Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Винегрет в голове

Мы устраивались несколько дней. Толчея, неразбериха. Люди приезжали со всех сторон: из Чувашии, из Мордовии, из Сибири и Урала, и со средней полосы России. Некоторые, покрутив носами (неустроено, холодно), забирали манатки: «Нужна нам эта школа, как собаке пятая нога!» — и уезжали. Ну и катитесь! Невелика потеря! Слабаков будет меньше.

Через неделю все установилось, стабилизировалось. Были назначены командиры учебных групп, ну и, конечно, старшина — глава над курсом.

Нас сводили в баню и там всех переодели. Китель, брюки из грубого черного сукна, сапоги, черная шинель, черная фуражка с лакированным козырьком. На фуражке латунная эмблема — «птичка» с пропеллером. Если ее потереть рукавом — блестит, как золотая. Вот только пуговицы бы еще золотые! На черном-то как бы они хорошо выглядели! А пуговицы подгуляли: невзрачные [109] черные железные пуговицы с выдавленной эмблемой. Ее и не видать вовсе!

Оделись и как-то вроде бы все потеряли свою индивидуальность. Это только на первый взгляд так казалось, а на самом-то деле индивидуальность не только осталась, но как-то даже подчеркнулась. Ну, например, всем же выдали одинаковое обмундирование, а вот сидит оно на каждом по-разному: на ком с шиком, а на ком как на палке! Смотреть тошно.

— Ну, Петь, — говорю я своему товарищу по группе Агееву. — Что ты согнулся, как знак вопроса? Выпрями спину-то! И фуражку выпрями, пригладь, — что она у тебя, как у повара колпак?

А он отмахнулся от меня, как от назойливой мухи:

— А мне и так хорошо. — Вот и все тут.

И сапоги у него тоже какие-то — култышками и рыжие. Ну почисть их сапожным кремом, доведи до блеска. И ходить надо тоже с достоинством. Подтянись, держи голову высоко и ногу ставь твердо.

— Петь, ну ты же курсант, понимаешь? Будущий летчик, так держи себя браво, шагай красиво!

— Отстань! — сердился он. — Мне и так хорошо. — Это у него отговорка такая была любимая.

Ну, за нас, конечно, сразу взялись: строевые занятия, шагистика. Старшины, назначенные из курсантов, побывавших в армии, свое дело знали. А дело-то, собственно, все в том, чтобы красиво, четко подавать команды. Такие команды и выполняются с удовольствием.

А военрук школы Киреев — просто чудо! Маленький, кругленький, быстрый. Носил он хромовые сапоги и широченные брюки-галифе. На боку планшетка. Голос звонкий-звонкий. Выстроит курс, прокатится шариком вдоль всего строя: «Товарищи курса-анты-ы! Ушки топориком! Ушки топориком! Слушай мою кома-анду! Ррравня-а-айсь! — И опять пробежит, подравняет, добиваясь идеальной прямой. — Сми-и-рррна! — Напррра-во! Ать-два-а! Ша-аго-ом... аррш!»

И несколько сотен ног, обутых в сапоги, дружно, разом — по булыжной мостовой: хррруп-хррруп! хррруп-хррруп! хррруп-хррруп!

И мы идем через город, запеваем песни.

Красивый строй — это прежде всего хороший дух, бодрое настроение. Это единство, спаянность, дружба, это локоть товарища, это подмога, опора и внутренняя гордость. Хороши мы были бы, если бы плелись из общежития [110] до учебного корпуса кое-как, вразвалку и вразброд. Провалиться можно было бы от стыда!

И лишь тогда, когда мы научились хорошо ходить, нас повели в учебный корпус. Громадное здание в пять этажей стояло солидно, веско. Мы вошли в него, как в святая святых, тихо, молча, Самолетный класс, моторный класс, аэронавигации, теории авиации... Экспонаты, экспонаты, экспонаты: обнаженное крыло самолета — с лонжеронами, стрингерами, нервюрами. Системы рулей в сборе и в схеме. Фюзеляжи, ролики, троса... Разрезанный мотор, вдоль и поперек, такой конструкции и такой — от зари авиации до наших дней. Цилиндры, поршни, шатуны, системы смазки. Компас, карты, измерения углов. Силуэты самолетов: над морями, над горами, над пустынями. Небо, облака, трассы полетов...

И этот запах — авиационный...

Было от чего закружиться голове! Мы ходили как пьяные от счастья и от теплого затаенного сознания, что вот кто-то, чья-то ясная головушка, чьи-то добрые руки создали для нас все условия: учись, познавай, становись человеком, нужным для Родины.

Эх! Имел бы я законченное среднее образование да знал бы алгебру и математику, учился бы играючи, а так... Самолет, мотор — пожалуйста! Знаю назубок. Выхожу к доске или к экспонату с указкой и не хуже учителя сыплю терминологией и получаю отметки «отлично».

«Сопротивление материалов». Тут у меня уже раздваивалось: у доски отвечаю отлично, даже учитель делал квадратные глаза, когда я без запинки разбирался в сложной схеме разложения сил. Нарисует он принципиальную схему лонжерона крыла и давай — поясняй ему стрелочками, как будет работать конструкция на сжатие, на скручивание, на растяжение. И я моментально разберусь, что к чему. А вот письменная... не получалась! Формулы надо писать, выводы делать: что из чего, делить «игрек» на «зет» и множить на «икс». То горячей волной обдаст, то холодной. У доски отлично, письменно плохо. Разве только «сдуешь» когда у соседа...

Говорит мне учитель:

— Лодырь ты, вот что, мой друг! — И теряется, какую же отметку выводить? И выводит среднюю — уж очень здорово я силы раскладывал.

С «Теорией авиации» — так же: все понимаю, все представляю, а как дойдет до выведения формул — стоп! Тяну на тройку. [111]

«Аэронавигация». Тут как-то получалось интересно. Преподаватель из летнабов, побывавший в серьезной аварии, с обгоревшим лицом и кистями рук, примет доклад у дежурного по классу, подойдет к столу, обопрется об него кулаками, постоит так с полминуты, потом с размаху стукнет по столу костяшками пальцев и скажет:

— Земля — это есть классический эллипсоид!..

Значит, он на «взводе» и на уроке можно заниматься чем угодно. Мы брали карты и, разложив их на скамьях, изобретали себе сложные маршруты: измеряли курсы, вносили поправки на снос, на магнитное отклонение, исчисляли потребный запас горючего и намечали, где надо садиться на заправку. Преподаватель с довольным лицом ходил меж столов, поглядывал и щедро ставил нам отличные оценки. А может, так и было?

Изучали мы и аэродромную службу. Преподаватель — латыш, по фамилии Нокеляйнен. Как-то шла ему эта фамилия: деликатный, интеллигентный, голубоглазый. Удлиненное лицо, приплюснутое у висков, волнистые светлые волосы, высокий чистый лоб, маленький рот с красиво очерченными припухлыми губами. Нокеляйне — бывший военный летчик-истребитель, побывал в аварии. Он интересно вел уроки, не очень чисто выговаривая по-русски, и это у него получалось тоже как-то мягко и красиво, и запоминающе.

— Нат артромом фикурять нелься! — четко выговаривал он, и слова его словно впечатывались в нашей памяти.

Конец теории

А в выходные дни мы отправлялись в город, чаще всего в театр. Местная труппа, очень веселая и очень нами любимая, непринужденно и мило ставила оперетты: «Сильва», «Марица», «Цыганский барон».

Марица была немного толстовата, но энергичная, подвижная, с красивым голосом, и мы любили ее всей душой и прощали ей ее объемистость. А возлюбленный Марицы, весельчак и балагур, когда по ходу действия должен был держать ее на руках, делал при этом такие уморительные рожи, что театр сотрясался от взрыва хохота и аплодисментов. Здесь мы переживали счастливые часы, страдали, влюблялись, ревновали, испытывали сладость благополучного исхода в соединении любящих сердец и выходили из театра с настроением возвышенным [112] и восторженным и словно бы очищенными от нашей напряженной в трудной учебе жизни.

Но чтобы попасть в театр, нам надо было еще пройти «чистилище». Очень требовательный старшина, прежде чем отпустить нас в город, выстраивал увольняющихся в общежитии и придирчиво осматривал.

— Пуговица болтается, выходи из строя!

— Товарищ старшина!..

— Ррразговорчики!..

— Сапоги! Это что за сапоги?! Кто их будет тебе чистить — старшина? Выходи из строя!

Пройдет вдоль рядов, все увидит, все заметит. Ну, кажется, нормально, сейчас отпустит, а он командует:

— Смиррр-на!.. Кррру-гом!

Теперь мы стоим спиной к старшине и поеживаемся от его взгляда.

— Это что-о-о?! — гремит голос. — Что это такое, а?! Как для себя, так сапоги начистили, а для старшины так нет? На пять минут ррразойдись! Чистить задники сапог!..

Что поделаешь — расходимся, чистим задники сапог. Для старшины.

Время шло. Мы учились, ощущая всем своим сознанием, всем своим желанием наступление новой «эры» в нашей жизни — переход с теории на практику. Мы взрослели.

Пришла весна, тополя набрали почки, и по берегам Хопра с почерневшим ноздреватым льдом появились в снегу проталины, в которых ярко зажелтели ивовые прутья. Верба, украсившись пушистыми сережками, пробуждала в душе волнующие чувства. А волнений было много. Всяких. Нужно готовиться к экзаменам по пройденным предметам теоретического курса и получать отпуск, чтобы поехать домой, похвастаться, покрасоваться. Ребята шныряли в поисках эмблем и «золотых» пуговиц, которые курсантам хотя и не полагались, но без них-то ведь нельзя! Как появишься домой — эффекта не будет и вообще!..

Добывали пуговицы разными способами: официально и неофициально. Самые дотошные принялись устанавливать, положены ли курсанту «золотые» пуговицы? Установили — выпускнику теоретических курсов уже положены. Ну, а раз положены — давай! А не дают. Говорят — нету. Как это «нету»? Просьбы, нарекания, жалобы. [113] Выяснилось — снабженцы прозевали вовремя дать заявку в высшие инстанции. Нет пуговиц на складе. Но разведка донесла — есть! Только зажимают их для какого-то там «всякого случая». Ах, зажимают?! Петиция начальнику снабжения Бершадскому. А тот наотрез отказал: «Не дам — и все тут!» Кто смирился, а кто нет.

Бершадский любил играть в шахматы. Но ему не было равных партнеров в городе. Только один курсант из четвертой группы, Алексей Трегубов, щуплый и невзрачный парень с густой шевелюрой огненно-рыжих волос, был достойным противником Бершадского. Они часто играли с переменным успехом, и лишь немногие знали, что если Бершадский выигрывал, значит, так было надо. Выиграв, Бершадский становился добрее, и на нашем курсе появлялись костюмы для самодеятельности или музыкальные инструменты, которых официальным путем оркестранты никак не могли добиться.

Вообще-то Бершадский был человек неплохой, умный, с чувством юмора, и курсанты его любили.

Он появился у нас в общежитии к вечеру, неожиданно, разыскал Алексея Трегубова, и они, уединившись в красном уголке, уселись за шахматным столом.

На этот раз, блестяще выиграв две партии, Бершадский был неумолим. Высказанные Алексеем, как бы между прочим, просьбы о пуговицах, были категорически отклонены. Тогда Трегубов предложил сыграть еще и выиграл. Задетый за живое Бершадский захотел отыграться — и проиграл! И снова попросил — и снова проиграл. Крупное лицо его с тонкой розовой кожей покрылось фиолетовыми пятнами. Так сокрушительно он еще никогда не проигрывал. Бершадский сгреб шахматные фигуры в ящик стола, тяжело поднялся и, сопровождаемый дежурным по курсу, направился к вешалке, где висела его шинель. Вешалка была курсантская, общая, и он долго копался в темноте, ворча сердито: «Моя? Не моя. Опять не моя!» — и раздраженно к дежурному:

— Почему у вас здесь лампочка не горит?

Дежурный вежливо щелкнул каблуками:

— Нету, товарищ начальник! Вторую неделю рапорт у вас лежит...

— Рапорт, рапорт, — уже примирительным тоном проворчал Бершадский. — Подковыриваешь?.. Да где же моя шинель, ч-черт ее подери! — закричал он. — Дайте же как-нибудь сюда свет, что ли!

— Днева-а-льный! — громко крикнул дежурный. — [114] А ну, быстро, выверните лампочку в красном уголке и вверните ее у вешалки!

— Выверните, вверните, — опять проворчал Бершадский. — Черт знает что такое!

— Вот именно, — с готовностью поддакнул дежурный и снова щелкнул каблуками.

Прибежал дневальный с лампочкой и с табуреткой в руках. Поставили тумбочку, на тумбочку табуретку, ловко забрался.

Свет включен, а шинели нет!

У дежурного вытянулось лицо, и он грозно посмотрел на дневального. Тот кинулся к вешалке.

— Да вот же она, ваша шинель, товарищ начальник! Как же вы ее не нашли? Сукно-то вон какое — сразу выделяется.

Бершадский недоверчиво тронул рукой воротник шинели.

— Действительно вроде бы моя. — Повернул шинель. — Нет, не моя. Пуговицы черные...

Постоял в раздумье, бросил на дежурного подозрительный взгляд и решительным движением полез в карман шинели. Вынул носовой платок, записную книжку, карандаш с металлическим наконечником. Не торопясь, положил все на место и, склонив голову набок, с хитрецой посмотрел на дежурного.

— Тэ-э-эк, — сказал он, и в голосе его послышались смешливые нотки. — Тэ-э-эк. Значит, пока мы играли в шахматы, пуговицы мои почернели?!

Дежурный беспомощно развел руками:

— Ничего не пойму, товарищ начальник! Это чего же — обнесли, значит? То есть, простите, — ваши срезали, а черные пришили?! Да я их разыщу!.. Из-под земли достану!

Бершадский, замахав руками, рассмеялся:

— Что вы! Что вы! Не надо горячиться, не надо. Так как вы сказали: «Обнесли, значит»? — И расхохотался. — Ну, артисты, ну, артисты!..

Все еще смеясь, он снял свою шинель, надел ее с помощью дежурного и, поблагодарив его кивком головы, сказал:

— А пуговицы завтра будут. Для всех. Золотые, — и вышел.

Итак, с пуговицами вопрос был решен положительно. Ребята на радостях качали Трегубова, и вечером следующего дня, собравшись в общежитии, все золотые, все [115] красивые, все повзрослевшие, решили объявить соревнование между учебными группами на лучшую сдачу экзаменов. И все вдруг стали серьезными и тихими. Разложили конспекты, схемы, чертежи и гудели, гудели по всем углам.

А в воздухе пахло весной, и счастьем, и переменой в жизни. Но счастье это и перемену в жизни надо было еще отстоять в экзаменах.

Я тоже вносил свой посильный вклад, сдавая на «хорошо» и «отлично». И даже «Теория авиации», против моего ожидания, прошла на «хорошо», и «Сопромат».

Я чувствовал себя таким счастливым! Таким счастливым и уехал в отпуск.

Дальше