Глава I
Свидание с дядей Алексеем Капнистом{1} и откровенный разговор с ним имел для меня решающее значение, перевернув вверх дном всю юную мою жизнь. На самом деле до этого я думал о будущем, в сущности, с непростительным легкомыслием. В моих мечтах о будущем все укладывалось вместе — корабль, интересные заграничные плавания, милая моему сердцу повседневная судовая жизнь и тут же бесконечно любимая жена и семейная жизнь, полная «безоблачного бурного счастья». Мечты эти длились годами, и вот достаточно было одной откровенной беседы с дядюшкой, достаточно было хоть немного здравого смысла, чтобы разбить все мои радужные планы. При своем бесконечном оптимизме я никогда серьезно не задумывался над тем, во что же превратится наша семейная жизнь, когда я стану моряком и каково будет моей женушке сидеть на берегу у синего моря в постоянной разлуке со мной. Одновременно чувство мое к невесте все возрастало, переходя прямо в какой-то культ, и каждая более или менее продолжительная разлука с ней переживалась мной бесконечно тягостно. Трудно мне было не видеть ее и не быть возле нее хотя бы месяц... А как же будет, когда корабль постоянно будет нас разлучать, да еще на долгие месяцы! Ведь собственно жить вместе мы будем с женой только урывками. — Хороший моряк должен быть в море. — Хороший муж должен быть на берегу у семейного очага. Совместить же море с семейным очагом невозможно, а женушку на крейсер взять нельзя. Недаром же существует поговорка: «Famme de marin — famme de chagrin»{*2}. [12]
Нет надо было решаться на что-нибудь одно и положить на чаши весов любимую девушку и любимое море. Компромиссного решения здесь не могло быть. Однако сама мысль о каких-то весах в этом вопросе казалась мне чем-то подлым. Колебаться нельзя было: чувство наше слишком далеко зашло — мы были с невестой слишком дружны — и я отказался от моря.
Да, это было тяжело. Но невеста, конечно, не должна была этого знать. Ее могла огорчить мысль, что я жертвую из-за нее всем тем, к чему так упорно стремился с самых детских лет. С другой стороны, я в это время даже умилялся над самим собой: вот, дескать, какая у меня удивительная любовь и какой я замечательный рыцарь, что жертвую самым дорогим для любимой женщины. Я восторгался своим чувством и, странное дело, принесенная жертва не только не вызывала во мне чувства досады на невесту, но, наоборот, еще усилила мою пламенную любовь к ней. Невеста же хорошо и правильно меня поняла без всяких моих объяснений и оценила.
А до чего сильны были мои симпатии ко всему морскому! Вот и до сих пор я постоянно ловлю себя на том, что думаю и мечтаю о военных кораблях. В бессоннице ночи я до сих пор с болью в сердце и подолгу вспоминаю Цусиму, живо представляя себе трагическую гибель русских кораблей в этом сражении. Я все еще люблю придумывать проекты каких-то невероятно мощных военных кораблей с наивыгоднейшим расположением артиллерии, брони и т. п. Я и сейчас продолжаю с интересом следить за новыми изобретениями и усовершенствованиями в области военно-морской техники и с увлечением читаю специальную морскую литературу, легко запоминая всегда интересные для меня цифровые данные разных кораблей: их водоизмещение, мощность машин, скорость, толщину брони, калибр и число орудий, радиус действий и прочее.
Итак, с морем было покончено — нужно было поступать на сухопутную военную службу. Я утешал себя мыслью, что и на суше можно было бы так же честно и верно служить идеалам, крепко установившимся в моем сознании и сводившимся тогда к элементарной формуле: «за Царя и Отечество». Нужно было срочно выбрать род оружия, и я без колебаний [13] остановился на кавалерии. Не скрою — очень нравилась красивая, элегантная кавалерийская форма, малиновый звон шпор, особая лихость и дух всегда подтянутых и щеголеватых офицеров.
Огромным утешением служило то обстоятельство, что сделаться сухопутным офицером можно было скорее, нежели моряком, так как в армии требовалось гораздо меньше специальных знаний нежели во флоте. Жениться же я мог только сделавшись офицером — на этом настаивала мать. Она часто говаривала мне: «сделайся сначала человеком, встань на ноги, а потом уже женись». Сделаться человеком — означало достичь известного положения в обществе, приобрести в свете известный удельный вес, и в этом отношении военная дорога была наиболее легкой, приятной и скоровыполнимой. Офицер безусловно был уже «человек», тогда как какой-нибудь студент за такового еще не считался.
План намечался следующий: год нижним чином в кавалерийском полку, в качестве вольноопределяющегося 1-го разряда, офицерский экзамен при военном училище, производство и, наконец, свадьба — то есть достижение «полного счастья».
Правда, моей матери{2} как женщине широко образованной и к тому же вдове крупного ученого, конечно хотелось видеть своих сыновей прежде всего людьми образованными в самом высоком смысле этого слова, однако на меня она, кажется, положила крест, убедившись, что к наукам никакого энтузиазма я не питал, учился скверно и неохотно, придерживаясь формулы «не хочу учиться — хочу жениться». К утешению матери, мой брат Николай науки очень любил и преуспел в них замечательно, подавая большие надежды{3}.
Была весна. Надо было торопиться и выбрать полк. Но чем руководствоваться при выборе того или иного полка? В свете про один полк говорили, что он хорош. Другие хаяли. Например, про квартировавший в Москве Сумской гусарский полк штатские люди почему-то говорили, что это плохой полк{4}. Что было хорошего и что было плохого в полках, я тогда еще хорошенько не понимал. Моя мать все еще была в Лондоне, и как поступить я не знал. Мне казалось, что нужно выбрать такой полк, который квартирует в большом городе, и у которого покрасивее форма. Я тут же купил [14] в магазине главного штаба на Пречистенке таблицы с изображением в красках всех форм русских кавалерийских полков. Их было так много, что разбегались глаза. Все были красивые, но гусары нравились больше всех. (Недаром в афоризмах Козьмы Пруткова говорится — «Если хочешь быть красивым — поступай в гусары»). Я показывал невесте таблицы с пестрыми формами, и мы с ней вдвоем на них гадали, не зная на чем остановиться, покуда не приехала из Лондона мама, которая сразу направила дело о выборе полка в надлежащее русло. Для нее было совершенно очевидным, что если уж быть военным, то, конечно, гвардейцем. Гвардия давала «положение в свете». В смысле карьеры там были лучшие перспективы. Главное же, в гвардию принимали людей с разбором и исключительно дворян. Гвардейский офицер считался воспитанным человеком в светском смысле слова. В армии же такой гарантии не могло быть. Армейский кавалерийский шик, конечно, не нравился матери. Именно потому, что это был шик. Раз шик, то стало быть уже дурной тон (мать ненавидела даже само слово). Если хотите, в гвардейских полках тоже был известный шик, но уже более утонченный и «благородный», и это, конечно, тоже было не совсем хорошо.
Только два полка в глазах матери были вне всякого шика и были действительно настоящими порядочными полками — знаменитый исторический лейб-гвардии Преображенский пехотный полк и кавалергардский. У них был сверхшик, заключавшийся во всяком отсутствии «шика». Это было уже какое-то «рафинэ» джентльменства.
Моя мать, конечно, никогда не интересовалась полками и кроме упомянутых двух, собственно говоря, не знала других, живя почти всегда в таком «штатском городе, каким была Москва, и принимая у себя либо ученых людей, либо московских бояр, которые в огромном большинстве были штатскими. Однако в своей молодости, будучи еще барышней и выезжая в большой свет в Петербурге, мать была как раз в том избранном кругу, в котором в качестве кавалеров преобладали преображенцы и кавалергарды. Отец моей матери — дедушка, князь Владимир Андреевич Оболенский, в молодости был кавалергардом. Другой мой дедушка, со [15] стороны отца, князь Николай Петрович Трубецкой, в молодости был преображенцем. Муж сестры моей матери графини М. Д. Апраксиной — командовал в свое время кавалергардским полком, и двоюродные братья матушки, Оболенские и Озеровы, тоже служили в этих же полках{5}. В оба эти полка поступал цвет высшего дворянского общества. Это были действительно исключительные аристократические полки, куда принимали офицеров с особенным разбором. Носить громкую старинную дворянскую фамилию и обладать средствами и придворными связями, было еще далеко недостаточно, чтобы поступить в один из этих рафинированных полков. Туда мог попасть только безупречно воспитанный молодой человек, о репутации и поведении которого полком собирались тщательные справки. А кавалергарды в некоторых случаях еще и копались в родословной представлявшегося в полк молодого человека и проверяли за несколько поколений назад его бабушек и прабабушек: не затесалась ли среди них какая-нибудь мадам, неподходящая по своему происхождению и тем самым портящая родословную. Ведь она могла бы передать по наследству плебейские черты своему потомству Здесь никакие протекции не помогали. Случаи, когда сыновья министров и высших сановников при представлении в эти полки получали отказ, не были исключением. Итак, мать хотела, чтобы я поступил в один из этих, так сказать, фамильных наших полков. Имея безупречную родословную, громкую фамилию, а равно и подходящее воспитание, я имел все то, что было нужно, дабы сделаться кавалергардом или преображенцем, однако от преображенцев я сам отказался наотрез, поскольку хотел служить в коннице. В отношении же кавалергардов у матери у самой возникли некоторые сомнения. Одно дело быть холостым кавалергардом. Для этого не нужно было иметь особых средств, ибо кавалергардцы вели себя скромно (без показного шика). Другое дело быть женатому, семейному кавалергарду. Холостой мог бы жить у какой-нибудь тетушки или же на холостяцкой квартире. Он мог довольствоваться одним лакеем или денщиком. Женатый же должен был иметь не угол, а приличную хорошую квартиру в столице и иметь такие средства, чтобы не отставать от требований общепринятого в полковой среде светского образа жизни, [16] да еще в добавок в условиях столицы. Моя мать опасалась, что не сможет дать мне таких средств. Ей не хотелось, чтобы ее сын довольствовался лишь минимумом того, что было нужно для семейного кавалергарда. По ее понятиям, я должен был иметь нечто большее. С другой стороны, мать опасалась моей молодости, легкомыслия и неопытности. Она боялась, что у меня и у моей жены появятся соблазны, мы забудем благоразумие, я начну жить выше средств и залезу в долги.
Мать обратилась за советом к своему родственнику, дяде Коле Миллеру, старому холостяку и отставному военному, а также к дяде Мите Лопухину — офицеру генерального штаба, командовавшему в то время Бугским уланским полком (впоследствии он принял Лейб-гвардии конногренадерский полк и, командуя этим полком, был убит в начале мировой войны){6}. Оба дяди успокоили матушку, указав ей, что кроме кавалергардов есть вполне «приличные» гвардейские полки с прекрасными традициями. Некоторые из этих полков расквартированы в окрестностях столицы, как то: в Гатчине, Царском Селе и в Петергофе, где самый образ жизни, естественно, скромнее, нежели в столице. Дяди уверили матушку, что в любой из гвардейских полков она может смело меня отдать.
Но решающую роль в выборе полка сыграл бывший Гродненский и Тульский губернатор дядя Михаил Михайлович Осоргин, который как раз в этом году устраивал своего старшего сына Мишу для отбывания воинской повинности в Гатчинские Синие кирасиры. (Официально: Лейбгвардии Кирасирский Ея Величества полк).
Сам дядюшка Михаил Михайлович в молодости был пажем, а затем кавалергардом и, если пристраивать теперь на один год своего Мишу в Синие кирасиры, то только лишь потому, что этим полком командовал его старинный приятель и однополчанин генерал Бернов. Бернов заверил Осоргина, что Мише в его полку будет хорошо — как у Христа за пазухой. Дядя Осоргин предложил моей матери отдать заодно и меня в этот полк. Теперь он писал из своего калужского именья, где безвыездно проживал со всей семьей, что генерал Бернов — прекрасный человек и что благодаря моей молодости для меня будет очень хорошо жить вместе с [17] его благонравным Мишей на одной квартире. Этому Мише было уже 27 лет. Бережливый, набожный и скромный во всех отношениях — он будет влиять на меня благотворно и удержит от всяких дурных соблазнов и легкомысленных поступков. Получив это письмо, мать вспомнила, что в Гатчине тихо доживал своей век ее двоюродный дядя князь Денис Оболенский, скрывавшийся от света вследствие своего уродства. Князь был совершенно глух, совершенно слеп и к тому же горбат, что не мешало ему слыть за очень практичного, живого и энергичного человека. Мать тотчас же письмом запросила этого старика, что слышно в Гатчине о Синих кирасирах, и дядя Денис ответил, что, кроме хорошего, про полк ничего не слыхать. Дядя был бы рад видеть меня у себя в Гатчине.
Участь моя была решена. Я был доволен. У Синих кирасир была очень красивая форма. Но больше всего меня радовало то, что именно эти кирасиры слыли за замечательных кавалеристов-спортсменов, сплошь и рядом выходя победителями на concours hippigues (конных состязаниях) не только в Петербурге, но и за границей. Так, на международных состязаниях в Лондоне и в Вене ежегодно выигрывали первенство кирасирские офицеры фон Эксе и Плешков, — имена которых были известны чуть ли не во всей Европе всем интересовавшимся спортом в то время{7}. В этом полку у меня был только один офицер, лично и хорошо мне знакомый, молодой корнет князь П. Урусов, очень веселый малый, недавно выпущенный в полк из пажей{8}. Он частенько наезжал в Москву, где тогда проживали его мать и сестры Ара и Ира, бывшие приятельницы моей невесты.
Итак, освидетельствовавшись у военного врача и забрав все нужные документы в Университете, в один прекрасный день в мае 1911 года я и сей благонравный кузен Миша Осоргин выехали в Гатчину, дабы представиться кирасирам и их командиру генералу Бернову.
Гатчина мне сразу понравилась. Удивительно опрятный, с аккуратными, прекрасно вымощенными улочками, чистенькими домами, с образцово содержащимся [18] огромным городским парком, в котором сверкали живописные озера — город выглядел празднично и жизнерадостно, ничем не напоминая российскую провинцию. В то время это был типичный дворцовый городок, где проживало немало людей, так или иначе связанных с дворцом и двором. В Гатчине квартировала знаменитая и богатейшая императорская охота с весьма многочисленным штатом егерей, живших на Егерской слободе. Там же содержался изумительный зверинец, занимавший огромную площадь, где в полной свободе паслись и бродили благородные олени, дикие козы и разводились золотые фазаны. Там же содержались образцовые конюшни дворцового ведомства. Построенный императором Павлом великолепный дворец, утопавший в зелени на берегу прекрасного озера, невольно импонировал своими размерами, величием и мрачной элегантностью, придавая всему городу особый тон какой-то неуловимой парадной подтянутости и добропорядочности, что мне тогда особенно понравилось. В момент нашего приезда в Гатчину в Гатчинском дворце проживала состоявшая августейшим шефом Синих кирасир императрица Мария Федоровна{9}. По случаю ее пребывания в городе на улицах наблюдалось большое количество подтянутых полицейских, весьма приличного и достойного вида, и чинов специальной дворцовой охраны с витыми зелеными жгутами вместо погон, которых в шутку называли «ботаниками». Простые извозчики, городовые, наконец, обыкновенные гатчинские обыватели, — все выглядели добропорядочными, приличными, достойными и немного праздничными.
Добропорядочный и приличный извозчик прямо с Варшавского вокзала подкатил нас к квартире командира Лейб-гвардии Кирасирского полка, который жил в уютном и стильном здании бывшего дворцового охотничьего замка.
«Свиты» его величества генерал-майор Бернов встретил нас очень просто в своем элегантном кабинете, устланном медвежьими шкурами собственной охоты, как он нам объяснил. В наружности Бернова было что-то утрированно генеральское. Он был прямо-таки карикатурен. Небольшой, круглый и необыкновенно пузатый с густыми жирными русыми усами, совсем как у моржа, он имел очень важный, надутый и подчеркнуто [19] строгий вид, однако в его маленьких и слегка выпученных синих глазах, помаргивающих сквозь пенсне, сквозила добродушная глупость и безобидность. Несмотря на поразительные усы, розовая физиономия генерала напоминала собой что-то бабье или даже детское. Впоследствии мы узнали, что ни один генерал не имел в гвардии столько шутовских кличек и прозвищ, какие присваивались гвардейской молодежью пузатому Бернову за его необыкновенную наружность и умственные качества: «Морж», «Тетя Вотя», «Бревнов» и наконец «Хэпэ-э»... Последняя кличка была дана генералу в силу его привычки в официальных случаях после каждой сказанной фразы с важностью прибавлять звук «хэпэ-э». На самом деле это бессмысленное «хэпэ-э», веско произносимое с чувством огромного достоинства, очень шло к генералу, подчеркивая его карикатурность. На полковых банкетах он ораторствовал так: «пью за здоровье обожаемого шефа, хэпэ-э». На ученьи выкрикивал, «здорово, молодцы лейб-эскадрона! хэпэ-э», или «Ротмистр, потрудитесь выровнять эскадрон! Хэпэ-э»...
Бернов был до того тучен, что ему тяжело было много ездить верхом. Поэтому когда полк уходил в Красносельские лагеря, за полком неразлучно следовала комфортабельная коляска, куда генерал частенько пересаживался.
В общем, Бернов был странным исключением. Ни один гвардейский полк не имел подобного командира. Просто непонятно было, почему высшее гвардейское начальство, и прежде всего строгий и требовательный великий князь Николай Николаевич{*3}, терпели во главе такого видного полка, как Синие кирасиры, подобную карикатуру{10}. Ведь в то время гвардия считалась лучшим и образцовым войском. К ней предъявлялись особые повышенные строевые требования и всякие новинки в боевом и техническом смысле испытывались прежде всего на гвардии во время лагерных сборов. Бернова, несомненно, выручало то обстоятельство, что сам по себе кирасирский полк был прежде всего прекрасным строевым полком и сдавал все смотры на «отлично [20] », благодаря прекрасным старшим офицерам и весьма удачно подобранным вахмистрам. При Бернове полковым адъютантом был некий поручик Плешков — умный и выдающийся молодой человек, имевший большое влияние на толстую «тетю Вотю», а следовательно, и на все полковые дела. Помощником командира по строевой части был полковник фон-Шведер — гроза полка{11}. Это был заядлый спортсмен-кавалерист и умопомрачительно требовательный офицер, нагонявший ужас на нижних чинов и страх на господ офицеров. Вот эти-то лица и ворочали всей полковой машиной. Впрочем, я забегаю вперед и об этих полковых людях скажу в свое время ниже. Итак, генерал «Хэпэ-э» обошелся с нами, двумя штатскими молодыми людьми, просто и мило. Поговорив об охоте, порасспросив Мишу о его папеньке и вспомнив свое доброе старое время, когда он был лихим кавалергардским корнетом, генерал предложил нам прогуляться с ним в полк. Усадив нас перед собой в полковой канцелярии, помещавшейся почти напротив императорского дворца, он принял доклад от полкового адъютанта и передал ему наши бумаги и прошения о поступлении в полк. Подписав полковой приказ, он повел нас завтракать в офицерское полковое собрание. Оно помещалось против казарм, в большом новом и элегантном двухэтажном особняке с большими зеркальными окнами. Мы прошли роскошную переднюю с ливрейным швейцаром, просторный холл с парадной лестницей, уютно обставленную библиотеку, зимнюю столовую с красовавшимися на стенах кабаньими и лосиными головами и массивным резным буфетом, на котором сверкали разные серебряные братины и surtouts des tables{*4}. Столовая выходила в роскошный, но довольно безвкусный грот. Далее мы прошли огромную белую парадную залу с голубыми шторами и большим портретом императрицы Марии Федоровны в золотой раме и, наконец, очутились на длинном балконе, где к завтраку был накрыт большой стол, блиставший белоснежной скатертью и изобиловавший массивными серебряными графинами, солонками и прочей серебряной столовой утварью и приборами. За столом завтракало с десяток офицеров. При появлении [21] Бернова все они привычно и ловко разом вскочили, воинственно брякнув шпорами, и вытянулись в струнку, сделав бесстрастные офицерские физиономии. По тому, как это было ловко проделано, сразу чувствовалось, что выправка и дисциплина царили здесь не шуточные. Во флоте при появлении командира в кают-компании так не делали. Генерал привычно пробурчал: «Господа, прошу не беспокоиться», — и представил нас присутствующим, объяснив причину нашего визита.
Генерал сел во главе стола и усадил нас с Осоргиным рядом с собой, как своих личных гостей.
Присутствующие офицеры обошлись с нами хоть и вполне вежливо, однако с некоторым холодком и даже несколько суховато. Невольно сказывался тот иной раз неуловимый антагонизм, какой существовал у всех них по отношению к штатским, и я почувствовал, что одетая мною по случаю официального визита штатская черная сюртучная пара совсем сюда не идет и стесняет меня в этом сборище ловких военных людей. В те времена военный, а в особенности молодой кавалерист, как правило, относился к штатскому с некоторым пренебрежением и как бы с превосходством.
Лишь добродушный «тетя Вотя» — «Хэпэ-э», несмотря на свой чин, продолжал занимать нас разговорами, выказывая при этом настоящий такт и воспитанность. За столом шел оживленный и громкий разговор. Усевшись на свои места, офицеры, видимо, совсем не стеснялись больше присутствия генерала.
Я с интересом прислушивался к разговорам и пытливо рассматривал всех присутствующих, желая скорее понять и уловить особенности и общий тон того совершенно незнакомого мне общества, в среду которого я со временем должен попасть.
В одном конце горячо говорили о достоинствах какой-то выгодной кобылы, только что купленной кем-то из корнетов. В другой — черноусый поручик говорил о летнем скаковом сезоне на коломяжском ипподроме и о предстоящих конно-спортивных состязаниях в Красном{12}. Дородный лысый ротмистр, видимо, командовавший эскадроном уже не первый год, повествовал своему соседу, моложавому штаб-ротмистру, о том, как и почему его эскадрон на смотрах стрельбы всегда [22] проходит первым по полку. Разговоры эти были для меня совершенно новы и звучали чарующе.
Здесь за столом сильно чувствовался особый полковой замкнутый мирок общих вкусов, интересов, привычек, установившихся взглядов и взаимоотношений, а также своих особенных словечек и выражений. У очень многих в разговоре чувствовалась совершенно одинаковая манерная небрежность, одинаковая аффектированность речи. На всех лежала как бы одинаковая печать полка, а именно — кирасирского полка. Впоследствии я наблюдал, что каждый полк имел свою совершенно особую печать — незримую, но крепко чувствуемую. Почти все были причесаны одинаково, с гладко зализанным и лощеным английским пробором. Почти все выглядели ловкими и гибкими. Кителя и рейтузы на всех были пригнаны удивительно ладно и изящно, свидетельствуя о высокой квалификации скроивших их портных.
Глядя на этих щеголеватых людей, которые теперь неуловимо подчеркивали свое превосходство надо мной, мне, молодому человеку, думалось лишь одно — скорее, скорее, как можно скорее сделаться таким, как они, сделаться человеком... Ни у профессоров, ни у студентов, ни у лицеистов, ни у чиновников, ни даже у всех известных мне штатских губернаторов я не наблюдал такого достойного, самоуверенного вида. Я знал министров, знал сановников — и те выглядели куда скромнее, нежели эти люди, чуть ли не каждое движение которых сопровождалось дивным звоном шпор. И думалось мне: прекрасно быть человеком красиво одетым, человеком чести, человеком, всегда носящим оружие — военным человеком — защитником родины.
С чувством большого удовлетворения покинул я Гатчину, с тем чтобы вернуться туда осенью уже для поступления в полк. Впрочем, оговариваюсь. Наш прием в полк даже только в качестве вольноопределяющихся зависел в конечном итоге от постановления Общего собрания господ офицеров полка. Об этом постановлении нас должны были уведомить особо. Без разбора в гвардию не принимали никого. Таков уж был обычай.
Помню, на обратном пути в Москву я остановился в Петербурге у дядюшки, князя Петра Николаевича [23] Трубецкого, бывшего в то время членом Государственного Совета по выборам. Его старший сын Володя отбывал тогда повинность в Лейб-гвардии Казачьем Его Величества полку{13}. (Володя был приписан к Донскому казачьему войску, так как у дяди на Дону были именья). Он тогда как раз заканчивал офицерские экзамены экстерном при Николаевском кавалерийском училище. Такие экзамены со временем предстояли и мне. По словам двоюродного брата, окончившего университет, экзамены эти были далеко не шуточными. Программа была очень объемистой. Нужно было сразу сдавать двухгодичный курс по множеству специальных предметов. На вольноперов в училище смотрели косо и резали их почем зря. Требовалась серьезная подготовка, которая очень затруднялась из-за службы в полку, отнимавшей много времени и сил. Таких вольноперов, в большинстве из богатых дворянских фамилий, желавших стать офицерами, готовили к экзаменам некоторые наспециализировавшиеся на этом деле офицеры, взимавшие со своих учеников немало денег. Особенно славился уменьем подготавливать к экзаменам некий капитан Басевич. Готовил он «с ручательством», но брал бешеные деньги — до тысячи рублей с каждого. Впрочем, можно с ним было торговаться. Володя обещал устроить меня именно к нему. Дело осложнялось еще тем, что сдать экзамены кое-как мне было нельзя. В училище была принята так называемая 12-ти балльная система, и в гвардию можно было выйти офицером только получив в среднем не ниже 9 баллов. Получившие на экзаменах средний балл ниже 9, могли выйти только в армию. Отметка же ниже 6 по любому какому-нибудь предмету считалась неудовлетворительной, получивший 5 баллов — проваливался. Помню, это обстоятельство тогда не на шутку встревожило меня, так как в гимназии я учился плохо, а в университете и подавно. На этот раз, однако, я проявил благоразумие и по приезде в Москву тотчас же накупил военных учебников по разным дисциплинам, а оставшееся лето подучивал самые трудные из них, как то: артиллерию, тактику, фортификацию и топографию. Без учителя это было довольно трудно. Тем не менее такая заблаговременная подготовка впоследствии мне очень пригодилась. [24]
Лето мы, как обычно, всей семьей проводили в подмосковном именьи Меньшове{14}, где я практиковался в полуинструментальной съемке местности при помощи приобретенной мензулы, руководствуясь учебником топографии барона Бринкена.
Учитывая предстоящую службу, летом я ежедневно понемногу ездил верхом на лошади, купленной у казака из «собственного Его Величества конвоя». Это был некрупный, но очень ладный гнедой конек, которому я из мальчишества и фасону ради собственноручно отрезал хвост и остриг гриву, придав лошади дурацкий англизированный вид и к тому же назвав ее «Пиф-паф». На этом мустанге я ужасно лихачествовал и проделывал довольно глупые выкрутасы и всякие фокусы, серьезно воображая, что постигаю высшую кавалерийскую премудрость. Все местные и даже отдаленные канавы и загородки я перепрыгивал на бедном Пиф-пафе. Прыгал почем зря, но с таким увлечением и сердцем, что довел несчастную скотину до изнурения и чуть не до полной разбитости передних конечностей.
Так готовился я к службе в коннице. В семье меня, конечно, начали считать уже замечательным кавалеристом. Старый кучер Егор был того же мнения, однако очень печалился за лошадь. С этим сумасбродным стариком, прослужившим в нашей семье около 40 лет, я по-прежнему очень дружил, постоянно бывая на конюшне. Там он без конца рассказывал мне про «старого князя» — моего дедушку, к которому питал совсем особое уважение за дедушкину любовь к лошадям. И каких только лошадей не перекупил Егор для старого князя. И как старый князь доверял Егорке. Рассказывал он и про то, как у него в коляске сосватались мои дядюшки и тетушки, а он, Егор, сидел на козлах и все слушал и только усом крутил, но никому никогда словом не обмолвился, потому «слово — рубль, а молчок иной раз и десяти стоит». Это поговорку он очень любил, несмотря на то, что сам болтлив был до чрезвычайности. Любил он также рассказывать о том, как будучи молодым, еще до поступления к дедушке, и служа у каких-то богатых господ, участвовал в умыкании невесты для своего барина, загнав при этом до смерти прекрасную тройку лошадей, так как за ними гнались братья невесты, богатые, но злые люди. [25]
Кучер Егор был одним из немногих, которого я посвятил в тайны своего сердца, рассказав ему, кто моя зазнобушка.
— Ну, и много ли приданого за ней возьмете? — прежде всего полюбопытствовал он.
— Не знаю, — чистосердечно отвечал я. — Я женюсь не ради приданого, а просто княжна мне нравится.
— Эх, кня-язь... — восклицал Егор, сокрушенно качая головой, — так рассуждать нельзя. По мне была бы невеста богатая — а там хошь горбатая!
В общем, лето 1911 года прошло для меня тихо, без событий. Это было последнее лето, что я жил при своей матери, и я никуда не выезжал из Меньшова, за исключением двух поездок в Калужскую губернию к невесте, которую любил все так же пылко.
Впереди предстояла новая, совсем самостоятельная жизнь, полная заманчивых, но туманных перспектив.