляков говорил, что вины личного состава не было...

Узнав про Пашкины проделки, подумал, что при случае подловлю его. Но мне не пришлось этого делать. Между нами произошла новая стычка, и совершенно неожиданно.

Дело было так: мы вырубали прокладки из красной меди. Они нужны были для ремонта паропровода. В кузнице звенят два молотка — мы с Пашкой соревнуемся негласно, молча. Он видит, что у меня получается медленнее, менее ловко, и усмешка не сходит с его лица. Он улыбается и сильно бьет по зубилу, за один удар острое жало рассекает мягкую медь, и, главное, не смотрит на головку зубила, совсем не смотрит!

Мне никак не хочется уступать, сдаваться. Хотя и тороплюсь, но не могу рубить быстрее. Дело в том, что опасаюсь ударить по руке. Мои глаза словно прикованы к головке зубила. Это и снижает производительность труда. У Пашки уже около десятка деталей, а у меня и пятая не [22] готова. Попробовал, приноровился было так же, как Пашка, рубить не глядя, и понял, что так быстрее. Однако не имея сноровки, потерял бдительность, промахнулся и ударил молотком по руке. Словно искры со слезами полетели из глаз. На руке чернотой наливалась и пухла ранка. Бросив молоток и зубило, стал усиленно дуть на руку. Боль словно утихла. Притих и Пашка. И тут услышал какой-то звук. Взглянул туда, где работая Борисов, и мгновенно забыл о руке. Пашка закатывался от хохота. Не помня себя от злости, одним прыжком подскочил к нему, схватил его за грудки и почувствовал, насколько он легок, тщедушен. Пашка до того растерялся, что побледнел. И тогда отпустил его.

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в это время не вошел Егерев. Он сразу понял, в чем дело.

Посадив нас друг против друга, Егерев с гневом отчитал обоих. Он говорил о нашем мальчишестве, которое перешло рамки нормальных человеческих отношений, а устава тем более. «Воинский долг», «честь советского человека», «дружба», «морское братство» — все эти слова были произнесены им в разных интонациях. Мне было стыдно, готов был повиниться, но упрямство и самолюбие брали верх. Хотелось, чтобы Борисов первым признал свою вину, но тот, опустив голову, молчал. Наконец он подавленно пробормотал:

— А чего там! Не надо нас воспитывать, сами разберемся, не будет больше этого, старшина.

Борисов снова взялся за молоток и зубило. Меня обрадовало, что Пашка повинился первым, и поддержал его:

— Правильно, не дело это! Надо злость на фашиста беречь, а мы тут мелочимся! — И тоже взялся за работу.

— Ну, смотрите мне, — уже не столь строго сказал Егерев, — верю в ваши разумные слова.

С тех пор Борисов будто не замечал меня. А тут еще война напомнила о себе: не до распрей.

В этот день гитлеровцы вели сильный артиллерийский огонь по городу. Но жизнь на корабле даже во время артобстрела шла своим чередом. После обеда — «адмиральский час» — время, когда полагается отдых. Только мы расположились полежать, как раздался страшный грохот и скрежет, нас словно ветром снесло с коек, банок. Вскочив, увидел, как, пригнувшись, помчался куда-то Егерев. Мы за ним. Пашка Борисов, как сидел на банке, так и замер с полуоткрытым ртом и округленными глазами. Потом, спохватившись, начал бегать по кубрику. Затем все [23] молча, оцепенело смотрели друг на друга. К счастью, никто не пострадал.

— Видишь, как мы близко были от гибели. Фриц чуть-чуть не угодил в наш кубрик, — говорил Егерев. — Есть вещи, неподвластные воле человека. Вот страх — чувство врожденное, заложенное в каждую живую душу, его, брат, никуда не спрячешь, — продолжал он философствовать, словно оправдывая свое поспешное бегство.

Как с ним не согласишься? Ведь сам познал деморализующую силу страха. Когда Ленинград бомбили или начинался артобстрел, моя мать мгновенно становилась невменяемой. Если бомбы падали близко, ее начинала колотить мелкая дрожь, она пряталась за дверь и начинала креститься, хотя была довольно образованной женщиной и никогда не верила в бога.

Но мы после этого разрыва снаряда стали собраннее, особенно молодежь. И, должно быть, каждый не раз подумал с тревогой о своих родных, близких, друзьях, которые были еще ближе к опасности там, на фронте. С Борисовым на эту тему не говорил, но один день перевернул мое отношение к Пашке. Лишь только вошел в кубрик, сразу понял: у него что-то случилось. Пашка сидел сгорбившись, в руках лист бумаги, а глаза полны слез. Он плакал, плакал не стесняясь, тихо, без всхлипов: так плачут, наверное, только мужчины, когда у них большое горе. Его худощавое лицо выражало такую скорбь, что мне стало не по себе.

— Паша, ты чего? — спросил я, в испуге уставившись на него.

Едва шевеля губами, он ответил:

— Отца убили, вот сеструха написала — похоронка пришла... Пал смертью храбрых...

Он опустил голову: ему трудно было говорить сейчас об этом. Мы знали, что матери у него давно нет — умерла еще до войны, остался он с отцом и сестрой.

Но вот и отца у него нет. Осиротел Пашка.

Как мог, стал утешать его, сказал, что сам остался один, что мать умерла от дистрофии.

Пашка молчал. Не знаю, слушал он меня или нет. Должно быть, он думал об отце, о своем доме. Но заметил, что мои слова его успокаивают, и на душе у него становится легче.

— Вот сегодня мы сами чуть-чуть не «пали смертью храбрых»... Соображаешь? Трудный день. Тяжелый день... [24]

Расстроганный моим сочувствием, он зашмыгал носом, вяло улыбнулся.

В те минуты мне так хотелось, чтобы с Пашкой у нас наладились добрые товарищеские отношения. Ведь в одном отделении, на одном корабле служим! Моряки же мы! А моряки всегда и во всем едины, дружны.

Однако Пашка долго держался замкнуто, со мной почти не разговаривал, а то и дерзил. Время понемногу заврачевало его горе. Еще на Пашку, видимо, повлияли какая-то схожесть в наших судьбах, совместная работа и служба, так что мы постепенно притерлись.

А главное, конечно, было в нашем командире — Егереве. Он делал все, чтобы воспитать нас настоящими моряками.

Две закрутки

Кубрик БЧ-5 самое теплое и уютное место на корабле. Это и есть наш дом.

В былые времена, когда на корабль прибывали курсанты военно-морских училищ для прохождения практики, все помещения были заняты людьми. А сейчас училища эвакуированы, на корабле остался небольшой экипаж, который поддерживает его жизнь. Занято всего три небольших помещения. Большинство личного состава — это моряки из БЧ-5. Все мы живем в самом просторном помещении. По правому борту разместились котельные машинисты — кочегары. У них всегда шумно, многолюдно, особенно вечером после работы. По левому борту расположились остальные специалисты БЧ-5 — электрики, трюмные, мотористы. И мы — машинисты. Здесь наши рундуки, куда мы складываем свое обмундирование, личные вещи, туалетные принадлежности и всякую мелочь. На ночь мы подвешиваем свои койки-гамаки. Хотя кубрик общий, территориально он все равно как бы поделен между личным составом.

Кочегаров никогда не привлекали к другим вахтам, кроме специальной. Это, наверное, потому, что у них была самая трудная вахта, требующая большого физического напряжения.

Все кочегары были значительно старше нас и потому относились к остальным специалистам покровительственно, сами держались обособленно. Работу свою они выполняли добросовестно, строго следили за порядком в кубрике, [25] и не один дневальный получил от них нагоняй, скажем, за перегоревшую лампочку.

Мы на них не обижались — понимали, что им труднее, чем нам.

Это были простые работящие люди, в годах. Призвали их в войну из «очень далекого запаса», как невесело шутили сами кочегары. Придя на флот, они принесли и свой житейский опыт, и отношение к людям. Одни были покладистыми, добрыми, другие отличались подозрительностью, угрюмым характером. С одним из таких людей меня свел случай, который доставил немало неприятных минут.

В тот день стоял дневальным по кубрику. Настроение у меня было отличное. Радовался неожиданной возможности пройтись на нашем небольшом буксире в порт. Вместо заболевшего машиниста посылают меня. Это моя первая самостоятельная вахта.

Горнист только что подал сигнал на обед. Кубрик быстро наполнился людьми. Весело позванивают ложки, гремят алюминиевые миски. Бачковые побежали на камбуз.

— Дневальный! Дневальный! — раздался голос Корчагина, самого сварливого из кочегаров. Мы его даже побаивались.

Когда подошел к нему, Корчагин стоял около своего рундука. Было видно, что он что-то искал, привычного порядка около него не было: вразброс лежали его вещи — несколько книг, письма, коробочка из-под папирос «Северная Пальмира». Лицо Корчагина было хмурым, неприветливым. Верхняя губа со шрамиком под носом слегка подергивалась.

— Дневальный, здесь был мой портсигар с табаком... Может, кто приходил в кубрик на твоем дневальстве? — спросил он.

Еще не понимая, в чем моя вина, спокойно ответил:

— Никто не приходил за вашим портсигаром... кому он нужен, — повернулся и пошел обратно.

— Обожди, — властно скомандовал Корчагин. Обернувшись, увидел его маленькие злые глаза, глубоко спрятанные под белесые брови. — Ты Ваньку-то не валяй, не строй из себя дурачка! Говори, куда делся портсигар?!

Меня обступили и другие кочегары. Кое-кто подтрунивал над Корчагиным. Случай произошел из ряда вон: раньше никаких пропаж никогда в команде не было. Почувствовал, что покраснел до кончиков ушей. Уж такая у меня слабость — чуть-что — сразу бросает в краску.

Кочегары по-своему истолковали мое смущение. [26]

— Ишь, краснеет, значит, виноват, — заметил один из них.

— Да что вы в самом деле? Какой портсигар? Где он у вас был? — несвязно пробормотал в ответ, а у самого слезы навертывались на глаза. Круто повернулся и убежал на свой пост к столику дневального.

К счастью, в это время в кубрике оказался наш старшина Константин Егерев. Увидев, что меня чем-то крепко расстроили, он сразу направился к кочегарам. Не знаю, о чем он говорил с ними, но страсти вскоре улеглись.

Больше всего в этой истории меня возмутило то, что Корчагин даже не пытался разобраться, не спросил, курю я или нет, а сразу оскорбил подозрением. Обидно было: ведь за свою недолгую жизнь никогда не притрагивался к чужому, в детстве даже не брал чужих игрушек. И вот на службе узнал, как почитаются на флоте традиции — честность, прямота, дружба.

Еще в Балтийском флотском экипаже Радлов учил меня: «Подпиши свой аттестат, — под аттестатом он понимал все обмундирование, — сделай это толково, разборчиво — бескозырку с правой стороны, фланельку на подоле, брюки на клапане...» — «Это чтобы не свиснули», — простодушно пошутил тогда. Радлов словно не понял шутки, жестко посмотрел на меня и сказал так, что его слова врезались в память на всю жизнь: «Запомни, на флоте ничего не воруют и ничего не пропадает, а подписывать надо для порядка. Форма-то у всех одинаковая. Если ротозей какой забудет свою шмутку, так чтобы она его сама нашла...»

* * *

Прошло несколько дней. Корчагин больше не вспоминал о пропаже. Спрашивать, нашелся портсигар или нет, мне было неудобно. Кочегары словно забыли об этом инциденте. Однако я испытывал такое чувство, будто меня молча осуждают за постыдный поступок. А может, причиной тому была мнительность?

Совершенно неожиданно счастливая случайность сняла с моей души тяжесть. Корабельный баталер — главный старшина Козлов — нередко обращался к нам, молодым морякам, помочь ему в баталерке. Человек пожилой, он на сверхсрочную службу остался задолго до войны, ему трудно было поднимать и переставлять тяжелые ящики с мылом или мешки с ветошью.

К Сергею Осиповичу Козлову относился как к отцу, с большим доверием. Он вообще умел расположить к себе [27] людей, вызвать на откровенность, посочувствовать, дать добрый совет.

Мы видели, что офицеры тоже очень уважают его. Козлов был еще и членом бюро партийной организации. Он не упускал случая, чтобы не поговорить с молодыми матросами о самых разных проблемах жизни, службы, отношении к девушкам. Однажды, когда работал у него в баталерке, он заставил меня рассказать о себе, как я попал на флот. Слушал Козлов внимательно, репликами и замечаниями умел поддержать разговор. После таких бесед меня тянуло побыть с Сергеем Осиповичем. Он мог просто ответить на самые трудные вопросы.

Когда произошла эта история с портсигаром, первым долгом подумал о Сергее Осиповиче, но он был в командировке.

Узнав о его возвращении, поспешил к Козлову.

* * *

В баталерке стойко держался свой запах: пахло новым обмундированием, немного мылом и одеколоном, которым пользовался Сергей Осипович. Увидев меня, он обрадовался:

— Ну что, малец (так он меня звал, когда был в хорошем настроении), наш Ленинград теперь воспрянет духом. Посмотрел я, сколько продуктов привезено через Ладогу — теперь с голоду уже никто не умрет! Даже мандарины и яблоки привезли. Вот тебе гостинец, давно, наверное, не пробовал? — сказал он, подавая мне два оранжевых мандарина.

— Спасибо, после, — поблагодарил я. И вдруг мой взгляд остановился на зеленоватом предмете, лежавшем рядом с книжками на полочке.

— Ты чего там усмотрел? — спросил Козлов.

— Вы же не курите, Сергей Осипович! Откуда у вас этот портсигар? — взял с полочки зеленый пластмассовый портсигар, открыл его. Табаку совсем немного. Тут же аккуратно нарезанные листочки газеты.

Козлов забрал у меня портсигар, усмехнулся:

— Две закрутки — целое состояние для курильщика.

— Откуда он у вас? Чей?

— Не знаю, — пожал плечами Козлов. — За ящиком с мылом нашел, кто-то обронил.

— Может, это Корчагина портсигар?

— Почему Корчагина? — не понял Козлов, — тут вся команда бывает. Я мыло раздавал. [28]

— Посмотрите по ведомости, был Корчагин, получал он мыло? — И рассказал все, как было.

Сергей Осипович слушал внимательно, иронически усмехался, глядя, как я изображаю Корчагина и других кочегаров.

— Возьми и вручи ему сейчас же, — сказал Козлов.

Положив портсигар в нагрудный карман робы, пошел разыскивать Корчагина. Мне не терпелось увидеть, как он отнесется к находке.

В котельном отделении всегда полумрак. После дневного света глаза не сразу привыкают. Кочегары меня не видели, занятые чисткой котлов. Был конец вахты. Перед сдачей смены всегда хлопотно.

Стоял и ждал, пока не закончится трудная работа, наблюдал, как Корчагин, освещенный красным светом остывающего шлака, орудует тяжелым скребком. Дождавшись, когда он освободится, подошел и протянул портсигар.

— Вот, смотрите, ваш?

На морщинистом потном лице кочегара возникло подобие улыбки. Он просто взял портсигар и сказал:

— Мой, иди, не мешайся, видишь — некогда.

И все, больше ни слова, ни «спасибо», ни «прости». Обескураженный таким оборотом, вышел из котельной.

* * *

Прошло несколько дней и, словно нарочно, нос к носу столкнулся с Корчагиным в библиотеке корабля. Библиотекарь убежал за почтой, попросив меня заменить его ненадолго. В это время и вошел Корчагин. Увидев его, отвернулся, сделал вид, что читаю интересную книгу. Помолчав, Корчагин заговорил первым:

— Слушай, тебя как зовут-то? — спросил он полушепотом.

Ничего не ответил ему, прикинулся обиженным.

— Не серчай ты на меня, винюсь, моя промашка. Плохо о тебе подумал.

Взглянул на него. Он улыбался, улыбался хорошо, и лицо его было сейчас простодушным. Он усмехнулся:

— Озорные вы, ребята... Ну, ладно, — миролюбиво добавил Корчагин. — Не серчай ты на меня, — еще раз сказал он и вышел.

«Не серчай!» — повторил про себя и рассмеялся. Стало так легко на душе, словно ничего и не было между нами. [29]

Дальше