Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Морщинки

Он называл себя Стариком. Старик. Хотя было ему тридцать, и в полку его звали Сеня Лукин, без эпитета. Молодые летчики его любили и не хотели, чтобы он был старым. Он был хорошим летчиком. Высокий, сутуловатый, худой, с морщинистым лицом.

Он устал сегодня как никогда. Четыре боевых вылета за ночь. Четыре. А всего двести! Двести переживаний, больших и малых. Двести битв с врагом, двести встреч со смертью. Он очень устал. Очень. Хочется спать. Нет больше сил удерживать веки. Чуть забылся — и сладкий одуряющий туман охватывает голову. Глаза закрываются сами собой, все тонет в мучительном желании сна. Нет, нет! Спать нельзя. Нельзя! Это опасно. Земля — вот она — рядом. Самолет, разрезая крыльями спокойную прохладу осенней ночи, гудит, рокочет моторами.

Внизу все дремлет в предрассветном сне. Оголенные леса подернуты прозрачным туманом. В небе висит луна, и свет ее борется с утренней зарей.

Летчик наклоняется к часам. Светящиеся стрелки дрожат, двоятся. Ничего не разобрать! Тогда он включает освещение приборов. Скоро шесть. Пилот поднимает [562] голову, долго смотрит на свое отражение в ветровом стекле. Потом медленным движением снимает с руки перчатку и, словно не веря себе, щупает пальцами заострившиеся скулы, ввалившиеся глаза. Двести вылетов, двести взлетов с тяжелым опасным грузом. Прожекторы, зенитки, истребители — все здесь, в этих морщинках, в этих уставших глазах.

В наушниках голос штурмана:

— Через пять минут аэродром!

— Хорошо! — отвечает летчик. Надевает перчатку, выключает освещение приборов. — Значит, скоро отдохнем.

Под левое крыло подплыла просека с длинными серебристыми от луны нитями железной дороги. Откуда-то сбоку выскочила речка, нырнула под мост и пропала в лесу. Впереди, в воздухе, мерцая, повисла ракета.

Подходя к аэродрому, Лукин подумал с досадой: «Опять этот старт!»

Это была самая неудобная посадка: со стороны сосен, высоковольтной линии, крыш домов. Тут гляди в оба! Не то, если не дотянешь — чиркнешь колесами по проводам или скосишь винтами макушки сосен. Перетянешь — врежешься в конце пробега в капониры. Нужно рассчитать точно, совершенно точно!

Электрическое «Т» и стартовая линия огней блекло светились на выбитой «лысине» аэродрома. Вспыхнув, зажегся посадочный прожектор. Все в порядке! Можно садиться.

Летчик выпрямился. Движения его стали короткими, энергичными. Кожа на лице натянулась, морщинки сгладились. Глаза, измеряя расстояние, напряженно смотрели на бледный луч прожектора. Земля освещалась слабо. Лунный свет, побежденный утренней зарей, дрожал в тумане, и все предметы, теряя очертания, как бы висели в пространстве, неопределенно далеко и неопределенно близко.

Тяжелая машина, со свистом рассекая воздух, неслась к земле. Навстречу вырастала зубчатая кромка леса. Как бы не задеть! Сидящий впереди штурман инстинктивно подобрал ноги, впился пальцами в кресло: «Ох, как близко!»

Деревья промелькнули, пронеслись дома с черными проемами окон, тоже совсем рядом. Это был мастерский расчет, идеальный. Машина, конечно, сядет, немного не [563] долетая до «Т». Отлично! В душе шевельнулось гордое чувство удовлетворенности.

Летчик выровнял машину. Земля, расплывчатая, неопределенная, замелькала под колесами. Пронесся прожектор. Что-то очень быстро?!

Молниеносный взгляд на прибор. Нет, скорость нормальная. Но почему же?!

Промелькнуло «Т»!

Лукин похолодел. Мгновенно, в долю секунды, чувство удовлетворенности сменилось опасением. Что такое? Почему?!

Попутный ветер!..

Страх ворвался с непостижимой скоростью, остановил, раздвинул время. Секунды стали длинными, как часы. Мысль заработала быстро и четко, и неумолимо жестко.

Он представил: посадочное поле с пологой возвышенностью посередине, Самолет, приземлившись, выскакивает к центру и оттуда, под уклон, мчится к капонирам, а там... там... сложены бомбы!..

Дать моторам обороты? Взлететь? Нет, нельзя — попутный ветер! Он отнесет машину прямо на сосны. Поздно!

Самолет приземляется легко. Он мчится, едва касаясь колесами земли. Придавить бы его, затормозить... Но он бежит. Вот перевалил возвышенность. И сразу же перед глазами встали сосны, хмурые, враждебные. Под ними округлые, поросшие травой земляные валы — капониры. Уже светло, и летчику видно: тут и там копошатся, проснувшись, техники. Лежат чехлы, тормозные колодки, баллоны сжатого воздуха. Капониры ближе. Бегут, увеличиваются в размерах. Люди настороженно поднимают головы, смотрят испуганно.

Возникает мысль: «Впереди сидит штурман, первый удар — ему...»

Обостренный слух, галлюцинируя, уже улавливает треск, грохот металла, взрыв... Товарищи скажут: «Был экипаж такого-то. Четыре человека...» И кто-нибудь добавит: «Старик...»

У летчика вырвался стон:

— Н-нет!!

Губы сжались в прямую тонкую линию, широко раскрытые глаза засветились не страхом — упрямством! Бешено заработало сознание:

«Развернуться сейчас с помощью моторов? Нет, нельзя [564] — рано. Не выдержат, сломаются шасси. Надо переждать, погасить скорость... Дать обороты левому мотору... Убрать. Дать правому...»

Левая рука в кожаной перчатке соскользнула со штурвала, легла на рукоятки управления моторами.

Все рассчитано, секунды взвешены, разделены. И в тот момент, когда удар казался неизбежным, — резкий рывок левому двигателю!

Тысячесильный мотор взревел, подхватил, развернул машину. Под левым крылом, мелькнув, проскочил капонир...

Доли секунды отсчитываются в сознании с беспредельной точностью. В ней, в точности — спасение, жизнь. Секунда ползет как улитка. Хронометр мужества отсчитывает доли. Пора!

Пальцы разом приглушили мотор и тотчас же, чтобы прекратить вращение машины, дали обороты правому. Дали и убрали. Мотор взвыл, рявкнул и умолк. И на глазах у изумленных техников тяжелый самолет, легко и послушно свальсировав, помчался, гася скорость, в обратном направлении.

Летчик придавил ногами педали. Было слышно, как скрипят тормоза и шуршит под колесами гравий. Самолет остановился. Рука в кожаной перчатке протянулась к приборной доске, вяло и безвольно скользнула по лапкам выключателя. Лязгнув шестернями, остановились моторы. Летчик опустил голову. Словно что-то оборвалось в груди, и мягкий туман безразличия охватил его.

Машинально расстегнул привязные ремни и парашютные лямки, заученным движением открыл фонарь и, превозмогая слабость в ногах, вылез на крыло.

К самолету бежали люди. Прохладный ветерок скользнул по щекам, запутался в ресницах, затормошил ворсинки меха на унтах. Три ракеты одна за другой взлетели красными точечками в поголубевшее небо — посадка запрещена! Кто-то крикнул бешено: «Скорее меняйте старт, черт вас возьми! Ветер изменился! Проспали!..» Над головой гудели самолеты. Снизу заботливые руки приставляли лесенку.

Летчик молча спустился на землю, окинул взглядом коренастую фигуру штурмана, пытавшегося достать дрожащими пальцами папиросу из портсигара. Думать ни о чем не хотелось, и говорить не хотелось. Он так же молча, не замечая испуганно-почтительных взглядов, сел в подъехавшую машину, устало прислонился к спинке, [565] закрыл глаза. Лицо его, бледное, но спокойное, не носило никаких следов только что пережитого волнения. Лишь пара новых, едва заметных морщинок у глаз да невидимый шрам где-то в глубине души — вот и все, что осталось от этой ночи.

Все в жизни относительно

У меня большая неприятность. Пришел приказ, согласно которому комэски (лично!) обязаны провести проверку техники пилотирования всех летчиков своей эскадрильи. Днем и ночью...

— Прочитайте и распишитесь, — сказал мне начальник штаба полка подполковник Меклер. — И с этого дня в боевое расписание себя не вносите. — Потом доверительно добавил: — Война идет к концу, и командиров эскадрилий, особенно Героев, приказано беречь...

Я взял листок с приказом и тут же представил себя сидящим ночью в передней кабине. Длинный решетчатый нос с целлулоидными окнами. Торчит ручка в полу. Не штурвал, а ручка! Откидные педали руля поворота (без тормозных клапанов!), сектора управления моторами. И все! Приборов почти никаких — все они в кабине пилота. Целлулоид искажает видимость. Сидишь, как в клетке, совершенно беспомощный.

А летчики бывают разные. Совершил ошибку на взлете или на посадке, чем исправлять?!

Нет, я не признавал таких полетов, в которых проверяющий целиком зависит от способности проверяемого. Все должно быть на равных. По крайней мере, я к этому привык. А тут...

Меня охватило оцепенение. Лишь в эту минуту я узнал, что такое страх. Это был совсем не тот страх, когда тебя возьмут в прожектора и станут бить прицельно из крупнокалиберных зениток и когда снаряды лопаются под крылом, и тебя бросает из стороны в сторону. Или когда вдруг над целью прекращается стрельба, а ты в лучах... Прожектора ведут тебя, ведут, а ты, ослепленный, — весь как на ладони — торчишь в перекрестке оптического прицела ночного истребителя, который где-то рядом и которого не видно...

В том страхе ты разбираешься и знаешь, что к чему. И на это испытание идешь сознательно. Но страх, охвативший в эти минуты все мое существо, был безотчетным и не сравнимым ни с чем. [566]

«Убьют! — тоскливо подумал я. — Ни за понюх табаку!» — и поднялся.

— Я не буду расписываться под этим приказом.

Меклер удивленно вытаращил на меня глаза.

— Почему?

— Потому что боюсь, — откровенно признался я. — Потому что не хочу, чтобы меня в лучшем случае убили, а в худшем — искалечили мои же летчики. Будь что будет, а этого не будет! Вот.

— Да, но-о... летают же другие.

— Летают. И я преклоняюсь перед их мужеством, У меня же на это не хватает пороху. Видимо, я трус. Так и доложите командиру.

Меклер взволнованно поднялся. Мы с ним были в хороших отношениях, и мое упрямство его обеспокоило. Кто знает, как посмотрит на это начальство? Ведь как-никак — невыполнение приказа!

— Ну, хорошо, — сказал он. — А что вы предлагаете?

— Пусть проверяет мой заместитель, а я буду ходить на боевые.

И подполковник сдался.

— Ладно, поговорю с командиром.

И через час он с радостью мне сообщил, что все утрясено и в порядке исключения мне разрешено проверкой не заниматься.

Гора с плеч! Чувствую себя именинником. Я даже готов простить своему заместителю его четверги. Посылаю за ним, а сам немножко боюсь: а вдруг он откажется!

Стучится:

— Разрешите войти?

— Да, да, пожалуйста!

Входит. На нем лица нет. Наверное, и у меня было такое же выражение, когда я читал приказ о тренировках.

— Товарищ командир, по вашему приказанию...

— Ладно, садитесь.

Садится на краешек стула, смотрит на меня со страхом и мольбой. Что он думает сейчас?

Беру листок боевого расписания. У Васькина бледнеют пухлые щеки, округляются глаза. «Рапорт! — думает он. — Все, конец! Трибунал...»

А я говорю будничным голосом:

— Согласно приказу по АДД, мы должны заняться [567] проверкой техники пилотирования всех летчиков эскадрильи. Этим будете заниматься вы. Днем и ночью...

Васькин качнулся, словно кто его толкнул. Несколько секунд он осознавал сказанное. Он не верил. Это было так неожиданно! И это было такое счастье! Вместо наказания он получает поощрение, да еще какое — не летать на боевые задания!

Он не скрывал своей радости. Я тоже. И мы облегченно вздохнули.

Поистине, все в жизни относительно!

Для нас наступили тяжелые дни. Октябрь накрыл землю туманами и слякотью, и мы вошли в полосу вынужденного безделья. Нарушился ритм, спало боевое напряжение, и для командиров это было неприятнее всего.

Полк, продвигаясь за линией фронта, уже стоял возле Карпат, на территории Западной Украины. Здесь все было несколько по-иному. Крестьяне варили самогон из бурака и для крепости клали в него табак. Выпьет парень такого рюмашечку и лезет на стену. Только смотри!

Гусаков собрал командиров эскадрилий. Он был озабочен. Зима у Карпат мягкая, и надеяться на погоду нельзя. Если же не принять меры и не занять чем-то людей, дисциплина падет, полк разложится.

— Вот что, друзья, — положив кулачища на стол, сказал командир. — Займемся-ка с вами... самодеятельностью.

Мы переглянулись. Командир третьей эскадрильи Герой Советского Союза майор Марченко, смуглый, как цыган, смешливо выпятил губу, а Бутко в растерянности полез в карман за трубкой, да спохватился — командир полка не курил и дыма не выносил.

«Черт знает что! — неприязненно подумал я. — Этого еще не хватало: из летчиков артистов делать!»

— Итак, будем готовить артистов, — сказал Гусаков, заглянув в какую-то бумажку. — У меня расписание. Сегодня что у нас? Понедельник? В четверг всем полком собираемся в клубе смотреть и слушать выступление первой эскадрильи. В субботу слушаем вторую, а в воскресенье — третью.

Командир окинул нас смешливым взглядом.

— Как вам это нравится? — И, не дав нам опомниться, встал. — Ну вот и договорились! Можете идти и готовиться...

И выпроводил нас за дверь. Мы разошлись — ошарашенные и злые-презлые. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. И тут уж возразить было нечего!

Я прислушивался к себе. Какое-то одно из моих «я» бунтовало, выкрикивая возражения, а другое, уже деловито засев в углу, — соображало. И этому «я» понравилась манера ставить задачи перед комэсками. Во всяком случае он нас не унизил, поступил как со взрослыми. Если бы стал растолковывать да разжевывать, было бы хуже, а тут — соображайте сами!

И я почувствовал интерес. Тут уж на карту ставилась честь подразделения. Первая эскадрилья должна быть первой! Так надо ставить перед ребятами вопрос! Но времени было мало, и нужно спешить.

Решаю: сначала пойду к сержантам — к стрелкам и радистам. Народ веселый, молодой. Потолкую с ними.

Иду. Не иду, а ползу, перебирая руками колья плетней. Грязь по колено. Темь — хоть выколи глаз. Брешут собаки. Помыкивают коровы, и где-то сонно гогочут гуси.

Мой поздний приход приятно удивляет ребят, уже готовящихся спать. У них душновато и тесновато. На стене — две керосиновые лампы. Нары в два этажа, соломенные подушки и матрацы. Но чисто, несмотря на уличную грязь.

Сажусь на нары, вынимаю записную книжку, и меня тотчас же окружают. Выкладываю им задачу. Морунов тут как тут, вьется вьюном. Он заводила, и я, поднимая его авторитет, то и дело обращаюсь к нему.

— Найдутся у нас артисты?

Сначала растерянно замолчали: вроде бы и нет, а потом, подумав, стали предлагать:

— Князев поет и на гитаре играет.

— А Одинцов на балалайке.

— Петров играет на трубе. А труба есть?

— Есть труба, и барабан есть, и контрабас.

— Контрабас? Да на контрабасе Ермаков умеет!

— А Семенков читает стихи!

Все почему-то смеются, а я готовлюсь записать.

— Чего вы смеетесь? — спрашиваю. — Кого он читает, Пушкина?

Ребята хохочут:

— Не записывайте, товарищ командир, он читает Баркова!

Хохочу и я. Уж очень контрастное сравнение! [569]

И вообще-то уж одно это было здорово: вот так, вместе обсуждать программу выступления. Я предупреждаю:

— Ребята! Вторая и третья эскадрилья тоже готовятся. У них времени больше, они лучше могут сделать. Мне не хотелось бы, чтобы наша эскадрилья была на последнем месте.

Ребята загорелись: «Уступить первое место — ни за что!» Решили: завтра же с утра и начать репетицию. Роль конферансье единогласно поручили Морунову. Он мастер: и пантомиму может, и дирижировать оркестром, и шутки отпускать.

Утром собираю офицеров. Здесь реакция несколько другая. Раскачивались долго. Стеснялись. Потом постепенно вошли во вкус, и артистов набралось хоть отбавляй.

Техники тоже внесли свою лепту. Замковой принял на себя общее руководство. И вся эскадрилья загорелась одним интересом — дать хорошую программу! А время не терпело: по сути дела осталось два дня. Стрелки с радистами вывесили лозунг: «В кратчайший срок дадим отличную программу!»

Не обошлось без шпионажа. Из второй эскадрильи появились лазутчики, но Морунов их быстро обнаружил и с позором выставил. Объявили бдительность. Готовились втайне, даже меня не пускали.

Наступил день смотра. Клуб битком набит народом: и наши, и местное население. Шумно, празднично. Колышется старый латаный занавес неопределенного цвета, и что-то громыхает за сценой. Две керосиновые лампы освещают зал. Настроение у всех — театральное.

Появилось начальство: командир полка, замполит, начальник штаба. Их усадили в отведенное место. Ударил гонг, и сразу же наступила тишина. Скрипя немазаными блоками, начал раздвигаться занавес, но застрял на полдороге и задергался. И я уже стал досадовать на неудачное начало, да тут выскочил какой-то юркий человечек во фраке с фалдами, в цилиндре, схватил обе половинки, стянул их вместе, заверещал пронзительно:

— Не открывайте! Не открывайте второго фронта! Иначе нам хана!.. — Повернулся, извиняясь, к зрителям, свободной рукой снял цилиндр, скорчил рожу, раскланялся, смешно дрыгнув ногой. — Пардон! Не хана, а крышка! [570]

Зрители грохнули смехом, зааплодировали. С разных концов зала восторженно закричали:

— Васька, давай!

Я пригляделся — Морунов! Вот это да-а-а! Ну и талантище! Спас положение!

На сцене ударили в тарелки, артиллерийским громом прокатился барабан. Занавес раздвинулся, Морунов расшаркался, раскланялся и представил публике артистов джаза «первого в истории полка!»: три аккордеона, труба с валторной, две гитары, балалайка и барабан с тарелками.

И то ли обстановка была необычная, праздничная, то ли в самом деле ребята хорошо сыгрались, но каждый номер оркестра награждался взрывом аплодисментов, а чудачества Морунова вызывали такой хохот, что кое-кто из зрителей доходил до икоты, а это, в свою очередь, смешило весь зал.

Были номера и грустные, навеянные темой войны, и лирические, и комические. Радист из экипажа Алексеева, Михаил Ломовский, сопровождаемый барабаном и тарелками, выступил с пантомимой: «Как экипаж бомбардировщика летит на боевое задание». И это было так блестяще проделано во всех лицах, что зал то замирал в напряженной тишине, то охал, то разражался хохотом.

Я смотрел и слушал с восхищением. Я хохотал и шмыгал носом от волнения и гордости за своих славных ребят, но в глубине души своей ощущал какую-то неудовлетворенность собой. Бросая ревнивые взгляды на хохочущих командира полка и замполита, я с горечью думал: «Ну неужели ж нужно во все тыкать тебя носом, как слепого котенка?! Сам-то не мог додуматься до этого?!»

Концерт закончился. Все расходились, уставшие от работы и от смеха, но очень, очень довольные.

— Хорошо, хорошо, молодцы! — растроганно говорил Гусаков. — Ну, теперь очередь за второй эскадрильей. Трудно им будет, трудно.

Самодеятельность! Это была прекрасная находка, отличный выход из скуки.

Новый год

А линия фронта двигалась на запад без нашего содействия, и это было обиднее всего. Мы летали, но мало: прижимала нас непогода: туманы, низкие облака. А тут еще шалят какие-то бендеровцы. Расправляются по ночам [571] с сельскими активистами, терроризируют население, обстреливают из лесу взлетающие самолеты.

Однажды, прилетев с боевого задания, я вылез на крыло, и мне говорят: «Товарищ командир, что это у вас сзади на парашюте белеет?»

Сиял парашют, глянул: «Ого! Вот это да-а-а!» — девять дырок в парашюте! Кто-то полоснул из автомата, а я и не почувствовал.

Дело плохо. Гусаков задумался. Если так пойдет дальше, они распояшутся совсем, и летчиков побьют, и самолеты сожгут.

Разработали план, наладили разведку. И однажды под утро подняли нас потихоньку, и полк, вооруженный гранатами и автоматами, пошел в оцепление к соседнему лесу, через который проходило шоссе.

Подошли, залегли в неглубоком снегу, ждем артиллерийского огня из зениток, развернутых к наземному бою. Им удобно стрелять — они наверху, на плато, и оттуда все видно, и снаряды класть хорошо — через наши головы.

Лежим, молчим. На лицо падают редкие снежинки. Черной стеной стоит лес, и там тишина. Вдруг слышим: телеги стучат, и кони фыркают. К начальнику разведки капитану Одинцову кто-то подбежал, бросил впопыхах: «Едут!» Одинцов поднял ракетницу: п-пах! — полетела зеленая ракета! И в тот же миг с аэродрома один за другим помчались прямо на нас огненные шарики, с шипеньем пронеслись над нами и где-то за лесом: бу! бу! бу! — стали рваться, а с аэродрома донеслось запоздалое: ду-ду-ду! ду-ду-ду!..

Постреляли с минуту, пока Одинцов не дал вторую ракету — красную. Тогда по команде «Огонь!» мы вскочили и из автоматов в лес: рррах! рррах! рррах! — и потом: «Уррра-а-а!» — побежали к шоссе. А там обоз, и никого нет, только телеги опрокинутые и лошади носятся с обломанными оглоблями.

Собрали трофеи: десятка полтора повозок, переловили коней, запрягли кое-как, поехали.

Трофеи оказались богатыми: оружие и продовольствие, главным образом — консервы в яркой заграничной упаковке.

В конце декабря перелетели на новую точку. Уже севернее, в Белоруссию, на Неман. Наконец-то вырвались из грязи! Крупное село: школа, больница, баня, костел, солдатские казармы и тайный увеселительный [572] дом. Здесь раньше польские паны хозяйничали, стоял пограничный гарнизон. Теперь стоим мы двумя полками. И опять непогода!

Наш командир получил звание полковника и стал командовать дивизией, оставаясь пока и командиром нашего полка.

Подступал Новый год, и Гусаков задумался, помрачнел. Никогда эти праздники для воинских частей не проходят без ЧП. Как ни смотри, какие меры не принимай, все равно что-нибудь случится!

А тут еще под праздник вздумал командир реформу провести. Из третьей эскадрильи перевел командирами звеньев в другой полк двух летчиков и вызвал меня:

— Хочешь быть заместителем командира полка?

А я не хотел. Я мечтал, если жив останусь, вернуться в Аэрофлот, и военная карьера меня не соблазняла.

— Нет, — сказал я. — Не хочу.

— Тогда вот что, — сказал он, подумав. — Одного твоего командира звена нужно перевести в третью эскадрилью. Кого — подумай сам.

Я даже прикусил губы от душевной боли. Да кого же я отдам?! Я сжился с ними, сросся, и отдать кого-то — это все равно, что палец отрубить! Да и как я могу нанести человеку моральную травму? Сказать: «Возьмите Шашлова или возьмите Ядыкина!» А что тогда подумает тот, про кого я так скажу? «Значит, я плохой?! Чем-то хуже того или другого?!» — И законно обидится. А я не мог никого из них обидеть, Не имел на это никакого морального права: мои ребята были все хорошие! А тут отдай, да еще сам!..

Я обескуражено молчу минуты две. Гусаков терпеливо ждет.

— Ладно, — говорит он. — Я вижу: тебе тяжело определить самому, кого отдать. Тогда я сам...

— Нет! — почти закричал я. — Нет!.. — И взмолился: — Товарищ командир, прошу вас, не берите никого! Неужели это так обязательно? И именно у меня?

— Видишь ли, — сухо сказал Гусаков, видимо, вспомнив нашу давнишнюю размолвку. — У каждого командира свои соображения. У меня свои. И здесь в полку, а теперь и в дивизии, я вправе поступить так, как мне это нужно, для пользы дела. Итак, я выбираю сам...

— Не надо! — взмолился я. — Погодите! Дайте подумать дня три.

Гусаков нахмурился, постучал пальцами по столу. [573]

— Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья. — Даю тебе два дня. Не решишь за этот срок — возьму сам.

Я согласился, втайне надеясь, что за это время что-нибудь изменится и все останется как было.

И тут я испугался: «А если он возьмет Алексеева?» Алексеева я потерять не мог. Он был моей опорой, примером для эскадрильи и полка, эталоном мужества для наших ребят.

Я остановился возле двери:

— Товарищ командир, очень прошу, только не Алексеева...

Гусаков растерянно улыбнулся, помедлил несколько секунд, потом с ноткой сожаления в голосе сказал:

— Ну, разумеется.

Я ушел с тяжелым сердцем.

Своим ребятам я сказал об этом, и они приникли. И уже каждый из них чувствовал себя получужим.

Прошло два дня, и Гусаков спросил:

— Ну как — надумал?

А я не надумал. Мне казалось, что он забыл...

— Тогда беру Ядыкина. — Сказал, как отрубил.

И Ядыкин перешел в другую эскадрилью. За три дня до Нового года.

А Новый год подступал. Я собрал эскадрилью и по секрету высказал ребятам пожелание — встретить праздник достойно. Ведь это ж будет год победы! И чтоб наша эскадрилья была на высоте! Чтоб никаких ЧП. И чтоб елку сделали и игрушки. Можно?

— Можно! — сказали ребята. — Сделаем что надо!

И пошла работа! Морунов у меня за хозяйственника: оборотистый, шустрый. Добываю у председателя сельсовета, на квартире у которого я стоял, лошадь с санями и отправляю Морунова за покупками: чтоб кур достал и уток. Уехали ребята, одевшись в тулупы. Скрылись за снежным занавесом. Все кругом бело и сказочно-красиво. Небольшой морозец. Иней на деревьях и проводах. И с синевато-серого неба тихо падают крупные снежные хлопья.

И вот уже канун Нового года. Красуется елка в общежитии, вся в разноцветных бумажных цепях, вся в игрушках, искусно сделанных ребятами, вся в тонких серебристых лентах, нарезанных из конденсаторной бумаги, и вся в гирляндах из разноцветных лампочек. Не елка — сказка! [574]

Тут же в проходе между нар длинный-длинный стол и скамьи на всю эскадрилью. Стоят бутылки с разведенным спиртом, блюда с квашеной капустой, с мочеными яблоками, с огурцами. Все в изобилии, все подано со вкусом. Ну и Морунов!

Ребята толкаются в вестибюле, побритые, подстриженные, с начищенными пуговицами, с медалями и орденами. Сапоги блестят, скрипят, цокают подковками. Двое аккордеонистов «наводят» музыку. Шумно, весело, хорошо. Собрались все до единого, и на сердце у меня спокойно. Выпивки много? Так ведь и под выпивку-то есть чем закусить! Хуже, когда выпьют да закусят рукавом. А у Морунова полные противни с жареной птицей, с картофелем, с соусом. При такой закуске хмель не возьмет.

Через двадцать минут Новый год. Морунов приглашает к столу. Садимся. В середине стола свободные места для начальства. Обещал прийти Гусаков «на первую рюмочку». Это для нас большая честь. Сидим, ждем, немножко волнуемся. Наша «разведка» донесла: «Елки ни у кого нет во всей дивизии! И стола такого — тоже ни у кого. Все уже поели в столовой...»

Странно слышать! Неужели трудно организовать?! Пускать праздники на самотек опасно. Люди выходят из-под контроля, теряют чувство локтя и коллектива.

До Нового года осталось десять минут.

А старый год был для нас неплохим. Эскадрилья в боевом соревновании вышла на первое место в корпусе. Звание «тяжеловесной» пристало к нам официально. Теперешняя наша эскадрилья равна двум прежним. И полк стал равен полутора полкам. И награды на полк посыпались, и звания. А на знамени сколько орденов!

Наконец кто-то крикнул:

— Идет!

Входит полковник. Высокий, грузный, представительный и, конечно, с маузером у бедра. Глыба! Все встают. Гусаков оглядывает стол, с неодобрением косится на бутылки.

— Ого! Не много ли?

Но Морунов в белом колпаке и фартуке уже командует помощникам, и те тащат шипящие противни с жареными курами.

— Ага, — говорит Гусаков, — тогда нормально!

Все садятся. Стаканы наполнены. Стрелки часов придвигаются к рубежу. Гусаков поднимается. Речь его [575] наполнена похвалами в адрес нашей эскадрильи. И нам приятно слышать это в такой знаменательный день.

Новый год на пороге! Победный год, уж это без сомнения! Командир поздравляет. Гаснет свет, зажигаются гирлянды на елке, два аккордеона лихо отхватывают туш. Все поднимают стаканы: «Уррра-а-а Новому году!» Выпили, набросились на закуску.

— Моченые яблоки? Вот прелесть!

— А капустка, капустка!

— Ну, а курочка, я вам скажу-у!

Гусаков посидел минут десять, поднялся:

— У вас хорошо, спасибо, за вас душа не болит, но извините — я пойду. У меня ведь дивизия.

Ушел. А я почему-то вспомнил Ядыкина. Утром в столовой, встретившись с ним, я пригласил его на Новый год в эскадрилью. Ядыкин сконфузился: ему и хотелось бы, но рядом стояли его новые боевые товарищи, и он отказался. Из деликатности я не настаивал, и, наверное, напрасно. Сейчас он, видимо, чувствует себя не очень-то уютно. Может быть, послать кого, чтобы поискали? Но я отогнал эту мысль. Люди веселятся: вон как отплясывают «цыганочку»! А третья эскадрилья от нас далеко — на другом конце села, а на дворе пурга.

И вдруг с треском распахивается дверь и кто-то крикнул сдавленно, в самое веселье:

— Братцы, Ядыкина убили!..

Враз все замерло, померкло и, опрокидывая скамьи, люди ринулись в прихожую.

— Как? Что? Кто?..

— Не знаю толком. Пришел Карпов пьяный, расстегнул пояс с пистолетом, бросил на нары и вдруг — выстрел! Федя упал, а я к вам...

Скоро выяснилось, скользящее ранение в череп. Федю перевязали, все в порядке...

Но праздник был испорчен.

Два парашюта

Весна была ранняя. И победа — вот она! Но погода! Аэродромы раскисли. А врага надо бить. Бить! Бить!!

Приказ: «Выпускать на боевые задания только опытных летчиков». Опытных. А молодых? Что делать молодым?!

...Сосны чертили вечернее небо, все лохматое от облаков. Облака бежали быстро, грязновато-серые и по-весеннему [576] неряшливые. К ночи они, конечно, сгустятся, пойдет дождь или нахлынет туман, как вчера, и вылет снова не состоится. Или, что еще хуже, прибежит со списком в руках адъютант эскадрильи и объявит, как объявляет вот уже почти месяц, что полетят только «старики». И начнет перечислять «молодых». И уж, конечно, фамилия командира корабля младшего лейтенанта Королькова будет выкрикнута с особым ударением и даже повторена.

Прошлый раз младший лейтенант, несмотря на запрет, попытался вырулить, но его задержали, и было по этому поводу в эскадрилье комсомольское собрание.

Нет, не везет Королькову в жизни! Родился поздно, в революции не участвовал, геройских дел не совершал. Война уже кончается, а он? Учился! Десять лет в школе, четыре года в авиаучилище. Что он дал Родине за всю свою жизнь? Ничего!

Месяц назад, по прибытии в полк, заполняя в штабе какую-то анкету, он на вопрос — «профессия» — написал, озоруя: «Токарь по хлебу». Конечно, был разговор. И теперь все смотрят на него как на маленького. И нянькаются и цацкаются. Даже звать стали насмешливо ласкательно: «Витюньчик». И штурмана дали, как на смех все равно, совсем молодого. Конечно, с таким штурманом разве пустят в плохую погоду? Ну, а про радиста со стрелком и говорить не приходится — мальчишки! Впрочем, ребята хорошие, и стрелок, и радист.

Корольков уже знает: штурмана Серова ждет невеста Нина. Белобрысенькая, смешливая — он показывал карточку — совсем девочка! Но Олег говорит: «Подрастет!» Дома у него мать. Отец погиб на фронте. У радиста одни старики остались. Два старших брата «пали смертно храбрых». У стрелка — никого. Все в Ленинграде во время блокады от голода умерли. Сердце кровью обливается!

А у него, у Королькова, и тут благополучно. Отец инженер на военном заводе, мать лаборантка. Две сестры замужем, а он самый младший. Все живы, никто не погиб. Хорошо? Хорошо! И все же чувство негодования за свою «неустроенную» жизнь не покидало Королькова.

И еще в полку прилепили ему этот эпитет — «молодой». Конечно, так и останешься молодым при такой погоде! Война-то кончается! Хоть бы сегодня слетать!

Корольков перекусил лозинку, которую держал во рту, растер зубами горьковатую веточку и, перевернувшись со спины на живот, стал смотреть на сутолоку аэродрома.

Отсюда, с песчаного пригорка, где они лежали со [677] штурманом, хорошо было видно все летное поле с расставленными на противоположной опушке леса бомбардировщиками соседнего полка. Рядом в капонире возились оружейники возле самолета. Трещала лебедка подъема бомб, клацали затворы пулеметов, и кто-то спрашивал уныло:

— Горит? Не горит?! Вот, чертова собака, а!

Дивизия готовилась к боевому вылету. Тут и там раздавались слова команды:

— От винто-ов!

— Есть от винтов!

Вслед за тем, стреляя синим дымком, рявкали моторы, ворчали сердито, словно великаны над костью, наливались гневом, ревели, рассекая металлом лопастей густой пьянящий весенний воздух, и умолкали вдруг. И в вязкой тишине, тревожа душу, слышалось чудесное: «Чили-чи-лю! Чули! Чок-чок-чок-чок!..»

Штурман сказал глухо — он лежал, уткнувшись лицом в прошлогоднюю траву:

— Скворец. Ах, хорошо выводит! Это он к ночи — прощальное. — Поднял голову, вздохнул. — Вот и у нас: выйдешь за город — птицы поют, снегом талым пахнет, прошлогодней травой. Ляжешь вот так и вдыхаешь, вдыхаешь... Ты меня слушаешь?

— Слушаю, — проворчал Корольков, хмуро поглядывая на облака. — Опять сегодня слетать не придется!

Штурман поднялся, сел, снял шлемофон, расчесал пятерней волнистые русые волосы. Ничего не сказал, только подумал: «Надо бы мне попроситься к старому летчику, уж летал бы давно...»

Лицо у штурмана розовато-детское, с припухшим ртом, с большими голубыми глазами. Под прямым тонким носом едва пробивается пушок.

Корольков машинально пощупал пальцем у себя над верхней губой: и у него не густо! Неделю назад брился, а торчит несколько тычинок.

По ту сторону капонира, возле землянки командного пункта, раздался дружный взрыв смеха. Это ребята второй эскадрильи держат «банк», разыгрывая летчика Васютина, тоже молодого. Он гогочет вместе со всеми:

— А чего! Милое дело быть токарем по хлебу! Резцы у меня хорошие — во!

Все знают, Васютин отсидел трое суток домашнего ареста. Пытался взлететь самовольно, да на разбеге не выдержал прямую, угодил в болотце, каких на поле после [578] недавно сошедшего снега много. Самолет застрял и задержал вылет дивизии.

Молодец, Васютин, решительный. Вот только жаль, что не справился. И теперь в полку строго. Каждый раз перед вылетом руководителю полетами дают список номеров машин «молодых». Попробуй вылети!

Зашуршала трава под ногами, треснула веточка. Корольков посмотрел через плечо. Это были радист со стрелком — Петросян и Кирилюк. Первый — высокий, с орлиным носом и сросшимися у переносицы черными бровями, второй — низенький, коренастый, с круглым веснушчатым лицом. Оба в летном облачении: в меховых комбинезонах и унтах. Шлемофоны сбиты на затылок. Лица розовые от ходьбы. Жарко. Остановились, попросили разрешение сесть.

Корольков кивнул: «Садитесь!» — и тут же спросил:

— Ну, что там слышно на КП? Какая погода?

— Погода пять — ноль не в нашу пользу! — опускаясь на траву, сказал радист. — Плохая погода. Опять нас пускать не будут!

Снял шлемофон, сердито бросил его на землю и, сверкнув большими черными глазами, принялся выкладывать все, что видел и слышал:

— В третьей эскадрилье стрелок Парамонов упал с крыла и повредил ногу, теперь летчик ищет стрелка на полет...

Кирилюк приподнялся, посмотрел умоляюще на Королькова. Корольков нахмурился, опустил голову.

— Ну!..

Петросян метнул взгляд в сторону стрелка, едва заметно пожал плечами. Кирилюк огорченно сложил губы: «Нет, не вышло!»

— Техник-лейтенант Иванов, — продолжал Петросян, — за предотвращение пожара на бензоскладе после бомбежки награжден орденом Красной Звезды.

— Заслуженно. Дальше.

— Повар Фетисов упросил нашего комэска взять его на боевой полет вместо стрелка, заболевшего гриппом...

Корольков передернул плечами:

— А, даже повар!.. Дальше.

Петросян шевельнул бровями:

— Командир, у него месть за отца!

— Знаю. Дальше.

— Командир звена Астахов — из третьей эскадрильи — жалуется на головную боль. Наверное, грипп... [579]

Корольков стремительно сел, стряхнул прилипшие к комбинезону сосновые иголки:

— Астахов?! Это высокий, с крючковатым носом?

— Да. Самолет его «тридцатка» — стоит у капонира возле поваленной сосны.

Разговор умолк, будто дошел до самого главного. Корольков, кусая губы, что-то прикидывал в уме, соображал. Штурман ерошил волосы, улыбался чему-то.

Аэродром погружался во мрак. Темные контуры капонира, чернея, сливались с небом, с заснувшими соснами, с невидимыми, но пахнущими сыростью облаками. Все застыло кругом, замолкло. Люди говорили шепотом: ждали сигнала. Две зеленые ракеты. И тогда полетят все. А если зеленая и красная...

На лоб Королькову упала капля. Он стряхнул ее, взглянул на часы — пора! И тут же, шипя и мерцая, взлетели в небо две ракеты — зеленая и красная! Все! Вылетают только старики...

Корольков, поднимаясь, выругался. Во всех концах аэродрома уже слышалось:

— От винто-ов!

— Есть от винтов!

Аэродром ожил грохотом моторов, оранжевыми вспышками выхлопов. Тут и там замигали на крыльях и хвостах самолетов зеленые, желтые, красные огоньки. Заревели двигатели. Сила! И он, Корольков, не принимает в этом участия! До чего же досадно, хоть плачь...

Кто-то, взяв рукой за плечо, сказал в самое ухо:

— Ну что, Витюньчик, поехали домой?

Корольков обернулся разъяренно и в зареве выхлопа соседнего самолета увидел высокую фигуру с крючковатым профилем. Астахов?!

Схватил за плечи, спросил возбужденно:

— А ты? Ты что, не летишь?!

— Нет, не лечу. Нездоровится что-то.

Самолет зашумел моторами, порулил. Снизу из глушителей с громкими хлопками полетели лоскутки оранжевого пламени. Зеленая лампочка на правом крыле, качаясь, двинулась в темноту.

Корольков толкнул Астахова:

— Иди, я сейчас. — И крикнул бешено: — Серов?!

— Ну, тут я. Чего кричишь? — голос у штурмана деланно спокойный. Нащупал руку, сжал заговорщицки. — Понял, товарищ командир, на «тридцатку». [680]

И ничуть он не понял, этот Серов! Совсем не то хотел сказать Корольков. Совсем не то. Просто досадно было, что он еще «молодой», и что его зовут «Витюньчиком», и что... Конечно, Корольков тоже думал об этом: воспользоваться случаем, взять самолет Астахова и слетать! И доказать! Да, да, доказать! И потом, ведь это же не для себя! Для общего дела!

— Да, да, конечно, идти...

Эти слова вырвались сами собой. Серов сказал с ноткой почтения в голосе:

— Молодец, командир, правильно! А за последствия не бойся — победителей не судят.

Петросян, склонившись, шепнул Кирилюку:

— Наконец-то решился. Я нарочно ему рассказал про Астахова. Побежали!

Самолеты рулили на старт. В темноте видны были только медленно плывущие, словно в хороводе, бортовые огоньки. Изредка тут и там нетерпеливо пофыркивали моторы, и тогда огоньки, подпрыгивая и обгоняя других, устремлялись вперед, туда, где призывно мигал зеленый фонарик руководителя полетов.

Летчики торопились скорее взлететь. Знали, на малых оборотах забрызгиваются маслом свечи, и тогда на взлете моторы теряют мощность. Чем скорее взлетишь, тем лучше. Скорей! Скорей!

Корольков и его экипаж бежали изо всех сил. Было очень неудобно бежать в унтах и меховых комбинезонах. Под ноги то и дело попадалось разбросанное и еще не убранное авиационное имущество: баллоны сжатого воздуха, тормозные колодки, чехлы.

Споткнувшись один раз о привязь якорной стоянки, Корольков упал, покатился по земле. Поднимаясь, увидел: идут трое, курят. Догадался — экипаж. Прислонился к капониру, пропустил. Совсем рядом прошли, не заметили. Один сказал громко, ломающимся баском:

— Тьфу ты, память чертова! Совсем забыл. Надо бы технику напомнить — исправить замок на башне. Я его проволокой закрутил.

— Это ты зря, — возразил другой. — А если прыгать или на брюхо садиться! Как из самолета выберешься?

Прошли, шурша унтами по траве. И тут, словно из-под земли, снова три тени. Бегут, дышат запаленно. Корольков окликнул:

— Серов?! [581]

— Да, товарищ командир!

— Не отставайте!

И снова побежал. Дорогу преградило поваленное дерево. Обогнул его и сразу увидел едва различимый на фоне леса силуэт бомбардировщика. Ткнувшись с ходу в чью-то пахнущую маслом прорезиненную куртку, догадался: «Техник!» Тяжело дыша, спросил:

— «Тридцатка?»

Техник, высокий, сутулый, удивленно обернулся:

— Так точно, — «тридцатка», а что?

— Командир приказал... Быстро! Я полечу... Готовьте самолет!

Слова прозвучали естественно. Техник сам слышал: комэск, выруливая, крикнул инженеру: «Тридцатку» держать наготове! Командир полка пришлет запасной экипаж!..» Значит, это и есть запасной экипаж.

Воздух дрожал от рокота моторов. Самолеты, разбегаясь, один за другим тяжело поднимались в воздух. Их огоньки, померцав в темноте, скрывались за соснами.

Вот взлетает опытный летчик — ас: оторвал самолет и, набирая скорость, долго держал его над землей, а потом вверх — сильно и уверенно!

Корольков проводил его завистливым взглядом и, когда увидел подбежавший экипаж, поторопил командой:

— По местам!

Техник, наклонившись, прокричал Королькову в самое ухо привычный доклад:

— Товарищ командир! Моторы опробованы, самолет к полету готов! В баках две тысячи литров, бомбовая загрузка тысяча пятьсот!

— Хорошо, — сказал Корольков и покосился на две черные туши, висевшие под брюхом самолета.

«Тысяча пятьсот! Многовато для первого раза...» Парашют лежал на сиденье. Путаясь в лямках, младший лейтенант надел его, застегнул карабины. Было жарко. По спине, между лопаток, струйками стекал пот. И, наверное, от этого на душе у Королькова было как-то неспокойно. Или, может, все-таки от угрызений совести?

Все четыре года, пока он учился на летчика, его приучали к суровому закону дисциплины. Он знал — нарушение ее ведет к расплате. В лучшем случае накажет командир, в худшем — жизнь. Накажет сурово, жестоко, неумолимо. [582]

Усаживаясь в кресло, Корольков вдохнул привычный запах самолета, окинул взглядом многочисленные светящиеся приборы и вдруг почувствовал, что он уже не в силах изменить решение. Конечно, он полетит! Все будет хорошо, и... победителей не судят!

Включил шлемофон, приготовил моторы к запуску. Стал спокоен. Совершенно спокоен. Или, может быть, ему только так казалось?

— От винто-ов!

С земли ответили привычно:

— Есть от винтов!

Торопливо опробовал моторы. Все в порядке, хорошо! Перегнулся через борт, скомандовал:

— Убрать колодки!

Включил бортовые огни, порулил. Самолет, подпрыгивая на неровностях, вычерчивал крылом замысловатые зигзаги. Слышно было, как покачиваются бомбы наружной подвески. Две по двести пятьдесят! Подумал: «Если садиться на брюхо...» Но мысли тотчас же переключились на другое: с противоположной стороны аэродрома уже выруливал соседний полк. Скорей! Скорей! Не то попадешь в толчею, придется ждать очереди.

Но он не успел. Подрулил пятым.

Линия стартовых огней уходила к лесу, и туда, в темноту, разбегаясь, взлетали самолеты. Корольков, приподнимаясь на сиденье, провожал их взглядом. Стоявший впереди самолет отрулил немного, и на освобожденное место тотчас же втиснулся другой. Корольков стал шестым. И пока он возмущался, самолет, словно устыдившись, передвинулся вперед, а на его место тут же подрулил другой. Корольков стал седьмым.

И если бы он знал, что эти потерянные минуты... Но он был «молодым» и поэтому не знал многих тонкостей. У него не было опыта. Он даже не догадался, чтобы не стыли моторы и не забрызгивались свечи, придавить ногами тормоза, увеличить обороты двигателей. Учил ведь командир, а он совсем забыл. Он сидел и злился. И когда, наконец, настала его очередь взлетать, Корольков совершил еще одну грубую ошибку: не прогонял на максимальных оборотах двигатели...

Красный огонек руководителя полетами погас. Корольков, затаив дыхание, вдавил пальцы в рукоятки управления моторами. Вот сейчас решится его судьба! Он слетает на боевое задание и раз и навсегда докажет, что он летчик и что недаром ему на всех тренировках [583] доставались похвалы и самые высокие оценки. Он докажет тем, кто не выпускал его на боевые полеты.

Зеленая звездочка, вспыхнув, качнулась по направлению стартовой линии — взлет разрешен!

Заревели двигатели. Самолет тронулся с места, и сразу же куда-то в сторону поползла стартовая линия огней. Корольков выправил машину, удовлетворенно отметив про себя: как хорошо он это сделал!

Самолет, тяжело подпрыгивая на неровностях, нехотя побежал по летному полю. «Почему нехотя? — мелькнула мысль. — Ничего, все в порядке! Это оттого, что велика загрузка». И тут же где-то в глубине сознания возникло опасение: «Уж что-то очень вяло набирается скорость!» И снова успокоительное: «Нет, нет, все в порядке! Это потому, что я еще ни разу не взлетал с такой нагрузкой...»

Ревели моторы, стучали шасси. Самолет бежал долго, очень долго. Иногда он отрывался от земли, но тут же, падая, тяжело ударялся колесами. И тут вдруг понял Корольков, что моторы недодают мощности, даже понял, почему...

Первое решение — прекратить взлет — было отброшено тут же. Поздно! Впереди торфяное болото и... лес. Надо попытаться оторвать машину. В воздухе она быстрее наберет скорость, нагреются моторы, и он перетянет лес...

Наскочив на какой-то бугор, машина резко подпрыгнула вверх. Корольков поддержал ее, не дал опуститься. Молотя винтами по воздуху, самолет повис над землей и с задранным носом, качаясь, поплыл в темноту.

И тут пришел страх. Он сдавил сердце, помутил разум. Летчику мерещились сосны, могучие, высокие. Они где-то здесь, рядом. Стоят стеной, ждут...

Надо было бы прижать машину, но... не хватило мужества. Вместо того, чтобы чуточку «отдать», отпустить штурвал, Корольков, наоборот, стал тянуть его на себя. Самолет, задрав нос и подставив встречному потоку воздуха всю площадь крыльев, потерял скорость, повалился вниз.

Штурман видел только, как очень близко промчались макушки сосен. Затем тяжелый удар, треск, жуткий вой моторов. Еще удар! И все стихло...

Корольков несколько секунд сидел в глубоком замешательстве. Что случилось? Может, это сон?

Где-то что-то булькало и шипело. Кто-то спросил: [584]

— Командир, ты жив?

Это штурман. Он уже выбрался из своей кабины через астролюк и сейчас заглядывал к нему. Корольков пришел в себя.

— Жив, — сказал он и тут же подумал: «Уж лучше бы не быть живым!»

Все в нем опустилось, оборвалось, словно он постарел на целую сотню лет. Тяжело, как чужую, поднял руку, отодвинул фонарь. Машина лежала на полянке, так непривычно и нелепо уткнувшись носом в податливый болотный грунт, что Корольков, закрыв глаза, отчаянно замотал головой: Нет! Нет! Нет!! Это все ему кажется, этого не было! Не было!! Ему мучительно хотелось проснуться сейчас и быть счастливым...

Острый запах бензина вонзился в мозг. В любую секунду могли от замыкания загореться электропровода, и тогда пожар, взрыв!

— Петросян! Кирилюк! — закричал Корольков, вылезая на крыло. — Вы живы?!

— Живы! — ответил Петросян. — Сейчас выберемся.

В ту же секунду странные блики заиграли вокруг. Засветился красным заревом мотор с погнутым винтом, засветилось крыло. Вспыхнула черная лужица под самолетом. Заметались оранжевые языки, забегали по кочковатой полянке длинные тени.

Штурман спрыгнул на землю:

— Пожа-а-ар!.. Горим!.. Бомбы взорвутся! Бежим скорей!

Корольков скользнул вниз. Не помня себя, рванул воротник гимнастерки с целлулоидным подворотничком. Он задыхался. Словно кто-то сжимал его горло железными пальцами. Пламя охватило центральную часть самолета.

— Петросян!.. Кирилюк!..

— Сейчас, идем!..

Вдоль опушки от кочки к кочке металась фигура штурмана. Левой рукой он поддерживал парашют, в правой сжимал планшет. «Зачем он? Бросил бы...»

Над головой с жутким воем пронесся бомбардировщик. Корольков бросился за штурманом. Пробежал шагов пять — увяз. Вылез, свернул в сторону. Сзади шумело пламя. Вот-вот взорвутся бомбы!

Лес будто ожил. В багровом отблеске, кривляясь, плясали сосны.

— Две тысячи литров бензина и тысяча пятьсот килограммов бомб...

Корольков в который раз повторял эти слова. В груди [585] невыносимо жгло. Сорвал шлемофон с головы, бросил. Сзади по ногам колотился парашют. Подхватил его рукой, прижал.

— Две тысячи бензина и тысяча пятьсот...

Он уже догнал штурмана.

— Две тысячи бензина...

И в это время раздирающий душу крик:

— Помоги-и-те!!

Они остановились. Оба. Словно очнулись. В расширенных зрачках плясало пламя.

Бессвязно бормоча, Корольков торопливым движением расстегнул карабин парашюта. Наклонился, расстегнул другой, третий. Парашют упал в сухую прошлогоднюю траву. Рядом лег парашют штурмана.

— Помоги-и-и-те!!

И Корольков вспомнил: башня стрелка-радиста законтрена снаружи, и они не могут выбраться!..

— О-о-о! Что я наделал!..

Гудело пламя, трещали патроны в кабине штурмана. Черным столбом поднимался к небу дым. Сферическая башня радиста светилась оранжевым светом, и там, в ней, метались две фигуры...

Летчик и штурман подбежали к самолету одновременно. Корольков схватился руками за башню. Пальцы, не чувствуя боли, легко прошли сквозь расплавленный плексиглас...

Ни штурман, ни Корольков не услышали взрыва. Лишь на долю секунды что-то сверкнуло, и... время для них остановилось. Не было боли, не было страха, не было ничего... Гулкое эхо прокатилось по лесу, вернулось, снова прокатилось и замерло вдали. Накрапывал дождь, по-прежнему взлетали самолеты. Потом все стихло. Где-то пронзительно вскрикнула птица, где-то треснул сучок, и тихо журчала вода, наполняя большую воронку...

Утром недалеко от места катастрофы мы нашли два парашюта. Они лежали рядом, как родные братья...

Дальше