III. ВОЗВРАЩЕНИЕ
В одном из домов на Страсбургском бульваре, на квартире пожилой дамы, служившей связной между мною и Алексом Лесовым, через несколько дней после освобождения Парижа я получил депешу Центра с поздравлениями по поводу моих действий и с просьбой дождаться прибытия первой советской военной миссии.
Вокруг меня парижане дышали воздухом вновь обретенной свободы. Но эта атмосфера всеобщей радости, это возбуждающее чувство облегчения и восторга не могли заставить меня расслабиться, забыть, что разоружаться еще рано. Ведь бывает так: когда ты меньше всего ожидаешь беды, думаешь, что враг разбит и повержен, он, пользуясь твоей беззаботностью, вонзает тебе нож в спину. Я отнюдь не исключал возможности, что герр Паннвиц, пустившийся наутек от правосудия, перед своим бегством заложил пару-другую бомб замедленного действия и вооружил нескольких наемных убийц, поручив им ликвидировать меня.
Подобные опасения вполне обоснованы: группа Алекса, бывшая круглые сутки начеку, обнаружила следы подозрительных субъектов, которые, судя по всему, разыскивали меня. Они побывали на бывшей квартире Каца (на улице Эдмон-Роже) и на ряде других квартир, внесенных в картотеку гестапо. Уцелевшие головорезы банды Лафона, несомненно, получили приказ Паннвица – Алекс тоже был в этом твердо убежден – разыскать меня и «урегулировать» мою судьбу. Вот почему в этой обстановке массового ликования мне не следовало быть на виду, дабы не стать мишенью тех снайперов, что стреляют в последние секунды. Вот почему я оставался в своем жилье на авеню дю Мэн на полулегальном положении…
23 ноября 1944 года первый самолет из Советского Союза приземлился под Парижем. На его борту находились Морис Торез и полковник Новиков, глава советской миссии по репатриации русских военнопленных и гражданских лиц, которых ожидала Москва. Новиков весьма любезно встретил меня и сказал, что я смогу улететь на той же машине, когда она отправится в обратный рейс.
Время ожидания затянулось дольше намеченного, и только 5 января 1945 года я сел в самолет, имея при себе советский паспорт на какое-то вымышленное имя. Нас было двенадцать человек, в том числе Радо, которого несколькими днями раньше я впервые увидел у Новикова, и его помощник Фут.
В Центральной Европе война продолжала бушевать. Маршрут на Москву был разработан с несколькими большими «крюками». Сперва наш самолет взял курс на юг. После Марселя и Италии мы приземлились в Северной Африке на аэродроме, занятом американцами. Они просто великолепно приняли нас, и мы пробыли у них двое суток. Наши беседы с американскими летчиками проходили в духе братской сердечности и открытости.
Затем мы вылетели в Каир. Радо сидел рядом со мной и рассказывал про регион, расстилавшийся под нами (как я уже писал, он был прекрасно образованным географом). Другие пассажиры оказались менее разговорчивыми. Но один из них, человек лет шестидесяти, с седой головой, крепкий и коренастый, с натруженными руками рабочего представился мне:
– Я – Шляпников{111}. Шляпников? Какая неожиданность!
– Вы – тот самый Шляпников? Руководитель «рабочей оппозиции»?
– Он самый…
Рабочий-металлург, старый большевик, вместе с Александрой Коллонтай в 1920 – 1921 годах он поддерживал в партии установку на независимость профсоюзов от государства и на право рабочих бастовать. Он законно гордился своей принадлежностью к пролетариату, своими «мозолистыми руками», по поводу чего Ленин однажды заметил с добродушным сарказмом:
– Как всегда, этот товарищ выдвигает на передний план свое истинно пролетарское происхождение.
Но вместе с тем именно Ленин, несмотря на свое несогласие с тезисами, которые отстаивал Шляпников, встал на его защиту в ЦК, когда обсуждался вопрос об исключении членов «рабочей оппозиции» из партии. Я был уверен, что впоследствии Шляпникова, как и всех старых большевиков, захлестнула волна репрессий.
– После поражения «рабочей оппозиции», – рассказывал мне Шляпников, – я при содействии Ленина покинул СССР и обосновался в Париже, где работал столяром. После победы Красной Армии, очень скучая по родине, решил вернуться домой. Я написал своему другу Молотову письмо с просьбой помочь мне. Он ответил очень теплым письмом, в котором всячески убеждает меня поскорее вернуться. Уверен, он приедет на своей машине в аэропорт и встретит меня. Горю нетерпением снова послужить партии и стране…
Несколько наивный энтузиазм этого старого большевика, который, вопреки тяжелым испытаниям, полностью сохранил идеалы своей юности, глубоко тронул меня, и я старался не слишком разочаровывать его.
В Каире нас устроили в отеле близ старого города. Назавтра после прибытия вместе с моими спутниками по этому путешествию я посетил советское посольство. Туда пришли все, кроме Радо. Почему же он не присоединился к нам? В тот день я как-то не задумался над этим и вместе с остальными отправился покупать сувениры на выданные нам скромные карманные деньги. Теперь Радо снова был с нами, но – и я опять удивился – почему-то ничего не тратил.
На другой день ранним утром мы собрались перед отелем, чтобы уехать на автобусе в аэропорт. И снова Радо нет среди нас. Общее удивление. Его ищут в номере. Там его тоже нет, постель не тронута, видимо, он не ночевал в отеле. Уж не подвергся ли он нападению в старом городе? Такого рода инциденты случались здесь нередко.
А я еще с вечера накануне знал, что с ним случилось. Знал, но остерегался говорить об этом. Он зашел ко мне в номер и задал несколько вопросов, не оставлявших никаких сомнений о его намерениях. В частности, он спросил:
– Тебе хоть что-нибудь известно насчет условий жизни в Египте? Можно ли, по-твоему, достаточно легко устроиться в этой стране?..
Радо не могли найти нигде, он исчез бесследно… Около полудня наш самолет взлетел и пошел курсом на Иран. Теперь на борту находилось уже только одиннадцать пассажиров. Внезапно погода резко ухудшилась, и я уже было решил, что всем нам суждено погибнуть в этом самолете, уносящем нас в Москву. Вскоре после взлета разыгралась буря. С небес низвергались ливневые потоки, но машина продолжала набирать высоту. Видимость снизилась до нуля. На лицах членов экипажа появилось выражение тревожной озабоченности. Вскоре стало известно, что началось обледенение крыльев. Мы шли в разреженном воздухе, не имея кислородных масок. Постепенно наши конечности налились тяжестью, и мы впали в какую-то полудрему. Первый и второй пилоты непрерывно что-то кричали, чтобы не поддаться одолевавшей их сонливости. Подъем продолжался, и катастрофа казалась неизбежной… «Какой абсурд! – подумал я. – Форменный идиотизм: так много, так долго, так напряженно бороться – и вдруг очутиться в этой летающей скорлупе, грозящей стать твоим гробом!»
Наконец машина выровнялась и начала понемногу снижаться. Спускаясь из одного эшелона в другой, мы достигли оптимальной высоты полета… По прибытии в Тегеран пилоты признались нам, что из-за скверных метеоусловий самолет отклонился от нужного курса, и, ведя машину при полном отсутствии видимости, они всерьез опасались возможной аварии, сулившей гибель всем, кто был на борту. Однако к счастью для меня, судьбе было угодно распорядиться, чтобы мой последний час оттянулся на какой-то срок.
Из-за неблагоприятной погоды мы прибыли в Тегеран с опозданием. Фута – помощника Радо – и меня пригласили к советскому военному атташе, который сказал нам, что Москва уже знает об исчезновении Радо. Он надеялся, что мы, возможно, сумеем объяснить, по какой причине это случилось.
Нетрудно понять, что Фут довольно сильно испугался, боясь быть заподозренным в сообщничестве с его совсем еще недавним начальником Радо.
– Как же я теперь доложу в Москве о нашей деятельности в Швейцарии? – с тревогой в голосе спросил он советского военного атташе. – Меня будут подозревать, не поверят ни одному моему слову!..
На протяжении всего полета в Москву я все не мог отделаться от мыслей о побеге Радо. Я точно знал, что свою миссию он выполнил блестяще, выше всех ожиданий, знал, что ему решительно не в чем упрекнуть себя. За долгие годы своей активной деятельности, с тех пор, когда он, будучи совсем молодым человеком, примкнул к возглавляемому Бела Куном революционному движению в Венгрии, Радо накопил богатый политический опыт. Действуя в Швейцарии, он в большой степени способствовал приближению победы. Однако именно в силу глубокого знания фактов, реализма оценок, присущего ему как ученому, Радо предполагал, что, невзирая на победу, в царстве НКВД никаких перемен не произойдет. Он отчетливо предвидел судьбу, ожидавшую его в Москве. Не испытывая никакого энтузиазма от перспективы закончить жизнь в одном из сталинских застенков, он исчез в Каире, предварительно позаботившись о безопасности своих детей и жены в Париже{112}.
Должен признаться, что эта столь очевидная истина открылась мне и потрясла меня лишь намного позже. Я был наивен, верил, что по завершении такой грандиозной борьбы, таких тяжелых боев террор прекратится и советский режим переживет новую эволюцию. Подобная легковерность может, конечно, удивить, если учесть, что она исходит от человека, жившего в Москве в период довоенных репрессий. Но все же у меня был решающий аргумент, определивший мое неколебимое намерение вернуться в Советский Союз: ведь речь шла о судьбе моей семьи. Не в пример Радо, у меня не было спокойной уверенности от сознания, что мои самые родные люди в Париже. Я предвидел, что если отклонюсь от «правоверного пути», то расплатиться за это, чего доброго, заставят мою семью…
Мы подлетали все ближе к Москве. Над всеми одолевавшими меня противоречивыми переживаниями господствовало радостное чувство предвкушения встречи с женой и сыновьями после стольких лет разлуки. Когда самолет приземлился на посадочной полосе, меня охватило блаженное сознание исполненного долга. Я гордился тем, что совершил, и мечтал только о честно заработанном отдыхе. Память тянулась к погибшим, несчастным товарищам…
Уже в темноте, спускаясь по трапу на землю, я силился разглядеть среди встречавших своих. Напрасные попытки. Меня, как, впрочем, и остальных пассажиров, никто не ждал. Для встречи прилетевших прибыла группа офицеров. Что ж, подумал я, борцов-антинацистов встречают военные. Это на худой конец еще можно понять.
Высокие чины – полковники – подошли ко мне и с большой горячностью приветствовали меня. Затем пригласили сесть в машину. Вдруг скользящий луч высветил лицо одного из них, и я его узнал. В 1937 году он был капитаном. Значит, его продвижение по службе шло полным ходом. Наконец, не выдержав, я задал вопрос, уже давно готовый сорваться с моих уст:
– Где моя жена и мои дети?
– Не волнуйтесь, – ответил один из моих провожатых. – Они живут очень хорошо, ваша жена проходит курс лечения в доме отдыха. У нас не было времени предупредить ее, потому что мы сами не знали точную дату вашего прибытия. Так или иначе, руководство Центра полагает, что в течение двух или трех недель вы проведете на квартире, где в обстановке полного спокойствия сможете написать свой отчет. Туда мы вас и отвезем.
Для меня подготовили две комнаты в квартире какого-то полковника, убывшего в командировку. Нас приняли его жена и дочь. Прежде чем удалиться, эскортирующие меня оба полковника представили мне капитана:
– Вот ваш офицер-адъютант. Он снабдит вас всем необходимым…
Итак, меня изолируют для написания отчета! Мне дают адъютанта, словно я в нем нуждаюсь! И эти кисло-сладкие речи обоих полковников, и, самое главное, отсутствие моей жены – все это, вместе взятое, вызывает во мне очень странное чувство, больше того – недоверие, настороженность…
Я устраиваюсь в своем новом пристанище. Оно по крайней мере более комфортабельно, чем влажные мостовые квартала Монпарнас, по которым я без конца блуждал, как потерянный, после того как покинул «белый дом»…
Уже во второй вечер ко мне пришли визитеры. Их было трое – двое в форме, третий – в штатском. Последнего я узнал: в 1938 году он ведал политработой в Центре. За официальным титулом скрывалась иная реальность: то был генерал НКВД.
Они принесли с собой роскошный обед, но я прервал гастрономическое действо, чтобы задать один из занимавших меня вопросов:
– Получили ли вы вовремя мой доклад руководству партии, отправленный в январе 1943 года?
– Да, да, мы получили его и учли все, о чем в нем говорилось. – Последовала недолгая пауза, после которой генерал переменил тему разговора: – Скажите, каковы ваши планы на будущее?
Ведь все равно будет так, как решите вы, подумалось мне. Но все же я ответил:
– С разведкой я покончил. Эта глава моей жизни дописана. Но прежде чем уехать в Польшу, я хотел бы объяснить Центру, что происходило во время войны…
И добавил раздельно и четко:
– Я рассчитываю получить разъяснения относительно грубых ошибок руководства!
Лицо генерала-инквизитора помрачнело:
– Вот как? И это все, что вас интересует?
– А вас это разве не могло бы случайно заинтересовать?.. Прежде всего, хотелось бы сделать предложение относительно еще одной, последней операции «Красного оркестра»…
– Согласен, – отрезал генерал. – Завтра мы изучим ваше предложение…
На следующий день меня посетили два полковника. Я сразу понял, что они досконально изучили досье «Красного оркестра».
– Я убежден, – начал я, – что Гроссфогель, Макаров, Робинсон, Сукулов, Максимович еще живы. Их можно и должно спасти. Но тут очень важно, будете ли вы и впредь поддерживать контакт с Паннвицем…
– Он бежал в австрийские Альпы и спрятался там. Об этом мы знаем из надежного источника…
Тогда я предложил направить к Паннвицу двух офицеров, хорошо знакомых с историей «Красного оркестра». Они ему объяснят, что с февраля 1943 года благодаря моей информации Центр подробно осведомлен о «Большой игре» и согласен принять меры, необходимые для спасения заключенных членов «Красного оркестра»{113}. Я также предложил пообещать Паннвицу, что если он поможет спасти этих людей, то после войны такой поступок будет учтен при решении вопроса о его судьбе. Если же он откажется помочь в этом деле, Гиммлер и Борман будут немедленно проинформированы о нем. А когда эти два высших нацистских сановника узнают, что московская Дирекция уже давным-давно дергает за ниточки, к которым он, Паннвиц, подвешен, то его привлекут к ответственности, и это обойдется ему крайне дорого, поскольку у его начальников пока еще есть полная возможность заставить его расплатиться за измену так, как им только вздумается.
Мое предложение казалось мне вполне отвечающим справедливости и логике. Оба мои собеседника официально обещали мне доложить о нем Дирекции…
Первую неделю в Москве я посвятил составлению и редактированию моего отчетного доклада. В этом мне помогала стенографистка. Но день шел за днем, и мне становилось все яснее, что над моей головой сгущаются тучи. Я понял, что мои мучения не окончились. Усомниться на этот счет мог бы только человек, лишенный последних крупиц здравого смысла или окончательно чем-либо ослепленный.
Я никак не походил на воина, которого по возвращении с войны родина встречает по крайней мере с чувством благодарности за службу, которую он ей сослужил.
После трех суток моего нахождения в отведенной мне квартире офицеры НКВД доставили мне мой чемодан. Дело в том, что, покинув аэропорт, я слишком поздно заметил, что по ошибке прихватил чемодан Шляпникова – он был в точности такой же, как и мой. Шляпников тоже понял свою ошибку. Двум офицерам НКВД было поручено произвести обмен чемоданами.
Поведение обоих «посланников» было более чем однозначным, и я сразу понял, что Шляпников находится в их руках, понял, как именно Молотов, написавший Шляпникову столь «сердечное» письмо с приглашением вернуться, встретил своего «дорогого товарища». Верх цинизма! У меня болезненно сжалось сердце, я испытывал огромную боль и вместе с тем чувство глубокого отвращения, представляя себе ни с чем не сравнимое разочарование старого большевика, с такой радостью вернувшегося на родину социализма, готового отдать ей последние силы и внезапно увидавшего, в какую ловушку он дал себя заманить! Бедняга ожидал, что за ним приедет автомобиль Молотова, его же посадили в машину госбезопасности и отвезли прямехонько на Лубянку!..
Главная обязанность моего «адъютанта» заключалась в том, чтобы не спускать с меня глаз. Если его нет рядом, значит, он проводит время в обществе хозяйской дочери… Как-то во второй половине дня, когда его не было, я вошел в его комнату и обнаружил то, что мгновенно «просветило» меня: этот кретин забыл на столе донесение, в котором весьма точно фиксировал, что я говорил и делал с утра. Я внимательно прочитал донесение и обнаружил много всевозможных нелепостей и ошибок, которые он мне приписал. Стукач и фальсификатор – чем не идеальный компаньон?.. Тут я решил исправить «домашнее задание» этого превосходного доносчика, подчеркнул красным карандашом все неточности и поставил на полях пометку «неверно».
В тот же день мой ангел-хранитель вернулся очень поздно. Назавтра он исчез… Видимо, поспешил доложить начальству о случившемся прежде, чем я, не дай бог, мог бы опередить его.
Теперь мне стало проще простого подвести точный итог: я оказался в положении заключенного. Впрочем, это фактически и не утаивалось от меня…
Мне прислали другого «адъютанта», помоложе первого и с более привлекательными методами «обхождения». Так, он пригласил меня в кино, и я с ним пошел. Кадры мелькали перед моими глазами, лишь на мгновения задерживая мое внимание. Мозг сверлила одна-единственная мысль: что они со мною сделают?
Через десять дней уже знакомая мне «тройка» вновь пришла пообедать со мной. Как и в первый раз, мне не пришлось заниматься какой-либо подготовкой к трапезе, ибо они опять щедро позаботились о яствах и выпивке.
Несмотря на обилие блюд и неиссякаемый поток водки, за столом царила какая-то натянутость.Им, несомненно, поручили допросить меня возможно подробнее. При нашей первой встрече они, видимо, вынесли не слишком благоприятное впечатление обо мне и теперь надеялись привести меня в более приподнятое расположение духа. Генерал НКВД первым попытался сломать лед:
– Что же вы все-таки собираетесь делать в дальнейшем? – спросил он меня.
– Я вам уже говорил: вернуться в Польшу, на мою родину. Но сперва хочу поговорить с Дирекцией!
Он покачал головой. Я и в самом деле вел себя, как неисправимый упрямец.
– Если вы, Отто, действительно так сильно привязаны к вашему прошлому, то с нами вам говорить о нем не придется! – сухо ответил он. – Этот разговор будет происходить в другом месте. (Последние слова он произнес с Особым выражением.) Вы меня поняли?
– Я вас очень хорошо понял и скажу вам откровенно: мне абсолютно безразлично, кто будет со мной беседовать на эту тему!
Это было слишком. Генерал встал и, не откланявшись, вышел, сопровождаемый своими спутниками. Готов биться об заклад, что он тут же доложил «наверх» обо мне. Своим поведением я сам себе как бы вынес приговор: претендовать на получение объяснений от руководства Центра и мечтать только о возвращении в любимую Польшу – вот уж поистине абсурдные, ни с чем не соразмерные и непростительные притязания… Я заметил, что мы почти не притронулись к аппетитным блюдам, украшавшим стол…
Прошла еще одна спокойная ночь. На другой день я стал готовить себя к худшему. «Будь что будет!» – сказал я себе.
Вскоре ко мне явился незнакомый полковник, и я едва не выпалил: «Входите! Я вас ожидал…»
– Вам нужно переменить квартиру, – проговорил он.
Я прикусил язык, чтобы не спросить у него, отапливается ли моя новая квартира и толстые ли там решетки на окнах. Собрав свои вещички, я последовал за ним. Мы сели в машину и поехали, не сказав друг другу ни слова. Уже стемнело, но я достаточно хорошо знал Москву, чтобы определить направление, в котором мы следовали… Мы въехали на площадь Дзержинского, и мои последние сомнения – если они еще оставались – рассеялись: ибо именно на этой площади и возвышается небезызвестное здание «Лубянки»…
За нами сомкнулись массивные створки дверей первого подъезда, и мы очутились перед второй, пока еще закрытой дверью. Мой полковник, не отходивший от меня ни на шаг и по-прежнему молчаливый, нажал на кнопку звонка и сквозь прорезь в двери обменялся с кем-то несколькими словами. Дверь отворилась, и мы вошли в приемную этого благородного учреждения. Полковник достал какую-то бумажку из кармана и предъявил ее дежурному офицеру. Тот сразу подписал ее. Затем полковник повернулся ко мне. К моему изумлению, он простился со мною долгим, сердечным рукопожатием. Несколько секунд он оставался недвижимым. В его глазах блестели слезы (могу подтвердить это под присягой). Наконец он удалился.
Я огляделся. Вдруг мне почудилось, будто я нахожусь в самом центре какого-то огромного, туманного облака. Но сознание реально происходящего быстро возобладало и ошеломило: я был заключенным. Я был арестантом на Лубянке!