Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава II

В начале октября мы с двоюродным братом М. Осоргиным одновременно прибыли служить в Гатчину, где для нас была уже приготовлена квартира.

В первый же день мы отправились в полк и явились к нашему непосредственному начальнику, поручику Палицыну, занимавшему должность начальника полковой учебной команды, куда сразу попадали все вольноопределяющиеся. Палицын первым долгом потребовал, чтобы мы тотчас же заказали себе на собственные средства полное обмундирование в полковой шивальне, и чтобы это обмундирование решительно ничем не отличалось от казенного солдатского. Сукно, пуговицы, даже подкладки — все должно быть такое же, как у простых рядовых. В полк мы могли являться только одетыми по казенному. Лишь «для города» и вне службы разрешалось одеваться приличнее, опять-таки строго соблюдая установленную для полка форму. Впрочем, надо сознаться, что и казенное гвардейское обмундирование было очень и очень добротно, красиво и прилично. Нам полагались черные вицмундиры с золотыми пуговицами и к ним медные каски «с гренадой». Полагались и белые парадные мундиры, красиво обшитые [26] на обшлагах, воротах и груди яркими желто-голубыми полосами. Такие мундиры назывались колетами. Они были без пуговиц и застегивались на крючках, так как в конном строю поверх них надевались медные латы (так называемые «кирасы»). К этим мундирам полагались позолоченные каски, увенчанные на макушке большими золотыми двуглавыми орлами с распростертыми крыльями. Сюда же полагались краги, то есть особые белые перчатки с огромными твердыми отворотами, чуть не до локтя, как у средневековых рыцарей. Полагались нам и желтые тужурки и простые защитные гимнастерки. Все ремни амуниций — белоснежные, как и во всей гвардии.

Молодцеватые ефрейторы сразу же принялись наставлять нас, кому и как отдавать честь. Мундиры сготовили нам быстро, и дня через четыре, облекшись в белые парадные колеты и напялив на голову тяжелые медные каски с орлами, мы наняли полкового извозчика Аверьяна, знавшего адреса всех офицеров{15} и покатили «являться» всем господам офицерам по принятому обычаю к каждому в отдельности.

Это была целая процедура, которая потребовала от нас нескольких предварительных репетиций. Репетировал нас бравый вахмистр учебной команды по фамилии Маляр.

Ведь мы были только солдатами — нижними чинами, и с момента как мы одели солдатскую форму, между нами и господами офицерами сразу же выросла огромная пропасть. Теперь с человеком, одетым в офицерскую форму, мы, одетые только по-солдатски, уже никогда не могли говорить просто и держать себя свободно, и это несмотря на то, что мы принадлежали к высшему дворянскому кругу.

Нужно было уметь, как доложить о себе офицеру, как предстать «пред его очи», как при этом придерживать палаш и каску, как смотреть в лицо начальству одновременно «почтительно и весело».

Смешон штатский человек, когда на него впервые напялят блестящий военный мундир. Ведь настоящая военная выправка в старой армии давалась не скоро и всякий штатский, одевшись по-военному и желавший изобразить военную выправку, всегда был смешон и карикатурен. Мне все-таки было это легче, так как я имел [27] уже в этом отношении некоторый опыт за время пребывания на военном корабле. Миша Осоргин такого опыта не имел и поэтому был очень смешон, тем более, что был несколько мешковат и неуклюж.

Производя невероятный грохот строевыми сапожищами, шпорами и огромной металлической ножной палаша, непривычно болтавшейся с левого бока и задевавшей на ходу за что ни попадало, мы входили в квартиры офицеров «печатным» шагом, который плохо нам удавался. Представ перед начальством, мы корчили «почтительное, но веселое лицо», вытягивались истуканами и громко галдели по очереди: «Ваше высокоблагородие, честь имею явиться по случаю поступления Лейб-гвардии в Кирасирский Ея Величества Государыни императрицы Марии Федоровны полк... Вольноопределяющийся такой-то!»

Это нужно было браво выпалить одним духом. Во время этой тирады офицер, невзирая на свой чин, тоже вытягивался и каменел, после чего подавал нам руку, и тогда мы снова оглашали его квартиру громким и радостным криком: «Здравия желаем, Ваше высокоблагородие!» Некоторые офицеры ограничивались этим и отпускали нас подобру-поздорову. Иные же, произнося традиционное «ради Бога, не беспокойтесь», усаживали нас и пытались завести приятный разговор, который с нашей стороны никак не клеился, потому что мы уже с азартом вошли в свою новую роль «солдат» и старались держать себя браво и дисциплинированно. К тому же, говорить просто мы уже не могли. Вместо «да» и «нет» обязаны были говорить «так точно» и «никак нет» и каждую нашу фразу должны были либо начать, либо закончить обычным обращением «Ваше высокоблагородие» или «Ваше сиятельство», если офицер был князем или графом. С непривычки все это очень стесняло.

Особенно смущал нас бригадный, бывший командир Синих кирасир, блестящий генерал барон Жирар де Су-кантон, состоявший в свите царя{16}. К нему мы с треском вперлись во время его чаепития в семейном кругу. К нашему конфузу генерал усадил нас за стол, а генеральская дочка и генеральша, очень светская и красивая дама, стали нас потчевать чаем. Как держать и вести себя в таких случаях воспитанному, но штатскому [28] молодому человеку было нам хорошо известно и привычно. Однако солдатская форма и сознание, что ты всего навсего рядовой, путали и сбивали нас с панталыка в присутствии такого чина, как генерал, хорошенькая дочка которого поглядывала на нас с еле заметной насмешливой улыбкой.

Покончив с визитами и попав, наконец, вечером домой, мы много смеялись сами над собой, переживая впечатления дня.

Со следующего же дня началась наша настоящая служба. В сущности, она была очень тяжела!

Единственная привилегия вольноперов заключалась в том, что им разрешалось жить не в казармах, а в собственной частной квартире.

Ранним утром, еще при полной темноте мы с Мишей уже бежали через Гатчинский парк, называвшийся почему-то «Приорат», в полк. Надев в казарме желтые тужурки верблюжьего сукна с черным воротником, мы всей командой в строю шли в конюшню, где при ярком свете электричества производилась уборка, чистка коней и дача корма.

Пахнувшая цирком конюшня содержалась в образцовой чистоте, не хуже хорошего жилого помещения и своим блеском была замечательна.

В стойлах стояли строевые кони — огромные рыжие великаны красавцы — все высоких кровей. Это были лучшие лошади страны, строго фильтровавшиеся ремонтными комиссиями и отбиравшиеся в гвардию. Этих исполинов поставляли лучшие конные заводы в большинстве из Польского края (заводы Дрогойовского, Корибут-Дашкевича, Мангушко, Закржевского и других). Первая гвардейская дивизия — так называемая кирасирская дивизия, куда входил наш полк, — считалась еще по старинке тяжелой кавалерией (род оружия, теперь уже не существует). Поэтому она комплектовалась рослыми людьми и самыми высокими конями — настоящими чудовищами. Таких коней в наши дни почти не увидишь. Их тип исчез. За время империалистической войны и гражданской войны все они полегли либо от изнурения, либо на поле брани. Но что всего печальнее — у нас погибли и высококровные их производители и матки, которых, увы, не пощадили многократные мобилизации военного времени, подскребавшие [29] начисто весь подходящий конский состав для нужд как белых, так и красных армий.

С великим трудом и не скоро создается племенная конская база. Правда, в современной коннице видишь и теперь неплохих лошадок, выносливых и резвых, однако по кровности, росту и красоте им все еще очень и очень даже далеко до тех парадных красавцев-исполинов, которыми прежде комплектовалась кирасирская дивизия царской гвардии.

Ах, ... что это были за кони! Впрочем, не буду вдаваться в лирику и отклоняться от описания нашего будничного дня. Для нас он начинается с конского туалета, который совершался при помощи щеток и скребниц. Навести лоск на коня так, как это требовалось в полковой учебной команде, было не просто, и если по окончании туалета лошадь была чиста, но не идеально чиста, то за это попадало.

В особенности трудновато было с горячими и нервными экземплярами, не переносившими прикосновения жесткой щетки, при одном виде которой они начинали фыркать, дрожать, бить копытами, лягаться в узких стойлах и всячески пытались укусить. Неопытного человека такая лошадь легко может покалечить. Тут нужна особая сноровка — нужно, чтобы конь боялся тебя и уважал. Когда на скребнице накапливалось достаточно перхоти, ее осторожно опрокидывали на пол и ударяли по ней древком щетки, отчего на полу образовывался всякий раз аккуратный белый квадратик перхоти. Эти квадратики располагались в шашечном порядке перед каждым стойлом, образовывая на полу правильные рисунки. Уже по одной их густоте к концу чистки вахмистр сразу мог определить, насколько основательно каждая лошадь начищена. Однако он этим не удовлетворялся и часто лично проверял чистоту на той или иной лошади, подробно осматривая ее.

Наш начальник, поручик Палицын, приказывал вахмистру давать вольноперам зачищать самых строгих коней, что было довольно-таки неприятно.

В особенности пугал конь Еврей завода Енишерлова — нервный, буйный и злой — настоящий зверь, причинявший в конюшне немало хлопот. Наоборот, чистить ласковую кобылу Вдову — большую умницу — было одно удовольствие. [30]

Мне, впрочем, чистка коней сразу далась легче! Мой друг, кучер Егор, в свое время научил меня в Меньшове этой премудрости. Некоторые же вольноперы (всего вольноперов было 7 человек) всячески «ловчились», стараясь вопреки приказанию Палицына, почистить смирного коня, для чего задабривали вахмистра Маляра хорошим «на-чаем». Впрочем, Маляр шел на это неохотно, так как ежедневно опасался, что сам поручик неожиданно нагрянет на уборку и пропишет ему на орехи. Поручика боялись пуще огня.

После уборки шли строем в казармы, где люди наскоро пили чай. Для нас, вольноперов, сразу установилась привилегия, мы пили чай совместно с вахмистром, в его отдельной комнате, причем угощали Маляра вкусными бутербродами и анекдотами, до которых Маляр был охотник. В этой же комнатушке вахмистр поучал нас полковому уму-разуму. Он, конечно, был не дурак и дружил с нами.

После чая занимались в казармах прикладкой, изучали винтовку. Ефрейтор и виц-унтер-офицеры занимались с каждым солдатом в отдельности на приборах с наводкой. Занимались дельно и толково, индивидуальным методом, подготовляя хороших стрелков.

К восьми часам все собирались в классе за партами. Ровно в восемь с боем часов заявлялся сам поручик. Луженая вахмистерова глотка изрыгала громовое «Встать! ... Смирно!» Мы вскакивали и каменели. Дежурный лихо и браво рапортовал. После чего следовало начальническое: «здорово, молодцы» и ответный стройный хор: «здрав желам ваш сок-бродь», выкрикиваемое громко, «весело и почтительно» особым ускоряющимся ритмом. Поручик снимал серое пальто, которое услужливо подхватывал дежурный, и при гробовой тишине с минуту пристально оглядывал статуями окаменевших людей пронзительными, строгими и все замечавшими глазами. Выждав паузу, он приказывал нам сесть. Усаживался сам и начинал с командой занятия либо топографией, либо уставами. Все уставы зазубривались солдатами чуть не наизусть. Впрочем, Палицын замечательно толково и хорошо разъяснял эти науки людям, терпеливо добиваясь от них осмысленного и отличного знания службы. Иначе и нельзя было: полковая учебная [31] команда готовила унтер-офицеров, то есть младший командный состав.

С 10 до 12 часов в большом и стильном полковом манеже производилась сменная езда учебной команды. Потом перерыв на обед, причем вольноперы опять-таки пользовались привилегией и столовались не из казенного котла в казармах, а за свой счет в офицерском собрании, где нам была отведена для этого совсем изолированная комната, имевшая с улицы отдельный ход, так что мы здесь с офицерами встретиться не могли. В помещения же офицеров нам доступа не полагалось.

После «мертвого часа» (которым мы, вольноперы, почти никогда не пользовались, ибо для этого нам нужно было бы бежать домой) до самого вечера производились занятия гимнастикой, пешим строем, вольтижировкой, фехтованием, стрельбой в тире. Этими занятиями в большинстве ведал помощник Палицына молодой и акробатически ловкий чернявенький корнет Эльвенгрен, финн по происхождению — кумир всех Гатчинских гимназисток.

На всех занятиях жучили лихо, закаливали, муштровали, тянули, отшлифовывали, вырабатывая подлинную выправку. Вечером мы возвращались домой разбитыми и до того усталыми, что стремились скорее в постель. И так изо дня в день долгие месяцы.

Но всего тяжелее была езда в манеже, под командой поручика Палицына, который с первых же дней задал нам невероятного перца и внушил к себе прямо панический ужас всех вольноперов.

Как сейчас вижу его перед собой с бичом в руке, в офицерском пальто пепельного цвета с золотыми погонами и синими петлицами и в безукоризненно белой кирасирской фуражке с бирюзовым околышем. Худощавый, чрезвычайно высокого роста, белокурый, бледный, с длинным горбатым носом и серыми глазами навыкате, он был образцом военной дисциплины, олицетворением строгости, требовательности и «цука». Это был глубоко ненавидящий и презирающий все «штатское», до мозга костей строевой офицер. Бывший юнкер знаменитого кавалерийского училища, где цук был доведен до степени культа, Палицын просто органически не переваривал вольноопределяющихся, усматривая в них людей [32] изнеженных, избалованных и случайно пришедших в полк из штатского мира. И зверствовал же он с нами, несчастными семерыми вольноперами во время сменной езды!..

В первое время ездили совсем без стремян, дабы пригнать правильную уставную посадку. При этом езда строевой рысью очень утомляла, если попадалась тряская лошадь. Вольноперы, конечно, это сразу сообразили и путем дачи «на-чаев» устроились было ездить на покойных смирных лошадях. От глаз Палицына это укрыться не могло. «Вольноопределяющийся такой-то! — ревел он басом на весь манеж, — под вами не лошадь, а трамвай! Сколько дали вы вахмистру «на-чай» за такое удовольствие? Эй, вахмистр, с сегодняшнего дня давать вольноопределяющимся только самых тряских коней!»

Помню, после этого распоряжения на мою несчастную долю выпал как раз знаменитый Еврей — тряский до умопомрачения и выкидывавший меня из седла на строевой рыси.

Без стремян держаться в седле полагалось только усилиями коленей, которые нужно было крепко сжимать в седельные крылья, оставляя шенкель (то есть нижняя часть ноги от колена) свободным. Вначале это у меня выходило плохо, в особенности после того, как раздавалась команда «прибавь рыси». Невольно в поисках более устойчивого положения я начинал прижимать к бокам Еврея шенкеля. Очень горячий и нервный Еврей этого не выносил и сразу же подхватывал в скок, нарушая дистанцию и вызывая громовой окрик Палицына: «Вольноопределяющийся, где дистанция?! Шенкель назад! Уберите ваши «макароны», несчастье маринованное!»

Закусив губы, я впивался что есть силы коленками в скользкие крылья седла, но я был слишком легок, а Еврей слишком тряский, и снова я чувствовал, что болтаюсь в седле, вызывая новые окрики поручика. Через 2—3 дня такой езды колени мои разодрались в кровь, образовались ссадины и весьма болезненные подтеки. Так продолжаться не могло, и я отправился в околоток на прием к полковому врачу. Младший врач — доктор Пикель — дал мне какой-то мази и освободил от езды на три дня. На следующий день я, как полагается в таких случаях, явился в манеж без лошади и подал поручику записку врача с освобождением. «Ну, [33] что же, отлично! — спокойно сказал Палицын, мило улыбаясь, — растерли свои коленочки, бывает!.. Освобождение у вас на три дня!., что же, значит три воскресенья будете без отпуска...

Это было ударом. В праздничные дни мы все обычно любили ездить в Петербург к родным и эти поездки были для нас действительно праздниками. Помню, я уже на следующий день, невзирая на освобождение и на содранную кожу на коленях, снова уже сидел верхом на ненавистном Еврее в надежде, что Палицын это учтет и простит мне хоть два воскресенья. Напрасно! Я этим лишь испортил свое дело: Палицын решил, что раз я не пользуюсь своим освобождением, то, стало быть, я просто привередник, и дал мне вдобавок наряд не в очередь.

Во время строевой рыси по команде «дойди на хвост» всю смену подолгу заставляли проделывать качание шенкелями и нагибание корпуса вперед и назад, сохраняя правильное положение шенкеля, что было утомительно. Но вот, наконец, раздавалась долгожданная команда: «шагом, вольно, оправиться, огладить лошадей!». Казалось, наступал желанный минутный отдых, где можно было, наконец, расправить затекшие и наболевшие члены. Не тут-то было! — Палицын уже басил на весь манеж: «Встать на седла-а!».

Солдаты становились ногами на качавшиеся под ними седла, узкие и скользкие, и, балансируя руками, старались поддержать равновесие. Простых солдат Палицын равнодушно пропускал мимо, не говоря ни слова, но когда мимо него проезжали лошади вольноперов, Палицын начинал, как будто невзначай, тихонько пощелкивать бичом — отчего лошади подхватывали, а стоявшие на седлах вольноперы горохом сыпались с лошадей в опилки.

«Эх, господа вольноопределяющиеся! — сокрушенно басил Палицын, — горе вы мое!.. Выросли такие большие и мне не на радость. Живо на коней!.. Встать на седла-а!»

И снова щелканье бича и неизбежное сальто вольноперов, пока не раздавалась команда: «Сесть по-человечески... Смиррно», — и опять рысь без стремян.

Круто приходилось и во время вольтижировки, которая производилась при полной боевой (то есть при винтовке и шашке). Трудно было приловчиться одним [34] махом вскочить на галопирующую огромную лошадь. Сначала не хватало ловкости, силы в руках и ногах. Шашка путалась между ног и мешала. Неуклюжих Палицын подбадривал бичом, который, надо сознаться, в этих случаях действовал благотворнейшим образом. Бывало, ухватишься одной рукой за кончик гривы на холке, другой рукой упираешься в седло и в таком виде, беспомощно повиснув сбоку лошади, толкаешься ногами в землю, тщетно стараясь взлететь на седло. Вдруг резкий щелчок бича, так и обжигающий самую мягкую часть твоего тела и... о чудо! — сразу же откуда-то появляется у тебя ловкость и сила — ты уже перышком взлетаешь вверх, попадая, как положено, прямо в седло, а Палицын уже басит: «Виноват, вольноопределяющийся, я, кажется, вместо лошади нечаянно вас задел...»

За все время я получил «бича» всего один раз. Его жгучее прикосновение сразу выучило меня вольтижировать, но простить это Палицыну я долго не мог, затаив в душе жгучую обиду и злобу.

Попадало бичом и другим вольноперам, но чаще всего рыхлому и балованному Санговичу, о котором еще речь будет ниже.

Положительно, манеж становился для нас каким-то кошмаром, а между тем, большинство из нас выбрало родом оружия конницу только из любви к конному спорту.

Вот ефрейторы и освобожденные по запискам от езды солдаты втаскивают в манеж каменную стенку. Это массивный деревянный барьер в полтора аршина вышиной, выкрашенный под кирпич и почему-то именующийся «гробом». Барьер этот ставится вплотную к стене манежа. Раздается протяжная команда: «Манежным галопом... марш!..» Палицын пропускает всю смену без стремян • через барьер. Не доходя несколько скачков до препятствия, мы должны бросить поводья и взять руки на бедра. Делается это для того, чтобы приучить нас во время прыжка лошади не виснуть на поводу и не вздергивать коня. Такой же метод вырабатывает у людей крепкую устойчивую посадку. Однако, по первоначалу, лишенные стремян и не имея иной опоры, кроме собственных коленей, многие во время могучего взлета лошади над барьером инстинктивно взмахивают руками [35] или растопыривают их, как бы ловя руками воздух. Такой судорожный жест Палицын никому не прощает: «Аэроплан, а не кавалерист!.. наряд не в очередь!!» — кричит он вдогонку провинившемуся.

Почему нас вначале заставляли прыгать именно этим способом — было нам вполне понятно. Другое дело было, когда Палицын заставлял смену проходить через барьер, сидя задом наперед, да еще подбоченясь, и чтобы люди не смели оглядываться назад. Это было, в сущности, и безрассудно, и опасно, и не скрою — просто страшно.

Вот каменная стенка — гроб у манежной стены. Мы идем галопом. Головной номер приближается к препятствию. Вдруг команда: «Сделать ножницы, сесть задом наперед», — мы быстро перевертываемся, усаживаясь лицом к лошадиному хвосту. Седельная лука непривычно толкает тебя в зад и уменьшает точку опоры. «Руки на бедра!.. Не сметь оглядываться назад!» Тут в сердце невольно закрадывается дурной холодок — предвкушение почти неизбежного падения. Секунды две молишься Богу, чтобы было не больно. С тревогой вглядываешься в морду скачущей за тобой огромной рыжей лошади, под чьи копыта ты, очевидно, попадешь, когда кубарем брякнешься на землю. Безудержно хочется оглянуться на барьер, его жуткое и быстрое приближение ты ощущаешь с каждым скачком. Хочется впиться руками в ерзающий лошадиный круп... Поздно... Могучий взлет коня, передняя лука неожиданно резким толчком выталкивает твой зад из седла. Ты брошен в пространство. Руки сами собой судорожно вскидываются вверх. Ты кувырком через голову летишь прямо под ноги скачущего за тобой номера. К счастью, лошади обладают одним удивительным свойством: на скаку они почти никогда не заденут копытом упавшего человека, и в большинстве случаев по какому-то инстинкту благополучно перескакивают через него.

Вскочив на ноги после падения, обалделый человек сам не понимает, как и почему он остался цел. Почесывая ушибленное место и отплевываясь опилками, он бежит, уже нередко прихрамывая, догонять своего унесшегося коня.

Случались и увечья. Бывало, что некоторых тут же [36] приходилось отправлять в полковой лазарет с тяжелыми ушибами или вывихами, а то и без памяти.

«Учитесь падать, — говорил нам вахмистр, — когда падаешь — не теряйся, сожмись в комочек, натужься...» Да, это была особая наука... Один из вольноперов сломал палец. Кто-то сломал ключицу, кто-то — ребро. Три или четыре человека получили даже полное освобождение от службы.

К счастью, практику прыжков задом наперед, имевшую целью развивать в нас «лихость и бесстрашие», Палицын вскоре прекратил. Как мы узнали, помощник командира полка по строевой части полковник фон Шведер обратил внимание на возросшее число увечий в учебной команде и сделал Палицыну соответствующее внушение.

Во время сменной езды много внимания уделялось рубке. Полк славился на состязаниях своими лихими рубаками. Многие молодые офицеры сами увлекались этим делом, возводя его в спорт и, надо сказать, солдат выучивали рубить до степени виртуозности. На полном скаку без промаха перерезали шашкой маленькую картошку, висящую на нитке, вдевали шашку в узенькое колечко, лихо рубили на карьере глиняные головы; толстые соломенные жгуты, лозы и прочее, рубили, прыгая через препятствия. Рубили красиво, стильно. Палицын во время рубки входил в азарт. Беда, если при ударе шашкой заденешь повод левой рукой, цукнешь лошадь, и она рванется вперед. Тут неминуемо раздавался вдогонку бас Палицына: «Эй, такой-то!.. тем же аллюром в караульное помещение!» И провинившегося прямо из манежа отправляли на сутки под арест на полковую гауптвахту.

Мне лично везло, и под арестом я так и не удосужился побывать. Зато дежурств не в очередь имел от Палицына изрядное количество. Дежурил и по казарме, и по конюшне. Последнюю, признаться, я предпочитал, правда, после ночи, проведенной в конюшне, все платье пропахивало специфическим конским запахом и воняло аммиаком, но все же это было лучше, нежели тот душок, который по ночам распространяли сытно поужинавшие кирасиры Ея Величества.

Хоть гвардейские казармы наши и были на вид великолепны, даже разукрашены по стенам настоящими [37] и ценными старинными гравюрами, однако в этих стильных строениях старинного фасона вентиляция заставляла желать лучшего.

На «действия пикой» в полку напирали не менее, чем на рубку.

Я застал еще то время, когда в кавалерии употреблялись деревянные пики — толстые, длинные и очень тяжелые, вроде средневековых рыцарских. Наши пики были выкрашены в яркий бирюзовый цвет. У желтых кирасир они были желтые, у кавалергардов и конногвардейцев — красные.

Во время парада к ним навешивались пестрые развевающиеся флюгарки, что было очень красиво. Вскоре, однако, эти неуклюжие пики были заменены легкими трубчатыми из металла и были перекрашены в общий для всех полков защитный цвет.

На учениях в манеже такими пиками кололи на галопе стоячие или лежачие соломенные чучела, одетые в старые кирасирские вицмундиры. Учились также на всем скаку вдевать пику в небольшие колечки, развивая этим упражнением меткость удара. Всей сменой скакали через манеж, делая пикой «фланкировку», то есть с силой особым приемом вращали длинное древко пики кругом туловища, благодаря чему всадник становился в рукопашной схватке неуязвимым для вражеского удара. Некоторые силачи кирасиры вращали при этом пику так, что она буквально гудела.

Было и такое упражнение — подбрасывание пики над головой. Делалось это тоже на галопе всей сменой разом. Подбрасывать нужно было тяжелую пику как можно выше. В первое время частенько случалось, что чья-нибудь пика падала на землю, и это было небезопасно. За свою службу мирного времени я имел случай убедиться в том, какие страшные раны может наносить это древнейшее оружие. Однажды в смене молодых солдат (кажется, второго эскадрона) произошел такой трагический случай. Во время прохождения сменой через манеж галопом кто-то неловко подбросил пику. Она упала на землю вертикально, острием вверх, и сейчас же начала валиться назад. Ехавший сзади номер не видел этого, так как сам ловил свою пику и поэтому смотрел вверх. Получилось так, что он с хорошего хода наехал грудью на падавшее острие, которое мгновение [38] пронзило его насквозь, выйдя из спины на целый аршин. Пику сейчас же вытащили и пострадавшего спешно отнесли в лазарет, но помочь ему уже ничем не могли. Несчастный скончался через два часа на руках у самого командира полка, который, узнав о случившемся, поспешил в лазарет.

Хоронили этого солдата с большой помпой и парадом всем полком. Похороны закатили по первому разряду, а командиры и офицеры по подписке собрали несколько сот рублей, которые послали семье погибшего.

Из моего описания манежа, пожалуй, можно было бы заключить, что Палицын был каким-то бездушным зверем, но это не так. Много после, когда я уже сделался офицером, у меня с Палицыным наладились наилучшие отношения. Он был прекрасный, отзывчивый товарищ, и я убедился, что, в сущности, это был человек с добрым сердцем. Он любил солдат и знал каждого подчиненного со всеми его хорошими и слабыми качествами как свои пять пальцев. Презирая штатский дух, Палицын уважал солдата, и прежде всего потому, что это был солдат. В Палицыне глубоко укоренилось убеждение в необходимости развития в солдате воинской лихости, презрения к опасности, презрения к боли. Обожая и возводя в культ суровую военную дисциплину, Палицын в отношении своей команды был только логичен. На службе это был службист. Вне службы — совсем другой человек. Солдаты относились к нему хорошо. Они чувствовали и воочию убеждались, что их начальник — человек, крепко знающий свое дело. Палицын был в их глазах авторитетом, и поэтому его уважали. Солдатам должно было нравиться и то, как Палицын относился к вольноперам, то есть к барчукам: к нам он был придирчив, а к ним — нет. Над нами он позволял себе иной раз поиздеваться, над солдатом же не издевался никогда, и если «грел» солдата, то всегда за дело и справедливо. Палицын не ограничивался тем, что хорошо заботился о своих солдатах — он интересовался их жизнью, входил в солдатские интересы. Он был остроумен, обладал несомненным юмором, а это нравилось. В сущности, это был в высшей степени требовательный, хороший офицер-строевик до мозга костей. Таких, как он, обычно и назначали начальниками полковых учебных команд. [39]

Палицын изредка любил крепко гульнуть. Приурочивал он это к какому-нибудь особо торжественному случаю. Например, когда ему был за усердие по службе пожалован орден Святого Станислава 3-й степени, он на радостях так загулял, что отставил в этот день занятия. Напился сам и угостил всю команду, которая в этот день торжествовала вместе со своим поручиком.

Другой памятный случай был, когда к нам в полковое офицерское собрание — уже не знаю каким ветром — занесло английских морских офицеров.

Приняли их там по обычаю с чисто полковым хлебосольством и угощали всю ночь замечательным ужином, песельниками, трубачами и морем шампанского. Подвыпившие англичане стали хвастаться своими судовыми порядками и рассказывать небылицы о проворстве в выучке своих матросов. Хвастовство англичан задело Палицына за живое. Уже поздно ночью он поспорил с английским коммодором{*5} на пари, что через 6 минут выстроит по тревоге перед собранием всю свою команду при полной амуниции и на конях. Сказано — сделано, и в объятой сном казарме тотчас же затрещал пронзительный телефонный звонок.

Я в это время как раз нес штрафное дежурство по конюшне. Вдруг в 1-м часу ночи врывается в конюшню бледный Палицын с глазами навыкате. Он при походной амуниции и с часами в руке. Я было к нему с рапортом, но он еще издали нетерпеливо отмахивался от меня рукой и паническим голосом орал: «Трр-е-вога!!» Помню, я так обалдел от неожиданности, что опрометью бросился бежать по коридору между стойлами и, обращаясь к дремавшим коням, тоже принялся во всю глотку вопить: «Тревога! Тревога!» В конюшне, кроме меня и двух дневальных, спавших в пустом деннике, людей никого не было. На мои дикие крики оглядывались лишь недоуменно моргающие конские морды.

Через минуту, однако, в конюшне все пошло кувырком. С шумом распахнулись двери, громко забрякали шпоры и, обгоняя друг друга, в коридор разом хлынуло с полсотни запыхавшихся кирасир, только что вскочивших с коек. Люди на бегу застегивали мундиры, торопливо надевали амуницию. Палицын и вахмистр в [40] разных концах уже крепкими словечками энергично торопили людей. В мгновение ока полетели с полок седла, загремели мундштуки на взнуздываемых конях, гулко зацокали подковы коней, рысью выводимых из конюшни. Все это произошло так шумно и стремительно, что я и оглянуться не успел, как конюшня уже оказалась пуста.

Покуда команда галопом выстраивалась и выравнивалась перед подъездом офицерского собрания, Палицын верхом на кобыле Вдове въехал по лестнице прямо в парадную дверь собрания, рысью проехал через переднюю и библиотеку, въехал в ярко освещенную залу и, круто осадив гигантскую кобылу перед стулом обалдевшего английского коммодора, отсалютовал ему по всей форме обнаженной шашкой и отрапортовал. Хозяева и гости толпой высыпали на улицу, где англичанин вынужден был принять ночной парад.

Вот как наш поручик посрамил англичан и поддержал честь русской конницы. Выпита по сему случаю была бездна, как восторжествовавшей, так и посрамленной стороной.

Выезд по тревоге нашей команды прошел замечательно. Поручик на следующий день освободил людей от утренних занятий, предоставив команде некоторый отдых и некоторое угощение.

Выезды ночью по тревоге, вообще говоря, поощрялись начальством. Однако ясное дело, что въехать верхом на коне в офицерское собрание в программу тревог не входило. Подобный номер иному офицеру даром не сошел бы. Но к Палицыну полковое начальство благоволило. Старший полковник на этот раз ограничился лишь «беседой по душам» с поручиком и заставил его уплатить по счету за попорченный паркет в собрании, пострадавший от подков кобылы Вдовы.

Кроме нас с Осоргиным, в полку было еще пять вольноопределяющихся: фон Витторф и Евреинов — два неразлучных друга, державшихся всегда вместе, — и отдельно: Сангович, Искандер и Спешнев. Оба последних, так же как и я, намеревались держать офицерские экзамены при Николаевском кавалерийском училище и выйти в офицеры в наш полк. Искандер — потому что два года подряд «проваливался» на экзаменах, а смелому и симпатичному Спешневу, к сожалению, общество офицеров полка отказало в его желании выйти в полк корнетом. [41]

Как ни странно, причиной отказа послужило то обстоятельство, что Спешнев до службы увлекался театром и как любитель часто выступал на сцене, играя иногда с профессионалами. Старший полковник фон Шведер, щепетильный и строго оберегавший честь полка, усмотрел в этом нечто несовместимое с высоким званием офицера Лейб-гвардии. Человек, выступавший с профессионалами — лицедеями и развлекавший публику с подмостков, пусть даже бесплатно и из одной любви к искусству, был, по мнению полковника, недостоин чести быть принятым в круг офицеров полка, несмотря на то, что Спешнев был не из плохой дворянской семьи, имел средства и закончил высшее и притом привилегированное учебное заведение. Переломить упрямого полковника было невозможно — он уперся на том, что неприлично принять в офицеры полка лицедея.

Когда общество офицеров того или иного гвардейского полка отказывало молодому человеку, желавшему выйти в полк офицером, для последнего это всегда было тяжелым ударом. Получившего отказ в одном гвардейском полку — почти наверняка не принимали и другие полки. Иной раз отказывали из-за пустяков (вроде приведенного случая со Спешневым) или из личной антипатии кого-либо из офицеров. Плохо было то, что из отказа тайны не делали, и об этом обычно становилось известно и вне полка. На получившего отказ молодого человека обычно начинали коситься в обществе, словно он был лицом заклейменным, хотя, быть может, ничего дурного на своей совести он не имел. Впрочем, надо сознаться, что в большинстве случаев отказы в приеме в полк имели под собой более веские основания.

Спешнев дружил со мной и Искандером, родной брат которого был в нашем полку штаб-ротмистром и командовал штандартным (3-м) эскадроном. Эти оба брата Искандеры были законными детьми великого князя Николая Константиновича, сосланного еще при государе Александре II-м, в Туркестан, где он вступил в церковный брак с какой-то дамой, от которой и имел сыновей.

Причина ссылки этого великого князя в то время была мало известна широким кругам, и молва даже [42] приписывала этой истории какую-то политическую подкладку, которой, однако, никогда не существовало. Передаю эту историю так, как я ее слышал от людей, имевших в свое время большие связи при дворе.

Племянник царя Александра II-го великий князь Николай Константинович страстно увлекся в начале 70-х годов гастролировавшей в Петербурге иностранной эстрадной артисткой, с которой пережил бурный роман. Ослепленный страстью, молодой князь дошел до того, что похитил у своей матери, великой княгини Александры Иосифовны, какую-то редкую драгоценность, которую и преподнес в подарок своей возлюбленной. Пропажа драгоценности была, конечно, обнаружена. Это хищение, произведенное в Мраморном дворце, да к тому же еще в царских покоях, было неслыханным делом и вызвало большую шумиху. Подозревали дворцовую прислугу. Государь вызвал генерала N, возглавлявшего департамент полиции и приказал во что бы то ни стало найти вора. Через несколько дней генерал N представил великой княгине похищенную вещь, однако на ее вопрос, кто вор, категорически отказался ответить. Лишь по решительному настоянию императора он открыл ему, наконец, ужасную тайну. Царь был подавлен. Случившееся расценивалось им как тяжелый фамильный позор. На семейном совете кто-то из великих князей предложил государю провинившегося великого князя разжаловать в солдаты, на что царь ответил, что считает звание солдата слишком высоким для своего племянника, опозорившего себя столь постыдным поступком. «Я не хочу марать звание русского солдата!» — будто бы сказал он. Вскоре был издан высочайший манифест, в котором провинившийся великий князь без упоминания о его проступке был объявлен душевнобольным, после чего он был отправлен в Туркестан навсегда. Пленившая великого князя артистка — иностранная подданная — была срочно выслана за пределы России.

Со старшим Искандером у меня было мало общего. Он вскоре по собственному желанию покинул полк. Зато с Искандером младшим мне пришлось прослужить целый год. Будучи в полковой учебной команде, весной 12-го года он получил тяжелые увечья при падении с лошади и был освобожден даже от службы. [43]

Это был болезненно самолюбивый молодой человек. О своем отце он никогда не говорил, хотя в его комнате, убранной, как бонбоньерка, наподобие дамского будуара, висел большой портрет опального великого князя в рамке с золотой императорской короной.

В офицеры Искандера произвели только уже в разгаре мировой войны, и на фронте он выказал себя большим смельчаком.

Самым замечательным вольнопером был у нас Сангович — рыхлый, холеный и здоровенный детина. Этот глуповатый и типичный маменькин сынок побил в полку все рекорды по количеству заработанных им суток ареста при полковой гауптвахте. Не было такого вида дисциплинарного взыскания, которого бы Сангович на себе не испытал и притом неоднократно. Редкая езда не кончалась для этого феномена скандалом. На коне он выглядел карикатурой, был отчаянным трусом и к тому же привередником. Поручик Палицын его прямо-таки не переваривал и говорил, что падает в обморок при одном лишь виде Санговича.

Сангович до того боялся лошадей, и в особенности прыжков через барьеры, что падал с лошади авансом еще за десять шагов до препятствия и отучить его от этой привычки не мог даже чудодейственный бич поручика. Полковой манеж настолько солоно пришелся Санговичу, что он вскоре же подал на врачебную комиссию, ходатайствуя о полном освобождении с военной службы. Освободить по болезни такого здоровяка было, однако, просто смешно. И вот, лежа на испытании в полковом лазарете, Сангович пустился на хитрости: за весьма приличную мзду он подкупил фельдшера, который достал Санговичу мочу от какого-то тяжелого больного с пораженными почками. Исследование этой чужой мочи должно было решить участь Санговича в благоприятную для него сторону.

На радостях Сангович расщедрился и устроил ночью в палате грандиозное пиршество, в котором приняли участие фельдшера, санитары и все легкобольные солдаты. В палате появилась богатая закуска, целый ассортимент наливок, вин и даже шампанского. На пиршество были приглашены полковые солдатские проститутки во главе с некой Машкой Кувшин, славившейся тем, что она по-солдатски отдавала честь самому [44] командиру полка генералу Бернову, становясь во фронт.

На беду, во время этой ночной оргии в лазарет нагрянул старший полковой врач доктор Иванов. Скандал получился невероятный, так как доктор нравом был крут, и Санговичу с фельдшером пришлось прямо с пиршества срочно отправиться на гауптвахту в карцер. Вся хитрая комбинация с мочой была тут же разоблачена, в результате чего как фельдшер, так и его злополучный протеже, загремели под суд.

Все офицеры были глубоко возмущены, и адъютант говорил, что Сангович — позор для всего полка.

Дело принимало скверный оборот, и не знаю, чем бы оно кончилось для Санговича, кабы не заступничество его папеньки, почтенного адмирала, бывшего командира императорской яхты «Полярная Звезда». Старик адмирал лично приезжал в полк и очень просил генерала Бернова замять как-нибудь дело. Из уважения к почтенному папеньке дело до суда не дошло, но Сангович отсидел в карцере 60 суток под арестом — небывалый срок — вдвое больше положенного по Уставу для власти командира полка — случай, не имевший прецедентов! Все же это было лучше, чем отдача под суд в дисциплинарный батальон.

По выходе из карцера у Санговича спороли с погон трехцветные нашивки вольноопределяющегося и перевели из учебной команды в нестроевую на положение обыкновенного рядового. Его поселили в казармах, где он жил почти безотлучно до окончания срока своей службы. Замечательный лодырь, Сангович, даже будучи в нестроевой команде, нет-нет, да и ухитрялся зарабатывать себе еще по нескольку суток карцера, который, по-видимому, предпочитал всякой службе.

Сангович с самого начала сделался для нас, вольноперов, ходячим анекдотом и мишенью для острот. Третировали мы его самым невозможным образом. Еще задолго до его удивительного дебюта в лазарете мы за обедом били его ложками по голове, обзывая обидными прозвищами, из которых наиболее приличными были: «граф Гонокок-Соплищев» и «Санжопич». Сангович все сносил. На мой вопрос, почему он добровольно пошел именно в кавалерию для отбывания воинской повинности, тогда как имел право избрать любой род оружия, Сангович ответил, что ему понравилась [45] каска с орлом, которая, по его мнению, очень ему шла. Несчастный корявец вряд ли ожидал, что носить эту самую блестящую каску окажется так тяжело!

Дальше