Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Бороться так бороться!

Зимний кинотеатр «Хива», намеченный на капитальный ремонт, был предоставлен в распоряжение приемной комиссии. Двери в зал еще закрыты. Разношерстная толпа молодежи, разбитной и веселой, запрудила тихую улицу с могучими, по-осеннему голыми тополями. Разговоры, смех, дым коромыслом. Курят, грызут семечки. Я присматриваюсь. Народу много, и все, конечно, хотят пройти комиссию, значит, будет конкурс, да еще какой! Мне неизвестна программа предстоящих экзаменов, но математики я боюсь. Не ладил я с нею, а тут еще — недоучка! И на что мне надеяться с таким «багажом»? А какой-то голос мне шепчет: «Когда не на что надеяться, надейся на Его Величество Случай! Шансик слабый, конечно, но все же он есть! Надейся! Борись до последнего!»

Ну, на Случай так на Случай! И бороться так бороться!

Открылись двери:

— Входите!

Мы вошли. Чуть косяки не вынесли. Заняли места на скрипучих скамьях. Шум, гам, громкие выкрики, перебранка. Пахнет потом, табаком, пыль — до потолка. Я умостился на седьмом или восьмом ряду у прохода. Меня приемом «выжмем сало!» пыталась было вытеснить какая-то компания, но я, вцепившись руками и ногами в сиденье, поддал плечом, и сосед, рыхлый парень с круглой, как луна, физиономией, вылетел пробкой, за ним другой. Кто-то крикнул: «Братцы, это свой!» — и атака прекратилась.

Утвердившись, я вперился взглядом в сцену. За длинным столом, покрытым красной материей, усаживались члены комиссии. Не спускаю глаз с председателя комиссии летчика Голубева: энергичный, подвижный, таким и должен быть летчик в моем представлении.

В зале шум несусветный, казалось, нет сил угомонить [93] шумящую аудиторию. И вдруг голос — отчетливый, сильный, и что поразило нас всех — женский:

— Ти-хо!

И стало мгновенно тихо. И в этой тишине — топот каблучков: топ-топ-топ! Мы вытянули шеи. Худенькая женщина, хрупкая, изящная, придерживая тонкими пальцами концы пуховой шали, накинутой на плечи, спускалась по ступенькам в зал. И мы вдруг почувствовали ее власть над нами, власть ее каблучков, власть тонких пальцев, власть ее голоса.

Она вышла в проход, твердо ступая по широким доскам пола и, не останавливаясь, короткими броскими фразами объяснила нам, какие экзамены мы будем сдавать: напишем диктант, затем сочинение и потом решим несколько примеров и задач по математике. Вот и все.

Она уже подошла почти вплотную ко мне и вдруг без всякой паузы сказала:

— А сейчас... Внимание! Все сидящие с краю по этому проходу назначаются старшинами рядов. Старшины... Встать!

У меня сработало, как в ЦИТе. Я бессознательно вскочил, вслед за мной, неуверенно, вразброд, поднялось еще человек десять, остальные сидели в недоумении.

— Что, я непонятно сказала? Поднимайтесь, поднимайтесь!

Кто-то въедливо хихикнул, и зал грохнул хохотом.

Учительница улыбнулась, поблагодарила меня взглядом, высвободила руку из-под платка, подняла ее над головой. И зал стих. Все старшины стояли, как было приказано.

— Старшины! Пойдите на сцену, получите тетради и карандаши, раздайте по своим рядам.

Получили, раздали. Карандашей было мало — один на двоих. Нам сказали: «Разрежьте их пополам и очините». Мы так и сделали. И вот уже раскрыты тетради, как раз посередине, чтобы можно было расшивать, и мы готовы писать диктант. Не очень-то удобно — на коленях, но что поделаешь?

Диктант был заковыристый, со многими ловушками, но я их видел, а кто не видел, тот вздыхал, и вздохов было много, и шепотных вопросов тоже, но учительница их сразу пресекала:

— Кто там шепчется?! Прекратите сейчас же! Диктант написан, листки из тетрадей вырваны и сданы. Нам приказали прийти через четыре дня. [94]

Пришли. В вестибюле на доске — списки, напечатанные на машинке. Проталкиваюсь, ищу свою фамилию. Ого! Высшая оценка: «Оч. хор». Это уже что-то! Стою у доски, раздуваю зоб: ох, похвастаться-то хочется! Делаю вид, что ищу свою фамилию. Нахожу, тычу пальцем, радостно восклицаю, к досаде тех, кто вообще своих фамилий здесь не находил. Были и еще счастливчики, с такими же оценками, как и моя, но мало, всего восемь человек, я — девятый.

Нас приглашают в зал. Занимаем прежние места. Сегодня тише, людей поубавилось. Вот тебе и среднее образование! Читать надо больше!

Мы приготовили тетради, зачинили карандаши. Будем писать сочинение.

— Тема вольная, — говорит учительница. — Напишите о каком-нибудь событии или о человеке, поразившем ваше воображение. На это вам дается полтора часа. Начинайте!

И меня охватило какое-то опьянение. Было желание — написать хорошо, и было еще что-то большое, важное и неуловимое. Да, а о ком мне писать? Я зажмурился, и в памяти отчетливо встали мои далекие друзья-строители: студент Алеша Коробков и сын профессора Виктор Завьялов. Бригадир Одинцов и Василенко Иван Иваныч. И Колька Стрыгин — гитарист. Мой выбор пал на Стрыгина. Я увидел его, нескладного, некрасивого, с непомерно длинными руками и сильными пальцами, ловко охватывающими гриф гитары, и услышал его голос, чарующий, проникновенный. Я увидел людей, его слушающих, с взволнованными лицами и увлажненными глазами...

Я писал быстро, едва поспевая за образами и фразами, меня обступившими. Ощущение было такое, будто кто-то стоит у меня за спиной и диктует, диктует. Я ничего не видел, ничего не слышал, что происходило вокруг меня, я видел только то, о чем писал. Видел четко, ясно, до галлюцинации. Слышал удары кетменей, скрип тачечных колес, дыхание рабочих. Вдыхал запах свежевырытой земли и запах пота.

Писал, нисколько не думая о правильности изложения — о морфологии, грамматике и синтаксисе. Я вообще не думал ни о чем, потому что мне... диктовали, диктовали, диктовали...

И вдруг что-то произошло! В меня ворвался шум зала: шелест бумаги, шорох, чьи-то вздохи и сдержанный [95] шепот: «Петька, а Петьк! Как правильно писать: «семячки» или «семички»?

Я оторопело уставился в свою исписанную мелким почерком тетрадь. В голове пусто-пусто и как-то муторно, до тошноты. Ни о чем не хочется думать и писать не хочется. Да я и не мог писать, потому что... выключился! Кончили мне диктовать...

Я испугался: «Да что же это такое со мной творится?!» Появилась вялая мысль: «Хоть прочитать бы, что я там накулемал?» Но и читать не хотелось, не было сил.

Мое внимание привлек топот каблучков: топ-топ-топ! Ближе, ближе! Я сжался, притих, а она уже стоит надо мной. Ощущаю ее дыхание на своем затылке.

— А ты почему не работаешь?

— А я... Я... уже написал!

— Так быстро?

— Д-да-а.

— Ну-у... если написал, — с явным недоверием сказала она, — тогда давай свою работу и выходи.

Я отдал ей листки и вышел.

Четыре дня нестерпимых мук и терзаний. Шел, как на казнь. Доска. Список. Толпятся ребята. Ругаются, вздыхают, счастливо смеются. Робко подхожу, ищу свою фамилию и не верю глазам — вторая отметка «оч. хор»!

Может, я сбился, не там посмотрел? Нет, точно, это мои отметки!

— Вот это здорово! — воскликнул кто-то за моей спиной. — Две высшие оценки! Такого нет ни у кого. Молодец!

«Это про кого, про меня?!»

Просматриваю список. Точно — ни у кого! Вот это да-а-а!..

И уже меня распирает всего от гордости и от восторга, и я стою и тычу пальцем в свои непревзойденные оценки: вот я какой! Вот я какой!..

Но в это восторженное чувство, как в бочку с медом, потихоньку, исподволь, начинали просачиваться капельки дегтя, и третья графа, которую я вначале игнорировал, теперь назойливо напоминала о себе. И к тому времени, когда нас пригласили в зал, от моего восторга не осталось и следа. Я потускнел и сник. Математика! Здесь уж, я понимал, мне не поможет никакой случай. Здесь надо было знать!

Я занял место на своем заметно поредевшем ряду, вынул из кармана помятую тетрадь. На сцене, на двух треногах [96] была установлена большая классная доска, и Сергей Петрович, учитель по математике, худенький, в сером костюме и со старинным пенсне на носу, громко стуча мелом, записывал примеры и условия алгебраических задач.

В зале — тихий гул голосов, людей осталось мало, и шуметь было некому. И в этом тихом гуле уж очень громко прозвучали знакомые шаги: топ-топ-топ! — стучали каблучки. Но меня они уже не трогали, не умиляли. Я чувствовал себя выбывшим из игры и в данную минуту размышлял, сейчас мне встать и уйти или потом?

Топ-топ-топ-топ!

Я поднял голову. Учительница. Идет и высоко над головой держит в руке тетрадные листы. Подходит ко мне, останавливается, кладет мне руку на плечо.

— Вот, если бы я сама не видела, как этот худенький юноша («Это она мне?» — доходит до меня)... работал над сочинением, то никогда бы не поверила, что так хорошо можно написать. Молодец! — И подает мне мои листки: — Вот, возьми себе на память.

Внимание всех привлечено ко мне, все вытягиваются, смотрят, и мне от этого становится еще горше.

Учительница ушла, протопав на прощание каблучками. Сергей Петрович достукал на доске свои задачи и. потерев носовым платком пальцы, выпачканные мелом, пригладил свой седеющий бобрик волос.

— Прошу работать!

Общее движение, шелест тетрадных страниц, сосредоточенные взгляды. Работают люди! Я тоже прикидываюсь сосредоточенным. Списал с доски условия задач, примеры с «иксами» и «игреками» и с квадратными корнями и скис окончательно: все, что было на доске, этого я как раз не проходил. Что же делать-то? Посидел немного, и когда ребята, решившие задачи, стали сдавать свои работы, я положил свой листок себе в карман, поднялся и вышел вместе с ними, твердо решив больше сюда не приходить. И так все ясно: экзамена не сдал — двери в школу для меня закрыты...

И все же я пришел через четыре дня. Просто так пришел, без всяких планов и надежд. Правда, сначала была мысль — найти Кабанова и поговорить с ним. Но потом и отверг эту мысль. Что я скажу ему — что не выдержал экзамена? Или чтобы попросить его сделать мне исключение, это нечестно. И мало того — я вообще не [97] должен с ним встречаться! Чтобы не было вопросов. Тошно и так.

У открытых дверей стоят ребята. Группами. Разговаривают, курят. Степенные, солидные. Я остановился в стороне и долго смотрел на них. Счастливчики! Они уже виделись мне в летной форме, в комбинезонах, в шлемах с очками...

— Ребята, входите!

Побросали окурки в арык, пошли. Пошел и я. Посмотрю хоть на списки...

Списки висели прежние, только фамилии тех, кто не выдержал экзамена, были вычеркнуты красным карандашом. Я отвернулся: не хватало мужества увидеть на своей фамилии красную черту. Вычеркнут из жизни, из мечты...

Мимо, упруго шагая, прошел Голубев:

— Быстро, быстро, в зал!

Я оглянулся: «Это он мне?»

Появился Кабанов, спешит догнать председателя. Увидел меня, остановился и скороговоркой:

— Ты не огорчайся этой оценкой. Понимаешь, Сергей Петрович... Ну, словом, было утеряно несколько работ. Не нашли и твоей. Так мы проставили «уд». У тебя же две «оч. хор»! Пошли! — И умчался.

Ничего не понимая, я все-таки задержался у доски, разыскал свою фамилию, не тронутую красным карандашом, и в графе «математика» увидел оценку «уд».

Я вошел в зал и робко сел в самом заднем ряду. Мне было тошно. Все произошедшее никак не укладывалось в сознании. Конечно, это был редчайший Его Величество Случай, но... честно ли будет им воспользоваться?

Словно сквозь сон доносились до меня слова председателя комиссии:

— ... и вы, сидящие здесь, в этом зале, в честном конкурсном соревновании («Это я-то в честном?!») завоевали право пройти еще одно, очень трудное, испытание — медицинскую комиссию. Вас здесь около двухсот человек, а поедут в школу шестьдесят пять. Вот и судите, какой строгий будет отбор...

У меня отлегло от сердца: «Зачем я буду зря казниться, если предстоит еще борьба? Пройду комиссию, — вот мне и оценка! А пройти я ее должен на отлично. Должен — и все тут!» [98]

Нельзя распускаться!

Приземистые корпуса военного госпиталя с белыми занавесками на высоких сводчатых окнах чинно стояли среди гигантских, в несколько обхватов, тополей и карагачей. Прямые аллеи, тротуары, выложенные кирпичом, высокие стены аккуратно подстриженных кустарников, за которыми в газонах, шурша опавшей листвой, шныряли черные дрозды. Деревья и кустарники были голые, но оттого, что тротуары и аллеи содержались в чистоте: ни окурка, ни бумажки, ни опавшего листа, эта голость не вызывала чувства грусти, а наоборот, настраивала на то, что осень и зима — дело проходящее, и когда настанет срок, лопнут почки на деревьях, пробьется новая трава, зажелтеют одуванчики — первые разведчики весны...

Настроение у меня было самое лирическое, хотя, собственно, радоваться-то было еще нечему. Кто знает, какие опасности могут тебя подстеречь? Как с глазами тогда, когда на курсы ЦИТа поступал? За глаза я теперь не боялся, а вот за ухо... Позавчера, вдруг вспомнив, что у меня в детстве болело правое ухо, я решил показаться врачу. В платной поликлинике женщина-врач тщательно меня осмотрела, проверила слух.

— Ну что ж, — сказала она. — У вас все хорошо, молодой человек. Слышите вы отлично.

— Доктор, — сказал я. — А вот... я на летчика хочу.

— На летчика? — переспросила она и поправила лобный рефлектор. — А ну-ка дайте я посмотрю ваше правое ухо. — Взяла никелированную воронку, посмотрела. — Гм... Да-а... У вас болело ухо в детстве?

— Болело, — ответил я. — А что?

Она посмотрела на меня с чувством сожаления:

— У вас шрам на барабанной перепонке. Вас забракуют.

— Шра-а-ам?!

Вот этого я меньше всего ожидал. Все можно натренировать, как-то скрыть, завуалировать, а шрам так и останется шрамом, хоть лопни!

Меня словно из ушата холодной водой облили. Я шел домой сам не свой. Надо же — шрам! Что же делать-то? Вроде ничего и не поделаешь. Но распускаться нельзя. Нельзя распускаться! Надо что-то придумать. Но что? И я принялся рассуждать и в конце концов пришел к логическому выводу: я должен пройти все кабинеты только [99] на отлично! Лоркабинет оставлю напоследок. И если моя сводная медицинская карта будет только с отличными отметками, то последний врач, естественно, не будет проявлять особой бдительности, а даже, может быть, наоборот — проявит невнимательность. Может так быть? Может! С другой стороны, имея отличные оценки всех других кабинетов, легче уговорить врача быть снисходительным. Ну, и у меня ведь есть еще в запасе Его Величество Случай! Ведь может быть, скажем, так: старенькая женщина-врач. В очках. Подслеповатая. И она этого шрама не разглядит. А слышу-то я хорошо! Так и пройдет. Чего же тут панику разводить?

Я так убедил себя в незыблемости избранного мною метода, что никакие сомнения меня не тревожили.

Я с умыслом немного опоздал. Пусть комиссия возьмет «разгон», разработается и установит какой-то эталон, а я должен показать результаты выше этого эталона. И еще — начинать проходить комиссию нужно с самого трудного кабинета, из которого больше всего выходит забракованных. Отличная оценка этого врача задаст тон всем остальным.

Приемная уже была полна народу: кто был раздет, кто раздевался. Дежурная сестра, пожилая, строгая, регистрировала пришедших:

— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Вот вам медицинские листы. Это вот — сводный, он должен быть всегда наверху. Ясно? Раздевайтесь.

В длинном коридоре с множеством дверей стояли очереди. Я встал в сторонке и осмотрелся: где же тот кабинет — самый трудный? И скоро увидел его: во-он там, в конце коридора, где титан. Самая короткая очередь возле этой двери. Из нее как раз вылетел парень, весь мокрый, лицо растерянное, жалкое.

— 3-зверь, а не доктор! — простонал он и со злостью запихнул медицинские листы в урну. — Забраковал, п-парразит! — Встретился со мной взглядом, пожаловался: — Пока я здесь стоял, из восьми человек только двое прошли!

Подхожу, чтобы занять очередь к «зверю» и «паразиту». У двери с надписью «невропатолог» жмется группа ребят в чем мать родила. Какой-то шустрый парень, оттолкнув меня, подскочил и пальцем: «Раз, два, три, четыре... — принялся считать. — Одиннадцать, двенадцать! Я тринадцатый? Не пойдет! — И ко мне: — Ты сюда? Уступаю. Я за тобой». [100]

Двенадцатым был в очереди высокий парень атлетического сложения, красивый, мощный, хоть ставь на пьедестал. Он важно прохаживался, держа листы за спиной, расправлял грудь и плечи, поигрывал мускулатурой. Подойдя к нему, я почувствовал себя пигмеем, до того он подавлял своей массивностью. Было в нем что-то наигранное, нахальное. Он мне не понравился.

— Кто здесь последний, ты, что ли? — вызывающе спросил я.

Парень, чуть повернув гордо посаженную голову, взглянул на меня через плечо сверху вниз, презрительно скривил губы.

— Ну я-а-а, — хрипло пробасил он и сплюнул мне под ноги. — Ходють тут всякие!

Да, действительно, доктор свирепствовал вовсю: из одиннадцати человек прошли с оценкой «удовлетворительно» только четыре. Не очень-то! Гигант заметно нервничал, а я был подобранно-спокоен: все во мне сейчас мобилизовано для выполнения самого важного — пройти этот первый трудный кабинет на «отлично».

Вышел очередной, вздохнул счастливо, вытер пот со лба:

— Хорошо! — сказал он и мотнул головой. — Ну и зве-е-ерь!

А великан уже топтался перед дверью. Подошел, глубоко вздохнул, расправил плечи, словно готовясь выйти на ринг, и вдруг со всего размаху толкнул дверь ногой, открыл ее, шагнул через порог и лягнул дверь с той стороны.

А у меня как-то само собой получилось: я подставил свою ступню, дверь ударилась, самортизировала, и получилась щель. Я тотчас же прильнул к ней: что же там будет?

Доктор, склонив подстриженную под короткий бобрик лобастую голову, что-то писал, торопливо и нервно. «Ну, ясно, — подумал я, — невропатолог сам должен быть нервный». А парень стоит, держит анкеты за спиной и босой ногой шлепает по полу.

Доктор по-прежнему пишет, а парень шлепает ногой. Интересно, долго так будет продолжаться?

Наконец доктор резким движением положил ручку на стол и, не поднимая головы, рыкнул:

— Ну-у?

А парень без всякого смущения в ответ: [101]

— Ну во-от, я прише-е-ел. — И шумно вздохнул, расправляя плечи.

Доктора словно пружиной подбросило, он вскочил, оперся кулаком о стол. Ноздри его трепетали, глаза сверкали гневом.

— Садись на стул! — почти заорал он.

Парень, играя мускулатурой и явно красуясь, важно прошагал до стула и, небрежно бросив на край стола листы, принялся усаживаться с таким видом, будто он пришел к теще на блины.

Доктор, шумно дыша, принялся его осматривать, ощупывать, остукивать, резким тоном подавая команды: «Руки вперед!», «Растопырь пальцы!», «Закрой глаза!»

Наконец послышалась команда:

— Марш на кушетку!

Парень, по-прежнему красуясь, какой-то приплясывающей походкой направился к кушетке и долго укладывался на ней. Доктор, постукивая себя по бедру молоточком, нетерпеливо ждал.

— Ну-у, разложился? — и несколько раз провел ему рукояткой молоточка по груди и животу, перешел к ногам и там черканул по подошвам ног... Парень, игриво гоготнув, дрыгнул ногами.

— Лежи у меня! — процедил сквозь зубы доктор и наложил указательный и средний палец парню на глаза. Что он там сделал, я не понял, но парень, крикнув: «Ой», ударил доктора по руке.

Доктор брезгливо поморщился:

— Ой? — сказал он. — Не годен. Следующий!..

Когда атлет выходил, я не узнал его: сутулый, жалкий, словно футбольный мяч, из которого выпустили воздух.

Теперь идти мне. Подошел, подобрался весь, как перед прыжком с высоты, приоткрыл дверь.

— Доктор, разрешите войти?

А из-за двери:

— Кхм-кхм! Да-да, войдите.

Вошел, прикрыл за собой дверь, встал по стойке «смирно».

— Здравствуйте, доктор!

Смотрит на меня с интересом.

— Кхм! Кхм! Здравствуй, здравствуй. — И широким жестом: — Прошу на стул.

Я четко подошел, положил перед ним документы и сел. И выпрямился. И замер. [102]

Доктора словно подменили: сияющий, светлый. Посмотрел, постучал, покомандовал, но уже тоном отеческим, мягким.

— Прошу на кушетку.

Я быстро улегся, вытянулся в струнку — сама готовность! Теперь надо быть внимательным: отчего это парень ойкнул?

Доктор размашисто прочертил мне рукояткой молоточка по груди, по животу, по ступням. Подошел к голове, наложил мне пальцы на глазные яблоки и... Из глаз моих посыпались искры...

«Что он делает?! Больно же!..» Но я был готов ко всему — стерпел, не крикнул «ой!» и даже не шевельнулся. А он все давит и давит. Боль несусветная. Чтобы как-то уменьшить ее, я чуть передвинул глазные яблоки — пусть давит на новое место. А он, — вот уж действительно — зверь, — надавил еще сильнее. Тогда я озлился: «Не шевельнусь больше, хоть выдави совсем!»

И не шевельнулся. Вытерпел. И он отпустил. Слышу только — хлопает меня ладонью по плечу:

— Молодец, отлично! — и поставил мне в листе отличную оценку.

Последний барьер

Все остальные кабинеты были для меня «семечки». Первая отличная оценка невропатолога сыграла свою роль: я видел, с какой почтительностью рассматривали врачи мой длинный лист. Ну и еще, конечно, мои: «Разрешите войти?», «Здравствуйте, доктор!», «Спасибо» — тоже значили много.

Наконец все! Я прошел предпоследний кабинет. На сводный лист любо-дорого смотреть! Ни у кого не было такого! И вот мне предстоит последнее решающее испытание: кабинет отоларинголога...

От подобранности моей не осталось и следа. Страшно...

Подхожу к кабинету, ноги дрожат, подгибаются. Занимаю очередь. Стою. Мечтаю: вот была бы там сейчас старенькая добренькая женщина-врач. В очках. Лицо в морщинах. Подслеповатая. Может, она и не увидит мой шрам. А если бы и увидела, то ее, старенькую, добренькую, можно и уговорить. Слезу пустить, поплакать... И еще сводный лист у меня такой хороший..

И так я ее себе нарисовал, что видел на ее лице каждую [103] морщинку и даже голос слышал — слабый, слегка дрожащий...

Меня толкнули в спину:

— Ну иди, чего стоишь, твоя же очередь!

Я очнулся, подошел к двери и остро ощутил, как бьет меня отвратительная дрожь и тело потом покрывается. Сейчас вот... Сейчас.

Открываю дверь и слышу свой жалкий, подхалимский голос:

— Доктор, разрешите войти-и-и?

Я ждал, что сейчас прозвучит в ответ надтреснутый старческий голос, а в ответ прогудело раскатистым басом:

— Да-да, входи!

Я вошел и обомлел: сидит здоровенный рыжий доктор в белом халате с засученными рукавами. На мускулистых руках — огненные волосы, пальцы толстые, как сосиски, и тоже волосатые. Ну разве такого уговоришь?..

— Здравствуйте, доктор!

— Здорово, — пробасил в ответ. — Садись. — И, прищурив глаза с пушистыми белыми ресницами, вопросительно на меня посмотрел.

Я нерешительным движением положил перед ним листы и, как бы поправляя бумаги, пододвинул к нему сводный лист. Но он, даже не поглядев, отложил сводный лист в сторону и взял свой. И я совсем скис. Скидки мне не будет. А как он на меня посмотрел!..

И началась проверка: на слух, на шепотную речь. Слышал я хорошо и отвечал точно.

— Та-а-ак, та-ак, — добродушно басил он. — Хорошо-о-о!

А я не спускал глаз с воронки, которую вставляют в ухо. Как на кобру смотрел, с душевным содроганием. И вот его толстые пальцы-сосиски тянутся к воронке.

— Давай сюда ухо.

Подставляю левое. Смотрит, кладет воронку на стол, берет ручку, макает в чернильницу.

— Та-а-ак, хорошо-о-о. Запишем: левое ухо... — Перо, споткнувшись, брызнуло чернилами. Доктор, чертыхнувшись, поморщился: — Во! Кляксу посадил. Хорошая примета! — Взял пресс-папье, промокнул и, продолжая писать, сказал: — Давай правое ухо.

Я ни жив, ни мертв: «Что делать? Что делать..?»

В полубессознательном состоянии встаю со стула, беру его за спинку, волоку ножками по полу. Со скрипом. [104]

И жестко ставлю: бряк! Поворачиваюсь вокруг своей оси, сажусь и подставляю ему... левое ухо.

Доктор, положив ручку, взял воронку, вставил в раковину. Меня всего, с головы до ног, охватило трепетной горячей радостью: «Прошло! Прошло!..»

Но я обрадовался рано. Он что-то заподозрил. Может быть, ему через пальцы передалась моя восторженная дрожь? Не вынимая воронки, доктор сбоку подозрительно на меня посмотрел. На лице его было написано: «Интересно, чему этот осел радуется?» Взгляд его скользнул по листу: да ведь он же второй раз смотрит левое ухо!

И все понял, и зарычал:

— А ну, давай сюда правое ухо!

Схватил меня за голову, чуть шею не свернул. Ткнул воронку и тут же с сердцем шмякнул ее об стол:

— Ты что мне с таким ухом целый час голову морочишь?! Не годен! — Схватил ручку, занес, как копье, чтобы навеки пригвоздить мне приговор...

Я упал на колени:

— До-октор!!

Это был вопль отчаяния, мольба о сострадании. И вижу — его здоровенная лапища дрогнула на полпути. Он поморщился и бросил ручку на стол. Ну ясно — добрейшей души человек!

Я потрясен до глубины души, слезы брызнули фонтаном. Для пущего эффекта, размазываю их по лицу, а сам смотрю, что он делает.

Доктор изучал мой сводный лист. Я громко всхлипнул, он поморщился, но лист не бросил.

— Ну и ну-у! Вот это ли-и-ист! Я такого еще не видел. — И ко мне: — Ну, чего ты ревешь? Чего ревешь? Ты знаешь, что такое летчик? Надо быстро набрать высоту! Быстро снизиться! Перемена давления, а у тебя — шрам на барабанной перепонке! Ну, какой из тебя летчик с таким дефектом?!

Я хлюпнул носом, молитвенно сложил руки:

— Доктор! Честное слово, из меня будет хо-ороший летчик!..

Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся:

— Ну, ладно, не реви. Будь по-твоему: годен условно.

Через несколько дней мать провожала меня на вокзал. У меня был фанерный чемодан с продуктами на дорогу, эмалированный чайник, подушка и толстое ватное одеяло, потому что ехал я в Россию, где была зима и трещали морозы. [105]

Я становлюсь знаменитостью

Пять суток в дороге — это было здорово для нас! Все уже в поезде знали, что едут летчики. Ну, не летчики, конечно, а только еще пока курсанты авиашколы и то — будущие. Но все равно, мы не возражали и поправок не вносили, когда нас называли летчиками.

Ехали дружно, весело. У нас была гармонь, и мы под нее устраивали во время остановок пляски на перроне. Один парень, узбек, Усманов Артык, гибкий, проворный, лихо танцевал лезгинку. И папаха откуда-то у него появилась. Заломит ее, вскинет руки, взвизгнет дико: «Асса! Асса!» — и пошел частить по кругу ногами, обутыми в ичиги. Сразу же толпа вокруг. Развлечение.

А дальше все холоднее и холоднее. А приехали — все заснежено, заморожено. Деревья в инее стоят. Я такого еще не видал. Как в сказке!

С вокзала нестройной толпой дошли до общежития, Охо-хо! Вот это доми-и-на! Громадное здание в пять этажей, множество окон. Здесь нам жить. Авиашкола! Не верится. А может, это сон? Подхожу, как к святыне, трогаю стену рукой. Шершавая, холодная. Моя мечта! Вот она — школа! Я буду любить тебя всей душой! Все перенесу, все перетерплю, но летчиком стану!

Кабанов ведет нас на пятый этаж. Крутые марши лестниц с цементными ступенями. На площадках дневальные. Привлеченные топотом наших ног, открывают двери, смотрят: «А-а-а, новенькие! Будущие летчики!»

Взобрались. Толкаем дверь. Входим. Громадное помещение с подпорными колоннами уставлено рядами железных коек: три ряда слева, три ряда справа. Между койками — тумбочки. Койки голые — одно железо, от которого веет холодом.

— Ну вот, мы первые! — сказал Кабанов. — Нам и обживать. Кладите вещички и пошли в каптерку, получать постельное белье.

Спустились вниз, в каптерку, получили по матрасному мешку, наволочки для подушки, простыню и одеяло. Все пока, на первый случай!

Вышли во двор. Стог соломы — громадный, под белой шапкой, и от него по снегу — золотистая тропинка. Набили поплотней «пуховики», поволокли на верхотуру. Зашили, размяли, застелили простыней, одеялом. Чу-удно! Матрасы — как бочки. Перестарались, наверное, пожадничали. Что же делать — расшивать? [106]

— Ничего, — сказал Кабанов. — Все правильно, не огорчайтесь. Поспите — умнете. Через недельку будет самый раз. Я-то уж знаю.

С пятого этажа, сквозь мерзлое стекло открывается панорама: река, занесенная снегом, деревья в сказочном украшении, из-за них выглядывают крыши домишек и над ними — дымки свечечками. Слева железнодорожный мост в три ферменных пролета.

— Сбегать бы на речку. Можно, Дима?

— Можно. К ужину не опоздайте. Через два часа.

— Ладно.

Помчались, грохоча ботинками по гулким лестничным ступенькам.

— Ребята! Ребята! Река замерзла! Ле-од! Ле-од!..

Замерзла река? Лед? Интересно. Я такого еще не видел. Видел лужицы с тонкой корочкой льда, но чтобы замерзла река...

Бегу по снегу, не разбирая дороги. Точно — замерзла! Лед толстый и прозрачный, даже страшно. По реке на коньках носятся пацаны. Покататься бы... Никогда не катался!

Прошу у одного:

— Слушай, парень, дай покататься.

Парнишка попался добрый. Садится на пенек, отвязывает с валенок коньки.

— На, катайся. Как надоест — перебросишь их тут вот, через забор, а мне уроки пора готовить.

— Спасибо, малый.

— Пожалуйста! — и убежал.

Привязал кое-как, встал и тут же растянулся. Поднимаюсь на четвереньки. Пацаны смеются:

— Не катался никогда?

— Никогда.

— Откуда сам-то?

— Из Ташкента.

— О-о-о! Там жарища небось...

— Да есть.

Встаю на коньки, и ноги мои тотчас же устремляются вперед. Падаю снова. Пацаны подлетают:

— Дядь, дядь, а ты носки расставляй в стороны!

«Дядя»?! Я не ослышался? Нет. Точно — я уже «дядя». Первый раз в жизни назвали меня «дядей». Значит, что-то случилось? Что-то произошло? [107]

Поднимаюсь, расставляю носки. Получается! Стою, вибрирую. Пацаны подхватывают меня под руки:

— Давай мы тебя покатим!

Покатили. Сказочно скользить по льду!

И вот, уловив технику отталкивания и скольжения, я уже катаюсь сам. До самозабвения. Звенят коньки, разрезая лед, свистит ветер в ушах. Мена зовут, кричат, машут руками. Я отмахиваюсь:

— Ладно уж, дайте покататься!

И не заметил, как опустилась ночь. Я один на реке. Луна. И мороз покрепчал. Идти бы надо. Ну ладно — еще разок. И только докатился до середины реки, вдруг — крррак! — что-то гулко треснуло, и сердце в груди: ек! — покатилось в пятки.

Что это? Лед треснул, вот что! От мороза. Страшно.

Осторожно, на цыпочках добрался до берега. Сел на пенек, отвязал коньки, перебросил их через забор, как было сказано, пошел домой. «Домой...» Вот он теперь — мой дом в пять этажей. Подошел к нему, прижался щекой и поцеловал холодную стенку. Я был счастлив бесконечно.

В столовую я, конечно, опоздал. Все закрыто. Ну и ладно, зато накатался досыта.

Ватное одеяло мне навязала мать. Силком, со скандалом. Не хотел брать: «Ну вот еще — перед ребятами позориться. Не возьму!» Мать в слезы. Отец вступился: «Бери, не ломайся, слушайся старших».

Взял. А сейчас ух как хорошо! В помещении не топлено, даже и печек нет. Не предусмотрено. Потому что наш красавец дом вовсе и не дом, а бывшая мельница. Потом будет дом. Потихоньку. А сейчас некогда, время не терпит: летчиков надо скорее готовить. Своих, советских. Оттого и клич брошен: «Комсомол — на самолеты!» Да из наших ребят никто и не был в претензии. Не утеплили — значит, не успели. Вся страна сейчас живет в переустройстве, и тут не до комфорта.

Ребята уже были в постелях, укрывшись с головой одеялами. Сверху наброшены куртки и пальтишки.

— Ух ты! Холодно-то как! — глухо сказал кто-то из-под одеяла. — Подбросить дровишек, что ли?

— Подбросил! — и пошел хохот по всему залу:

— Ну, Петька Фролов! Ох, чудак!..

А утром а встал и чуть не упал: ноги меня не держали. Накатался вчера. Досыта. Вот теперь ходи, как на ходулях. [108]

Умываться надо было идти вниз. Я взял чайник с привязанной крышкой, полотенце, мыло, зубной порошок и щетку, рассовал что можно по карманам и, кряхтя от боли в ногах, поплелся к выходу.

Разминая одеревеневшие мышцы, с великим трудом спустился до четвертого этажа. Подумал: «Если так буду спускаться, как раз до вечера и доберусь...» А на площадке четвертого кто-то воду расплескал по ступенькам, и она заледенела. А я наступил каблуком и по ступням моим будто кто сзади с маху ударил. Ноги взбрыкнулись, как вчера на реке, и я, выпустив чайник, лихо помчался вниз на спине. Чайник, аккомпанируя привязанной крышкой, с ужасным грохотом скакал впереди. На промежуточной площадке чайник, закрутившись, сделал несколько скачков и снова ринулся вниз, а я за ним. Так мы скакали вплоть до третьего этажа. Тут нас поймали. Подняли, отряхнули, а заодно и посмеялись. И если бы не проклятый чайник с крышкой, никто бы и не знал о моем полете. А так на меня после этого долго показывали пальцами и говорили с усмешкой: «Вон тот парень, который спустился по ступенькам на спине с пятого этажа».

Конечно, они здорово привирали, а что с них возьмешь?

Так я и стал знаменитостью.

Дальше