Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Мы побиваем рекорд

Начальник штаба полка, коренастый, с добродушнейшим лицом гвардии подполковник Шевчук, давая летному составу боевое задание, сказал:

— Этим рейдом мы должны убить сразу двух зайцев: во-первых, нанести поражение скоплению вражеских танков под Константиновкой и, во-вторых, потренироваться на дальние полеты. Прошу развернуть карты.

Штурманы зашуршали планшетами.

Константиновка — это на юге, в районе Донбасса, под Горловкой. От нас — 900 километров. А до Кенигсберга — 1100. [315]

Толкаю Евсеева:

— Дай-ка взглянуть.

Наш маршрут пролегает над территорией, не занятой противником. Пролетев две трети пути вдоль линии фронта почти строго на юг, мы где-то возле Богучар развернемся на запад и пересечем фронт.

Да, полет трудный. И туда и обратно — при сильном боковом ветре. Одна надежда — на экономичную эксплуатацию моторов. Эх, если бы можно было подобрать правильные дозы газовой смеси! Но эти злосчастные газоанализаторы по-прежнему оставались для нас «белым пятном».

«Экипажам прошу учесть, — продолжал начальник штаба. — На этот раз в баки ваших самолетов будет залито бензина на шесть часов плюс аэронавигационный запас. И поэтому блуждать не рекомендуется».

Взлетели мы засветло. Но от этого нам не было легче. Густая мгла непроницаемой стеной застлала все вокруг. Едва оторвавшись от земли, мы повисли в каком-то неопределенном пространстве.

Эти секунды самые неприятные. Пока самолет разбегается, ты еще видишь дальний край аэродрома: капониры, опушку леса. И вдруг все это, промчавшись под крылом, исчезает. А впереди мгла! Ты лихорадочно ищешь, за что бы зацепиться взглядом, чтобы по этому предмету ориентировать машину, но ничего не находишь. И тогда в оглушительном реве моторов тебе начинают слышаться тревожные нотки. Может быть, у самолета уже крен и он валится к земле?

Слева под ребрами: «Ек! Ек!» Тогда, мысленно плюнув на горизонт, которого не видно, ты впиваешься взглядом в приборы. И тут же перестает щекотать под ребрами. Все нормально! Самолет набирает высоту. Никакого крена нет. И уже в сознании вспыхивает искоркой хвастливая мысль: «Вот я какой! Как хорошо взлетел!»

Все эти чувства, самые что ни на есть противоречивые, промелькнут в сознании за какую-то ничтожную долю секунды, встряхнут тебя всего с головы до ног и придадут такой острый вкус к жизни, какой едва ли испытает тот, кто не ходит рядом со смертельной опасностью.

На высоте четырех километров штурман надевает кислородную маску. На высоте пяти я плотнее застегиваю воротник комбинезона: холодно.

Темнеет. Земли не видно. Все та же мгла вокруг. Откуда ее принесло? Монотонно, усыпляюще гудят моторы. [316]

В памяти встают мирные полеты над песками и горами Средней Азии, Каракумы, Кызылкумы, отроги Тань-Шаня, скалистые хребты Памира... Тогда у меня были совсем другие грузы: почта, пассажиры. Чабаны, инженеры-нефтяники, геологи, геодезисты, строители, врачи...

Впереди слева виден какой-то неясный силуэт. Осторожно приближаюсь к нему. Самолет нашего полка. На хвосте — синяя полоса и цифра «19». Гришанин. Пожилой, тихий, молчаливый летчик. Ветеран полка. У него уже перевалило за сто боевых вылетов, и мы, молодые летчики, смотрим на него с почтением. Редко кому удается перешагнуть такой рубеж.

Стрелок-радист, увидев нас, приветливо махнул рукой. Гришанин повернул к нам свое бледное лицо. Оно у него всегда бледное, а на этот раз, оттененное черным шлемофоном, кажется белым, как бумага. Некоторое время он смотрел на нас каким-то странным, отрешенным взором, в котором, как мне казалось, чувствовалась необыкновенная усталость и тоска. Посмотрел, отвернулся, втянул голову в плечи и замер, глядя на приборную доску. Мне стало не по себе, и я поспешил отойти в сторону.

Вскоре стемнело совсем. Отчетливо засветились фосфорическим светом цифры и стрелки приборов, стал хорошо различим накалившийся глушитель левого мотора. Сколько раз я видел этот глушитель! То он был ярко-красным, то розовым, то почти черным. Видел и... не придавал этой разнице цветов никакого значения. А тут мне словно кто в ухо шепнул: «Дурень ты дурень! Зачем тебе газоанализатор, который врет? Ты ведь можешь хорошо отрегулировать смесь по глушителям! При нормальной смеси глушитель должен быть светло-красным. Вот и подгоняй его под этот цвет сектором воздуха!»

В самом деле, как это мне прежде не приходило в голову? При богатой смеси, когда в карбюратор поступает мало воздуха, горючее, не успевая полностью сгорать в цилиндрах, выбрасывается в глушители и, охлаждая их, придает им темную окраску. Проще простого!

Я нетерпеливо заерзал на сиденье. Черт побери, это уже было своего рода открытие! Волнуясь, осторожно сдвинул сектор подачи воздуха и поглядел на глушитель. Никаких изменений. Странно. Неужели я ошибся в выводах? И газоанализатор молчит. Сдвинул еще немного. Ага! Стрелка газоанализатора, показывавшего до этого крайне обедненную смесь, дрогнула и поползла к смеси [317] богатой. Так. Хоть наоборот, да показывает. А глушитель?

Я смотрю на него минут пять. Наконец-то! Чернов, чуть светившееся до этого колено трубы, уходящей под крыло, начало покрываться светлыми пятнами. Еще минут пять, и глушитель приобрел ровный темно-вишневый цвет.

Так. Хорошо. Чудесно! Уже смелее передвигаю сектор еще немного вперед. Нужно довести глушитель до светло-красного цвета.

Глушитель правого мотора мне не виден. Не беда. Зато он виден штурману. Я попрошу его помочь мне.

Через два часа полета мы изменили курс. Нас время от времени обдавало сыростью, и тогда вокруг раскаленных глушителей начинал светиться грязновато-красный ореол. Мы шли среди рваных облаков.

Вскоре под нами обозначилась линия фронта. Пожары, пожары и огненные швы пулеметных трасс и летящих снарядов. Что-то вспыхивало, взрывалось, летели искры, и к самым облакам вздымались мрачные столбы дыма. Внизу шли кровопролитные бои.

На несколько секунд мой взгляд остановился на бомбардировщике, летящем впереди. Четкий силуэт его был ясно виден на фоне освещенных облаков. А снизу, справа, силуэт поменьше. Истребитель! В тот же миг стремительные огненные язычки лизнули борт бомбардировщика. И его не стало... Он испарился в адском взрыве собственных бомб. А потом все исчезло. Наш самолет вошел в облака.

Мы молчали. Все было ясно и так: Гришанин...

Вынырнули из облаков через десять минут. Осмотрелись. Тихо. Темно. Совершенно темно.

Спрашиваю у Евсеева:

— Сколько лететь?

— Сорок пять минут.

И все. Опять молчим. Бледное лицо Гришанина стоит передо мной. И радист приветливо машет рукой. Штурман... Кто у Гришанина штурман? Ах да, Цыпляков! Высокий такой. Балагур и гитарист. А воздушный стрелок вроде нашего Китнюка — круглый, как колобок. Нет их. Были — и нет. Ушли в ничто. Мгновенно. Может быть, даже ничего не ощутив.

А вот и цель. Впереди, слева. Прожектора, зенитки, вспышки рвущихся бомб. Все как надо...

Отбомбились, отошли от цели. Взяли курс. Вошли в [318] облака. Штурман закурил папиросу. Я не курю, но сейчас едва ощутимый дымок табака создает мне иллюзию мирной обстановки. Будто сидишь у кого в гостях за мирным домашним столом. Ровно гудят моторы. Мерцают приборы. Пахнут влагой облака.

Высота — шесть тысяч метров. Холодно. Время от времени я поглядываю на глушитель. Ровный приятный розовый цвет. Такой же, по докладу штурмана, и у правого мотора. Интересно, даст ли нам ощутимую экономию горючего это новшество?

Наверное, мы уже прошли линию фронта. Но штурман молчит и не просит, чтобы я вышел из облаков для уточнения маршрута. Что ж, ему видней.

Прошло еще минут пятнадцать. Начинаю беспокоиться. Вроде бы пора и курс менять.

Включаю переговорное устройство:

— Николай Гаврилович, ты не спишь? Наверное, пора и курс менять?

— Через восемь минут.

— Снижаться будем?

— Обязательно.

— Тогда пошли?

— Пошли!

Снижаемся. Пять тысяч метров. Четыре. Три! Мы вырвались из облаков.

— Ого! Что это — линия фронта?!

Это мы выкрикнули чуть ли не хором. Под нами изломанные полосы пожаров, столбы дыма и нервно шарящие по облакам метелки прожекторных лучей.

Штурман в растерянности:

— Что за ч-черт?

А у меня в глазах силуэт самолета и яркая вспышка... Опять нарвались на то же место!

Синий луч коснулся крыла. Рядом глухо хлопнул крупнокалиберный снаряд.

Мы ушли в облака, растерянные, обескураженные. Что за чертовщина? Судя по времени, линия фронта должна быть далеко позади... Молча осмысливаем положение. Мне слышно, как вздыхает штурман, взваливая на себя всю ответственность за эту странную историю: потерял ориентировку, факт! Стрелка индикатора радиополукомпаса, укоризненно кивая мне со своего циферблата, утверждает, что мы уклонились влево.

Евсеев взрывается: [319]

— Черт бы побрал этот РПК! — щелкает выключателем. — Держи прежний курс. Будем идти еще двадцать минут.

Двадцать минут — это сто километров. Ничего не понимаю, Как это случилось? Шли, шли и, пожалуйста, — пришли!

Облака кончились. Над нами звездное небо. На земле — ни огонька. Держу курс. До боли в глазах всматриваюсь в местность. Леса, овраги, поля. Какая-то река, железная дорога, шоссе...

У меня за голенищем карта. Развернуть бы ее, посмотреть. Но тогда нужно включить в кабине свет, а это, во-первых, опасно: можно привлечь внимание истребителей, а во-вторых, я все равно ничего не разберу: меня ослепило и ночь за бортом станет для меня словно политая тушью.

Томительно проходят двадцать минут. Судя по маршруту, на месте излома курса должна быть река, железная дорога и город. Но под нами ровная местность с жидкими перелесками и маленькими хуторками. Где мы?

Штурман досадливо кашляет и дает мне новый курс. Теперь мы будем идти на северо-запад. Линия фронта слева. Это все, что мы пока знаем. Мало! Слишком мало или почти ничего, если учесть, что у нас в баках осталось горючего на три часа, то есть как раз столько, чтобы дотянуть до аэродрома. Ч-черт!..

Я уже принял все меры для строжайшей экономии горючего. Сбавил обороты моторам, снизил скорость. Сейчас нам важно не дальше пролететь, а дольше продержаться в воздухе. Прикидываю в уме: может, хватит горючего, чтобы продержаться до рассвета? Нет, не хватит.

О том, чтобы выйти на свою базу, нечего и думать. Оставалось надеяться на случай, который заботливо подсунет нам какой-либо аэродром с ночным стартом. Мало ли их тут разбросано!

Евсеев сидит курит. А кто будет сверять карту с местностью? Кто будет восстанавливать ориентировку?

Так вот у него всегда: замрет и философски отдается воле случая. Никак не могу понять: то ли у него «заклинивает» что-то в голове, и он теряет всякую способность здраво рассуждать, то ли это я его избаловал, как он любит выражаться, — «счастливой звездой». Спорить с ним, в это время, ругаться — бесполезно.

В таких случаях я стараюсь говорить с ним ласково: «Коля, милый, сделай то-то». Коля делает, но не так, как надо. [320]

Еле сдерживаю себя, чтобы не взорваться:

— Слушай, дорогой. Ну, развернул бы ты карту, растелил бы ее на полу, тебе ведь удобно. Посмотрел бы внимательно, прикинул. Вон, видишь, река под нами? Какие крутые берега? Ведь можно же ее опознать! А вон железнодорожный мост...

В наушниках слышен подавленный смешок. Это Заяц хихикает над моим елейным голосом. И смех, и грех!

— Справа впереди аэродром! — неожиданно провозглашает штурман. — Самолеты летают!

Меня коробит его победоносный тон. Будто это его заслуга, что впереди появился аэродром.

— Чему ты радуешься? — спрашиваю я. — Это что — наш аэродром?

— Нет, конечно, — беззаботно отвечает Евсеев, — но мы там сядем.

Садиться на чужой аэродром — удовольствие маленькое. Вряд ли нас там накормят, а уж спать-то наверняка придется, сидя в кабине.

— Сядем, — ворчу я и тут же, к слову, ехидно замечаю: — А ты уверен, что это наш аэродром, а не фашистский? А может быть, мы болтаемся сейчас над территорией, занятой врагом, а?

Штурман явно обескуражен.

— Ну-у-у, тоже мне скажешь... Ясно, наш.

В голосе его неуверенность. Он так сбит с толку этим ночным приключением, что может сейчас поверить чему угодно.

На высоте тысячи метров подходим к аэродрому. Светится ночной старт, но какой-то странный. По кругу ходят три самолета, четвертый взлетает. Аэродром явно тренировочный, и самолеты небольшие. Возможно, что нам и не сесть здесь. Надо посмотреть, не то завалишься в конце пробега в овраг.

Договариваемся: я сделаю предварительный заход на посадку, и когда мы будем проходить низко над землей, Заяц запустит вверх осветительную ракету. Мы увидим, какие стоят самолеты. Если большие или истребители, значит, можно садиться.

Снижаюсь. Включаю бортовые огни, захожу на посадочную полосу. Мне видны силуэты приаэродромных построек и стоящих в ряд самолетов. Все они мчатся на меня со скоростью свыше двухсот километров. Успеем ли мы разглядеть?

— Заяц, давай! — кричит штурман. [321]

В, воздух взлетает ракета. Сначала мне виден только ее искрящийся след, а затем мертвенно-бледное дрожащее зарево освещает окрестность. Бросаю взгляд вниз направо и... ох-х! — под нами проносятся пять или шесть зачехленных немецких транспортных самолетов Ю-52.

— Немецкие самолеты! — кричит Заяц.

— О-о-о! — стонет штурман.

Я резко даю обороты моторам, торопливо выключаю бортовые огни. У меня в голове мешанина. Кисель. Ничего не понимаю. Что же это — неужели мы в тылу у немцев?

Обычно, когда человек лишен возможности соображать, он обращается за помощью к инструкции. Я никогда не мнил себя ее знатоком, а тут вдруг вспомнил: «Если экипаж потерял ориентировку и не уверен в том, что он находится над своей территорией, командир самолета обязан взять курс на восток и лететь до полкой выработки горючего, после чего выброситься на парашютах...»

Не особенно уверен в точной передаче текста, но главный смысл инструкции именно такой: «Экипажу выброситься на парашютах».

Соображаю: горючего в баках еще на два часа. Это значит: мы сможем пролететь почти шестьсот километров. Прикидываю по памяти на карте: допустим, что линия фронта не слева от нас, как мы думали, а справа, ну от силы в пятнадцати-двадцати километрах (хотя это никак не укладывается в моем сознании). Тогда выходит, что наши моторы остановятся где-то за... Пензой! А если вдруг окажется, что мы уже сейчас болтаемся над Пензой (а это тоже не умещается у меня в голове: откуда же там немецкие самолеты?), тогда выходит, мы залетим аж чуть не под Урал. Уму непостижимо!

Фантазия рисует мне «веселую» картину: где-то в глубочайшем тылу, на Урале, грохается об землю самолет и с неба на «зонтиках» опускаются четыре «ангела». Конечно, нас хватают, как «шпионов-диверсантов».

«Вы откуда? Кто вас послал? С каким заданием?» — «Да вот, понимаете, полетели мы бомбить фашистов...» — «Фашистов?! Так вы же не туда курс взяли, голубчики! Совсем в другую сторону. Фронт-то во-о-он где — на западе, а вы на восток ударились».

Потом, конечно, все выясняется, и нас отпускают с богом. Но стыд-то какой! Позор на всю страну!

От таких мыслей хочется взвыть по-собачьи. Сижу, в полной растерянности, набираю высоту, машинально держу [322] прежний курс — на северо-запад. Самолет охотно лезет вверх. Еще бы! Он стал на четыре тонны легче...

Справа на горизонте что-то светлеет. Будто пожар. Всматриваюсь: луна! Ну, теперь проще. Через четверть часа она поднимется и засветит так, что можно будет свободно восстановить ориентировку. Облегченно вздыхаю. К черту инструкцию.

И вот я уже почти счастлив. Много ли человеку нужно? Луну! Всего только одну луну! Горючее у нас еще есть, а значит, есть и время на распутывание этого странного узла событий сегодняшней ночи. Единственно, что меня еще тревожит, — придется ведь все-таки доложить начальству о том, что мы заблудились. Последствия могут быть самые печальные: нас не допустят к подготовительным полетам на Берлин. А наши-то сейчас возвращаются домой. Садятся. Идут в столовую. А мы...

Щелчок в наушниках, и Заяц докладывает:

— Товарищ командир! С КП распоряжение: «Всем экипажам! Наша база подверглась нападению бомбардировщиков противника. Посадка запрещена. Идите на запасные аэродромы». Все!

Час от часу не легче! Впрочем... впрочем... Черт возьми!

Радист словно угадывает мои мысли:

— Ну и везет же нам, товарищ командир. Кто теперь подумает, что мы заблудились.

В наушниках осторожное покашливание штурмана:

— Даю поправку, товарищ Заяц. Везет не вам, а лично мне. Так-то вот. Я олух царя небесного и признаюсь в этом во всеуслышание.

Мне радостно слышать повеселевший голос штурмана, но я обрываю его самобичевание:

— Перестань, чудило! Мы с тобой оба хороши, и давай разделим эту историю — по-братски. Если бы мы, летя в облаках, вместо поспешных решений сменили курс по расчету времени, было бы все это?

— Нет, конечно!

— Ну так вот, дорогой, разворачивай карту и прокладывай ориентировочно по времени этот наш распронесчастный маршрут.

Штурман долго копается с картой. Луна уже поднялась высоко, и ее отражение скачет внизу по каким-то болотам. Напрягаю память. Что-то знакомое. Озера, крутые извилины речек и сеть прямых каналов, какие я видел на торфоразработках. [323]

Невероятная догадка почти ослепляет меня. Не может быть! Придерживая левой рукой штурвал, правой вынимаю из-за голенища карту. Лист трепещет от воздушных струй. Сгибаю его, кладу на коленку. Вот так! И свет включать не надо — все видно отлично.

Всматриваюсь вниз. Слева неожиданно появляется отрезок железной дороги. Один конец ее, загнувшись к западу, упирается в озеро, другой уходит вперед, нашим курсом. Справа — тоже озеро и река.

Лихорадочно шарю глазами по карте. Не выдерживаю, включаю освещение кабины. Так. Все ясно! Выключаю свет, сворачиваю карту. Если минут через пять наткнемся на перекресток железных дорог, значит, мы в районе города Гусь-Хрустального. Ничего себе, отклонились! Почти на триста километров!

Через пять минут появляется перекресток. Точно! Гусь-Хрустальный!

Штурман тоже определил наше местонахождение. Это видно по его сокрушительным вздохам:

— Ах, черт возьми! Надо же так! Спрашиваю:

— Что там у тебя? Отвечает не очень-то весело:

— Понимаешь, под нами-то Гусь-Хрустальный! Вон куда занесло!

Через десять минут мы приземляемся на запасном аэродроме. Здесь уже стоят десятка полтора самолетов нашего полка. Подруливаем, выключаем моторы. Все спят, и нас никто не встречает. И не надо. Нам чертовски радостно и так.

Мы проболтались в воздухе десять часов. В мирное время нам с Евсеевым преподнесли бы по лавровому венку с лентой, потому что мы побили мировой рекорд по дальности полета на данном классе самолетов. Но, разумеется, из-за вполне понятной скромности мы ни перед кем не стали хвастаться своими достижениями. Мы обсудили их тихо, с глазу на глаз.

— Что же все-таки с нами произошло? — спросил я. — Как это мы так с тобой?

Евсеев почесал макушку.

— Не говори! Вспоминать тошно. Вот, смотри. — Он развернул карту. — Возвращаясь от цели, мы из-за сильного попутного ветра промахнули точку разворота и вышли на эту вот узловую станцию, которую бомбили немцы. Нас приняли за фашистов и обстреляли. Мы, подумав, [324] что это линия фронта, снова ушли в облака и вышли воот сюда, аж за Пензу... Там мы увидели трофейные «Юнкерсы» и...

— Ладно, Коля не продолжай. Все ясно. Мы с тобой... плохо думали.

— И то верно, — согласился штурман. — Особенно я. Хороший мужик этот Евсеев!

А мировой рекорд по дальности полета был все-таки нами побит!

Специальное задание

Я по-прежнему летал на своем стареньком самолете-ветеране под номером четыре. Он был легкий в управлении. Я любил его, как хороший кавалерист любит своего коня. После полета, в благодарность за верную службу, я гладил ладонью его округлый, покрытый заклепками бок. И в эти мгновения в груди моей теплилось к нему нежное-нежное чувство. Мы были с ним одно целое. Я верил ему, и он никогда не подводил меня. В свою очередь он доверялся мне. В полете я слушал его сердце. Ритмично работали двигатели. Стрелки приборов докладывали, как обстоят дела в недрах моторов: какие обороты коленвала, какая температура головок цилиндров, какое давление масла и многое-многое другое. Приборы не всегда радовали меня хорошими показаниями. Но я не обижался на них, наоборот, я любил их за это, потому что они говорили мне правду. И когда я получал предупредительный сигнал, то принимал необходимые меры. Приборы были моими друзьями, моими союзниками. Они служили самолету, мне, общему делу. Служили честно и действительности не приукрашивали.

Мы летали много, трудно, тяжело. Мы теряли товарищей. Часто на наших глазах чей-нибудь самолет, цепко схваченный прожекторами над целью, вдруг взрывался или опрокидывался, и среди дымов и огня вспыхивали иногда белые купола парашютов. И тогда мы страдали. Жестоко, мучительно. В товарища бьют, стреляют, а он висит беспомощный, и ты ничем, ничем не можешь ему помочь, не можешь его спасти, даже ценой своей жизни...

Стояли тихие ясные ночи. Мы их видели и не видели. Они едва воспринимались в нашем сознании сквозь густую завесу зенитного огня, сквозь голубые лезвия лучей прожекторов, сквозь атаки ночных истребителей. Боевые ночи, летная страда! [325]

Все крутилось, вертелось, сменялось, как в калейдоскопе. Порхали листки календаря, и, просыпаясь после тяжкого сна, весь скованный страшной усталостью, ты отмечаешь мимолетом, что где-то горланит петух, кричит козленок и лучик солнца пробился сквозь листву к тебе в комнату: значит, ты жив, ч-черт побери!

Наш полк стал дивизией. Я стал комэском в новом полку. Какая разница! Все те же боевые вылеты, все те же страдные ночи...

Вчера у нас был выходной. Мы легли спать по-человечески — вечером — и утром проснулись. Здорово!

Где-то действительно блеял козленок, кудахтала курица, устраивали свару воробьи, шуршала листва за окном. Я слушал, слушал, не открывая глаз. Какое-то волшебство. До чего ж хорошо!

Но затрещал телефон, и все волшебство пропало. Война. Война. Зенитки. Истребители. Прожектора... Я вскочил с постели, схватил трубку. Я еще не привык к этому атрибуту и не привык к должности комэска. Я — летчик, это прежде всего. И, наверное, — летчик неплохой. Я знаю, что неплохой, но хочу быть еще лучше. Хочу, чтобы меня узнавали по почерку, по боевым делам, а не по телефону и не по важному виду. К черту важный вид! Даешь боевой задор и летное мастерство! Все остальное — приложится. Однако телефон — это все-таки штука...

Звонили из штаба полка:

— Вас вызывают в дивизию. Срочно. Высылаю машину...

— Есть!

С почтением опускаю трубку, а сердце у меня: ек-ек! За лаконичностью слов я уловил что-то важное, большое.

Еду с удовольствием. Командир дивизии — наш бывший командир полка Щербаков. Я люблю этого человека, его добрую улыбку, добрые с лукавинкой глаза.

Командир встречает меня приветливо. Поднимается из-за стола, высокий-высокий. Выходит навстречу, смотрит внимательно, с высоты своего роста и нового положения. Протягивает руку: «Здравствуй. Садись». И ласково трогает меня за плечо. Он чем-то смущен. Явно смущен. Я это вижу. И готов пойти ему на помощь. Готов сделать для него все возможное и невозможное.

— Гм... Да... — говорит он, садясь за стол и обеими руками крепко потирая себе лицо.

Он хочет что-то сказать и не решается. Соображаю — [326] что? Догадываюсь: задание. Ответственное и, очевидно, опасное. Если он не решается, мнется, значит, опасное. Волнение командира передается и мне. Говорю почти шепотом:

— Товарищ командир, я готов на выполнение любого задания.

Он бросает на меня быстрый взгляд.

— Спасибо. Я это знал. — Чуть-чуть улыбнулся. — И там, «наверху», тоже знали. Словом, ты угадал — задание.

Потянувшись рукой, он не глядя взял стоявшую в углу свернутую в рулон карту, развернул ее на столе и прижал тяжелым пресс-папье и пепельницей.

— Полетите вот сюда... под Варшаву... Я удивленно откинулся в кресле:

— Под Варшаву?! Товарищ командир, так нам же не хватит ночного времени!

Щербаков вздохнул, постучал пальцами по столу.

— Вот то-то и оно, что не хватит. Об этом и речь. Так вот оно что! В груди у меня холодок, азартное волнение. Мелькнула мысль: «Задание Верховного Главнокомандования? «

— А... это что — важно?

— Очень. Сказано: «Даже ценой экипажа!» Вот как. Молчание. Я взвешиваю обстановку. Мысли идут стройной чередой: «Ценой экипажа? Ерунда! Как-нибудь это дело обмозгуем. Важно долететь туда, это ясно. Ну и... конечно, важно вернуться обратно! Но это уж мое дело». Я уже увлечен заданием.

— А что мы там должны проделать?

— Сбросить на парашютах четыре человека и груз.

Четыре человека? Я уже догадываюсь, что это за «человеки». Разведчики. И, конечно, большие, раз задание «сверху». Я уже не могу сидеть спокойно. Вскакиваю с кресла, вытягиваюсь по стойке «смирно».

— Товарищ командир, я готов!

Щербаков вздыхает, убирает карту со стола, долго-долго скручивает ее в рулон. Я вижу, он хочет что-то спросить. Жду. Наконец он решается. Поднимает голову и смотрит на меня с нескрываемым интересом.

— Ты вообще-то, между нами говоря, понимаешь, что это значит — нехватка ночного времени?

— Понимаю, товарищ командир. На обратном пути, где-то возле линии фронта, нас, возможно, собьют истребители. [327]

— Ну, и на что ты надеешься?

Я пожал плечами:

— На случай. И на обстановку. Сейчас трудно сказать. Там видно будет.

Командир опустил глава. Нет, он не такого хотел от меня ответа, я это видел отлично. И я уже знаю, о чем он хотел бы еще спросить. Он хочет знать: почему я с такой готовностью соглашаюсь на этот полет?

Откровенно говоря, я и сам не знал точно — почему. Просто хотелось — и все. Нельзя, конечно, принижать достоинства врага, но не нужно их и преувеличивать. Мы ведь тоже не лыком шиты. Ну, а основную роль играл, наверное, фактор доверия. Задание «сверху», да еще персональное — это, это... Недаром же мы говорим: «Служу Советскому Союзу!» Вот ему-то я и должен послужить, раз это надо.

— Ну, ладно, — сказал командир. — Раз так — прощаться не будем. Действуй, выполняй и... возвращайся. — Он поднялся, поставил в угол свернутую карту и протянул мне руку. — Иди. У тебя теперь эскадрилья, выбирай любой самолет. Вылет отсюда, с нашего аэродрома. Все!

«Любой самолет. Любой самолет, — думал я про себя, трясясь на трескучем сиденьи «эмки». — Какой же мне взять самолет? Ну, разумеется, свою «четверку». Какой же еще?»

Да у меня, собственно, не было и выбора. Правда, только вчера нам пригнали с завода четыре новеньких Ила, но они еще ее облетаны. Сегодня в первый раз пойдут на боевое задание, и лететь на них в дальний полет нельзя. Могут быть какие-то неполадки.

По пути заезжаем на аэродром, подкатываем прямо к моей «четверке». Подзываю инженера эскадрильи, тихо, вполголоса даю указания: горючего залить «под завязку», снять хвостовой пулемет и бронеплиту. Бомбы не подвешивать. Все!

Инженер понимающе кивает головой. Он ничего не спрашивает, ему все ясно. Если снимается хвостовой пулемет и бронеплита воздушного стрелка — значит, самолет полетит на спецзадание, повезет какой-то груз.

Я уезжаю. По дороге то и дело поглядываю на часы: времени в обрез, только пообедать, одеться и перелететь на дивизионный аэродром. Там Евсеев получит задание, в там загрузят самолет.

Евсеев ждет меня, лежа на койке. Перед ним на [328] табуретке поршень от мотора, заменяющий пепельницу. Он полон окурков.

— Что ты так долго? Заморился, ждавши.

— Давай, давай, собирайся быстро! Спецзадание. — Я снимаю с вешалки комбинезон. — Одевайся теплее.

Штурман кряхтит и мгновенно, по-молодому поднимается. Гладит короткими пальцами лысину.

— Спецзадание?

— Да. Собирайся.

Я хлопочу, суетливо мотаясь по комнате. Зацепил коленкой, опрокинул пепельницу. «Черт тебя дери!» Наконец сажусь на табурет и замираю в неподвижной позе. Мне Нужно разобраться в странных чувствах, вдруг нахлынувших на меня. Какая-то ноющая боль в сердце, какие-то смутные предчувствия. Что бы это такое могло быть?

Евсеев, ворча, ползает по полу, собирает окурки, а я сижу, полузакрыв глаза, и лихорадочно доискиваюсь: что могло послужить причиной такого моего состояния?

Мне было ясно одно: в этом полете нам угрожает опасность. Но откуда и какая?

Может быть, это покажется кое-кому смешным, но я верю в предчувствия. Верю не слепо — по опыту. Услужливая память тотчас же подсказывает примеры.

Однажды мне предстояло перелететь с базового аэродрома на оперативный. Днем, не ночью и не на боевое задание. Но на меня тогда вот так же напала тоска. Болело сердце, лететь не хотелось. Но лететь надо было. Техники до предела загрузили самолет разным снаряжением и сели сами — девять человек. Итого вместе с экипажем нас было тринадцать. И за всех я в ответе.

Запустил моторы. Опробовал, послушал тщательно и так и этак. Кажется, все хорошо. А сердце болит.

Вырулил, взлетел. Пока взлетал, весь покрылся холодным потом. Перегруженный самолет оторвался только в конце аэродрома. Замелькали столбы, дома, деревья, опоры высоковольтной линии. Откажет мотор — верная смерть.

В страшном напряжении набираю высоту. Сто метров. Двести. Жду. Когда же, когда же это случится?!

Взлет был по курсу, и мы могли бы так прямо и идти по маршруту, но я, ни на йоту не сомневаясь в предчувствии, сделал разворот и пошел с набором высоты по кругу. Триста метров. Четыреста. На сердце отлегло. Теперь уже не было страшно, у нас — высота. Круг завершен, мы [329] над аэродромом. Высота восемьсот. Ложусь на курс. И тут случилось — отказал мотор. Мы благополучно сели.

Или еще: старый опытный летчик Чулков. Лучший в дивизии ас. Как он маялся тогда перед вылетом. И сядет, и ляжет, и закроет глаза, и руки запрокинет за голову. Я сказал тогда Евсееву: «Смотри, как мается человек. Вот увидишь: не зря».

И точно! На наших глазах срезал его над целью огнём своих пушек ночной истребитель.

И еще случай, и еще, и еще...

Нет, не зря болит мое сердце. Не зря. Значит, где-то глубоко во вражеском тылу откажет какой-нибудь мотор — и все, крышка! А в ствол моего пистолета будет заложен девятый патрон — «для себя».

Откуда-то издалека до меня доносится голос Евсеева:

— Ты что, командир, невеселый такой? Тебе плохо?

Я открыл глаза. Да, мне было плохо. Выходило, что лететь никак нельзя. Будет честно, если я откажусь от полета сегодня, а завтра вместо своей старушки возьму другой самолет — новый. Ведь, наверное, можно отложить? Зачем рисковать? Кому это нужно? Ведь мы, очевидно, повезем очень больших и важных разведчиков. Если случится что и они попадут в лапы врага, это будет такая потеря, что и оценить нельзя.

Перед моими губами стакан с водой.

— На вот, выпей.

— Хороший ты мой, Гаврилыч!

Я осторожно отвел рукой стакан.

— Спасибо, друг, не надо. Пошли обедать.

Я почти не ел. Не хотелось. По-прежнему болело сердце. Отказаться. Отказаться! Но под каким предлогом! Сослаться на предчувствие? Меня же засмеют. Опытный летчик, коммунист, и вдруг такое... Смешно!

Мы поехали на аэродром. Я подходил к машине, как к чужой. Я уже не верил ей, твердо зная: сегодня она меня подведет.

Мы перелетели на дивизионный аэродром. Нас поставили в самый дальний угол, подальше от любопытных глаз. Густая трава, кустарник, с десяток берез и за ними река. Я всегда восторгался ею, с наслаждением слушая мирный плеск воды и вдыхая запах речного простора. Но сегодня мне было не до природы.

Подъехала «эмка» командира дивизии. Я подал команду «смирно», хотел доложить, но Щербаков поморщился, махнул рукой: «Не надо!» [330]

Ну, не надо так не надо, Я не любил докладывать. Зачем? И так все ясно: «Материальная часть в исправности, экипаж к полету готов...» — хотя это сейчас и не соответствовало действительности. Но попробуй докажи! Командир, заметив мое состояние, спросил:

— Ты что, тебе нездоровится?

Наверное, было бы лучше, если бы я сказал, что не здоровится. Но я не мог соврать. Нет, я чувствую себя хорошо, но... И я решился, тем более, что передо мной стоял такой человек, которому можно довериться. Я рассказал ему все. И он мне поверил. Выслушав, помрачнел и принялся вышагивать взад и вперед возле хвоста самолета.

— Да! — сказал он. — Да... Хуже всего то, что я не в силах отменить полет. И командир корпуса не в силах. И даже командующий АДД. Вот какая штука. — Он остановился, ожесточенно потер ладонями лицо. — Ну, а предлог — сам понимаешь — смешон. «Предчувствие». М-да. А вон и твои пассажиры едут.

К нам подкатила легковая машина, а вслед за ней доверху нагруженная полуторка. Кузов ее был тщательно закрыт брезентом.

Из легковой машины вышли четверо: трое мужчин и девушка. Мужчины в шляпах, в элегантных костюмах заграничного покроя, девушка в изящном комбинезоне, перетянутом в талии широким кожаным ремнем, на котором с правой стороны висела фляга, а с левой — маузер в деревянном футляре.

— Вот это да-а-а! — восхищенно проговорил Заяц, выглядывая из своей сферической башни. — Вот это си — и-ила!

Девушка была действительно «сила». Изящная, стройная, нежная. Пышные волосы золотистыми волнами спадали до плеч. Большие голубые глаза с длинными ресницами источали само очарование, а прямой тонкий нос и чувственные губы говорили, кричали о том, что в жизни есть не только бомбы, самолеты, прожектора, зенитки, но и кое-что другое.

Заяц ахал в фюзеляже: «Бывает же такое, а!» Щербаков посмотрел на девушку, на Зайца, на меня и, кашлянув, с досадой бросил:

— Ладно, что-нибудь придумаем.

Пассажиры подошли, поздоровались и тут же, сняв пиджаки, принялись разгружать полуторку. Сдернули брезент, открыли борта. Я ошеломленно смотрел на длинные [331] тяжелые тюки, упакованные в прочные брезентовые чехлы. Техник самолета сокрушенно всплеснул руками:

— Да куда же это мы впихнем такую прорву?!

Действительно, узкий фюзеляж бомбардировщика не был приспособлен для такого груза, а кроме того, ведь еще и пассажиры!

Я машинально прикинул: весь груз на хвосте — задняя центровка. Опасно. Соверши на развороте хоть небольшую ошибку в технике пилотирования — машина завалится в штопор.

Командир, поговорив о чем-то со старшим группы, открыл дверку, повернулся ко мне:

— Без команды не вылетать. Все указания пришлю с посыльным. Поеду потолкую с синоптиками. Кажется, там по маршруту гроза.

И он уехал, оставив меня с самыми тяжелыми мыслями. Надежды на отсрочку я не питал.

Пассажиры работали: подносили тюки, прикрепляли к ним парашюты. Техник и Заяц укладывали груз в фюзеляж. Мы с Евсеевым отошли в сторону и легли в траву.

Солнце склонялось к горизонту. Наши часы истекали. Я мысленно перелетел в свой полк. Сейчас ребята ужинают, потом пойдут в штаб, затем — к самолетам. Цель сегодня близкая — железнодорожный узел Вязьмы. Правда, там сильно бьют зенитки, но ведь это почти возле самой линии фронта. Если и подобьют, то можно спуститься на парашютах к своим.

Груз уложен. Изрядно вспотевшие пассажиры надели пиджаки, комбинезоны, опоясались ремнями и прицепили к ним по фляге, по куску пакли и какую-то дощечку с шершавым красноватым слоем, как на коробке со спичками, и еще — кобуру с пистолетом.

Я спросил одного из них, высокого, седоволосого, с недовольным лицом: для чего эти фляги и пакля с дощечками?

Седоволосый, поведя крючковатым носом, сказал сварливо:

— Неужели не знаете такой ерунды? Во флягах бензин, им смачивают паклю, чиркают вот этой штучкой по дощечке, и факел готов. Это будет сигналом для вас, что все в порядке.

— Ясно, — сказал я и, увидев бежавшего к нам человека, поднялся. — Прошу занять места!

Ко мне подбежал, запыхавшись, молоденький веснушчатый [332] сержант с васильковыми глазами. Остановился, взял под козырек.

— Вам записка, товарищ гвардии капитан!

Я взял свернутую в несколько раз, влажную от пота бумажку, развернул её и, не веря своим глазами, прочитал:

«Ваш полет из-за метеоусловий переносится на завтра. Летите домой и отдыхайте. Щербаков».

Я был готов расцеловать сержанта.

— Спасибо, дорогой, спасибо! — и, не сдерживая радости, крикнул: — Отставить занимать места! Разгружать самолет! Вылет не состоится!

И тут со мной произошла метаморфоза. Мне никак не хотелось лететь сегодня, а сейчас... Отдыхать? Как бы не так! Нет, мы сегодня слетаем. Обязательно слетаем. Нужно доказать командиру и самому себе, что мои предчувствия верны.

— Быстро разгружать, самолет! — заорал я. — Быстро! Мы должны слетать на боевое задание!

Евсеев удивленно вытаращил на меня глаза, но ничего не сказал. Пассажиры пожали плечами, и по их лицам можно было видеть, что они недовольны. И я их понял: мобилизовать себя на подвиг, на который они шли, стоило больших трудов. И вот — досадный перерыв, расслабление, может быть, бессонная ночь в ожидании.

Но... ведь они же не знают, что этот вот ясноглазый паренек принес сейчас для всех нас счастливый билет, на котором написано: «Жизнь».

Ладно, каждому свое. Радость меня не покидала. Я уже знал: опасность миновала нас. Я даже знал приблизительно... нет, пожалуй, точно — где, когда и как это произойдет. Это будет после бомбежки по цели. У меня будет хорошая высота, которая позволит дойти до аэродрома на одном моторе. Я ощущал себя окрыленным, заряженным.

— Скорей, скорей!

Седоволосый, вдруг повеселев, подошел ко мне, дернул носом.

— А вы знаете, я так себя скверно чувствовал. Я тоже не хотел лететь сегодня. Завтра — пожалуйста, а сегодня — нет. — Он приложил руку к груди. — Вот тут что-то болело, так нехорошо.

Я вытаращил на него глаза:

— И вы? И вы тоже?! Но откуда вы знаете, что я не хотел лететь? [338]

Седоволосый пожал плечами.

— Не знаю. Я ощущал опасность. Вы — тоже. Это было видно. Техник крикнул:

— Товарищ командир, самолет разгружен! Я кивнул седоволосому:

— Вы правы. До свидания. Завтра я вам все расскажу.

На нашем аэродроме было пусто. Полк улетел на задание. Мы сели. Самолет еще не закончил пробег, а я, открыв фонарь, приподнялся на сиденьи и, надрывая связки, закричал:

— Бо-ом-бы-ы-ы!

Меня поняли сразу. В эскадрилье забегали, засуетились. Откуда ни возьмись, появились бомбы, лебедка для подвешивания. Оружейники работали, как маги, как волшебники. Минута, другая, третья...

— Все готово, товарищ командир!

— Молодцы, спасибо. От винто-ов!..

И вот мы отбомбились, отошли от цели, взяли курс домой. Я весь в напряжении, я чего-то жду.

Придирчиво вслушиваюсь в работу двигателей: может, уже есть какие симптомы? Нет. Моторы поют, урчат! «Ровно-ровно-ровно-ровно!» Ничего похожего.

Я обескуражен: неужели обманулся?

Под нами линия фронта. Надо снижаться. Идти над своей территорией на такой высоте рискованно: свои могут обстрелять из зениток. И снижаться боязно.

И тут сдал мотор. Левый. Хорошо сдал, красиво: с искрами, с дымом, с языками пламени. Вот оно!

Быстро принимаю меры к ликвидации возможного пожара.

— Заяц! Свяжись с КП, передай: «Отказал левый мотор. Идем на одном. Приготовьте посадку».

Мои предчувствия оправдались, и совесть моя чиста. Ах, какой же опасности мы избежали! И все это командир Щербаков. Был бы на его месте сухарь, флегматик, хлебать бы нам горе полными ложками...

Задание выполнено

Наш самолет опять набит до отказа. Но это уже другой самолет — новый. И настроение у меня другое. Так весь мир и обнял бы!

Сегодня утром в штабе мы мимоходом встретились с [334] Щербаковым. Командир сделал движение, будто хотел обнять меня. У меня был такой же порыв, но кругом люди. Мы только переглянулись и поняли друг друга без слов. Слегка коснувшись пальцами моей груди, он спросил:

— Ну как, а сегодня тут в порядке?

Я засмеялся:

— Еще бы, товарищ командир. Порядок полный!

— Ну и ладно. По маршруту опять гроза. Но сейчас это уже хорошо. Мы выпустим тебя пораньше, чтобы ты мог вернуться домой затемно. Понял? — И прошел.

Я смотрел ему вслед, не веря ушам. Да при такой ситуации полет этот будет увеселительной прогулкой! Вернуться затемно, подумать только!

Мои пассажиры, уже одетые во всю свою амуницию, лежали поодаль, курили. Только девушка была в стороне, и возле нее увивался Заяц.

Я подошел и прилег возле старшего группы. Это был лет сорока, коренастый, с артистической внешностью мужчина. Крупная голова его с рыжеватыми волосами была разделена безукоризненным пробором. Нос с горбинкой. Густые нависшие брови. Голубые глаза смотрели важно и надменно. На среднем пальце холеной руки красовался перстень с крупным бриллиантом. Он лежал на животе, закинув ногу на ногу и подперев обеими руками массивный подбородок, курил папиросу, задумчиво пуская вверх кольца синеватого дыма.

— Закуривайте. — Он пододвинул мне большой золотой портсигар, украшенный каким-то замысловатым гербом и драгоценными камнями.

— Спасибо, не курю, — сказал я, рассматривая портсигар.

Он перехватил мой взгляд, вздохнул.

— Не ломайте голову, — сказал он. — Бутафория. Портсигар, конечно, золотой, и камни настоящие, но... все равно бутафория.

— А девушка? — поинтересовался я. — С маузером. Тоже бутафория?

Он усмехнулся, глядя на флиртующего Зайца:

— О, не-е-ет, девушка настоящая. Маузер тоже. Между прочим, она может с любой руки, хоть с правой, хоть с левой, влепить десяток пуль в полной темноте, только по шороху, в предмет величиной, ну, скажем, с консервную банку на расстоянии двадцати метров. [335]

Я опешил:

— Такая... такая воздушная?!

— Вот именно — воздушная. Она прыгает уже девятый раз.

Признаюсь, у меня по спине поползли мурашки. Трудно было отказаться от установившихся взглядов: раз нежная, изящная — значит, слабая, беспомощная.

Но у меня было к старшему дело: самолет наш был совершенно не приспособлен к сбрасыванию парашютистов и тем более громоздких грузов. Хвостовой люк узок и неудобен; для каждого раза требовался отдельный заход, а у нас парашютистов четыре и тюков девять. Значит, нужно сделать тринадцать заходов и, конечно, на малой высоте. Но на какой: двести, триста метров или на сто?

Вот об этом я и спросил у старшего. Тот задумчиво пыхнул папиросой.

— Как можно ниже, — ответил он.

Мое самолюбие было задето. Да за кого он меня принимает!

— А можно и с бреющего! — вызывающе сказал я. — Подойдет?

— Вполне, — ответил старший.

И я попался! Ночью сделать на бреющем полете тринадцать заходов?! Но пятиться было поздно. Назвался груздем — полезай в кузов!

— Хорошо, — сказал я. — Будем бросать с бреющего. Но как я узнаю о результатах?

Тот пощелкал наманикюренным пальцем по фляге:

— А факел?

Я недоверчиво хмыкнул.

— Да вы же не успеете!

— Успеем.

Я пожал плечами. Выторговать хотя бы метров пятьдесят высоты не удалось. Ну, ладно, с бреющего так с бреющего.

Вскоре прибежал посыльный, как и вчера, принес сводку погоды и распоряжение на вылет. Сводка была великолепной — гроза в районе Курска.

Линию фронта мы прошли засветло, между грозовых и слоисто-дождевых облаков. Очень удобно и хорошо. Если привяжется фриц, мы уйдем от него в дождевую муть. А пока, лавируя меж ними, идем открыто на высоте трех тысяч метров. Внизу, под нами, на нашей земле снуют вражеские автомашины. Взлетают, садятся самолеты. Как у [336] себя дома. Сердце мое негодует. В нем только ненависть. Острая, болезненная, лютая.

Слева и справа бородатые облака поливают землю дождем. Сходясь, обстреливают друг друга огненными клинками молний. Под нами пересекающим курсом прошли четыре «Мессершмитта».

— Заяц, смотри!

— Вижу, товарищ командир. Идут мимо.

Ясно! Конечно, кому из них придет в голову, что днем, на таком отдалении от линии фронта идет совершенно открыто самолет противника.

Впереди сплошная облачность и дождь. Влетаем в ливневый грохот. Хорошо! Каскады воды хлещут в ветровое стекло. Спокойно, не болтает. Машина словно замерла. Только вот неудобно — вода течет на колени. Пахнет озоном, прибитой пылью и деревней, какую я помню с детских лет. На душе моей празднично.

Постепенно день гаснет. Темнеет, наступает ночь. Дождь хлещет по-прежнему. Идем вслепую на высоте триста метров. Моторы гудят, гудят. Хорошо, уютно.

— Заяц, как там пассажиры?

— Спят, товарищ командир.

Я удивлен:

— Спя-ат? Вот молодцы! И девушка? Отвечает не сразу.

Потом нерешительно:

— Нет, товарищ командир, девушка не спит.

— Хе-хе! — вмешивается Евсеев. — А что же она делает, а, Заяц?

— Она... помогает мне, — нехотя признается радист.

Кроме девушки не спит еще один, пятый пассажир.

Это инструктор. Он прыгать, не будет. Он отвечает за десант. На земле перед вылетом мы разработали с ним технику сбрасывания. Десантник, присев на корточки перед открытым узким люком, должен ждать энергичного толчка в спину ногой. И все!

Я прыгал с парашютом, и не раз. Не скажу, чтобы это было очень легко — перебарывать в себе чувство страха перед высотой. Но чтобы тебя выталкивали пинком в спину?!

Дождь резко прекращается, и мы освобождаемся из облачного плена. Слева и сзади в чистом, умытом небе висит огрызок луны. Ее отражение бежит за нами по земле. Догадываюсь: болота. Значит, мы где-то возле Пинска. Ага, вот и река! Наверное, Припять. Вынимаю карту из-за голенища, ориентируюсь. Точно — Припять! [337]

— Припять! — говорит Евсеев. — Через двенадцать минут будет Пинск. Обойдем?

— Справа сзади на нашей высоте вижу самолет, — докладывает Заяц. — Идет нашим курсом.

Впереди на земле медленно зажегся свет. Ясно — посадочный прожектор.

— Аэродром! — говорит штурман. — По кругу ходят самолеты.

— Эх, бомбочки бы сюда! — вздыхает Заяц.

— Хорошо бы! — соглашаюсь я.

Меня душит бессильная злоба. «Г-гады! Сволочи! На нашей земле!»

Оборачиваюсь. Самолет, очевидно Ю-88, идет с зажженными огнями. Если убавить скорость и дать ему возможность пройти над нами, можно отлично вспороть фашисту брюхо кинжальным огнем наших пулеметов.

Соблазн велик. Рука сама тянется к секторам газа. Обороты убавлены, скорость снижается. Глядя назад, поджимаю ножным управлением свою машину под фашистский бомбардировщик. Он нагоняет нас. Ближе, ближе! Ярко горят на крыльях огни. Вот он уже рядом, почти над нами. Мне уже видны его синеватые выхлопы моторов.

Заяц сказал нетерпеливым шепотом:

— Ого!.. Товарищ командир, команда будет?

Евсеев метнулся с кресла.

— Какая команда?! — заглянул в иллюминатор, увидел, понял. — Ты... Ты что, с ума сошел? Забыл, кого везешь, какое задание выполняешь?! Да за это нас, знаешь...

Я скрипнул зубами и резким движением бросил машину в сторону. Евсеев был прав, конечно, но до чего же обидно!

Пинск позади. Бежит луна по болотам. Тихо. Скучно. Борюсь со сном. Мы продвигаемся вперед долго, нудно, медленно. Мой палец почти застыл на карте: скорость его движения — один сантиметр за пять с половиной минут! А сколько у нас всего таких сантиметров! Пятьдесят пять! Или тысяча триста семьдесят километров в один конец...

Но время идет, пережевывая расстояние. Кобрин. Бреет. Граница Польши. Я сбрасываю с себя дремоту. Наконец-то! Цель близка. Осталась самая малость — двести километров, или сорок пять минут полета. Сорок пять! Это и мало и много. Мало — если тебе предстоит [338] еще и обратный путь. Много — если ты уже устал от монотонного гула моторов, от ночного бдения, от огненной! боли в раковинах ушей, прижатых шлемофоном, от многочасового неподвижного сидения, от борьбы со сном. И я гоню, гоню от себя мысль, что нам еще лететь назад, так же долго, так же трудно, так же утомительно.

Цель близка. Всего... восемь сантиметров. Я поджигаю себя мыслью, что мы идем хорошо, совершенно точно. Что мы вот-вот выйдем на речку, потом на озеро, потом на небольшой лесной массив. Там мы разыщем поляну, с четырех сторон которой нам замигают условным кодом огоньки карманных фонариков... От мысли, что мы можем и не выйти на эту речку, проскочим озеро и лесную полянку, нехорошо замирает сердце. А вдруг?! А вдруг?!

Нет, никаких «вдруг» быть не должно!

— Хорошо идем, — говорит штурман, — Сейчас будет железная дорога, потом речка. Заяц! Буди пассажиров, пусть готовятся.

Дальше все пошло стремительно быстро. Вильнула речка, проскочило озеро. Лес!

Мы смотрим во все глаза. Полянка! Нет, не та. Еще полянка! Опять не та. А вот и та! Четыре огонька замигали по углам. Наши! Наши! В глубоком вражеском тылу!

Снижаюсь, делаю разворот. Намечаю ориентир дня захода.

— Заяц, вы готовы?

— Готовы, товарищ командир. Парашютист у люки...

Идем над самыми соснами.

— Внимание! — кричит штурман. — Приготовиться!.. — И вслед за тем у меня на доске ярко вспыхивает красная лампочка: — Марш!

— Готово!

Я скрениваю самолет и невольно восклицаю от изумления: факел уже горит!

Мне просто не верится. Да когда же он успел?

Последней прыгала девушка. Заяц тяжело задышал, будто это он склонился над черным проемом открытого люка, будто над его спиной повисла нога, обутая в унт...

Красная вспышка.

— Марш!

— О-о-о!.. — стонет Заяц. — Тебя бы так!.. Готово... Четвертый факел опустился на землю и угас. Все! [339]

Я облегченно вздыхаю. Люди сброшены благополучно. Теперь тюки: девять заходов. Чувствую себя уставшим от нервной перегрузки. Сбрасывать ночью с малой высоты?! Ничего, ничего, сам виноват — напросился.

Еще один за другим девять заходов. Мне слышно в наушники, как кряхтит и ругается Заяц:

— Ч-черт! Тяжелый какой! Застрял...

Наконец-то все! Усилием воли стряхиваю с себя усталость. Ее нет. Ее не должно быть. Ведь нам еще предстоит обратный путь.

Теперь вверх! В высоту. В объятия попутного воздушного потока.

Возвращались мы розовым утром. Вставало солнце, переливалась бриллиантами росистая трава. Дремала Ока под туманным одеялом, а на хмурых опушках сосновых лесов блондинки-березки сушили свои косы.

К аэродрому подошли на бреющем полете. На старте стояла машина руководителя полетов и лениво, словно мухи, ползали люди. Один, коренастый, отошел в сторону и встал в позе Наполеона. Ишь ты — стоит. Надо его положить!..

Прижимаю машину к самой траве. Сейчас ты у меня, голубчик, поцелуешь землю.

Фигура ближе. Стоит?! Ах, ты!

Налетаем как вихрь. Не выдержал, плюхнулся. Ну вот это — другое дело!..

— Заяц, как он там?

— Отряхивается.

— Хорошо! Значит, поцеловал.

Лихо закладываю машину в глубокий боевой разворот, выпускаю шасси, сажусь. Рулю мимо старта к своей стоянке. Коренастый, смеясь, грозит мне кулаком. Вглядываюсь, и сердце мое обрывается: генерал! Командир корпуса Логинов...

По союзникам врага!

Я зашел в штаб полистать свою летную книжку: все ли полеты записаны.

Июнь. Июль. Август... Книжка жжет руки. Каждая строка в ней — драма, трагедия, ужас. Каждая буква написана кровью. Тоскливо сжимается сердце: мы бьем врага, но враг-то... в нашем доме!

«Харьковский аэродром». «Курск, станция товарная». «Брянск, вокзал товарный». «Ржевская группировка». [340] «Аэродром Болбасово». «Танки под Воронежем»...

Наши бомбы рвут родную землю! До чего ж обидно! Сорок второй год. Чаша весов часто склоняется на сторону врага. Против нас многие государства Европы. Их солдаты топчут нашу землю, убивают, грабят, жгут. Их родина далеко — там, за горами. Солдаты спокойны. Их семьи в безопасности. Русским их никогда не достать. Никогда!

Час расплаты? Это невозможно! Горы. Далеко. Русским сюда никогда не дойти. Никогда! Но русские долетели.

Июль. «Кенигсберг». «Кенигсберг». Наконец-то! Бомбы рвутся на фашистской земле!

Август. «Данциг». «Берлин». «Берлин!» По фашистской Германии!

А теперь — по ее союзникам. Сегодня мы со своими «поздравлениями» идем на Будапешт. Там — праздник. Чей-то день рождения, какого-то фашистского высокого лица. Там собралась вся фашистская нечисть из государств, воюющих против нас.

Будапешт, это уже сложнее, чем Берлин. Во-первых, дальше и, во-вторых, курс не строго на запад. В полете на обратном пути почти отпадает важный фактор попутного ветра. Здесь нужно ухо держать востро. Ох, трудный будет этот полет.

Сборы. Подвеска бомб. Заправка горючим. Перелет на Лугу, на аэродром «подскока». В целях маскировки на поле — деревянные лошадки с мочальными хвостами, фальшивые копны сена. Самолеты в кустах, вдоль опушек леса, накрыты маскировочными сетками, чехлами, срубленными ветками. Все чин по чину. Даже в воздухе рокот фашистского разведчика. Ищет, проклятый.

День, как назло, выдался жаркий. Горючее в баках расширилось и потекло из пробок. Пришлось сливать. Жалко до слез. Каждый грамм на счету.

По экипажам ползут неприятные слухи: синоптики колдуют плохую погоду. Что они — ошалели, что ли? Небо — синь-бирюза. Ни облачка! Плохая погода. Откуда?

Слухи все настойчивей!

«Отменяют полет».

Не верится.

Ползет время. Тени от деревьев становятся длинными. Вроде бы и взлетать пора.

Молчание. Отменить такой полет может только [341] Главнокомандующий, которому летчики, сбросив бомбы над щелью, докладывают: экипаж такой-то, командир корабля такой-то — задание выполнил!

Начинаем нервничать:

— Ждать да догонять — хуже всего.

— Черт бы их побрал совсем, этих колдунов! Гадают на кофейной гуще.

— Что им Гитлер сводку, что ли, отрадировал?

Наконец команда:

— Вылет разрешен! Запасная цель — Львов, станция товарная. Там большое скопление войск, техники, боеприпасов...

— Запускай мото-оры-ы!..

Летчики рады: даешь удар по германским союзникам!

Ночь. Звезды. Темь под крылом. Я регулирую качество смеси по глушителю. Летим, летим, летим, а под нами — все наша страна. Много захватил фашист со своими сподручными!

Впереди какие-то огненные всплески. Что это?! Вот — опять.

Штурман ворчит что-то про себя.

— Ты что, Николай Гаврилыч?

— Да вот, говорю, этого еще не хватало.

— Чего не хватало?

— Да вон — гроза. Не видишь разве?

— Гроза-а-а?

Гроза — это плохо. Особенно ночью.

Держим прежний курс. Всплески все чаще и чаще. В ноздрях защекотало пряным запахом озона. В лицо пахнуло влагой. Дело дрянь. Молнии гуляют по небу со всей своей необузданной силой. Злость берет, хоть плачь. До цели — рукой подать, только перевалить через Карпаты. И вот — пожалуйста! Что делать?

И как всегда в подобных случаях, мое «я», раздваиваясь, вступает в спор с самим собой.

«Лететь нельзя — опасно!» — говорит одна половинка.

«Конечно, опасно! — охотно соглашается вторая. — Но ведь обидно-то как! Надо попробовать. Не возвращаться же обратно. Может быть, там окно, коридор. Может, пройдем...»

Рядом, перед самым носом, полоснули по черным тучам разветвленные зигзаги молний. Страшный треск. Самолет становится на дыбы. В ветровое стекло с силой бьют водяные потоки. Опять молния! [342]

«Что ты делаешь — опомнись! — вопит первая половина моего «я». — Немедленно назад!»

«Да, да! — изрядно напугавшись, соглашается вторая и кладет машину на обратный курс. Думает: — Надо что-то сообразить. Но что? Перешагнуть через грозу? Нет, это невозможно — слишком высоко. Но что же, что?»

Мы выскакиваем из грозового хаоса. Опять звезды. Тихая ночь. Справа в отдалении возникает вспышка на земле. Одна, другая, третья. Утыкаются в небо синие иглы прожекторных лучей. Падают бомбы, занимаются пожары.

— Что это?

— Запасная цель, — хмуро говорит штурман. — Станция товарная. Ребята не прошли.

«Вот-вот! — обрадовалась первая половина моего «я». — Запасная цель. Живая сила. Техника. Боеприпасы. Смотри, смотри — бомбят все самолеты! Через эту грозу никто не пройдет. Облака над горами. А ты знаешь, какие они мощные, эти облака? Как в них бросает. А скалы — рядом. Ка-ак шмякнет! Знаешь же? Вот. Иди на запасную цель, отбомбись, и все в порядке».

«Обидно-то как! — вздыхает второе «я», разворачиваясь вправо. — Ведь только через Карпаты перешагнуть!»

Но первое «я» уже знает, что второе хитрит. И точно! Самолет, развернувшись, идет вовсе не на Львов.

Гроза неистовствует. Беспрестанные вспышки молний освещают бесконечно длинную гряду черных туч. Иногда нас встряхивает, иногда швыряет в лицо шквалистыми ливнями. Наш самолет представляет собой сейчас заряженный аккумулятор: тронь — убьет! Концы крыльев, стволы пулеметов, стойка антенны — все светится голубым электрическим сиянием.

Летим минуту, другую, третью. Пять минут! Десять! Вдоль грозы... Запасная цель уплывает назад. Она кипит в огневой сумятице. Самолеты, уткнувшись в грозу, возвращаются бомбить станцию товарную. Вспоминаю игривый мотив глупой джазовой песенки, слышанной мною еще в начале войны в Ташкенте:

Сосиски с капустой
Я очень люблю —
Ждем вас во Львове!..

Горько усмехаюсь. Дождались...

Время идет. Никаких изменений. Гроза. Молнии. [343] Черные тучи. Гудят моторы, жрут горючее. Сердце сжимается: ведь на учете каждая капля!..

«На что ты надеешься?» — въедливо спрашивает первое «я».

«На случай! — стиснув зубы, деспотически огрызается второе. — Случай — это великая вещь! Это жар-птица! Надо только не спать, как это делали старшие братья Иванушки-дурачка. Надо набраться терпения и подкараулить...»

Время идет. Сердце болит, разрывается. Горючее! Горючее!!

«Нет, безнадежное дело, — гнет свое первое «я». — Надо возвращаться».

«Ну, еще минутку», — униженно просит второе.

«Ладно, минутку можно! — торжествуя, великодушно соглашается первое. — Можно даже две! От Львова домой — горючего хватит...»

Прошла минута. Проходит вторая. И вдруг справа, среди клубящейся тьмы я увидел... звездочку!

Руки сработали сами. Глубокий разворот в сторону звездочки, и мы ворвались в тьму. Огненный всплеск, грохот, нас схватило, тряхнуло и бросило вверх. Вверх, вверх, вверх, с невиданной бешеной скоростью. Молния! Грохот. Снова молния, и вот мы уже падаем. Падаем, падаем, падаем!.. Все!.. Конец. Сейчас ударит о скалы...

Нас жестоко тряхнуло и... все осталось позади! Тихая, теплая южная ночь распахнула свое покрывало. На небе — ни облачка. Звезды.

— Проткну-улись! — радостно закричал Евсеев. — Смотри-ка — звезды! Молодец ты, командир!

Я вытер ладонью мокрое от пота лицо:

— Молодец не я. Молодец мое второе «я».

— Что ты сказал? — не понял Евсеев.

— Да так. Хорошо, говорю! Смотри-ка, смотри! Ч-черт побери, да у них и города светятся! Как в мирные дни...

И уже сердце наполняется недоумением и гневом: их сыны топчут нашу землю, убивают мирных людей, разрушают села, деревни, города, а они сами живут припеваючи, прячась от возмездия за толщей расстояния. Но мы достанем вас, достанем! Ах, жаль вот только, что у нас в люках всего десять бомб!..

Под нами треугольник из городов. Светятся рекламные вывески, по ниткам шоссе стремительно движутся искорки фар. Автомобили, автомобили. Весело живут... грабители! [344]

— Ужгород, Мукачево, Чоп! — перечисляет штурман названия городов. — А впереди, видишь, — громадное зарево? Это Будапешт, Сорок пять минут лета!

Сорок пять? Не верится. Так далеко, и такое зарево. Вот это городище!

Я подавлен и восхищен. Когда-то, очень, очень давно, в каком-то сказочно прекрасном сне я, летя на гражданском самолете, видел сверху ночью освещенные города. И вот опять — тот же сон... А может быть, ото вовсе и не сон? Может быть, я все еще сижу за штурвалом гражданского самолета и сзади меня, в салоне, и мирном сне похрапывают пассажиры? И я, наверное, тоже вздремнул чуть-чуть, и мне приснились кошмары войны.

Мы летим, не таясь, на высоте двух тысяч метров. Зарево растет, расползается, как при пожаре. Вот уже появляются отдельные огоньки. Кучки огней. Море огней. Они колеблются, переливаются, мигают. Какая прелесть! Бриллиантовая россыпь!

Огни отражаются в Дунае. Мосты, мосты, и по ним вереницы скользящих автомобильных фар. Город рассекается пополам широким и прямым, как стрела, проспектом. Хрустальной люстрой светится королевский дворец.

— Наша цель! — говорит штурман. — Сейчас мы поздравим именинника. Открываю люки!

Я вздрагиваю, приходя в себя. Нет, мы не везем пассажиров. Сон — это другое. Это прошлое, это будущее. Сейчас же — действительность. Мы везем бомбы. Война. Цель: сборище фашистских прихвостней.

Самолет наползает на бриллиантовую россыпь.

— Китнюк! Приготовиться бросать листовки!

— Есть приготовиться, товарищ командир!

Слева внизу что-то вспыхнуло. Слабо, едва заметно в зареве огней.

— Ого — бомбят! — восклицает штурман. — Это «ТБ-седьмой». Вон сколько вывалил бомб!

Над городом встали лучи прожекторов: немного — штук восемь, бледные-бледные. Стоят, растерянно качаясь. Сразу видно, что водит их неопытная рука. Вот один коснулся нашего крыла.

— Заяц, огонь по лучу!

— Ду-ду-ду-ду! — солидно затукал наш крупнокалиберный пулемет. Вниз, вдоль луча, полетели огненные точечки. Луч, словно обжегшись, отскочил в сторону да так и замер. [346]

— Чуть-чуть правей! — командует штурман. — Так, хорошо. Залп!

Машина вздрагивает. Все, можно отходить. Штурман закрывает люки, будничным голосом задает обратный курс. Нам нужно спешить — у нас мало горючего.

Бросаю прощальный взгляд на Будапешт. Город уже кое-где пригасил огни. Разом проваливаются в темноту отдельные районы. В потемневшее небо тут и там летят редкие снаряды. Стреляют плохо, наугад. Падают бомбы — тоже не густо. Мы сосчитали — шесть самолетов. Мало. А что было бы, если б не гроза над Карпатами?

В тот же час радио столицы Венгрии оповестило мир: «Самолеты неизвестной принадлежности бомбят Будапешт». И только утром, прочитав листовки, сконфуженно дало поправку:

«Ночью четвертого сентября советские самолеты бомбили Будапешт...»

Советские?! Не может быть! Откуда?

Дальше