Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Как это случилось

До Нового, 1943-го года осталось три дня, а я все еще сидел на чужом аэродроме.

Приняли меня хорошо. Определили на квартиру к командиру учебной эскадрильи капитану Ефимову. И сам Ефимов, и его жена, маленькая голубоглазая женщина с толстой русой косой во всю спину, люди хорошие, очень гостеприимные. Я в их глазах овеян боевой романтикой. Они оба ухаживают за мной, предупреждая все мои желания, и мне от этого неловко. Стараюсь быть поменьше дома. Хожу на линейку к самолету, мужественно мерзну возле техников. Однажды хотел помочь, схватился голой рукой за гаечный ключ да так и примерз к нему. Мороз подкручивал к тридцати.

Техники измучились вконец. Моторы никак не хотели нормально работать. Крутятся, крутятся, гудят, ревут на разных режимах, все хорошо — и вдруг: тррах-тах-тах-тах! — затарахтят, задымят, застреляют. Черт бы их побрал совсем! На ребят жалко смотреть: промерзли насквозь. Черные стали, как головешки. На пальцах, на ладонях кусками сорвана кожа. Проклятый мороз!

Ломаем головы, гадаем, отчего барахлят моторы? Перепробовали все. Снимали, продували, чистили карбюраторы. Нет, все то же! Может быть, что с зажиганием? Нет, не то. Не могут же по этой причине барахлить сразу оба мотора?

Я подозревал, что где-то в системе бензопровода замерзла капелька воды, и гуляет теперь по трубкам ледяная пробочка. Может быть, и так. А что делать? Разбирать самолет, снимать баки?

Как смогли, продули воздухом бензосистему. Вроде бы ничего. Запустили моторы, опробовали, облетали в воздухе — нормально. И решили: тридцать первого, в канун Нового года, вылететь. Надоело все, тянуло в полк.

Ефимов с женой принялись меня уговаривать:

— Да куда же вы полетите? Оставайтесь. Вместе встретим Новый год.

Но я стоял на своем:

— А ребята? Вы посмотрите на них: головешки! Одни носы остались. Нет, полетим. До полка-то всего — час пятнадцать лета. Как-нибудь...

Я планировал так.

Дни стояли безоблачные. Взлетим, наберем над аэродромом [410] высоту. Тысячи три-четыре. И пойдем. Если и чихнут невзначай моторы, у нас высота. Почихают, почихают и опять заработают. А там и Москва, и наш аэродром...

Но утром оказалось все не так. Небо покрылось облаками, и мороз упал до десяти. Мороз ничего, но вот облака!.. Что делать? Как поступить?

Моторам я не верил нисколечко. То, что облетывал позавчера, — это они притворились. Лететь или не лететь?

Техники молча, не говоря ни слова, смотрели на меня умоляющими взорами. И я сдался:

— А, ладно, как-нибудь. Полетели, ребята!

Мигом загрузили машину имуществом, погрузились сами. Запустили моторы, взлетели. Набрали высоту шестьсот метров и уперлись в облака. Мала высота. Очень мала! У меня от неприятных мыслей сосет под ложечкой. Может, вернуться? Или уйти — за облака? А что это даст? Земли не будет видно. Откажут моторы — придется планировать на авось. А здесь места гиблые, сплошные леса, да еще какие! Даже лоси водятся. Сам видел. Стоят в буреломе, как лошади, головы друг другу на шею положили, нежатся.

Летим. Проходим Иваново. Проходим Лежнево. Хвала аллаху, сто километров позади. Моторы гудят, винты крутятся. Надолго ли?

Скоро Суздаль. Ищу глазами город. Дымка, видимость неважная. Под нами сплошные леса. И вдруг — трррахх! И... тишина. Отказали оба мотора... Враз! Винты еще крутятся по инерции, но моторы мертвы. Высота пятьсот метров... Четыреста!.. Триста!.. Самолет валится вниз. Камнем. Лихорадочно шарю глазами: нет ли где какой площадки?.. Нет. Лес. Сплошной лес.

Двести метров! Сто!.. Мчусь на сосны. Все — конец... И именно в эти-то последние секунды передо мной, необъяснимо откуда, появилась полянка. Откуда она взялась? Ведь не было же ничего! Сплошной лес — и вдруг!!. Хорошая, довольно большая полянка. Сосны выше меня! Я еще жив?! Жив. Перед глазами ровная-ровная снежная целина. А вдруг это болото?..

Все еще не веря своим глазам, добираю штурвал. Машина едва слышно касается колесами снега. Бежит, постепенно гася скорость. Впереди внезапно появляется валун. Большой, метра три в поперечнике. Осторожно огибаю его. Еще один — слева. Он не опасен, проносимся [411] мимо. Машина замедляет бег. Я уже начинаю ликовать в душе, но радость оказалась преждевременной.

Я ничего не понял. Удар! Треск. Звон металла, и уже самолет, вздымая к небу каскады снежной пыли, брюхом скользит по земле...

Тишина. Абсолютная. Мне на ресницы падают снежинки. Я все еще держусь за штурвал. Что случилось? Прихожу в себя. В штурманской кабине кто-то встает на колени, шарит рукой. Потерял шапку. Сзади, в фюзеляже кто-то кашлянул, чертыхнулся. Осторожно отпускаю штурвал, открываю фонарь и выбираюсь на крыло. Все ясно: на пути оказалось шоссе с глубокими кюветами.

Вылез техник и мотористы. Все живы, даже ушибов никто не получил.

Из-за поворота дороги, гремя цепями, вылетела грузовая машина. Подъехала, затормозила. Из кабины, широко распахнув дверцы, выскочили двое: шофер в овчинном полушубке, высокий, крепкий, с обветренным лицом, и молодая женщина в тулупе и в пуховом платке. Подбежали. У обоих трясутся губы, страхом наполнены глаза.

— Целы, не убились?! Слава богу!

— А мы видим, вы падаете, скорее к вам. — У шофера большие руки, пальцы в ссадинах и трещинах. Он полез в карман стеганых брюк, достал кисет с табаком. — Закурите, вам легче будет.

— Спасибо, я не курю.

Он сует кисет в карман. Не закуривает, наверное, из солидарности.

— Вас надо устроить на ночевку, — сказал шофер. И к женщине: — Леля, отведешь их к Спиридоновне.

— Нет, там занято. Геологи ночуют. Я отведу их к Марфе.

— Ладно, — согласился шофер. — Садитесь, поехали. Тут недалече.

Нас привезли к Марфе, пожилой степенной женщине. У нее муж и два сына на фронте. Ее большие скорбные глаза полны душевной доброты. Приняли нас как родных, и мне от этого стало почему-то хуже. Или, может быть, оттаяла боль поражения? Ведь эта посадка — мой легкомысленный промах. Саднило в груди. Я не мог простить себе поспешного вылета, приведшего к такому печальному исходу. Не оправдал доверия, разбил машину, чуть людей не погубил...

Не снимая комбинезона и унтов, я прилег на лавку [412] и, очевидно, от нервного потрясения, тотчас же забылся в тяжелом сне.

Меня разбудил уже знакомый шофер, которого звали Федей.

— Командир, командир! Вставайте, закусим, чайком побалуемся.

В соседней комнате за длинным столом возле чугуна с картошкой сидела компания. Нечесаные головы, уставшие, небритые лица. Кто в свитере, кто в гимнастерке, кто в стеганке. Заскорузлыми пальцами, обжигаясь, брали из чугуна горячую картошку, чистили, макали в соль. Тут же стояло деревянное блюдо с солеными огурцами и большой жестяной чайник с кипятком. Ели молча, сосредоточенно. Наевшись, вставали из-за стола, надевали шапки, накидывали на плечи полушубки, кивали на прощание и выходили в морозную ночь. Тотчас же за стеной во дворе взвывал на высоких нотах мотор, скрежетали шестерни коробки скоростей, и тяжело груженная машина, звеня цепями на колесах, выползала на обледенелое шоссе.

Я ел через силу, обдумывая, как мне теперь добраться до полка, не имея при себе никаких документов: ни командировочного предписания, ни литера, ни отпускного свидетельства. Все это в спешке было забыто, и сейчас билета мне никто не продаст и в вагон не посадят. Обо всем этом я рассказал Федору. Тот рассмеялся.

— Попали вы, командир, в переделку. Ну что ж, выручим вас. У моей сестренки, у Лельки, парень один знакомый проводником на пассажирском ездит. Как раз сегодня в двенадцать он и пройдет здесь. Договоримся, посадим.

Федор сам отвез меня к полустанку. Мы сидели в кабине втроем. Поезд запаздывал. Я нервничал, а Федор то и дело прогревал мотор. Леля, склонив мне голову на плечо, мирно посапывала в беззаботном сне.

Поезд показался лишь во втором часу. Мы вылезли из теплой кабины и пошли куда-то в кромешную темноту. Прошипел паровоз, и лязгнул буферами состав.

— Восьмой, где восьмой? — закричала Леля.

— Нету восьмого! — хрипло ответил чей-то старческий голос. — Отчепили в Иваново!

— Вот те на! — ахнула Леля. — Как же так?!

— А так. Бандаж лопнул.

— Дядя Вася, это ты? — спросила девушка. [413]

— Я, — прохрипел проводник. — А это хто — Лелька?

— Я, дядя Вася, я!

— Чего тебе?

Леля подбежала к ступеням вагона и вполголоса принялась объяснять.

— Нет, — сказал проводник. — Не могу, не проси. У нас ведь строго. Найдут без документов — греха не оберешься. А у меня ведь, сама знаешь, семья-то вон какая стала...

Паровоз дал свисток, зашипел парами.

«Ну уж нет! — в отчаянии подумал я. — Без меня ты не уйдешь!» Нащупал в темноте руку Федора, пожал, сказал торопливо:

— Спасибо, милые люди, и прощайте. Я поехал.

Вагон медленно полз мимо меня. Вот и вторая площадка. Я вскочил на нее, подергал ручку: может, открыта? Нет, конечно, заперта. Ну, сейчас мы ее откроем.

Достал из кобуры пистолет, вынул обойму с патронами и, оттянув рамку затвора, вставил ствол своего «ТТ» в замочную скважину. Так, хорошо. Поворот. Замок открылся. Я вошел в тамбур, осторожно закрыл за собой дверь и запер ее таким же порядком.

Было без пяти два, когда я, еще раз применив пистолет, открыл вторую дверь и пробрался в битком набитый спящими пассажирами вагон. Поискал глазами, где бы примоститься. Ага, вон есть местечко под самым потолком, на багажной полке! Залез, отодвинул какие-то ящики и, сняв унты, соорудил из них подушку. Ноги втиснул в пространство между потолком и чьим-то баулом. Не очень удобно, но спать можно.

Засыпая, вспомнил: черт возьми, да ведь сейчас же — Новый год! А я... еду зайцем по железной дороге! Но все равно: с Новым годом, с новым счастьем, товарищ летчик!

Проснулся оттого, что кто-то бесцеремонно дергал меня за ногу.

— Эй, гражданин, проснитесь, приехали! — Я открыл глаза и поднял отяжелевшую голову. Было уже светло. Сквозь давно не мытые окна в вагон пробивался свет морозного утра. Из-за открытой двери под потолок били струи чистого пьянящего морозного воздуха.

— Что? Приехали? Куда?

— В столицу приехали, в столицу. Да отдайте же, ради бога, мой баул! [414]

— Ах, баул, простите!

Я поджал ноги. Пожилой усатый мужчина в лисьей шапке и старомодном пальто с облезлым меховым воротником, сердито хмуря лохматые брови, схватил баул и стащил его вниз.

В вагоне стояла сутолока. В узком проходе, сталкиваясь, словно в водовороте, плыли узлы, мешки, фанерные чемоданы. Я обулся и, улучив момент, опустился на пол. Проходя через тамбур, бросил взгляд на свое отражение в дверном стекле. Ну и ви-и-дик! Опухшее от неудобного сна лицо, под глазами темные круги, подбородок в щетине. До первого патруля. А мне еще надо добраться на Каланчевскую, к электропоезду. А комендантские посты на вокзалах, я и забыл про них. Ведь там без пропуска не пройдешь.

Шагая вместе с толпой по подземному переходу, усиленно думаю, как мне быть. Но ничего не придумал. Толпа поднесла меня к проверяющим КПП. Прочные барьеры из толстых труб, узкие проходы. Четыре младших командира со строгими лицами под командой еще более строгого лейтенанта придирчиво рассматривали пропуска.

— Проходите! Следующий! Не толкайтесь. Кому говорят! Не спешите.

Оказавшись в проходе барьера, я локтем сдвинул на живот кобуру с пистолетом и, взяв в руки планшет и меховые перчатки, сделал вид, что собираюсь достать документ, да вот — руки заняты, неудобно.

— Проходите, товарищ летчик, — сказал лейтенант и одарил меня теплым взглядом. — Следующий!

Над Москвой стояла розовая дымка, сквозь которую просвечивал медный диск солнца. Ожидая электричку, я с беспечным видом прохаживался по дощатому настилу платформы. Звонко скрипел снег под унтами, валил пар изо рта. Мне было чертовски не по себе. Опять предстояло ехать зайцем. Чтобы купить билет, я должен предъявить какой-то документ.

Подошел поезд. Я вошел в вагон и, увидев свободное место, сел. Рявкнули клаксоны. Площадка поплыла назад. Все быстрее, быстрее. Мост. Трамвай, троллейбус. Вид на Каланчевскую площадь. Древние московские избушки. Сараи. Склады. Заборы, заборчики. Заводские трубы. Стучат колеса, стучит мое сердце: вот-вот сейчас откроется дверь, войдет ревизор, начнет проверять билеты, что я скажу? Стыд-то какой... [415]

Вагон празднично расцвечен свежими листами газет, которыми шуршат пассажиры: «С Новым годом! С Новым годом!».

Против меня сидит важный пожилой гражданин в каракулевой шапке. На носу — пенсне. Читает «Правду», остро пахнущую свежей типографской краской. Чтобы отвлечься от неприятных мыслей о ревизоре, я тоже приноравливаюсь читать последнюю страницу. Газета полна сообщениями о фронтовых делах и героизме тружеников тыла. Сосед шевельнул листом, и газетная страница, загнувшись, закрыла текст. Я с досадой отвернулся к окну. Теперь передо мной расстилался унылый пейзаж с дымящимися заводскими трубами, с оврагами, заваленными разным металлическим хламом.

Бросаю досадливый взгляд на читающего пассажира. У меня к нему неприязнь. Такой важный, медлительный. Перед моим носом перевернутый вверх ногами текст, набранный крупными буквами: «Указ...»

Сзади, громыхая роликами, тяжело открывается дверь.

— Граждане, приготовьте билетики!

Я съеживаюсь, будто меня кто стукнул по затылку. На меня смотрят или мне это только кажется? Делаю вид, будто очень заинтересован указом. Читаю:

«...Президиум Верховного Совета Союза ССР...»

С дрожью слушаю, как, приближаясь ко мне, пощелкивает сзади компостер. «Черт возьми, что же делать?! Бежать? Неудобно». Сижу как прикованный, читаю:

«...о присвоении звания Героя Советского Союза...»

И вдруг мой взгляд натыкается на знакомое сочетание букв. У меня захватывает дыхание. Черт возьми, не может быть! Да ведь это же моя, моя фамилия!

Я выхватываю у незнакомца газету.

— Па-а-звольте! — изумленно восклицает гражданин. — Что вы делаете?!

Лицо его вытянуто, глаза по блюдечку, пенсне вот-вот свалится с носа. Он протягивает руку за газетой.

— Подождите, подождите, — бормочу я, отводя его руку и жадно впиваясь глазами в строчки указа. — Ведь это меня!

Все пассажиры, вытянув шеи и привстав с мест, смотрят в нашу сторону.

— Что случилось? Что случилось?

— Да тут пьяный какой-то...

— Он ненормальный, что ли? [416]

— Тише, тише, товарищи, ну как не стыдно!

Первым приходит в себя мой сосед. Он забирает у меня газету, поправляет пенсне, дрожащими пальцами разглаживает измятые страницы.

— Простите меня, пожалуйста, как ваша фамилия, молодой человек? — голос его дрожит от волнения.

Я несмело, будто чужую, называю свою фамилию, и имя, и отчество.

— Да, да! Совершенно верно! — восклицает незнакомец, приподнимаясь и растерянно снимая шапку: — Поздравляю вас сердечно и прошу простить великодушно!

В вагоне тишина, затем взрыв голосов:

— Где? Что?

— Не может быть!

— Поздравляем вас, поздравляем!

Зашуршали газеты, расцвели улыбки.

— Герой Советского Союза!

— Смотри-ка ты! Смотри-ка!

Я сижу совершенно обалдевший, не свожу глаз со строк указа, упиваюсь непередаваемой музыкой слов: «Герой Советского Союза!..»

Ко мне подошел ревизор:

— Ваш билетик, молодой человек.

Я сваливаюсь с «седьмого неба».

— А, что? Какой билетик?

— Послушайте, товарищ ревизор! — грозно прогудел чей-то бас. — Будьте хоть сейчас человеком! Тут такое дело, а он...

— Извиняюсь, — сказал ревизор. — До меня не сразу дошло. Поздравляю и не смею беспокоить.

— Спасибо, — ответил я. — Большое спасибо!

Все это было для меня так неожиданно. Да и не только для меня. На мои недоуменные вопросы, как это случилось, командиры пожимали плечами. Наградной лист на Героя? Нет, не посылали. На орден Красного Знамени — да. Было дело. Но это полгода назад — 20 июня.

Двадцатого... Двадцатого. Перебираю в памяти промчавшиеся месяцы войны, листаю летную книжку. Первый свой боевой вылет я сделал 25 мая. Месяца не прошло, и уже командир полка Щербаков и комиссар Морозов подписывают наградной лист: «Достоин правительственной награды — ордена Красного Знамени».

Конечно, это было рано, и в штабе АДД лист положили [417] отлежаться. И вот... такая награда! Ничего не понимаю, почему так, вдруг?

Через неделю отправляюсь в Москву, в Кремль. Вместе со мной по каким-то делам едет заместитель командира дивизии Федоров, получивший звание Героя еще в финскую войну.

— Не ломай голову! — смеется он. — Все идет как надо. Ты же знаешь: за работой АДД следит сам Верховный Главнокомандующий. А у тебя целых три полета на Берлин. Да еще, да еще...

Поезд замедлил ход. Москва. У меня от волнения вспотели ладони. Сегодня 13 января... Тринадцатое?! Вот это здорово! Тринадцатая койка, тринадцатый по списку, тринадцатое января. Между прочим, из тринадцати я остался один... Ничего не поделаешь — подкидыш, а у подкидышей все наоборот. Вот и не верь после этого в приметы!

Операция «Карак»

Я снова получил совершенно мирное задание: нужно было перегнать свой самолет в Семипалатинск, в военную школу.

Видавший виды, весь латаный и перелатанный, самый старый бомбардировщик в полку отвоевался. И теперь ему остается дослуживать свой век на учебно-тренировочных полетах в авиашколе. Редкостная судьба! Его собратья давным-давно превратились в груды ржавых металлических обломков, разбросанных по полям войны.

Мне жаль машину-старушку. Я так привык к ней! Пусть она кренит немножко и движется в воздухе по-собачьи — боком, но ведь на ней мы сделали столько боевых полетов — и близких, и дальних! На ее крыльях мы перевезли и сбросили по врагу тонн полтораста бомб. И возили бы еще, но командир сказал: «Пора! Пора старушке на пенсию». Ну что ж, на пенсию так на пенсию — полетели!

Погода выдалась хорошая. Январь 1943 года стоял во всей своей красе. Холодное небо — чистое-чистое, холодное солнце, холодная белизна. Летим, а сердце тук-тук-тук! Я ощущаю давно забытое волнение полета. Мирного. Дневного. И территория под нами не тронута войной. Смотришь — не насмотришься. Крыши хат, занесенные снегом. Дымки над ними синие, веревочкой. Березки [418] в инее, провода. По накатанным проселкам бегут лошадки, запряженные в сани. Мужики в тулупах. От лошадей пар, даже сверху видно. Все чистое, все белое, до чего ж хорошо!

Под нами проплывают города, городки, деревушки, села. Реки и речки, покрытые льдом, железные дороги. Все видно, как на ладони, потому что день. Непривычно.

Пролетели Выксу, Саранск, Куйбышев. Ночевка в городке Н. Аэродром полевой, но и здесь, хоть и тыл, ощущается строгость и постоянная готовность: в любую минуту сняться, полететь, пойти, поехать — куда укажут.

Мы ночуем в комендатуре: на диванах и топчанах, положив под головы парашюты. На дворе ночь. Звезды по кулаку. Мороз. Сугробы под самые окна. Пылает уголь в печке, пронзительно визжит промерзшая дверь. Из прихожей в помещение врывается клубами пар, и тогда по ногам тянет холодком. Хорошо! Почему-то именно в такой вот контрастной обстановке острее ощущается вкус к жизни.

Утром долго прогревали моторы, мороз завернул под сорок. В небе розовая дымка и холодный диск солнца. Взлетаем. Набираем высоту, берем курс на восток. В груди копошится какое-то стыдливое чувство: сегодня ребята опять пойдут на боевое задание, а мы летим на восток. Ощущение такое, будто дезертируем. Враг-то на западе! Мелькает мысль: «Отхватил Золотую Звездочку — и в кусты!» Гадко. И уже не хочется лететь, и настроение испорчено.

И самолет тоже летит вроде бы нехотя. Привычное ухо нет-нет да и уловит какое-то едва различимое утробное рычание в моторе. В каком — не разберу. На всякий случай набираю высоту. Три тысячи метров. Четыре. Пять! Маячивший перед нами Уральский хребет расплющился, расползся и превратился в незначительную неровность, и только! Разве это горы?! Вот в Средней Азии горы так горы!..

И тут неожиданно чихнул левый мотор. Этого еще не хватало! Из-под капота потянулся веревочкой белый дымок. Евсеев кинулся к левому борту, приткнулся лицом к иллюминатору:

— Что с ним?

— Черт его знает!

Несколько минут поработав ровно, мотор затрясся, зачихал, закашлялся. Все — спекся! [419]

Убираю обороты и принимаюсь лихорадочно шарить глазами по местности. Мы как раз над хребтом. Только что прошли Уфу. Вернуться, найти аэродром, сесть? А впереди дымятся заводские трубы. Сверяюсь с картой — Челябинск. Пойдем вперед, все ближе к цели!

На окраине города аэродром. Стоят рядами корпуса. Очевидно, школа. Садимся. Подруливаю ближе к служебному зданию, выключаю моторы. На аэродроме ни души. Понятно, сегодня воскресенье, а у них в тылу в эти дни не летают. Выходной.

Вылезаем из самолета. Ветер несет поземку. Холодно, неуютно. Что может быть хуже прерванного полета! Чужой аэродром, чужие люди. Сейчас же расспросы: чей, откуда? Зачем сели? Поесть — проси, поспать — проси, запчасти — тоже проси. Что дадут, а что и не дадут. Я с тоскливым беспокойством смотрю на ряды истребителей и штурмовиков: моторы у них не такие, как у нас...

Появляется дежурный с красной повязкой на рукаве шинели и с тремя «кубарями» в петличках.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Неисправно что-нибудь?

— Да. Мотор отказал.

— Гм... — почесал в затылке, постоял, подумал, придерживая от ветра полу шинели. — Ночевать будете?

— А как же — придется.

— Тогда пошли в дежурку, что ли. Холодно здесь.

Я посмотрел на техника.

— Кравцов, тебе помочь?

Техник, сдвинув тыльной стороной ладони сползавшую на глаза шапку, сказал виноватым голосом:

— Да не мешало бы, товарищ командир. Как бы не пришлось снимать цилиндр.

— Ци-ли-индр?! Черт возьми, это плохо.

— Куда уж хуже...

— Я останусь, товарищ командир, — сказал Заяц.

— Хорошо, — согласился я, — оставайся, а мы пойдем устраиваться.

В дежурке стоял присущий только этому помещению многослойный запах махорочного дыма, пота и сапожной мази. Потрескивал уголь в голландке. Огненные крошки с легким шорохом падали из раскрытого поддувала на проржавленный железный лист, усеянный окурками, и тут же тускнели, превращаясь в пепел. [420]

Мы с Евсеевым сели на старый дерматиновый диван, протертый до дыр, дежурный устроился за своим столом. Прижав к уху трубку полевого телефона, он тусклым голосом принялся вызывать какого-то Кулагина, потом Степанова, затем Балабашкина. Никто не отвечал. Дежурный взял другую трубку.

— Эскадрилья? Эскадрилья? Але! Але! Капитана Елизарова. Але!

За окном темнело. Выло в трубе, позвякивало в форточке стекло. Меня одолевали невеселые мысли: «Черт бы побрал этот мотор! Что с ним? Если поломка серьезная, наше дело труба. Здесь вряд ли удастся найти нужные запчасти. От полка далеко. Запрашивать? Ждать? Или оставить здесь самолет и техника да рвануть в полк? Вряд ли за это похвалят. А с другой стороны... А, ч-черт! Тоска зеленая. Не могу же я здесь отсиживаться. Не могу!»

В коридоре заскрипели половицы под чьими-то шагами, взвизгнула дверь, и на пороге появились радист и техник. Уже по их лицам я догадался: дело плохо.

— Прогорел поршень, — хмуро сказал техник. — Задралось зеркало цилиндра, а у нас в запасе только одни компрессионные кольца.

— Тэ-э-эк, — протянул Евсеев, швыряя окурок к печке. — Значит, засели, как говорится.

— Засели, — поднявшись со стула, чтобы включить свет, подтвердил дежурный. — У нас к вашим моторам ничего не найдется. Это уж точно. Летом садились к нам на вынужденную Ил-4, толкатели, что ли, полетели, так летчики отправляли за деталями в полк радиста. Почти месяц сидели.

В дежурке наступила обволакивающая душу тишина. Шуршали падающие угольки, да вздыхали Заяц с Кравцовым.

Нет, сидеть здесь без дела мне не хотелось никак! Только вчера мы ходили на цель, на бомбежку. Ночь, линия фронта. Прожектора, зенитки. Напряжение. И вдруг — безделье! Это у них сегодня выходной, а завтра чуть свет начнутся полеты. И днем и ночью. Мирные, правда: по кругу, в зону, учебные стрельбы, но труд-то какой — ничуть не меньше, чем у нас! Как же мы будем чувствовать себя в такой деловой обстановке?!

Наши готовятся сейчас к боевому вылету, а мы вот тут, за тридевять земель, слушаем нудное «але». И какого черта я согласился на этот полет?! [421]

Опять шаги по коридору. Скрипнула дверь. Вошел капитан, подтянутый, стройный, с открытым веселым лицом, шапка в инее. Щелкнул каблуками, представился:

— Командир третьей учебной эскадрильи капитан Елизаров! Здравствуйте, боевые орлы!

Мы поздоровались.

— Припухаем?

— Припухаем.

— Вам не грех!

— Как сказать.

— Отчего же?

— Душа болит, злоба душит.

Капитан помрачнел, дернул плечом, покосился на дежурного:

— А нас не душит? Да в нашей школе нет ни одного командира, чтобы не просился на фронт! А толку? Позавчера нам объявили перед строем приказ: кто подаст рапорт, будет отправлен в штрафбат. Так-то вот.

Капитан посмотрел на часы:

— Ну ладно, друзья, пойдемте для начала в столовую. Аттестаты у вас? Хорошо! А спать я вас устрою у себя в эскадрилье. Пошли.

Я ужинал нехотя. Мысль билась, как птица в клетке. Улететь! Завтра мы должны улететь. Но как? Где достать цилиндр и поршень?

Елизаров сидел с нами, развлекал разговорами. Видно было — он бесконечно любит свое дело. Я слушал вполуха. Славный командир, хороший учитель. Разве такого отпустят?.. Стоп! Я что-то придумал! Мысль дерзкая, но выполнимая, и надо действовать немедленно! Назовем это дело (я усмехнулся про себя) — операция «Карак»{1}.

И я сразу же повеселел. Теперь-то уж мне что-то «светило», и у меня появилась цель. Итак, операция «Карак»!

Придвигаюсь к капитану и осторожно, как бы из вежливости, спрашиваю у него, какие моторы они изучают.

Елизаров, загоревшись, начинает перечислять, загибая пальцы. Я терпеливо жду. Ага! Наконец-то, самым последним он называет наш М-88-б!

— И у вас есть, э-э-э... экспонаты? [422]

— А как же! — восклицает капитан. — Классы что надо! Целый музей. Хотите посмотреть?

— Охотно!

Елизаров польщен, а Евсеев смотрит на меня с недоумением: нашел что смотреть — моторов не видел! Только Заяц, кажется, понял, в чем дело: допивая из стакана чай, он широко ухмыльнулся и хитро посмотрел на капитана. Я незаметно ткнул Зайца ногой под столом и подмигнул: «Помалкивай!»

Мы поднялись. Капитан Елизаров как-то смущенно улыбнулся и, похлопав себя по карманам, вынул связку ключей:

— Пошли?

На улице было темно и морозно. Скрипел снег под ногами, чернея глазницами окон, дремали корпуса. Лишь в одном, стоявшем в отдалении, светился нижний этаж. Желтые снопы яркого света ложились на сугробы снега и на елочки, усаженные строгими рядами. Ну не так! Совсем не так, как там у нас! Ведь это же кощунство — без светомаскировок!..

И мне еще сильнее захотелось в полк, к своим друзьям, в свою, уже ставшую привычной, обстановку. Но путь туда лежал через... операцию «Карак»! А что поделаешь? Цель оправдывает средства!

И вот мы в учебном корпусе. Включив свет, Елизаров повел нас по длинным пустым коридорам. Классы направо, классы налево. На дверях таблички: «Класс самолетоведения», «Теории авиации», «Аэронавигационный», «Электрики», «Вооружения». И в каждом из них мы искренне ахали от восхищения: экспонаты, фотографии, диаграммы, все так здорово сделано, с такой любовью и вкусом! Это был истинный храм науки. Елизаров рдел от наших похвал.

Но чем ближе мы подходили к моторному массу, тем сквернее становилось у меня на душе. Обмануть такого человека!.. А как же быть? Сидеть здесь и ждать у моря погоды?! А что, если... попросить? Честно. Так, мол, и так: дайте нам, товарищ капитан, поршень и цилиндр от экспоната, мы их поставим на свой мотор и улетим.

Я мысленно попробовал обменяться с капитаном ролями: не я у него, а он у меня просит этот распронесчастный поршень и цилиндр. Конечно, я великодушно даю — бери, не жалко! Самолет улетает. И вот с ним в пути что-то случилось. Туман, непогода. Или, скажем, [423] отказал мотор, даже не левый, а правый. Авария, а может быть, и катастрофа. Как бы стал чувствовать себя капитан, то бишь я?

Следствия, переследствия, протоколы допросов. Находятся свидетели: «Командир 3-й учебной эскадрильи такой-то, грубо нарушив то-то и то-то, дал летчику детали от аварийного мотора, что явилось причиной...»

Я так увлекся этим вариантом, что чуть не прошел моторный класс. Капитан Елизаров остановил меня за локоть и как-то сочувственно заглянул мне в глаза:

— Вы что?

— Да так, ничего, задумался немного.

— Бывает, — лукаво усмехнулся капитан и отпер дверь.

Большой зал, столы. Вдоль стен — стеллажи. На стеллажах — приборы и разные детали. Их много — глаза разбегаются. Возле громадной доски — кафедра преподавателя, а справа и слева — моторы на стендах. Моторы разрезаны так, что хорошо видно все их внутреннее устройство. Нетерпеливо шарю глазами: ага, вот он — наш М-88! Двухрядная звезда с ребристыми цилиндрами. Рядом на стеллаже — детали мотора: коленчатый вал, шатуны, несколько цилиндров. Техник как завороженный подошел к стеллажу и любовно, словно хрустальную вазу, снял с полки цилиндр.

Капитан рассмеялся:

— О! Нет-нет, он негодный! Эти детали мы получили с завода. Брак. Волны на зеркале, трещины и прочее. Видите — внутри красные отметки?

О, ч-черт! Я готов был растерзать техника. Надо же так — всю обедню испортил!

— Кравцов, положи на место цилиндр! — резко сказал я.

— Ничего, ничего, что вы! — поспешил на выручку Елизаров и взял из рук смутившегося техника цилиндр. — Мы держим их с целью, чтобы научить летчиков и техников отличать неисправные детали от исправных.

Он положил на место цилиндр и взял другой.

— А этот вот совершенно исправный. Тут недалеко разбился в непогоде Ил-4. Новенький, с завода. А вот и поршень от него, вместе с кольцами!

Положив цилиндр на кафедру, Елизаров достал и поршень.

Я нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Мне стало [424] жарко. Техник, словно он с голоду умирал и ему показали шашлык на вертеле, сглотнул слюну и, пряча горящие глаза, сбычился. А Заяц изо всех сил, пытаясь сделать равнодушный вид, отвернулся, чтобы рассмотреть какой-то чертеж, висевший на стене. Евсеев, скользнув по поршню равнодушным взглядом, полез в карман за портсигаром:

— Можно закурить?

— Пожалуйста, — сказал капитан и, положив поршень рядом с цилиндром, вдруг заторопился: — Ах, простите! Я совсем забыл, ведь у меня билеты на второй сеанс!

Мы вышли с таким чувством, будто нас обманули, ограбили. Гулко раздавались шаги капитана в пустом коридоре. Поспевая за ним и шаркая унтами, я машинально пересчитывал двери. Так, без всякой задней мысли: восемь шагов — дверь, восемь шагов — еще дверь. И когда мы дошли до поворота, я насчитал тринадцать дверей. Тринадцать! Гм... Забавная цифра!

— Чертова дюжина! — тихо сказал Евсеев.

Я встрепенулся:

— Что?

— Ничего, я так.

Сейчас вот — слева — выход. Но капитан свернул направо, и я с трудом воздержался от восклицания. Ладно, пусть ведет — он хозяин.

Еще поворот — лестница. Поднялись на второй этаж. Елизаров щелкнул выключателем. Небольшой холл, кадушка с фикусом, круглый стол, диван, два кресла и гудящая печь. Возле нее — груда душистых сосновых поленьев.

Погремев связкой, Елизаров нашел нужный ключ, отпер единственную дверь и, распахнув ее, по-хозяйски пригласил:

— Прошу!

Мы вошли. Щелкнул выключатель.

— Вот это си-ила! — воскликнул Заяц. — Не то что в Бузулуке!

Помещение и в самом деле было отличное. Шесть аккуратно заправленных коек, диван, стол, покрытый тяжелой плюшевой скатертью, зеркальный шкаф для одежды. В дальнем углу — застекленная дверь, очевидно, в туалетную.

Елизаров взглянул на часы:

— Располагайтесь и... извините, я побегу. А вот вам [425] ключи: от гостиной и от входной. — Он положил ключи на стол. — До завтра!

И побежал, громко топая сапогами по лестнице. Хлопнула дверь внизу. Мы стояли ошарашенные: какой прием!

А мне было не по себе. Я боролся с собой. Ведь такой человек! Такой человек! Ну не мог я выполнить эту чертову операцию! Совесть не позволяла. Я опустился на стул и принялся снимать унты. Заяц и Кравцов последовали моему примеру, а Евсеев вынул портсигар.

— Пойду покурю, — сказал он.

— Валяй.

Мы разделись и, разморенные теплом и уютом, повадились на койки. Хотелось спать. А в голове сумбур. И душа разрывалась на части. Громко вздыхал Кравцов, ерошил свою шевелюру Заяц.

— Нет, не могу так! — воскликнул Кравцов, поднимаясь на койке. — Товарищ командир! Ну разрешите, я возьму грех на свою душу!

Я опешил:

— Какой еще грех?!

— Я тоже! — сказал Заяц. — Вместе пойдем!

А я представил Елизарова. Его честное открытое лицо. Утром обнаружена пропажа. Ерунда, конечно, какой-то паршивый цилиндр и поршень, но разве в этом дело?! Дело в доверии! А тут — украли! Ну, какими глазами я буду смотреть на него? И как укоризненно он посмотрит на меня и отвернется. Боевой летчик, Герой Советского Союза, и — украл!.. Нет, нет, нет! Не могу! Это свыше моих сил. Не пойду я на это!..

— Нет! — сказал я. — Нет. Этого делать нельзя! — И отвернулся к стене.

Слышу: открывается дверь и, отдуваясь и пыхтя, входит Евсеев. «Насосался, куряка!» — подумал я, зная его привычку накуриваться перед сном.

— А, вы уже спите! — воскликнул он и засмеялся мелким смешком. — Вставайте на военный совет. Хе-хе-хе! — И чем-то тяжелым грохнул о стол.

Меня ожгло невольной догадкой. Вскочил, гляжу — так оно и есть! На столе лежали цилиндр и поршень!

Заяц и Кравцов с вожделением смотрели на заветные детали. У Кравцова отвисла челюсть, и он, не в силах оторваться взглядом от стола, принялся торопливо натягивать на себя комбинезон. А Евсеев, скрестив руки на груди, стоял с победоносным видом. [426]

— Целуйте пятку турецкому паше! — И подмигнул Зайцу: — Сила?

— Сила! — отозвался Заяц.

Я промолчал. Чего уж тут говорить? Живой цилиндр и поршень повергли в прах мои моральные устои.

Конечно, поршень и цилиндр нужно было поставить на мотор немедленно. Заяц с Кравцовым оделись и ушли, таща под мышкой результаты операции «Карак». Поплелся за ними и Евсеев.

— Пойду, — сказал он. — Помогу чем-нибудь. А ты спи — тебе завтра самолет вести.

Меня разбудили затемно. Ребята, блестя глазами, доложили, что все в порядке: поршень с цилиндром на месте и мотор работает, как зверь. Погода отличная, можно вылетать... пока капитана нет.

Я поморщился:

— Нет уж, друзья, удирать мы не будем. Надо попрощаться с капитаном и... покаяться. Зачем улетать с таким грузом!

И Елизаров пришел к самолету. Подошел ко мне сзади и обнял за плечи:

— Ну, ни пуха вам, ни пера. Молодцы!

Я готов был провалиться сквозь землю. Стыд-то какой!

— Слушайте, Елизаров... Но Елизаров меня перебил:

— Ладно, ладно, старина, о чем разговор! Я же сам все подстроил!

— Са-а-ам?! А какой же был для этого повод?

— Как какой? А кто мне в столовой сигнал подавал? Ногой. Под столом?..

Я обнял капитана:

— Хороший ты мужик, Елизаров!

Курсант Алексеев

Мы не ожидали здесь пасмурной теплой погоды. Сквозь тонкий слой снега тут и там проглядывали черные проплешины земли, и от этого аэродром выглядел неряшливо.

Мы сели. Не зная, куда рулить, я отодвинул фонарь кабины и приподнялся на сиденье. Ага! Вон кто-то бежит навстречу, машет руками. Порулил к нему. Развернул машину и поставил ее на якорную стоянку так, как [427] сигнализировал мне молодой нескладный моторист в старой, видавшей виды прорезиненной куртке.

С минуту я сидел, отдыхая. Все-таки пять часов полета в довольно скверную погоду давали себя знать. Остудив моторы, я с чувством грустного недоумения ударил пальцами по лапкам выключателя. Моторы, смачно похлюпав, остановились.

Все! Конец. Отвоевалась старушка! Не бомбить тебе больше фашистов. Не блестеть серебром в лучах прожекторов и не стонать от осколков...

Но ты не радуйся, старушка, и покоя не жди. Всякие летчики будут садиться теперь в твою кабину. И не летчики даже — ученики. И ты не будешь для них плацдармом, защитой, надеждой. Ты не будешь возмездием. Ты будешь просто трамплином учлета. И никто не погладит тебя любовно рукой и не поблагодарит за то, что вынесла ты экипаж из зенитной сумятицы...

Я взволнован по-настоящему. Взволнован так, будто мне и в самом деле предстояло расставание с настоящим живым другом. А машина действительно была словно живая. Еще теплились в кабине запахи горячих моторов, еще потрескивали, остывая, цилиндры и слышен был шорох в наушниках.

Евсеев опустился на землю по лестнице, подставленной Кравцовым, и стоял поодаль, и уже в руках у него был портсигар. Продувая мундштук папироски, он с каким-то интересом поглядывал на хвост самолета.

Что он там увидел?

Я вылез на крыло и бросил взгляд туда же, куда смотрел Евсеев. Моторист, совсем еще мальчишка, долговязый, в замызганной шапке-ушанке, в грубых солдатских ботинках с обмотками, выглядел действительно интересно. Но не это привлекало к нему внимание, а его какое-то странное поведение. Он стоял, почти весь прижавшись к самолету, и любовно гладил ладонью небольшую рваную пробоину в борту, которую так и не успели залатать после недавнего вылета на цель. И лицо моториста, совсем еще по-мальчишески свежее, с легким пушком на щеках, выражало столько благоговения к машине, что у меня благодарно и сладко закатилось сердце.

Я спрыгнул на землю. Моторист вздрогнул, обернулся на шум и, встав по стойке «смирно», лихо приветствовал меня, взяв под козырек:

— Здравствуйте, товарищ командир! [428]

— Здравствуйте, — ответил я, отдав ему честь. — Вы кто — моторист?

— Никак нет, товарищ командир! — бойко ответил паренек. — Я учлет. — И, подумав, добавил: — Старший сержант Алексеев! Прохожу ночное переучивание на Ил-4.

Ну, совсем огорошил меня этот парнишка! Контрастная фигура, что и говорить. По обличию — моторист, по поведению — летчик, да еще, видать, какой! А что передо мной стоял прирожденный летчик, в этом я уже не сомневался. Было видно — он страстно любил авиацию, а это в летном деле означало все!

— Та-а-ак, — растерянно протянул я. — Значит, вы учлет. А где же техник или еще кто? Почему нас не встречают и... кому же тогда сдавать самолет?

Алексеев как-то настороженно оглянулся, и на лице его промелькнула на миг такая лукавая ухмылка, что было видно — парень хитрит.

— Товарищ командир! — сказал он, приняв заговорщицкий вид. — Тут у нас такое дело: ну… не хватает самолетов. И-и-и... там война, а мы тут в школе прохлаждаемся. Надоело — вот так! — И он черканул себя пальцем по шее. — Ну и-и-и... я вас встретил. В нашу эскадрилью. — Он снова оглянулся, торопливо, шепотом договорил: — А рулить вам надо было во-он туда... Видите, машут и бегут. А вам все равно, а? Ну, ведь правда, все равно?..

Мне определенно нравился этот паренек. Конечно, он рвался на фронт, и ему хотелось скорее пройти курс обучения, но самолет нужно было как-то сдать по начальству, а не так, кто перехватит.

Я оглянулся. Да, действительно, двое бегут из последних сил и отчаянно машут руками.

Подошел заинтересованный Евсеев, вылез Заяц из своей «норы», растерянно сдвинул шапку на затылок Кравцов, а паренек просяще заглядывал мне в глаза и все твердил:

— Ну все равно ведь, а? Ну все равно?..

И мне снова представился его жест, как он гладил ладонью пробоину, и какое у него при этом было одухотворенное лицо, И вспомнились мои горькие мысли при расставании со своим самолетом. Нет, неправ был я! Глубоко неправ. Этот самолет попадет в настоящие руки.

А двое уже подбегали, и надо было на что-то решиться. И я сказал торопливо: [429]

— Ладно, успокойся, — пусть будет по-твоему. Что надо делать?

Алексеев даже застонал от счастья:

— О-о-о, товарищ командир! Скажите им только, что самолет уже сдан, а я мигом инженера приведу! — И убежал.

Двое приблизились, запыхавшись: старший техник-лейтенант, среднего роста крепыш с угловатым самонадеянным лицом, и высокий, как жердь, моторист.

Техник, глаза по ложке, подлетел ко мне:

— Вы летчик? Переруливайте в третью эскадрилью!

Я опешил, и меня уже задело: не поприветствовал, как полагается, и сразу же приказывать! Подожди, голубчик, я сейчас тебя отчищу! И, встав по стойке «смирно», вежливо ему откозырнул:

— Здравствуйте, товарищ старший техник-лейтенант! Это во-первых...

Техник смутился, но не очень. Небрежно мне козырнув, он раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но я его опередил:

— Помолчите! Это во-вторых. В-третьих, почему вы со мной в таком тоне разговариваете? И в-четвертых, вы опоздали, — самолет уже сдан. До свидания!

Я опять козырнул и отвернулся.

Евсеев въедливо захихикал и, чтобы окончательно добить самонадеянного техника, небрежно сдвинул «молнию» на своем комбинезоне, будто ему стало жарко. Показался краешек петличек со «шпалой», весомо блеснул золотом орден Ленина.

И техник ретировался.

Пришел Алексеев с инженером эскадрильи, высоким здоровяком, похожим на медведя, и с добродушнейшим лицом, исковырянным оспой. Не глядя на самолет, он тут же подписал приемо-сдаточные акты.

— Чего уж тут, — сказал он, — Лётом же пришли. А нам — хоть на палке летай — не хватает машин.

И как все порой складывается странно! Как иногда заведомое действие, происходящее наперекор установленным порядкам и традициям и здравому смыслу, направляет ход событий по другому руслу. И тогда люди, удивляясь происшедшему, говорят: «Вот если бы не было того, то было бы это!»

Так получилось и на этот раз: не встреть меня Алексеев, дело несомненно приняло бы совсем другой оборот. [430]

В тот день нам уехать не удалось: вдруг что-то плохо стало Кравцову, видимо, отравился чем-то, и его отвезли в изолятор. Нас троих поместили тут же на аэродроме, в комнате для приезжих. Ничего вообще-то, но только очень шумно. Начались учебные полеты. Аэродром расцветился гирляндами огней, и где-то в другом конце его то и дело вспыхивал посадочный прожектор. Взлет был на служебное здание, и когда самолет пролетал над нами, все тряслось от грохота моторов, и в груди неприятно вибрировали легкие. Спать было невозможно. Мы с Евсеевым оделись и вышли на воздух.

Чернильная ночь разливалась вокруг, и лампочки ночного старта лишь сгущали темноту, и в ней, в этой темноте, в издревле непонятной, заселенной злыми духами и всякими темными силами, что-то рычало, стучало, грохало и разноцветные огоньки сновали в разных направлениях. Смотреть на это со стороны мне почему-то всегда было не очень приятно: возникало какое-то чувство беспокойства и безотчетного страха. Но стоило лишь самому сесть в самолет, вдохнуть в себя дыхание моторов, ощутить вибрацию крыльев, увидеть вздрагивающие стрелки многочисленных приборов, поставить ноги на педали да взяться за штурвал, как ты уже органически сливаешься с машиной, и какие там уж страхи, когда сердце твое рвется в воздух, и ноздри трепещут, и пальцы левой руки нетерпеливо сжимают рукоятки секторов управления двигателями, чтобы выжать из них своей волей две тысячи двести лошадиных сил!

Все это мне было близко и понятно, и, постояв с минуту, я уже вжился в эту родную мне симфонию звуков и в калейдоскоп огней. И уже привычным ухом ловил иногда фальшивые нотки в работе какого-то мотора.

К служебному зданию подъехала полуторка. Хлопнула дверца, и в полосу света, падающего из окон, вошел человек, в котором я сразу же узнал инженера, принявшего наш самолет. Увидев нас, инженер подошел и попросил у Евсеева «огонька». Прикурив, сказал:

— Сейчас Алексеев самостоятельно полетит. На вашем самолете. — И, прислушавшись, добавил: — Да вот он, взлетает!

Я насторожился:

— На нашем? Так быстро?

— Да, а что же? — удивился инженер. — Вы же на нем прилетели!

— Да, конечно, но... — пробормотал я, обеспокоенный [431] мыслью: а успел ли Кравцов предупредить, что мы заменили цилиндр и поршень левого мотора?

И тут меня словно дубинкой огрели: да не наш ли это мотор барахлит?

Самолет был уже в конце разбега, почти на отрыве, и вдруг от него посыпались искры — и через мгновение до нас долетели характерные звуки барахлящего двигателя.

Сердце мое куда-то провалилось. В долю секунды я оценил ситуацию: взлетать нельзя! И не взлетать нельзя! Аэродром кончался, а тут уже стояли служебные помещения, корпуса общежитий... Надо было взлетать почти на одном... Но для этого была нужна чудовищная выдержка и высший класс в технике пилотирования, а за штурвалом сидит курсант... мальчишка...

Бомбардировщик, рассыпая искры, грохочущий и страшный, мчался в черной ночи прямо на нас. Я оцепенел. И не оттого, что был почти уверен в том, что нам, здесь стоящим, грозила верная смерть, а оттого, что вина в этом, в какой-то степени, была моя...

Но свершилось чудо: самолет оторвался! Ошеломив нас грохотом и ревом, осыпав искрами, пронесся он в каком-нибудь метре от крыши служебного здания...

Дальше все было как в невероятном сказочном сне. Аэронавигационные огни, почти скрываясь за домами, прочертили в черной ночи круг, развернулись, исчезли, вновь появились. И вот уже вспыхнул посадочный прожектор, и появился силуэт... И вот уже катится самолет по земле, и слышно, как стучат шасси, и как победоносно хлопают глушители...

Только тут мы пришли в себя, и только тут я заметил, что немеющими пальцами крепко держу инженера за плечо, а тот стоит, закрыв глаза, с необычно белым, но уже счастливым лицом.

Мы обнялись на радостях, отдавая дань пережитым чувствам отчаяния и страха, и оба враз крикнули: «К машине!»

Полуторка домчала нас до самолета. Он стоял в стороне, не мешая взлету и посадке (пилот и тут оказался на высоте!), и Алексеев, загораживаясь рукой от света наших фар, сидел на колесе под гондолой правого мотора.

Мы выпрыгнули из машины. Инженер, первый подбежав к Алексееву, сграбастал его в медвежьи объятия:

— Толя, дорогой! Ты молодец, ты молодец! [432]

— А я что? А я что? — бормотал парнишка. — Понимаете — сдох правый мотор...

— Правый?! — воскликнул я.

— Правый! — резюмировал Евсеев. — Я так и знал! Левый не мог отказать, потому что там все в порядке! — И добавил: — Странно как получилось: если бы мы сдали самолет, как полагается, — некого было бы нам и поздравлять...

Дед Захар

И снова боевые полеты. Правда, хоть и по-прежнему трудные, но уже какие-то размеренные, вошедшие в ритм и... в привычку. И линия фронта, хоть медленно, но верно, двигалась на запад. А вот бомбы наши все еще рвались на нашей же земле. Железнодорожные узлы, разъезды, перегоны, аэродромы противника, скопление танков — все на нашей территории! Горько!

Однажды за мной присылают:

— Готовьтесь слетать к партизанам. На Ли-2.

— К партизанам? Отчего же — пожалуйста!

— С посадкой. Раненых забрать.

— Можно и с посадкой. Ли-2 — не Ил-4.

И мы полетели. Полет как полет. Темная ночь с небольшим снегопадом. Разыскали партизанскую площадку. Сели. Подсвечивая фарами, подрулили к заснеженной опушке леса и выключили моторы. Пока я выбирался из пилотской кабины, борттехник Козодоев, пожилой и молчаливый, уже открыл дверь и приставил лесенку. Снаружи спрашивали:

— Аккумуляторы привезли?

— А детонаторы?

— А патроны?

Это были обычные вопросы, которые задавали партизаны, но борттехнику доставляло большое удовольствие отвечать на них, получая взамен радостные возгласы вроде: «Отлично! Вот молодцы!»

Из соснового бора тянуло сыростью, и, хотя термометр показывал только восемь градусов ниже нуля, было холодно.

— Хотите погреться? — обратился ко мне один из партизан. — Пойдемте, я вас в землянку провожу. Там как раз пассажиры дожидаются.

Он повел меня в лес по тропинке, протоптанной среди [433] высоких снежных сугробов. Землянка оказалась близко. Мой проводник остановился, предупредил:

— Осторожно, здесь ступеньки! — и нырнул в чернеющий провал.

Снизу доносились приглушенные голоса, смех. Кто-то громыхал, как из бочки, густым раскатистым басом, ему вторил другой — звонкий захлебывающийся голос.

— Дед Захар чудит! — объяснил партизан, шаря ладонью по двери. — Раненых развлекает. Он у нас такой — веселый!

Скрипнув, открылась дверь. Партизан посторонился, пропуская меня вперед.

— Вот и отдыхайте, пока мы самолет разгрузим.

Большая землянка с бревенчатыми стенами и крепкими дощатыми нарами в два этажа слабо освещалась коптилкой, подвешенной к потолку. Посредине стояла докрасна раскаленная печь, сооруженная из оцинкованной бочки. Возле нее на ящике из-под патронов сидел сутуловатый узкоплечий старик в меховой кожаной шапке с козырьком, в гимнастерке, в ватных штанах и валенках.

Держа в руках кисет с табаком и еще нераскуренную козью ножку, он заразительно смеялся дребезжащим старческим тенорком. Все лицо его, морщинистое, белобровое, с пожелтевшими от табачного дыма обвислыми усами и реденькой седой бородкой, выражало такое беззаботное веселье, будто дело происходило не в глубоком вражеском тылу, а на Большой земле. Он быстро по-птичьи крутил головой, поглядывая на нижние и верхние нары, где, громко смеясь, сидели и лежали бойцы. Это были раненые партизаны, собранные из соседних отрядов для переправки их самолетом на Большую землю.

Когда шум улегся, дед нагнулся, поднял с пола сосновую ветку, прислонил ее концом к раскаленной печке. Ветка вспыхнула и зачадила густым смолистым дымком.

— Так что же, дедушка Захар? — спросил сидевший на нижних нарах широкоплечий паренек в матросской тельняшке, с забинтованными руками, тот самый, который смеялся густым басом. — За что же вам такое прозвище-то дали? Расскажите!

— Да што рассказывать-то! — прикуривая, возразил дед. — Ну, дали и... шут с ними! Давно это было, не помню...

— Расскажите, дедушка Захар, расскажите! — наперебой [434] стали просить партизаны. — Ну, напоследок! — И снова смешок прошел по землянке. Видимо, история эта была всем знакома, слушали ее здесь не в первый раз.

Дед польщено улыбнулся, неторопливым взглядом окинул нары, будто желая убедиться, все ли его слушают.

— Ну, ладно! — согласился он. — Напоследок расскажу, только, чур, не перебивать, особливо ты, Степочка! — указал он на паренька в тельняшке. — Так вот, слушайте... А дело-то это было в империалистическую войну. Послал нас унтер-офицер разведать, что делается в соседней деревне и кто в ней сидит. «Вот, — говорит, — языка надо. Как подвернется, тащите, по чарции будет вам».

Ну, мы и пошли. Я, да еще солдат один, земляк мой, Ефим, по прозвищу Скворешня, длинный такой, шея тонкая и тоже длинная, и рот всегда открытым держал, вроде скворешни. Силища была — у-у-у, какая! Подковы руками разгибал. Во-о!

Ну, значит, пошли мы. Ночь, темнота. Дождь мелкий сыплет, холодно. А дорога-то разведчикам, сами знаете, не дюже гладкая. Где кустарник, где лесок, где пашня, а где и болото. Грязь и... страшно.

Но это сначала так было. А потом, как рассмотрелись, да к месту-то применились, то и тропочки стали замечать, и от ходьбы вроде бы теплее стало, и страх пропал. Долго шли. И уж деревней запахло, сарай какой-то показался, собака где-то тявкнула. Только хотел я шепнуть Ефиму, что, дескать, надо прямо к сараю идти, как за что-то ногой зацепился. Нагнулся, пощупал — провод. Телефон, значит. Пошептались мы и решили — немецкий.

Вынул Ефим нож и — чик! Перерезал провод. Спрятались рядом в кустах. А из деревни в это время ракета взвилась. Яркая такая, ну прямо как днем стало все видно. Смотрим, а за сараем орудийные зарядные ящики стоят, да много так! Вгляделись — немецкие.

Сидим, ждем. Конец провода я в руках держу. Холод пробирать стал, а без языка-то возвращаться нельзя! Вдруг слышим: идет кто-то, сквозь кусты продирается, грязь под ногами хлюпает. Слышу: провод тащит. Проверяет, значит, где обрыв. Вдруг опять ракета. А немец — вот он, тут! Здоровенный такой и в каске с шишаком... Увидел меня, да за винтовку, да как заорет: «Ха-а-альт!», А Ефим сзади: «Хенде хох!..» Да как навалится на него! [435] Разом на спину повалил, ручищей рот зажал. Так это мы ловко проделали, что пока ракета догорела, он у нас как миленький лежал, и рот портянкой заткнут, чтобы не орал, значит. Ну, тут собаки залаяли, стрельба поднялась. Ефим немца на плечи и — в кусты. Намаялись мы с ним не дай бог...

— Так всю дорогу и несли?! — не удержался паренек в тельняшке.

— Всю дорогу, сынок! Не идет, хоть убей! Мы его на ноги ставим, а он падает и все мычит что-то. Когда рассвело, из нас и дух вон!..

Бросили мы немца на землю, сели около, цигарки закрутили. Сидим и дымом ему в морду пыхаем. А он сначала все выкручивался да мычал, а потом тоже, видать, обессилел. Лежит, буркалы на нас уставил, и... кажется мне, что глаза его будто смеются. Я его даже со злости ногой пхнул, а потом на плечи взвалил. Моя очередь нести была.

Ну, принесли мы его. Тут он сам на ноги встал. Видим, унтер бежит, радостный такой, а Ефим меня в бок толкает: «Сейчас, — говорит, — мы с устатку-то по чарции опрокинем!»

Ефиму-то хорошо, он здоровый, а у меня спина трещит и ноги трусятся.

— За такого, — говорю, — бугая и по две мало!

А немец на нас буркалами повел, и опять у него глаза вроде смеются.

Разозлился я, хотел было его по морде съездить, да унтер подбежал, и слышу — Ефим уже докладывает:

— Так что, разрешите доложить, господин унтер-офицер! Деревню разведали и... вот языка привели!

— Молодцы, — говорит, — ребята!

— Рады стараться! — отвечаем.

— Ну, ведите его, — говорит, — к поручику!

А сам за портянку — раз! И освободил немцу рот. А тот вдруг по-украински как заругается:

— Щоб в ваших таких-сяких разведчиков очи повылазилы! Да щоб им пусто було! Схватылы, призвище не спыталы, онучу у рот запхалы! Да щоб им пусто було! Самопэры нещастные!..

Да как понес, да как понес!..

Унтер глаза выпучил, руками развел, ничего не понимает. И мы тоже.

— Да ты хто такой будешь? — это наш унтер его спрашивает. [436]

— Унтер-офицер Остапчук из батальона связи Двадцать восьмой дивизии!

Это нашей, значит! Мы так и присели... А унтер все не верит.

— А что, — спрашивает, — ты у немцев делал и почему в немецкой форме?

— А это, — говорит, — пид вечир немцев из того села Двисти тринадцатый полк вышиб, ну, мы и примеряли на складе ихнюю амуницию...

Наш унтер к телефону. Так все и было, как он сказал. Вот, после того нас с Ефимкой «самопэрами» и прозвали. Дразнили — ужас как! Почти, почитай, более шести верст этакого бугая на горбу проволокли. Вот.

Дружный хохот разорвал тишину землянки.

— Ну и дед у нас! Такого поискать.

Моего плеча коснулась чья-то рука. Я обернулся. Передо мной стоял высокий худой человек в овчинном полушубке. Это был заместитель командира партизанского отряда по политчасти. Он улыбнулся, потом молча снял шапку, стряхнул снег и шагнул на освещенное место.

— Погода, товарищи, в самый раз! — сказал он звучным голосом, по-волжски нажимая на «о». — Снежок идет. Давайте готовиться, вылетать пора.

Партизаны засуетились. Дед Захар резво поднялся с места и побежал в дальний угол помогать одеваться слабым.

Мы вышли из землянки. Было темно. На ресницы падали снежинки.

Через несколько минут, когда раненые были размещены в самолете, дед Захар заглянул в пилотскую кабину. Прощаясь, подал всем по очереди прямую жесткую ладонь.

— Уж вы, товарищи летчики, того... это... полегче с ними, — сказал он, кивая в сторону пассажиров. — Вы уж довезите их в аккурате. Хорошие ребятки! Ну, прощайте!

И поспешил к выходу.

Дальше