Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Счастье Керима

Халмуратов взбежал на крыльцо и, столкнувшись в дверях с завхозом, тут же при мне попросил его раздобыть для самолета автомобильного масла. Потом кивнул мне головой и скрылся в больничном коридоре.

Я остался на улице. И только хотел присесть на лежащее возле дувала толстое, вросшее в землю бревно, как к больнице лихо подкатила грузовая машина с брезентовым верхом. Не выключая мотора, шофер, вихрастый парень в рабочей спецовке и в вышитой узбекской тюбетейке, схватив помятое ведро, побежал к арыку за водой. Из кабины, сняв фуражку и отряхивая ее от пыли, вылез загорелый до черноты мужчина лет пятидесяти, с веселыми молодыми глазами, черной бородкой клинышком, с черными усами, но с совершенно седой головой. Забыв о приличии, я бесцеремонно уставился на его [191] бородку и усы, стараясь определить, натуральные они или крашеные?

Незнакомец широко улыбнулся, обнажив два ряда белых крепких зубов.

— Не старайтесь угадывать, — сказал он, подавая мне руку. — Борода моя не крашеная, а зубы не вставные. Смею вас уверить. — И тут же представился: — Вертий Никита Тимофеевич.

Я раскрыл от удивления рот. Это был известный геолог, начальник разведывательной геологической экспедиции, изыскательные партии которой были разбросаны по всей Каракалпакии.

— Вот, еду в Турткуль за кадрами, — сказал он, наклоняясь и подтягивая за голенища брезентовые сапоги. — Этот чертов Барса-Кельмес мне всю душу вымотал! Табу! Запретная зона у местного населения. Боятся панически злого духа — шайтана. Не идут туда работать ни за какие деньги! А рабочие нужны вот так. — Он провел себе пальцем по горлу. — Ну что, поехали?

Эти слова уже были обращены к шоферу, успевшему долить воды в радиатор.

У меня мелькнула мысль:

— Простите, одну минутку!

Геолог, открывавший дверцу кабины, остановился.

— К вашим услугам.

— Я, наверное, сегодня привезу вам двух рабочих, — сбивчиво начал я. — Понимаете, тут... романтическая история. Влюбленная молодая пара. И им нужно скрыться.

У геолога заблестели глаза.

— Милый, я вам буду очень обязан! Со мной дочь — геолог, и женское общество для нее будет большой радостью. — Никита Тимофеевич похлопал себя по карманам брезентовой куртки. — До чего же замечательно! Одну минутку, я ей сейчас записку напишу.

Он вынул блокнот, карандаш с наконечником, написал несколько строк и, вырвав листок, подал его мне.

— Это дочке, Веронике. Ну, желаю вам успехов! Машина уехала, а я долго стоял у дороги, провожая взглядом вздымающийся к небу столб пыли.

— Борь-ака! Сейчас привезут масло для аэроплана!

Я обернулся. Передо мной стоял Керим, чья дальнейшая судьба была в моих руках.

— Хорошо, дорогой, давай-ка сядем, и расскажи мне все по порядку.

Мы сели на бревно. Серый тонконогий ишак, стоявший [192] у коновязи, задрал морду, настороженно стриганул ушами, прислушался к чему-то и, резво закрутив хвостом, принялся свистеть и рявкать громоподобно: «Иа! И-а! И-а!»

От этого разбойного рыканья градом посыпались воробьи с тополей. Выругался петух за дувалом, возмутился индюк: «Брлю-брлю-брлю-брлю!»

Керим поднялся, чтобы попотчевать крикуна камчой, но я удержал его:

— Зачем? Пусть кричит себе на здоровье. Садись, рассказывай дальше.

Керим сел, ковырнул носком сапога землю.

— Я все сказал, Борь-ака. Все. Я люблю Гульзиру.

Налетел ветерок, ласковый, теплый, последний привет уходящей осени. По дороге, перечерченной частыми тенями от тополей, понеслись наперегонки желтые листья. Черной молнией мелькнул дрозд. Сел, осмотрелся, покосился на нас и принялся деловито переворачивать желтым клювом листочки.

Вороной красавец конь под высоким узбекским седлом грыз перекладину коновязи. Помахивали хвостами ишаки, бродили куры, разгребая навоз, и где-то кричал удод: «Гу-гу-гу-гу!»

Тихо и мирно было вокруг. Но это только казалось так. Рядом сидел Керим и страдал. Где-то металась в тоске Гульзира, и злой, настороженный глаз старого мужа внимательно следил за ней.

— Я люблю Гульзиру, — повторил Керим, глядя, как дрозд, упираясь, тащил из земли длинного дождевого червя. — И я убью Алланбия. Сегодня же ночью...

— Вот это глупо, — сказал я. — Ты попадешь в тюрьму, а твоя Гульзира достанется другому.

Керима словно подбросил кто. Он стоял передо мной взъерошенный, как воробей. Большие карие глаза его сверкали яростью. Он топнул ногой:

— Моя Гульзира? Нет!

— Керим, — спокойно спросил я. — Ты очень любишь Гульзиру?

Лицо Керима тотчас же приняло растерянно удивленное выражение. Склонив голову набок, он посмотрел на меня укоризненно и, не удостоив ответом, сел. Губы его вздрагивали. Было видно, он прилагает большие усилия, чтобы не расплакаться.

Я обнял его за плечи: [193]

— Керим, ты не ответил: готов ли ты ради Гульзиры пойти на все?

Керим резко повернулся ко мне:

— Готов!

— Тогда укради ее!

Керим разочарованно вздохнул и отвернулся. Плечи его поникли, голова опустилась. Подперев ладонью щеку, он принялся рассматривать, как из-под бревна, на котором мы сидели, охотясь за кузнечиком, осторожно выползала ящерица.

— Одноглазый Алланбий, — глухо проговорил Керим, — заплатил за Гульзиру большой калым. Четыре верблюда, три вола и двадцать пять баранов. Он не простит мне кражу. И у меня нет коня. А у него везде друзья, и у них хорошие кони. Они поймают меня и отрежут голову. Нельзя украсть. Я думал.

Кузнечик, взобравшись на травинку, подобрал на всякий случай под себя пружинистые ноги и замер, греясь на солнышке. Ящерица сделала стремительную перебежку.

— А куда бы ты поехал, — не унимался я, — если бы у тебя был хороший конь?

— Никуда, — последовал ответ. — Я думал. Здесь ведь только две дороги — на север и на юг. Вдоль Амударьи. Свернуть никуда нельзя. Алланбий даже не поедет за нами в погоню. Он пойдет к своему кунаку на почту и позвонит. И нас поймают. Я думал.

Ящерица подкралась еще ближе. Не спуская глаз с беспечного кузнечика, она приготовилась к прыжку.

— Есть еще одна дорога, — сказал я, наклоняясь и поднимая с земли ивовый прутик. — Смотри!

Осторожно, чтобы не спугнуть ящерицу, я притронулся прутиком к кузнечику. Испуганно щелкнув ножками, он оттолкнулся от травинки и полетел, расправив голубые крылья.

Приподнявшись и проводив его взглядом, Керим медленно повернулся ко мне. Лицо его сияло радостью.

— Борь-ака! О-о! Борь-ака!..

Мне не очень-то понравилась его восторженность. Он мог неправильно понять меня, предположив, что я смогу отвезти его с Гульзирой, хоть до самого Ташкента.

— Успокойся, — сказал я. — И не радуйся. Тебе еще предстоят большие испытания. И я не совсем уверен, пойдешь ли ты на них.

Керим побледнел от обиды и, выпрямившись, гордо поднял голову. [194]

— Я мужчина, — твердо сказал он. — И еще я комсомолец! Я сказал: «Я готов!»

— Хорошо, хорошо, — перебил я Керима, несколько обескураженный его решительным тоном, — Меня радует твое мужество. Но... ты видел, куда полетел кузнечик?

— Н-нет, — растерянно пробормотал Керим. — Он улетел и все...

— Твой кузнечик упал в арык, в воду, — строго сказал я. — И ему нужно здорово поработать, чтобы выбраться оттуда. Ты меня понял?

Керим поднял сияющие глаза:

— Понял, Борь-ака! Я все понял! Я буду трудиться всю жизнь. И Гульзира тоже. Мы ничего не боимся. И я поступлю так, как скажет мне мой старший брат Борь-ака! О-о! Ты будешь гордиться своим младшим братом...

— Ты умница, Керим, — похвалил я его. — И я вижу, что ты действительно ничего не боишься. И я горжусь тобой. Молодец! Теперь слушай: ты знаешь, куда я тебя отвезу?

Керим насторожился:

— В Самарканд?

Я улыбнулся:

— Нет, дальше.

— В Ташкент?

— Еще дальше.

— В Актюбинск?

— Нет. В Барса-Кельмес!

Слова прозвучали как выстрел. Керим побледнел и, сделав шаг назад, почти упал на бревно рядом со мной.

— Сейчас нам привезут масло, — продолжал я, делая вид, что не замечаю его состояния. — Я поеду к самолету, а ты иди за Гульзирой. Как, приведешь, так и полетим. Ты меня понял?

Сзади нас хрустнула ветка. Керим медленно обернулся и вдруг подобрался весь, словно барс, готовый к прыжку. Лицо его побледнело, а пальцы правой руки с хрустом сжали рукоятку камчи.

Я тоже обернулся и увидел перед собой горбатого старика в новом шелковом халате, опоясанном белым платком. На голове незнакомца красовалась чалма, и кончик ее, кокетливо свисая, закрывал левую сторону лица с пустой глазницей.

Вперив в меня единственный глаз, старик, перебирая пальцами холеную седую бороду, угодливо улыбнулся:

— А-а-а, — сказал он, почтительно склоняя голову. — [195] Салам-алейкум, аэропланчи-шофер! Да продлятся твои дни, да умножится твое потомство!

— Алейкум-салам, — ответил я, догадавшись, что это Алланбий, и сердце мое сжалось. До чего же я был неосторожен! Старик, несомненно, слышал наш разговор.

Алланбий, склонив голову, засеменил к коновязи. Вороной встретил его тихим ржанием. Отвязав повод, Алланбий вставил ногу в стремя, покосился на Керима и взобрался в седло.

Стоявший рядом с конем ишак поднял было морду, чтобы снова закричать, но Керим, стремительно сорвавшись с места, подбежал, стеганул его камчой. Конь, испугавшись, взвился на дыбы. Мотнулась чалма, открылся в страхе беззубый рот.

— Чтоб тебе!.. Чтоб тебе поперхнуться камнем! — закричал Алланбий, повернул коня и ускакал по направлению к почте.

— А-а-а, он поехал звонить! — воскликнул Керим, потрясая камчой. — Чтоб тебе сгореть, старый шакал! — И ко мне: — Мы поедем в Барса-Кельмес! Мы поедем к шайтану. Мы поедем, куда скажешь, Борь-ака! О-о, надо скорее скакать в Кыз-Кеткен за Гульзирой. Борь-ака, жди меня, я поехал...

И он убежал. Я остался один, но не надолго. Скрипнула дверь в больнице, и на пороге показался тучный мужчина в помятом шелковом халате, кое-как повязанном бельбагом — поясным платком поперек громадного живота. Надетая наспех чалма сползла на левое ухо. Увидев меня, незнакомец торопливо сошел с крыльца и, отерев рукавом халата пот со лба, проговорил:

— Аэропланчи-шофер! Да будет долгой ваша жизнь, да сопутствует вам святой Хызыр! Вы не знаете, куда поехал всадник?

Догадавшись, что передо мной отец Гульзиры и мулла и что появление его и Алланбия как-то связано с историей Керима, я решил сказать правду, ибо знал, что он мне не поверит. Так оно и случилось. Сказав мне «рахмат» за услугу, мулла подошел к ишаку, все еще обиженно помахивающему хвостом от удара камчи, кряхтя взобрался на него и, ткнув пятками округлые бока животного, поехал в обратном Алланбию направлении.

Снова скрипнула дверь, и на пороге появился Халмуратов. Шапка на затылке, пальто расстегнуто. Сбежал с крыльца, сказал взволнованно:

— Борис-ака! Я еду в Кыз-Кеткен. Там больной. — [196]

И, подмигнув, пожал мне руку: — Ну, желаю удачи! Да пусть сопутствует вам святой Хызыр!

Я удивленно уставился на Уразмета.

— Ведь я же ничего не говорил вам о своих планах! Откуда вы узнали?!

Халмуратов похлопал меня ладонью по плечу:

— Не удивляйтесь, бесхитростная ваша душа. Вы так горячо разговаривали с Керимом, что мы слышали все: я и мулла. — Уразмет кивнул на открытое настежь окно. — Я не мог вас предупредить. Ох, и взвился же он!

Зацокали копыта, и к крыльцу подскакал на высоком черном коне молодой каракалпак, ведя на поводу оседланную лошадь. Халмуратов подхватил повод и ловко вскочил в седло.

— Ну, пусть сопутствует!..

Они ускакали, и я снова остался один, раздумывая над тем, как стремительно стали развиваться события. И все-то мы напортили, все усложнили. И надо же было так! Кляня и ругая себя за неосторожность, я принялся расхаживать вдоль дороги, то и дело посматривая за угол, откуда должна была появиться арба с маслом.

Два ведра масла

Перевалило за полдень. Тени от тополей повернулись на восток и, прикрыв собою запыленную придорожную колючку, слились в единую темную полосу, открыв взорам неприглядную пыльную и ухабистую дорогу. На душе у меня было очень неспокойно.

Опыт с маслом, который я собирался проделать, был, конечно, рискованным. Авиационное масло по своим качествам и вязкости значительно превосходит автол, и меня беспокоило: как отнесется мотор к такой подмене? А вдруг заклинит, что тогда?..

Я прошагал более двух часов в ожидании, пока наконец не услышал тягучий, как смола, скрип колес, Я бросился за угол. Наконец-то! По дороге, разбрасывая колесами пыль, медленно шагала лошадь, запряженная в арбу с высокими колесами. В седле, удобно поставив ноги на толстые оглобли, дремал старый каракалпак в выгоревшей от солнца, приплюснутой шапке из черной овчины.

Подъехав ко мне, возница чмокнул губами. Лошадь остановилась и, тяжело поводя облезлыми боками, понуро опустила голову. [197]

«Час от часу не легче! — подумал я, глядя на выступающие ребра лошади. — Да этот пегас будет плестись к самолету до самого вечера!»

— Салам-алейкум, — сказал возница и почесал себе рукояткой камчи меж лопаток. — Вот, привез масла.

Он говорил по-русски, невероятно искажая слова, и, как видно, очень гордился знанием русского языка.

Я посмотрел на поклажу: старый молочный бидон с помятыми боками, два ведра, покрытые мешковиной, какой-то ящик, несколько снопов сухого клевера. Сесть было некуда, да и не хотелось. Я махнул рукой:

— Поехали?

Старик тронул лошадь. Заскрипели колеса, клубами поднялась пыль. Я забежал вперед и пошел по обочине дороги.

На сердце у меня было неспокойно, словно я что-то забыл и мне обязательно нужно вернуться. Улицы кишлака были безлюдны, но меня не покидало ощущение, что за нами кто-то наблюдает настороженным, враждебным взглядом.

Мы выбрались на окраину и свернули на проселок. Справа — голая, выжженная солнцем холмистая местность, вся усыпанная громадными обломками скал, постепенно переходила в мрачные отроги гор Султануиздага. Слева тянулись убранные голые поля с торчащими стволами джугары и кукурузы на межах. Дальше играла на солнце мощными струями Амударья. Тонули в серой дымке по-осеннему прозрачные кроны деревьев. Было тихо и мирно кругом. И вместе с тем беспокойство мое росло и росло. Меня раздражало солнце, спускающееся к горизонту, шуршание колючки под ногами, и этот нескончаемо-однообразный скрип колес. И я все время чувствовал на своей спине чей-то взгляд. Может быть, это смотрит возница?

Я чуть-чуть повернул голову, скосил глаза. Возница сидел, опустив голову, и явно дремал. Облезлая папаха его моталась из стороны в сторону. Нет, это не он. Но кто же?

Один раз, внезапно обернувшись, я заметил, как что-то мелькнуло и скрылось за обломком скалы. Я не был уверен: может быть, мне показалось? Но сердце у меня дрогнуло. Я был один и совершенно безоружен.

Впереди показался самолет, стреноженная лошадь, черная папаха сторожа. Я облегченно вздохнул.

Лошадь, подняв голову, заржала. Ей тихо ответила [198] наша. Сторож встал, отряхнулся и пошел ловить своего коня. Поймал, снял путы, подтянул подпруги. Когда я подошел, он уже сидел в седле. Жиденькая седая бородка его трепетала от ветра. Морщинистое, изрытое оспой лицо приветливо улыбалось.

— Мир тебе, аэропланчи-шофер! Да сопутствует тебе святой Хызыр!

— Мир тебе, — ответил я. — Рахмат, спасибо. Ты никого не видел?

Сторож покосился на подъезжавшего возницу.

— Нет, не видел, — громко сказал он и гут же добавил шепотом: — Кругом бродят шакалы. Но ты не бойся, тебя не тронут, ты — посланец аллаха.  — И громко: — Ко мне никто не подходил. Прощай, я поехал.

И тронул коня.

Мне стало не по себе. Я огляделся. В километре от нас, возле гор, виднелись развалины древней крепости. Может быть, там засели шакалы? Или они прячутся за обломками скал? В небе парил стервятник-орел. Кого он высматривал? Может, он уже инстинктивно предчувствует кровавую тризну? Еще сильны законы шариата, еще рыскают по пустыням остатки разбитых басмаческих банд. Еще сопротивляются байские сынки. Никак не могут смириться, что власть теперь принадлежит простому народу.

Возница кашлянул, привлекая мое внимание.

— Аэропланчи-шофер, мы приехали. Будем выгружать?

Сказано это было тихим голосом, но в словах его мне уже послышалась скрытая угроза. Не понравился мне и сам старик. Как-то уж очень старательно, как мне казалось, щурил он глаза и отводил их от моего испытующего взгляда.

— Давай бидон, — сказал я. — Сейчас я его тебе освобожу.

Возница ухмыльнулся:

— Бидон? Какой бидон? Ведра!

Я опешил. Недоброе предчувствие кольнуло в сердце. Я не взобрался, а влетел в арбу. Сорвав мешковину, замер в яростном недоумении. Передо мной были два ведра, наполненные маслом, но каким!

Я бросился к бидону. Сбивая пальцы, откинул крышку. На меня пахнуло какой-то кислятиной.

— Что это?!

— Кумыс, аэропланчи-шофер! Немножко пить будэшь [199] — душа обрадуется. Много пить будешь — счастье придет, голове сладко будет, песни петь начнешь... Я задыхался от гнева:

— Где масло? — грубо прервал я его разглагольствования.

Старик с искренним удивлением и каким-то испугом поднялся с седла и заглянул в арбу. В его глазах мелькнуло сначала недоумение, затем обида.

Два ведра великолепного сливочного масла стояли на том же самом месте, куда он их поставил. Чего же еще надо этому капризному аэропланчи-шоферу? Может быть, в масло попал какой-нибудь сор?

Старик, кряхтя, перешел по оглоблям на арбу, наклонился над ведрами и, запустив два грязных пальца в масло, вытащил муху, потом соломинку.

Я молча сполз с арбы. Все пропало! Может быть, в эту минуту Керим со своей Гульзирой ждут меня в Кыз-Кеткене и надеются на выручку? А я, я, который все это затеял!..

Я был в отчаянии. Я чувствовал себя предателем. Если не сумею помочь молодым, все кончится для них трагически.

Меня привело в чувство настойчивое покашливание старика. Я обернулся. Ведра с маслом и бидон с кумысом уже стояли на земле, и возница растерянно топтался возле них.

— Ну, что тебе?! Старик засуетился.

— Вот кумыс, вот масла. Хороший масла, якши. Аэроплан кушайт, курсак не будет пропал...

И умолк, явно ожидая благодарности.

Я скрежетнул от бешенства зубами: «Да что он, издевается, что ли, надо мной?» Однако сдержался, ругаться не стал. Преклонный возраст собеседника обезоруживал меня.

— Ладно, — сказал я. — Спасибо. Рахмат. Можешь идти.

Но старик не уходил. Он смотрел на меня растерянно и умоляюще.

— Ты чем-то огорчен, аэропланчи-шофер? Ты чем-то недоволен?

Не дождавшись ответа, он растерянно потеребил жиденькую, в несколько волосков бородку.

— Вы вчера, когда спустились с неба и спасли мою внучку Аджурат, — старик часто заморгал глазами, — и [200] подарили мне правнука, — две крупные слезы выкатились из щелочек глаз и повисли в складках у рта, — я был самым счастливым человеком под луной. Я сказал: «Надо поблагодарить посланников аллаха от всей души и от всего сердца». Я продал корову и пошел к мулле за советом...

Словно яркий луч осветил мне все происходящее.

— Что-о? Ты пошел к мулле?!

— Да, к мулле, — простодушно подтвердил старик. — Мы всегда идем к мулле за советом. Он взял деньги и сказал, что передаст их сам, а мне велел ехать в больницу к завхозу.

— Так. И ты поехал?

— Да, поехал.

— И ты привез от него вот это масло?

— Нет, аэропланчи-шофер, я привез нехорошее черное масло. Мулла дал мне его попробовать. Оно было невкусное. Тогда я подумал... О-о-о, аэропланчи-шофер! Я подумал то же, что подумал мулла! Он сказал: «Аэроплану нужно хорошее масло, из молока коровы. Езжай на базар и купи два ведра масла». Я продал барана и еще козу и...

— Ладно, хорошо! — перебил я его. — А куда же девалось то — нехорошее масло?!

Старик, собираясь с мыслями, обиженно пожевал губами:

— Нет, ты меня перебил, и у меня все перепуталось, Я скажу все по порядку.

— Ладно, рассказывай, — согласился я, всматриваясь в обломок скалы, из-за которой выглядывала баранья папаха. — Продолжай, ата, я слушаю.

Пока старик рассказывал «по порядку», я мучительно соображал, как мне выйти из создавшегося положения. История с маслом, конечно, подстроена Алланбием и муллой. Лишив меня возможности вылететь, они сделали засаду! Вон они, сидят, за скалами: один... другой... третий. А вон еще один! Они почти не скрываются, они уверены в успехе...

Тонкий комариный звон дошел до моего сознания только тогда, когда я увидел, как настороженно навострил уши запряженный в арбу конь. Я прислушался. Самолет!

Решение пришло мгновенно: надо посадить его и попросить поделиться маслом!

Я бросился к кабине, открыл дверку, откинул спинку [201] заднего сиденья, одним рывком выдернул уложенную туда постель — одеяло, подушку, две простыни.

Трах! — затрещало разрываемое полотно. Старик, умолкший на полуслове, смотрел с изумлением, как я разрываю простыню.

Так, готово! Теперь быстро — выкладывать знак!

Я отбежал в сторону, проверил направление ветра. Белое «Т» легло на коричневую землю. Хорошо! Теперь сверху еще одну полоску. Что обозначало: «Требую по садку!» Отлично! А теперь прижмем камушками, чтобы не сдуло. Все! Вот только бы он увидел!

Меня трясло, как в лихорадке. Ведь это мой единственный шанс! А вдруг самолет пролетит стороной? Да, надо еще убрать лошадь. Вон туда, подальше.

Я схватил лошадь под уздцы и отвел ее. Теперь все готово. Только бы не пролетел стороной! Только бы не стороной!..

Я покосился в сторону скал. Папахи заволновались. Ага, поняли, что ко мне идет подкрепление.

Самолет был еще далеко. Он шел низко над землей, почти бреющим полетом, и это меня встревожило. Обзор у летчика с такой высоты незначительный, и если он пролетит чуть-чуть стороной...

Я обеспокоено похлопал себя руками по карманам, хотя хорошо знал — спичек у меня быть не могло, потому что не курю. Посмотрел на старика. Ну, а у него и подавно. Каракалпаки не курят папирос, они жуют табак. Так как же мне все-таки привлечь к себе внимание пилота? Ведь не просить же мне огоньку вон у тех шакалов!

И тут я вспомнил про ракеты, давно лежавшие у меня в самолете. Две красные ракеты. Но как ими выстрелить без ракетницы?

Разыскал ракеты и принялся вертеть их в руках. Массивные картонные патроны с капсулем. А что если... Самолет уже близко и летит стороной. Надо принимать какое-то решение!

А, была не была! Я выхватил из сумки с инструментом трехгранный напильник, воткнул его тупым концом в землю и, зажав патрон в ладони, ударил капсулем по острию.

Глухой хлопок, струя огня, и в воздух, шипя, полетела ракета.

Самолет, уже почти пролетевший площадку, резко взмыл вверх и стал разворачиваться в нашу сторону. [202]

Я готов был прыгать от радости. Подбежал к старику и обнял его:

— Добрый ты, добрый старик! Но глупый. Зачем даешь себя обманывать мулле? Зачем ходишь к нему за советом? Овцу продал? Деньги ему отдал? Вот он их себе и присвоил! Не верь мулле. Он жулик, обманщик, прохвост...

Я оставил ошалевшего от такого святотатства старика и побежал встречать идущий на посадку самолет. Это был П-5, и в кабине его сидел мой лучший друг Гришка Куренной.

Подрулив и выключив мотор, Куренной сказал, таинственно понизив голос:

— Они ждут тебя вот тут, у запасной площадки, — и он показал точку на карте. — Я знаю все. Мне Халмуратов рассказал. А тебе чего надо? Масла? Хорошо, я дам, только у меня нет ведра.

Я обнял Гришку, спрыгнул с крыла и побежал к своему самолету.

«У него нет ведра, ха! Зато у меня их целых два! Сейчас я вывалю это проклятое масло на землю...»

Я подлетел к ведрам, накрытым мешковиной, но, взглянув на старика, опешил. Он стоял, опустив руки вдоль тела, и, казалось, смотрел внимательно куда-то вдаль, за горизонт, уже окрашенный медным закатом солнца. Лицо старика было спокойно, совершенно спокойно. Щелочки глаз закрылись совсем, и из них, из этих щелочек, текли по морщинам слезы...

Я не стал вываливать масло. Я подошел к старику, положил ему руки на плечи.

— Ата, ата, зачем ты плачешь?

Старик всхлипнул по-детски.

— Я продал барана и еще козу и купил масла и еще кумыс. Все мужчины любят кумыс. Он придает силу и доброту. Я был счастлив и думал принести это счастье тебе и табибу Халмуратову. Но ты недоволен, и сердце мое обливается кровью...

Я был готов от стыда провалиться сквозь землю. Человек отдавал свое сердце, а я так плохо думал о нем!

— Прости меня, ата, прости! Я доволен. Я очень доволен! Я беру твой кумыс и твое масло. Помоги мне его погрузить...

Я увез кумыс и масло, которое чуть не стоило жизни Кериму и его возлюбленной. Это был хороший подарок молодоженам, там, в Барса-Кельмесе. [203]

В песках Каракумов

Громадное оранжевое солнце, освещая косыми лучами волнистую поверхность Каракумов, медленно опускалось в мутную дымку горизонта. По всей пустыне потянулись длинные тени от барханов. Постепенно они сливались в сплошное серое покрывало, отчего все вокруг становилось сумрачным и таинственным.

Я перегонял самолет после капитального ремонта из ташкентских мастерских в Турткуль. Летел один, без пассажиров. Я немного замешкался с вылетом и сейчас, торопясь добраться до аэродрома засветло, беспокойно вглядывался вперед.

«Хоть подпорку под солнце ставь, — подумал я. — И куда оно торопится?»

Еще раз измерив глазом высоту солнца, я посмотрел на часы и успокоил себя: «Успею!»

Сильно хотелось пить. Давал себя знать крепко проперченный жирный бараний плов, которым угостил меня буфетчик аэропорта. Обед я запил бутылкой кваса, холодного, со льда. Квас мне очень понравился, и я попросил буфетчика наполнить мой двухлитровый термос, который я всегда брал с собой в полет.

Мне давно хотелось пить, но я нарочно удерживал себя, чтобы потом с большим наслаждением ощутить, как в пересохший рот, пощипывая язык, холодной струей польется ароматный напиток. Предвкушая удовольствие, я нетерпеливо облизнул губы и, заговорщически подмигнув своему отражению в приборной доске, потянулся рукой за спинку кресла, где у меня обычно стоял термос.

И вдруг на мгновенье я увидел распластанную тень. Вслед за тем тяжелый удар потряс машину, в ветровое стекло брызнуло чем-то темным. Затарахтел, захлопал, застрелял мотор. Самолет клюнул носом и пошел на снижение. По стеклу, разбегаясь в разные стороны, поползли красные ручейки... Кровь!

Все еще не понимая, что случилось, и поэтому страшно испугавшись, я принялся беспокойно обшаривать глазами пустыню, ища хоть какой-нибудь площадки. Как назло, сокращая маршрут, я, удалившись от Амударьи, оказался в центре Каракумов...

Внизу угрожающе качались гребни застывших песчаных волн. Ни клочка ровного места! Лишь впереди отчетливо выделялась открытая с юга и с запада большая впадина [204] с ровной, как стол, сероватой поверхностью. Но с посадке на нее нечего было и думать, Я знал, там, под слоем пухлой солончаковой пыли, таится бездонная трясина, как на озере Барса-Кельмес...

Что же выбрать? Барханы или эту предательскую площадку?

Я представил себе, как самолет, ударившись колесами о гребень бархана, перевернется на спину, как заклинится дверка, как польется бензин на горячий мотор, как вспыхнет и затрещит...

Встала и другая картина: колеса глубоко вязнут в солончаковой жиже, самолет закидывает хвост, становится на нос и... тоже опрокидывается на спину и погружается в трясину. Исход один, и выбора у меня нет. Впрочем... Можно будет, пожалуй, попробовать сделать «компромиссную» посадку — сесть на озеро, но только как можно ближе к берегу, а может быть, и на самый берег, если там не будет саксаула...

Выключаю мотор. Стало слышно, как шипит, разрезаемый крыльями воздух и что-то снаружи дробно стучит по фюзеляжу.

Самолет снижался быстро. Вот уже совсем близко замелькали подковообразные вершины барханов. Вот-вот заденут колеса... Но гребни промелькнули, и самолет опустился на самой кромке пыльно-серого ковра. Он бежал, подрагивая, и вдруг резко убавил скорость, почти споткнулся. Я увидел, как противоположный берег впадины стал плавно подниматься вверх...

«Ну, все... опрокидывается! Сейчас хрустнет винт, хвостовое оперение...»

Я откинулся на кресле. Казалось, у меня остановилось сердце и замерло время. Самолет уже не падал, он повис на каком-то невидимом острие... на точке... Рука моя окаменела, сжав управление, и весь я со всей силой, со всем напряжением души и мысли ушел в этот порыв: удержаться, не опрокинуться!

Легкий шум прозвучал странно и неожиданно: самолет уронил хвост на землю. Я в изнеможении опустил плечи и облегченно вздохнул. Рука, сжимавшая ручку, бессильно упала на колени. Нет, не опрокинулся! Самолет цел, и все обошлось благополучно. Значит... значит... «Ничего еще не значит! Радоваться рано», — подумал я, разглядывая застывшие на стекле красные пятна и потеки.

Да, радоваться особенно было нечему. Самолет цел, [205] и это, конечно, хорошо, ну а дальше? А если я не сумею взлететь?

Я открыл дверку и выбрался наружу. Самолет стоял, глубоко увязнув колесами в сероватой пыли, странно и непривычно накренившись на нос и правый бок, будто рассматривая что-то в искрящейся поверхности солончака. Чуть пошатываясь и оставляя за собой глубокие следы, я побрел к мотору. С каждым шагом ноги мои увязали все глубже и глубже, и мне стало страшно: а что же там, дальше, если возле колеса я провалился выше колен?!

Пустыня молчала. И в этом молчании отчетливо, до жути, раздавались звуки, будто кто-то царапался о полотняную обшивку самолета. Я с недоумением и страхом шагнул в сторону и увидел: большая серая птица, степной орел, ударившись о мотор, застряла между цилиндрами, жалкая, искромсанная, и конец крыла ее, трепыхаясь от ветра, выколачивал дробь по обшивке. Как угодил этот орел в самолет? Случайно или сам напал? Мне приходилось слышать о таких нападениях, но я не верил, а теперь вот — факт налицо. Напал, конечно, увидев постороннего в своих владениях.

Забывшись, я сделал несколько шагов вперед и вдруг почувствовал, что ноги мои, не встретив опоры, погружаются в холодную маслянистую жидкость. Трясина!

Я в ужасе взмахнул руками, инстинктивно всем телом подался назад, упал на спину, перевернулся и пополз, загребая локтями пухлую податливую пыль. А когда добрался до самолета и сел на колени, то почувствовал себя до конца обессиленным. Долго сидел потом, приходя в себя и унимая нервную дрожь во всем теле.

Потом встал, стараясь не глядеть в жуткую черноту развороченного пыльного покрова, забрался на колесо и вытянул птицу за крыло. Скользнув по мотору, орел тяжело упал на солончак, нелепо задрав к небу могучую когтистую лапу. К счастью, он ничего не поломал в моторе, лишь выбил две тяги толкателей клапанов. Тяги у меня были в запасе: взял в мастерских, будто знал, что пригодятся.

Однако извозился я порядочно: весь, по самую шейку! И пахнет от меня, как от бегемота, принимавшего грязевую ванну. И в туфлях хлюпает. Противно!

Я еще раз огляделся. Все вроде бы, хвала аллаху, ничего — обошлось, да только вот как взлететь отсюда? Нужна площадка по меньшей мере метров шестьдесят в [206] длину, и, конечно, нужны люди, чтобы вытащить отсюда самолет. А где их взять — людей в пустыне?

Подавляя в себе растущее чувство одиночества и беспомощности, я оглядел сонливые, но настороженные ряды барханов, эти набегающие друг на друга странные гребни, плотным кольцом окружившие пыльное озеро. Нет, не выбраться мне отсюда!

Ну, это уже было ни к чему — поддаваться такому настроению. Я тряхнул головой, отгоняя от себя мрачные мысли, и, выбравшись из солончака, зашагал вдоль кромки озера. Но ничего утешительного не нашел. Барханы, барханы, кусты саксаула. Правда, если их подрубить, эти узловатые, крепкие, как железо, корни, то тогда, пожалуй, расчистив полоску возле самой кромки озера, можно и взлететь. Был бы у меня кетмень, может быть, я расчистил бы и сам... А кто поможет мне вытащить самолет? Провернуть винт для запуска мотора? Нет, без посторонней помощи мне не обойтись никак! И такие уж веские были эти «но», что на меня снова навалилось чувство безысходности. И я подумал: если не смогу взлететь отсюда, останется самолет стоять в озере, как памятнику, как молчаливый укор... Хороший, исправный самолет! И каждый раз, пролетая над ним, летчики будут указывать пальцем: «Вон видите, самолет стоит? Это посадил такой-то...» Меня даже передернуло от этой мысли. Ничего себе, попал в знаменитости! Памятник.

Солнце сплюснутым багряным шаром опускалось за горизонт. Вокруг угрюмо теснились барханы, в неподвижных кустах саксаула тоскливо шелестел ветер.

«Ну вот и ночь наступает, — подумал я. — А площадки нет. Разве только эта вот... Но она мала, ничтожно мала!»

Я стоял у пологого склона бархана, образовавшего у самой границы солончака узкую песчаную полоску метров двадцать длиной. Полоска была неровная, с буграми и впадинами, с корявыми кустами саксаула. Удлинить площадку невозможно: с одной стороны на нее надвигалась громада соседнего бархана, с другой она обрывалась глубокой выемкой. Мала, очень мала полоска! Но лучшего нет.

При других обстоятельствах я не стал бы ломать голову, можно или нельзя взлететь с такой площадки. Я просто сказал бы: «Нельзя!» Но сейчас стоило подумать.

Я медленно ходил взад и вперед, мучительно [207] раздумывая, и вместе с тревогой где-то в глубине души у меня брезжило смутное, обнадеживающее воспоминание.

Что же мне вспоминалось? Какая-то узкая площадка или разговор о ней? Нет. Что-то из книжки? Тоже нет. Но что же, что?

И я вспомнил! Это было давно, в детстве. Так же надвигались сумерки, и тоже стоял самолет, и двое летчиков ходили возле него. Они говорили о короткой площадке, о взлете. И я, мальчишка, слушал их... Да-да! Надо, чтобы несколько человек держали самолет за хвост и крылья, пока пилот не даст мотору полные обороты. Затем по команде люди отбегают, и самолет чуть ли не с места оторвется от земли...

Да, все хорошо, красиво, но... Нужны люди! И за ними придется идти. Двадцать километров до автомобильной дороги, а там еще километров пятнадцать до колхоза. Сумею ли я без воды, По страшной жаре преодолеть эти первые двадцать километров? Раскаленные пески и жажда. Невыносимая жажда. От одной мысли об этом горло у меня перехватило спазмой.

Вспомнив о термосе с квасом, я поспешил к самолету и, чтобы как-то подбодрить себя, засвистел было песенку о капитане, который никогда не унывал, но звуки, едва возникнув, тотчас же гасли, растворяясь среди барханов, и молчание пустыни казалось вязким-вязким, властным, засасывающим, как песок.

Оборвав мотив, я молча дошел до самолета, думая о том, как открою сейчас термос и буду пить маленькими глотками, смакуя и наслаждаясь. Сначала я решил, что утолю жажду до конца, но потом передумал. Я выпью только одну чашечку, а остальное сохраню для предстоящего похода. Так будет лучше.

И вдруг, открывая дверцу кабины, вспомнил, что... оставил термос у дежурного по аэропорту! Вспомнил со всей отчетливостью и беспощадными подробностями. Забыл! Эх, ротозей!

Долго стоял я, потрясенный, всячески ругал себя за эту оплошность, могущую стать роковой...

Наступала ночь. В темнеющем небе одна за другой загорались звезды. Зябко поежившись от налетевшего прохладного ветерка, я посмотрел с сожалением на грязные брюки и туфли, еще не успевшие просохнуть, и полез в кабину. Примащиваясь на заднем сиденьи, безуспешно приноравливался удобнее положить ноги. Засыпая, [208] вспомнил, как вчера вечером в Чарджоу ходил с удочкой на Амударью и там текло много-много воды...

Мне снилась вода. Я пил ее, пил и никак не мог напиться. Потом буфет в аэропорту, холодная, запотевшая бутылка с квасом. Из горлышка, обдавая холодом, клочьями выползала пена. Она текла по рукам и по всему телу.

И вдруг я проснулся. В ушах моих явственно звучал детский плач: у-а! у-а! у-а!..

Я открыл глаза, не понимая, сон это или явь. Было холодно. В кабину сквозь занавески проглядывала полная луна. Звонко тикали часы на приборной доске, показывая одиннадцать часов, значит, я проспал всего два часа. Снаружи под чьими-то легкими шагами прошуршал песок, и тонкие детские голоса закричали нестройным хором: у-а! у-а! у-а!..

«Что за наваждение?!» — подумал я, отодвигая занавеску.

Вокруг самолета в ярком лунном освещении шныряли какие-то шустрые тени. Некоторые из них, вскидывая вверх остроносые морды, издавали тонкие протяжные крики, похожие на плач детей.

Шакалы? Откуда они здесь?!

Протянув руку, я нащупал ручку управления и резко дернул ее на себя. На крыльях с шумом сдвинулись элероны, громко стукнул руль высоты.

Шакалы мгновенно исчезли за барханом, будто их и не было, только следы остались на песке да перья от съеденного орла.

Я поднялся и сел. Все тело дрожало от пронизывающего холода. Тонкая полотняная рубашка с короткими рукавами, белые брюки и легкие брезентовые туфли, хорошо подходившие к знойному дню, ничуть не спасали от стужи.

Поглядывая в окно на появившихся снова нахальных хищников, я принялся ожесточенно потирать себе плечи и кисти рук, но теплее от этого не становилось. Казалось, небо с мерцающей россыпью звезд, ровный свет луны и бесконечная вереница барханов, далеко видимых в прозрачном воздухе, — все это источало холод. И не верилось, что днем здесь нестерпимо палит солнце...

Однако нужно было что-то предпринимать. Не сидеть же так, сложа руки, и коченеть от холода!

Решение пришло быстро: я пойду сейчас же! Это даже лучше, что я проснулся. От ходьбы согреюсь, и ночью [209] не так будет мучить жажда. Ну, а шакалы... Про них говорят, что они трусливы и никогда не нападают на человека.

Сборы были недолгие: я захватил планшет с картой и, открыв дверку, выпрыгнул наружу. Испуганно шарахнулись шакалы и где-то за барханами взвыли обиженными голосами. Резким холодом обожгло лицо, шею, голые руки. Я инстинктивно попятился назад, но тут же решительно хлопнул дверкой и, чтобы согреться, бросился бежать по направлению созвездия, которое наметил себе как веху.

Бежать было трудно. Ноги проваливались по щиколотку, разъезжались в стороны, в носки набивался песок. Пробежав каких-нибудь три-четыре десятка шагов, я остановился перед высокой кручей бархана. Вздрагивая от холода, сел, торопливо, не развязывая шнурков, сдернул с ног туфли, стянул носки, вытряхнул из них песок. Просто удивительно, как быстро он туда набился! Пока обувался, оценивающе посматривал на бархан. Вчера, намечая маршрут, я совсем упустил из виду, что мой путь лежит навстречу движущимся барханам и что мне придется брать их приступом с крутой стороны. Ах, если бы было наоборот! Тогда оставалось бы только взбегать по наклонному подъему и потом соскальзывать вниз...

Первые мои попытки взобраться на бархан были неудачны. Я бешено работал руками и ногами, но безуспешно. Из-под ног, увлекая меня за собой, лавинами осыпался песок. Планшет, висевший через плечо, все время соскальзывал вперед и путался в ногах. Только догадавшись пересечь подъем наискосок, я смог взобраться на бархан.

Туфли снова были наполнены песком. Непостижимым образом он набивался в носки и словно тисками сдавливал пальцы. Сел, разулся, вытряхнул песок, снова обулся. Поднялся, сбежал по бархану вниз и опять очутился перед песчаной кручей. Брать в лоб я ее уже не стал — обошел стороной. Вроде бы легче, а когда подумал, насколько длиннее из-за зигзагов будет мой путь, устрашился: «А хватит ли сил?!» Двадцать километров здесь смело превратятся в сорок...

Холодно светила луна. Мерцали звезды. С каким-то жутковатым звоном шелестел под ногами песок. Я шел и садился, вытряхивал песок, обувался и снова шел. Очень раздражал планшет. И зачем я его взял?

Пытался подсчитать, с какой скоростью я передвигаюсь [210] по намеченной прямой? Нормальный ход человека — шесть километров в час. Это по ровной дороге, а у меня? Ползу, как черепаха, часто останавливаюсь, да еще зигзаги делаю, обходя барханы. Не обольщая себя, делаю вывод: три километра в час, а то и два... Не очень-то!

Пальцы на ногах натерты в кровь. Вытряхиваю песок, засовываю носки в туфли и, перевязав шнурки, перекидываю их через плечо. Пойду босиком. Песок неприятно щекочет изнеженные ступни. Увязая по щиколотки, неприятно ощущаю разность температур: верхний слой холодный, чуть глубже — обжигающе-горячий. То и дело наступаю на колючие сучки. Теперь мне приходится еще смотреть под ноги, а я уже чувствую усталость...

Наступал рассвет. Впереди, на востоке, небо окрасилось в сиреневый цвет. Одна за другой гасли звезды, побледнела луна. И вот из-за волнистой линии горизонта, брызнув острыми лучами, выглянул краешек солнца. Он заметно шевелился и вдруг выплыл круглым ослепительным диском.

Первые же обильные лучи солнца вызвали у пустыни вздох. Я остановился, пораженный, поднял голову, прислушался. Да, именно вздох! Мне не показалось.

Уф-ф-ф! — прошелестело кругом, и сразу наступила тишина.

Собственно, до этого я не слышал никакого шума, но наступление тишины услышал сразу.

«Что же это был за шум? — подумал я, опускаясь на песок. — Ветер! Ветер и звон песка. Шум — это движение барханов!»

Я лег на спину и, отдаваясь теплой ласке солнечных лучей, блаженно потянулся. Сладко слипались веки, неудержимо тянуло ко сну.

Проснулся от ощущения жажды. Каракумы дышали зноем. Над гребнями барханов, словно струйки прозрачной воды, плясало марево. Это было так реально, что я, невольно сделав глотательное движение, тут же разочарованно отвернулся. То, что я увидел, заставило меня встрепенуться: у моих ног лихо носились по испещренному мелкой рябью песку две небольшие ящерицы.

Живые существа? Значит, близко вода! Я приподнялся на локте, жадно осмотрелся вокруг. Нет, только пески и... мираж.

Это совсем не вязалось с моим представлением о пустыне. Я всегда думал: если в песках нет воды, значит, нет и ни одного живого существа. Но вот ящерицы резво [211] бегают друг за другом и, как видно, не изнывают от жажды.

Подкараулив одну из них, я быстро накрыл ее ладонью, подержал немного, боясь упустить, но, не ощутив никакого сопротивления, осторожно приподнял руку. К моему удивлению, ящерицы там не оказалось. Странно! Куда же она делась? Не могла же она провалиться сквозь землю!

Я машинально ткнул пальцем в песок. Оттуда бойко выскочила ящерица. Отбежав в сторону, она припала животом к песку и стала мелко-мелко дрожать. Сухой песок расступился под ней, и через три-четыре секунды от ящерицы не осталось и следа.

Я сел и потрогал пальцами израненные ноги. Идти в туфлях нечего было и думать, а босиком страшно. Раз я видел ящериц, значит, здесь есть и змеи, и скорпионы, и тарантулы, и каракурты.

Но идти было надо, пока не припекло. Сон не освежил меня, и поэтому движения мои были вялыми, каждый шаг сопровождался болью в ногах и суставах.

С трудом поднявшись на очередной высокий бархан, я заметил торчащий из песка странной формы и расцветки сучок. Едва я поравнялся с ним, как сучок неожиданно сорвался с места и, злобно шипя, кинулся к моим ногам. Я остолбенел. Передо мной была ящерица сантиметров двадцать длиной. Остановившись у самых моих ног, она широко разинула безобразную пасть, злобно сверкнула выпученными глазками и вызывающе зашипела. У меня зашевелились под фуражкой волосы: кто знает, может, эта штука ядовитая, если так бесстрашно нападает на человека!

Ее толстое тело с кривыми когтистыми лапками было сплошь покрыто бородавками самых неожиданных расцветок. Ловко опираясь на тонкий подвижный хвост, она стояла на задних лапках и, раскачиваясь на месте, угрожающе раскрывала похожий на кошелек рот.

Я шикнул на нее, громко хлопнув в ладоши. Однако ящерица не испугалась, а, когда я шагнул, стремительно бросилась к моим ногам, норовя вцепиться в брюки.

Забыв, что стою на вершине бархана, я попятился назад и, увлекая за собой лавину песка, покатился вниз.

— Черт бы побрал эту ящерицу! — в сердцах заорал я, досадуя на свое позорное падение, но тут же осекся и замер: в двух шагах от меня, угрожая раздвоенным языком, ползла длинная змея. Я сжался от страха, [212] стараясь быть незаметным, а змея, ткнув голову в песок, вошла в него, словно в воду, и скрылась, оставляя на поверхности свой волнообразно изгибающийся контур.

Солнце стояло в зените, когда я, окончательно выбившись из сил, беспомощно уткнулся лицом в горячий песок. В висках оглушительно стучало, а в глазах сквозь розовый туман возникло видение: голубоватые каскады воды стремительно бежали меж огромных, покрытых мхом, валунов, с ревом ударялись о них, щедро разбрызгивая радужную пыль...

Я жадно тянулся к источнику, глотая ртом насыщенный влагой воздух, но в легкие огненной струей врывался зной пустыни. Сухой, распухший язык шершавой теркой обдирал нёбо.

Подняв отяжелевшую голову, я долго с лютой ненавистью смотрел на песчаную кручу, на которую так бесплодно тратил свои последние силы. Вот граница, выше которой мне никак не удается проползти: сухой кустик какой-то травы. Чуть выше, совсем близко от вершины бархана, завораживая взор, свешивался гладкий корень саксаула. Доползти бы до него, дотянуться пальцами... Я снова уронил голову, полежал некоторое время, набираясь сил, потом, опершись о песок руками, медленно поднялся на колени. Долго, как ребенок, который учится ползать, качался, удерживая равновесие. Не спуская завороженного взгляда с выступающего из песка корня, пополз вверх.

Песок струйками стекал вниз под ободранными, расцарапанными в кровь коленками. Не замечая боли, стиснув зубы, я с отчаянной настойчивостью двигал руками и ногами. Я знал: если прекращу движение и сползу назад, то уже больше не наберусь сил, чтобы подняться и снова ползти вверх. А это значит — конец! Нелепый конец... Может быть, у самой дороги, от которой до реки не больше ста метров. Надо подняться! Подняться во что бы то ни стало! Добраться, ухватиться руками за корень, и... тогда я спасен! Мне страстно хотелось верить, что этот бархан — последний на моем пути.

Вот почти рядом, качаясь в розовой дымке, показался сухой кустик травы. Кустик долго стоял на одном месте, потом растворился, исчез, а вместо него в каких-нибудь полутора метрах выплыл гладкий, отполированный ветрами корень. Он то приближался, то снова удалялся, притягивая к себе и дразня. А я все двигал, двигал руками и ногами, яростно глядя на корень. [213]

Круче стал подъем. Сверху вниз устремлялись многочисленные песчаные ручейки. Сливаясь в общий поток, накапливаясь, они готовы были сокрушительной лавиной обрушиться на меня, отбросить назад.

Я видел, с какой угрожающей быстротой подтачивался, заострялся и нависал надо мной массивный карниз бархана и медленно, очень медленно приближался корень. Еще немного — и карниз обрушится. Еще два-три движения — и я у цели!

В последнем отчаянном рывке я только успел зажать немеющими пальцами корень, как навалилась тяжесть. И снова в розовом тумане запенился, зашумел поток...

Я открыл глаза. Поток исчез, но шум остался, ровный, жужжащий. Мелкой дрожью сотрясался бархан, прыгали бесчисленные песчинки.

Я не сразу догадался, что это за шум и почему трясется надо мной бархан, а когда понял, подтянулся из последних сил, перевалился грудью через кромку бархана и, очутившись наконец на его вершине, увидел: по дороге, подскакивая на ухабах и поднимая пыль, удалялась рейсовая почтово-грузовая автомашина.

Тяжело, с перебоями заколотилось сердце, гоня по венам сгустившуюся кровь. Я перевернулся на спину и, силясь не потерять сознание, стал смотреть на небо. Вверху парил ястреб. Внезапно, сложив крылья, он камнем ринулся вниз. Я проводил его глазами до самой земли и, когда ястреб исчез за густой порослью кустарника, вдруг понял, что пустыня кончилась и что где-то рядом должна быть река.

Я приподнялся и сел. Положил на колени локти, подпер ладонями подбородок. Кружилась голова, к пересохшему горлу колючим клубком подкатывалась тошнота. Когда прошла слабость, осторожно, чтобы не упасть, я поднялся сначала на колени, потом встал во весь рост. Теперь я видел крутую излучину реки. Это был уже не мираж и не галлюцинация. Сухие, потрескавшиеся губы сами по себе растянулись в торжествующей улыбке. Я не удержался и, полуобернувшись, показал пустыне кулак.

С трудом передвигая одеревеневшие ноги, падая и ломая кусты, продирался я сквозь колючие заросли. А когда увидел пологий песчаный берег, без сил упал на колени и, задыхаясь от нетерпения, пополз к воде...

На следующий день, сопровождаемый большой группой всадников, я верхом на коне подъезжал к своему самолету. Председатель колхоза, тучный пожилой туркмен, [214] тяжело повернувшись в седле, показал камчой на ровную поверхность пыльного озера:

— Озеро Шайтана. Ни одно животное не посмеет перебежать его. Даже птицы над ним не летают. Ты счастливо отделался.

Всадники спешились. С любопытством поглядывая на самолет, отвязали от седел кетмени.

Через час, нарушив молчание пустыни, зарокотал мотор. Испуганно шарахнулись кони, приседая на задние ноги, ошалело затрясли головами. Колхозники-туркмены, не скрывая страха, крепко держали самолет за хвост и крылья. Я махнул рукой. Самолет рванулся с места и, скользнув колесами по расчищенной площадке, легко оторвался от земли.

Я набрал высоту, сделал над колхозниками прощальный круг, трижды качнул крыльями, и взял курс домой.

Новые маршруты

А дома меня ждал приказ, согласно которому я переводился в Ташкент на работу в транспортный отряд Узбекского управления ГВФ.

Ну, в Ташкент так в Ташкент! Новая техника, новые трассы. Горы. Города. Большие расстояния. Размах. В Турткуле все маршруты укладывались на одной стороне планшета, а сейчас нужно делать «гармошку». Летишь, летишь — город! Самарканд, или Фрунзе, или Ош. А чтобы добраться до них, нужно горы пересечь. Снеговые. Высокие-высокие, великолепно величавые. В ледяных сверкающих шапках. Дикое нагромождение скал, стремнины, долины, пенистые реки. Как глянешь вниз, от восторга захватывает дух. И какое это счастье все-таки — быть летчиком! Все видеть, все любить. Ведь это ж наслаждение — моя работа! Летать, летать, летать — вот мой девиз. Красиво летать, хорошо, четко. Придираться к себе. Совершенствоваться. Точно в назначенное время вылетать. И я вылетал — минута в минуту. Как можно больше перевезти грузов, почты, пассажиров. И я возил, хотя в план работы летчиков тонно-километраж не входил, летчику засчитывался только налет часов.

Нет загрузки? Что ж, приветик! И летчик вылетал на пустом самолете.

Говорю таким:

— Слушайте, ребята, куда это годится? [215]

— А что, — отвечают, — На это начальство имеется. По загрузке. Оно и зарплату за это получает.

— Зарплату, значит? А если это наземное начальство недосмотрело или не имеет совести, тогда как? Вот ты сейчас полетишь за полтысячи километров в бесполезный полет, сожжешь горючее, сработаешь материальную часть, да еще зарплату за это получишь и за налет часов. А польза? Никакой. Вред один.

Пожимают плечами:

— Не нами установлено...

Не нами... Прилетаю в промежуточный порт, разгружаюсь. Мне лететь дальше, а дежурный равнодушно говорит:

— В Турткуль загрузки нет, лети так.

А у меня уж и ноздри раздулись:

— Нет загрузки? Как это нет?! Не верю! Паррразиты вы и лодыри!..

Швыряю планшет, сумку с бортовыми документами, бегу в склад, а за мной — оскорбленный «паразит и лодырь» чуть не с кулаками.

На дверях табличка: «Вход посторонним воспрещен», — плевать! Влетаю, окидываю взглядом горы ящиков и тюков и тут же нахожу груз в порт моего назначения.

Взрываюсь окончательно:

— Это что?! А это что?! И вот еще! Да тут на десять самолетов хватит! Ну, как тебя назвать за это? «Нет загрузки». Вредитель ты, долгоносик амбарный!..

За такие слова можно было бы и по носу схлопотать, но меня боялись, потому что думали: раз так смело перекрещивает, значит, кто-то у него за спиной стоит. А кто стоял за моей спиной? Никто. Сознание одно и только. Но им казалось, что стоит. Да, собственно, так оно и было: у меня-то сознание правое, а у «долгоносика» нет. Он уже все моментально подсчитал и взвесил. Ему нарываться на скандал невыгодно — осудят да еще накажут, и строго, ибо действительно — такое отношение к своим прямым обязанностям равносильно вредительству: «На кого работаешь? Ты зачем сюда поставлен?..»

И я всегда улетал с полной загрузкой. И пусть хоть мне за это не платили, я был счастлив сознанием своей нужности для дела.

К нам пришли новые самолеты ПР-5. Почти то же, что и П-5, только в пассажирском варианте. Серебристого цвета, с красной стрелой вдоль округлого фюзеляжа, [216] с обтекателями на колесах. Уютная пассажирская кабина на четыре человека, три окна-иллюминатора по каждому борту, шелковые занавесочки, и пилотская кабина закрывается от непогоды подвижным прозрачным фонарем. Красавец самолет! Изящный, стройный.

Я получил такую машину и очень гордился своим самолетом, и любил его, как живое существо. Его было за что любить, потому что он давал мне ощущение собственной значимости. С его помощью я участвовал во всем большом, что происходило в стране: строились ли новые заводы, или возникали города, или врезались в пустыню оросительные каналы, или вставали буровые вышки, — все так или иначе проходило через кабины наших самолетов. Геологи, биологи, технологи, врачи, мелиораторы садились в пассажирские кресла, захлопывали дверку, счастливые от сознания, что вот сейчас они легко и просто сделают прыжок через пустыню. Они летели созидать, и я относился к ним бережно.

Можно провезти человека по трассе так, что в аэропорту прибытия его вынесут из самолета на носилках. А можно так, что он почти и не почувствует болтанки. Но для этого надо лететь на высоте не менее трех тысяч метров, подвергая, правда, себя и пассажиров некоторому кислородному голоданию. Взлетев, я сразу же ставил самолет в набор высоты. Внизу, в кипении нагретых, взбудораженных струй, машину так швыряло, что порой страшно становилось не только пассажирам, но и мне самому. А наберешь три тысячи метров — и словно бы проткнешься через пыльный потолок в чистый-чистый, прохладный и спокойный воздух. Под тобой лежит ровным слоем пыльная мгла, сквозь которую едва просматривается пролетаемая местность. Самолет словно замер, не дрогнет. Пассажиры спят. Вот и вся реакция на кислородное голодание. А ты сидишь, опершись локтями в коленки, и двумя пальцами держишься за «бублик» ручки управления, ноги на педалях. Смотреть некуда, да и не на что: все давно пересмотрено, все изучено, только на компас разве. Перед тобой три часа полета. А от сознания, что тебе еще предстоит сделать два полных рейса туда и обратно, становится скучновато, и ты набираешься терпения. Для общего дела.

Просидеть неподвижно в кабине восемь часов под монотонный гул мотора — трудно, да тем более летая по одной и той же трассе, в одних и тех же условиях: жара, пески, пыльная дымка, мутные воды Амударьи. Почитать [217] бы в полете, да как? Я всегда вожу с собой книги и журналы и в портах в свободные минуты читаю. А в полете? Сколько времени зря пропадает! Почитать бы!

Не спуская глаз с горизонта, достаю журнал «Вокруг света», кладу его на колени, раскрываю. Интересный рассказ, с продолжением. И едва отвлекся, мотор — гав-гав-гав! Взгляд на горизонт, легкое движение ручкой, ножными педалями. Исправил, и опять глаза в страницу. И снова — гав-гав-гав! Ну что за чтение?

Лечу несколько минут, вперившись взглядом в горизонт. Ровно лечу, хорошо. В воздухе спокойно, а журнал прожигает коленку. До чего ж интересный рассказ!

Нет, надо все-таки как-то устроиться! Соображаю: как? Самолет вообще-то устойчивый, в спокойном воздухе горизонтальное равновесие его можно отрегулировать стабилизатором, а курс можно контролировать по компасу. Что касается встречных самолетов, их на этой высоте здесь нет. Г-2 летают на шестьсот — восемьсот метров, мои друзья по ПР-5 выше тысячи не забираются. Говорят, что нечем дышать, мало кислорода. Глупости какие! Я-то летаю — и ничего. И пассажиры не жалуются.

Вожусь, регулирую, соображаю. Я занят экспериментом, и мне уже не скучно. Констатирую факт, так, для себя: когда человек занят — работает, увлекается, время для него идет в другом порядке. На земле прошел час, а ему кажется, что несколько минут! А если всегда и во всем увлекаться, гореть, искать, так это ж здорово, черт побери!

Отпускаю ручку. Так хорошо! Стабилизатор отрегулирован, и самолет летит как надо.

Беру журнал, читаю, но сам настороже, и до меня не доходит смысл прочитанного, потому что слушаю, а как мотор? Сначала ничего, а потом гав-гав-гав! Ясно! Изменился режим полета. Смотрю на горизонт, на компас, исправляю курс. Незаметно для себя я надавил чуть-чуть на левую педаль, и самолет стал разворачиваться влево.

Так, что же делать? Ага, очень просто. Надо разрабатывать в себе угловое зрение: одновременно видеть и страницу журнала и стрелку компаса, благо, он стоит удобно, на полу кабины. Провожу эксперимент. Получается, но плохо. Я немного резковато подправляю куре ногой. Приноравливаюсь делать это деликатней. Не очень-то на первых порах. Но ведь если взяться!

Читаю и вижу стрелку компаса. Все больше и больше читаю, все реже и реже отрываюсь. И я уже не в самолете: [218] я в дебрях Африки, продираюсь сквозь лианы, мчусь на пироге по бурным притокам Конго.

Гляжу на часы и не верю своим глазам: через двадцать минут посадка!

Теперь я стал брать в полеты килы журналов и толстые книги. С утренней зарей взлетал, с вечерней садился. И еще бы летал, да день кончался быстро.

Выбирался из кабины с чувством сожаления и без всякой усталости, будто кто-то другой вел самолет, а не я.

Дальше