Столярикум-малярикум
Возле двери с надписью «Санчасть» толпились парни. Я еще и сообразить как следует не успел, что к чему, а мой незнакомец уже принялся командовать:
— А ну, что столпились?! Разобраться по порядку! Кто за кем! Становитесь вот здесь — вдоль стены. Быстро-быстро!
Беспорядочная группа словно только и ждала этой команды, сразу переформировалась, расплылась, растянулась вдоль стены. Долговязый довольно грубо схватил меня за плечо и, ткнув в очередь прямо возле двери, начальственным тоном сказал:
— Стой тут, я сейчас! — и скрылся за дверью. Минут через десять дверь открылась, и рыжая девушка в белом халате, кокетливо тряхнув пышным ореолом волос, сказала нараспев:
— Вхо-о-ди-ите. По десять человек.
Мы вошли. Большая светлая комната с цементным полом, справа — письменный стол, лысый доктор в белом халате, весы, ростомер, шкафы с медицинскими инструментами. Слева, возле входа — столик, за столиком девица:
— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Раздевайтесь.
Ребята тотчас же принялись раздеваться, а я уставился на красочные медицинские плакаты, развешанные на стенах:
«Требования для комплектования курсантов в школы летчиков».
У меня от почтения даже дух захватило, словно я ненароком заглянул в святая святых.
Читаю дальше:
«Нормальная ступня... плоская ступня...»
«Интересно, а какая у меня ступня: нормальная или ненормальная?»
— Раздевайтесь! Живо! А ты чего рот разинул? — налетел на меня доктор, сверкнув устрашающе большими очками. — Для тебя что, особая команда нужна?! Раздевайсь!
Покосившись на девицу, я принялся торопливо разуваться. Носки мокрые, хоть выжимай, да еще с протертыми пятками. Ширнул их стыдливо в ботинки и встал босыми ногами на леденяще холодный пол.
Только что осмотренная группа, щелкая от холода [38] зубами, одевалась. Долговязый посмотрел на меня, подмигнул. Он уже был одет, но уходить не торопился. Девица с равнодушным видом стояла у весов, и мне нужно было к ней подойти. Срамотища какая, ведь голый же! А другие ничего, некоторые даже гыгыкали, и доктор на них покрикивал:
— Ну, тихо! Чего разоржались, как жеребцы?!
Я измерился и взвесился: рост 173, вес 57 килограммов. Ноги мои совсем окоченели, хоть дуй на них.
Доктор, грубо хватая за плечи цепкими руками очередного пациента, повелительно командовал:
— Высунь язык! Нагнись! Разогнись! — И девице: — Годен. Следующий!
Я подошел.
— Высунь язык!
Высунул. И тут же удивился: доктора передо мной не было!...
— Нагнись! — раздалась откуда-то сзади команда.
Я послушно нагнулся.
— Разогнись! — И возмущенно: — Убери язык!
Я, громко щелкнув зубами, быстро захлопнул рот.
Доктор сердито сверкнул очками:
— Балуй у меня! А ну — зубы! Та-ак, хорошо! — и желтыми от табака пальцами полез мне в глаза, больно задрал ресницы. — Гм!.. Гм!..
Повернулся к девице, сказал ей что-то по латыни, вроде: «Столярикум-малярикум». Отпустил ресницы, повернул меня бесцеремонно, толкнул в спину:
— Не годен. Следующий!
Я не сразу понял, что произошло, лишь по растерянному лицу долговязого догадался о сущности, словно выстрел, короткого слова: «Не годен!».
«Не годен?! Как это — не годен? Это я не годен — крепкий жилистый парень?!.»
— Девушка, девушка, что он сказал? Что?
Девушка ответила, пряча глаза:
— У вас фолликулярный конъюнктивит. Понимаете?
Ну-у-у... воспаление слизистой оболочки глаз.
— Так ведь, девушка! Так ведь это... Это же ведь... пройдет; Ну, понимаете, я... я…
— Отойдите, не мешайте!
Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. Это был долговязый. Он участливо смотрел на меня.
— Читал, наверное, много?
— Да, — сказал я, готовый расплакаться. [39]
— Ничего, бывает. Но ты не отчаивайся. Приходи завтра, что-нибудь скумекаем.
Я махнул рукой: чего уж там «скумекаем»?
Мир для меня рушился...
Добирался домой в невменяемом состоянии. Стыд терзал меня невыносимо. Я жгуче презирал и ненавидел самого себя. Не послушался умных людей — уволился. Расшумелся, растрепался, расхвастался: «Иду учиться на авиаспециалиста!» Дома напустил на себя таинственный вид, да так, что мать заробела. Сегодня чуть свет приготовила завтрак, чего с нею никогда не бывало, а вчера робко сказала мне, чтобы я гасил свет, да пораньше ложился бы спать перед комиссией. А что я ей ответил. «Не мешай, я как раз готовлюсь к этой самой комиссии». И читал до рези в глазах, почти до утра. И не выспался. Конечно, глаза красные, воспаленные. Вот тебе тут и «столярикум-малярикум»! Идиот! Хвастунишка несчастный! Сжег, что называется, за собой мосты! Как же теперь быть-то, ведь обратно хода нет!..
Мать встретила меня тревожным взглядом. Я собрал все свои силы и, напустив на себя беспечный вид, сказал небрежно:
— Ну, мам, дела идут пока как надо: прохожу комиссию. Народу та-а-ам... Завтра опять идти, — и прошмыгнул в свою комнату.
Отца дома не было, ушел на суточное дежурство, и это облегчило мое положение. Он был проницательный и сразу догадался бы, что дела мои плохи.
— Тут Кирилл приходил, — сказала мать, подавая на стол. — Хочет тоже поступать на курсы. Просил, чтобы ты его завтра подождал, вместе пойдете.
«Значит, тоже решил, — подумал я. — А вчера колебался: «Да не знаю, как папа с мамой».
За него все решают папа и мама. Помню, в пионерский отряд ходил, а в пионеры не вступал. Дед у него был священником, а пионеры пели богопротивные песни. Вот папа с мамой и не разрешали галстук носить.
И тут я поймал себя на том, что остро завидую Кириллу. «Вот пройдет он комиссию и будет учиться, а я... Куда пойду?..»
Возвращаться на стройку нечего было и думать. И вообще, хоть беги из Ташкента!.. [40]
Лег спать в самом мрачном настроении. Разбудил меня Кирилл он пришел ни свет ни заря,. в ладной куртке, в сапогах, в кожаной фуражке. Отец его работал главным бухгалтером на каком-то крупном предприятии, и жили они в достатке.
Я хмуро поднялся и стал одеваться. Носки были мокрые, ботинки тоже. Вчера забыл их пристроить возле печки. Надел какие есть, неприятно ощущая между пальцами ног холодную глинистую жижицу, и на душе у меня от этого стало еще гаже.
На дворе было темно, И так же, как и вчера, шел дождь со снегом. Но вчера я шел с надеждой и она согревала меня, а сейчас...
Опять трамваи, дорожные лужи, глиняные заборы, укутанные снегом деревья, вереницы людей, шедших в снегопаде с поднятыми воротниками курток и с согнутыми спинами, будто они несли какую-то невидимую тяжесть. Я шел быстро, не разбирая дороги, и Кирилл едва за мной поспевал.
— Куда ты несешься?! — кричал он, догоняя меня, и ломающимся баском шутливо напевал: — «Куды, куды вы удалились?..» — и тут же снова отставал, потому что я, избегая разговора, ускорял шаг.
Быстрая ходьба разогрела меня, и на душе вроде бы посветлело. Мы оставили всех далеко позади. Вот знакомые ворота. Я остановился перед ними, чтобы перевести дух, посмотрел на эмблему, едва видимую из-за густого снегопада, снял кепку, взмахнул ею, стряхивая снег, и, озоруя, громко сказал:
— Здрассте!
И мне тотчас же кто-то ответил:
— Здравствуйте.
Я обернулся: чуть в стороне стояла густо запорошенная снегом лошадь, впряженная в бричку, и какой-то человек, в брезентовом плаще с капюшоном, возился возле заднего колеса.
— А ну-ка, молодые люди, — сказал человек, — подсобите задок поднять.
Мы подбежали с Кириллом, ухватились поудобнее.
— Раз-два — взяли!
Человек насадил колесо на ось.
— Молодцы, опускайте! — И забил чеку на место. — А теперь отворяйте. ворота; тут я для вас учебные пособия привез.[41]
Его Величество Случай
Слова «для вас» прозвучали для меня двояко: как болезненный укол и как надежда. Еще не соображая, что к чему, я ухватился за второе. Это был Его Величество Случай, которым мне нужно было воспользоваться. Но как?!
Кирилл, глядя с беспокойством на приближающихся людей, замялся:
— Да мы... на комиссию. Очередь надо занять...
— Ничего, ничего, — сказал я. — Ты иди во-он. туда, в ту дверь, и налево, в санчасть, а я тут все сделаю. И побежал в сторожку.
Плана у меня еще не было никакого, и мне оставалось только действовать. Нашел сторожа, пожилого узбека в ватном халате, перевязанном в талии платком. На ногах ичиги: с калошами, на бритой голове — тюбетейка. Я поздоровался с ним по-узбекски, сказав: «Салам алейкум, ата», и он, расплывшись в доброй улыбке, ответил мне: «Алейкум салам».
Мы открыли ворота, и конь, прядая ушами на рокот авиационного мотора, втащил повозку во двор. Возница сказал:
— Беги, молодой человек, в. мастерские, разыщи, Николая Степановича, скажи, что привезли учебные пособия.
Я рванулся бежать, да вовремя спохватился:
— А кто такой Николай Степанович?
— Ваш инструктор, Сорокин, — ответил возница. — Ты его узнаешь сразу, он в такой красной турецкой феске с. кисточкой.
И я полетел. Увидел феску...
— Здравствуйте, Николай Степаныч! Там пособия привезли.
— Что? Пособия? Ага, хорошо! — И перекрывая зычным голосом гул мастерских, крикнул: — Дубы-и-нин!
— Здесь, Николай Степаныч! — Перед нами объявился мой вчерашний знакомый. Увидев меня, оторопело заморгал глазами — буравчиками, потом сказал как бы про себя: «Угу! Ага!» — и к инструктору: — Что прикажете делать, Николай Степаныч?
— Возьми с десяток хлопцев и перенесите в класс учебные пособия. [42]
— Есть! — и ко мне: — А ты, брат, хват. Молодец. Держись меня. Пошли!
У санчасти толпа — не пройти. Дубынин кашлянул, прочищая горло, и, подражая инструктору Сорокину, как и в прошлый раз, быстро навел порядок. Потом, подмигнув мне, сказал: «Стой тут», — и скрылся за дверью. Вскоре он появился в сопровождении ребят, прошедших медосмотр. Среди них — Кирилл.
— Ну, куда идти? Веди.
В бричке под брезентом лежали навалом деревянные молотки на длинной рукоятке, какие-то деревянные детали и дощечки, напоминающие собой плоские напильники. Все это мы перетащили в большой цех, уставленный рядами длинных прочных столов и скамеек. Цех громадный застекленный с обеих сторон. Слева проглядывало серое небо, справа — внутренняя часть ангара, уставленная корпусами самолетов. В конце зала, на возвышении — стол и кафедра, сзади которой, на широкой глухой стене — большая классная доска.
Инструктор Сорокин, энергичный, подвижный, распоряжался группой курсантов, расставляющих столы и прибивающих на стену учебные плакаты. Красная феска Степаныча мелькала тут и там, и голос, зычный, повелительный, раскатисто гремел по залу:
— Ну, что вы там копаетесь?! Выше, выше! Не достаете? Ибрагимов, сбегайте за стремянкой! Дубынин! Разложите инструмент по столам!
Я старался изо всех сил: бегал, носил, переставлял, пока инструктор не сказал:
— Хватит на сегодня. Спасибо, ребята! Завтра опять к восьми. Работы много.
Дубынин с раскрасневшимся лицом подошел ко мне, протянул руку:
— Меня звать Георгий, а тебя как? Комсомолец? О-о! Хорошо! — Дернул шеей, стрельнул по, залу глазами — буравчиками: — Сазонов! Алесей! Иди сюда!
К нам подбежал юркий паренек с густой шевелюрой светлых волос, прижатых на макушке вышитой узбекской тюбетейкой.
— Чего тебе?
— Вот, запиши — еще один комсомолец.
Алексей ловким движением выхватил из кармана ладно сшитой куртки блокнот.
— Фамилия? Имя? Отчество? Билет при тебе? Давай запишем номер. Все. Будь здоров! — и умчался. [43]
Кирилл, ожидая меня, стоял рядом и с явной завистью смотрел на происходящее. Он не был комсомольцем и сейчас чувствовал себя неловко.
Георгий, видимо, хотел что-то спросить у меня, но, покосившись на Кирилла, обратился к нему:
— Комсомолец?
Кирилл отрицательно качнул головой.
— Гм, жаль. Тут поработать надо, классы оборудовать. Придешь?...
Кирилл замялся. Я знал: завтра по поручению матери он должен съездить в аптеку за лекарством и отвезти его тетке, которая живет на другом конце города.
— Нет, — сказал я. — Он не может. У него хозяйственные дела.
Кирилл бросил на меня благодарный взгляд.
— Послезавтра я бы смог...
— Послезавтра начнутся занятия, — бесцеремонно перебил его Георгий. — Так что валяй по домашним делам. — И ко мне: — Ну, а ты приходи обязательно, сам понимаешь. — И дернул шеей, будто ему тесен воротник. — Ну; Я пошел. Пока!
Только по пути домой Я признался Кириллу, что забракован. Тот всполошился:
— Как же это?!
— А вот так: «столярикум-малярикум»
— Что же делать-то?
— Не знаю, буду ходить.
— Прогонят, — сказал Кирилл. — Тут строго. Авиация. И вход по пропускам.
— Все равно буду! — обозлился я. — В дверь прогонят, полезу, в окно. Через забор буду лазить! Мне обратной дороги нет.
Кирилл скис по-настоящему, и то его искреннее участие тронуло меня и подожгло. Я почувствовал себя уверенней.
— Ладно, — сказал я. — Как-нибудь обойдется. Тут надо хорошо обдумать все.
На следующий день я пришел раньше всех. Знакомый узбек открыл мне калитку. Я сказал ему по-узбекски: «Здравствуй, отец!», он засиял, засветился в доброй улыбке: «Алейкум салам, ул бала!» — и проводил меня взглядом до самых мастерских.
— Вскоре пришел и Николай Степаныч, а потом и ребята-комсомольцы. Георгий почему-то еще не появлялся. Инструктор дал нам указания, и мы принялись таскать [44] верстаки, прикручивать тиски, развешивать схемы, плакаты, разбирать и раскладывать по полкам инструмент. Инструктор то и дело поторапливал нас, тряся кисточкой на феске: «Живей, живей, ребята! Живей!» А мы и так поворачивались живо: работа уже подходила к концу все расставлено, развешено, разложено, осталось только мусор подмести.
Мы с Сазоновым перетирали ветошью напильники и молотки, когда появился Дубынин и с ним два парня с туго набитыми мешками за спиной. Бросили мешки на верстак, принялись отряхиваться и обмахиваться: жарко. Подошел инструктор. Георгий ему что-то доложил, тот одобрительно закивал своей турецкой феской и, обернувшись, крикнул:
— Сазонов, ко мне!
Тут прозвенел звонок на обеденный перерыв. Мы кинулись было к дверям, чтобы пораньше прибежать в столовую, но нас остановили.
— Отставить! — повелительно скомандовал инструктор. — Прошу всех сюда!
Мы собрались в недоумении: что еще такое тут будет?
Инструктор сказал:
— Дубынин, постройте комсомольскую бригаду.
У меня екнуло сердце: «Комсомольская бригада?!». Значит, я в комсомольской бригаде?!
Георгий щелкнул каблуками.
— Есть построить комсомольскую бригаду! — Долговязый, как аист, шагнул, вытянул руку: — По ранжиру... станови-ись!
Мы: быстро разобрались по росту.
— Ррравня-йсь!.. Смирррна-а! — повернулся кругом, четко отпечатал шаг, лихо взял под козырек. — Товарищ инструктор, комсомольская бригада по вашему приказанию построена!
У меня мурашки побежали по спине: до чего же здорово! Ну и молодец Георгий! И где он так научился?
— Вольно! — сказал Николай Степаныч.
— Вольно! — громко повторил Дубынин и, встретившись со мной взглядом, подмигнул. И я вдруг подумал, что эта торжественная церемония имеет какое-то отношение и ко мне.
Теперь мы смотрели во все глаза на Николая Степаныча и ждали, что он скажет.
— Товарищи! — как-то размеренно и веско заговорил инструктор. — По поручению дирекции и парторганизации [45] авиамастерских объявляю вам благодарность за добросовестную работу по оборудованию учебных классов и цехов. — Он взволнованно запнулся. — От меня лично вам тоже благодарность. Спасибо вам, ребята. И... мы решили тут, чтобы вас, комсомольцев-активистов, все знали и видели, преподнести вам, в качестве награды, ботинки, рабочие костюмы и к ним — комсомольский значок и значок «Добролета».
Ребята тихо ахнули, а я чуть не упал от радости.
Такие значки! Ведь это ж, для меня важнее важного!..
Николай Степаныч поверну лея к Дубынину:
— Прошу раздать награды!
Как во сне принимал я рабочий костюм и ботинки из рук Дубынина. Вручая подарки, он опять мне хитро подмигнул:
— Ну вот, видишь, как все хорошо получается!
Обедать мы, конечно, не пошли. Инструктор сказал: «Подберите мусор и можете быть свободными». Мы подобрали, подмели, переоделись, привинтили комсомольские значки. А вот значок «Добролета» куда? На фуражку бы....
А вообще здорово получилось! Рабочий костюм был мне как раз впору: черные брюки, черная куртка с четырьмя накладными карманами, новые ботинки.
Сазонов, красуясь перед оконным стеклом, вдруг сказал:
— Братцы, я придумал! У сквера в лавчонке продаются фуражки защитного цвета. Они дешевые. Давайте их купим и на них значки!
Идея всем понравилась, и мы гурьбой отправились в город. Продавец, тучный персиянин с большущим носом, радостно хлопал себя руками по жирным бедрам, когда мы в один миг купили у него тринадцать фуражек.
— А, спасыба, маладый люд! Ай, спасыба!
Дома я произвел фурор. Мать, увидев меня, всплеснула руками:
— О-о-о! Отец! Отец! Иди-ка сюда скорее, посмотри на сына!
Из другой комнаты, шлепая домашними туфлями, вышел отец. В очках, с газетой в руках. Снял очки, выпрямился, посмотрел, погладил бороду, взволнованно кашлянул:
— Ну и ну-у-у! Молодец, молодец. Ничего не скажешь, Умеешь своего добиваться. Поздравляю, сынок...
Мне бы тоже порадоваться, а у меня от этой родительской [46] гордости в груди словно кошки когтями проскребли. Я умею своего добиваться?! Чего я, собственно говоря, добился? Ничего пока. Меня-то ведь не приняли!..
А вдруг?
Утром ко мне зашел Кирилл.
— Ну, ты пойдешь? — шепотом спросил он, оглянувшись на дверь.
Я кивнул головой и стал одеваться; предвкушая заранее, какой эффект произведет на него моя форма. Еще не сознавая ситуации, он уставился на мои новые ботинки, начищенные с вечера. Потом взгляд его скользнул по брюкам, тоже с вечера предусмотрительно положенным под матрас и сейчас держащим умопомрачительную стрелку. Нижняя чистая рубаха заправлена в брюки. Я, посматривал на себя в зеркало, был доволен собой. И вообще, на душе у, меня не было паники. Кирилл чувствовал это и был в недоумении.
Натянув свитер, я не торопясь снял с вешалки куртку и, держа ее перед самым носом Кирилла, стряхнул с бортов несуществующие пылинки. Кирилл насторожился, но еще не совсем. Я надел куртку, одернул борта, посмотрел на себя в зеркало. Очень даже здорово я выглядел, это было видно по ревнивому взгляду Кирилла. Я надел плащ, снял с вешалки фуражку.
— Пошли! — сказал я.
Кирилл взглянул, увидел и обомлел.
— Постой, постой! — страстно зашептал он, вцепившись мне в плечо. — Это что у тебя за фуражка, а? — Он распахнул мне полы плаща. — И этот... костюм. и ботинки? Откуда? Когда?
Вошла мать с сияющим лицом:
— Опоздаете, ребята, скоро семь.
Мы вышли в темноту. Еще горели звезды, и под ногами в лужицах похрустывал ледок.
Кирилл, страстно любивший форму, всю дорогу никак не мог успокоиться. Он клял все на свете: и своих родителей, оберегавших его от пионерии и комсомолии, и самого себя — «безвольного и бесхарактерного», а в конце заявил:
— Ну и везет же тебе! — И тут же поправился: — Собственно, почему «везет»? Настырный ты, вот и везет. А я… — и махнул рукой. Потом молчал весь остаток дороги, явно переживая свою «неустроенность». [47]
В мастерских возле доски приказов толпились ребята. Желающих было много, а в списках значилось только двести человек. Кто находил себя — радовался, кто не находил — печалился. Подошли и мы. Кирилл в списках значился, меня — не было. Мне стало неуютно.
У Кирилла на лице то радость, то печаль — переживает за меня. Хороший парень этот Кирилл!
Кто-то тронул меня сзади за плечо. Я обернулся. Это был Дубынин. Дернул шеей, молча приглашая меня следовать за собой.
Отвел в сторону, дал наставление:
— Держись ближе ко мне. Когда будет построение, встанешь в строй, понял?
Еще бы не понять, конечно, понял! Я и сам думал встать в строй, ну, а сейчас и того лучше, в случае чего будет поддержка от старосты группы.
Наконец все успокоилось. Не принятые ушли, остальные принялись, по выражению Кирилла, «обнюхиваться».
У меня уже было много друзей. Наши фуражки со значками «Добролета» были как пароль: встретимся, небрежно козырнем друг другу и проходим дальше, к зависти и недоумению других.
Появился Николай Степаныч в своей турецкой феске, что-то сказал Дубынину, тот, расталкивая встречных, побежал в контору, и вскоре раздалась команда:
— Кто прошел в приказе!.. Станови-и-сь! Быстро! Быстро! Разбирайтесь по ранжиру!
Старосты групп, толкаясь, сортировали ребят по росту:
— Ну, ты куда забрался?! Давай на левый фланг! А ты там, эй, каланча в тюбетейке! Чего торчишь на камчатке?!
Мы с Кириллом встали было вместе, но нас разъединили: Кирилл был ниже меня ростом. Я стоял на правом фланге десятым или двенадцатым. Ох, и не хорошо же было мне!
Построением командовал коренастый светловолосый человек, одетый во все кожаное.
— Ррравняйсь! — скомандовал он и тут же улыбнулся.
Строй стоял «загогулиной» — команда дошла не до каждого.
Командир пожевал губами:
— Старостам групп навести порядок! [48]
Тут же появились старосты и принялись толкаться и кричать:
— Ноги! Ноги! Носки ботинок должны быть на одной линии! Животы подобрать. Быстро!
Кое-как порядок был наведен. Старосты встали в строй.
— Смиррр-но! По порядку номеров... рррассчитайсь!
— Первый!
— Второй!
— Третий!
— Четвертый!
— Пятый!
На шестом заминка. Строй заколыхался. Всем было интересно посмотреть, кто не знает счета?
Дубынин выскочил злой, как черт:
— Ну? Ты чего запнулся? Шесть! Ну? Шесть!
Молодой узбек в халате, выпучив глаза, шептал про себя: «Быр, икки, уч, торт, беш...»
— Алты! — громко крикнул он.
Все рассмеялись. Командир прикрыл ладонью губы.
— Ну, алты так алты, — сказал он. — Старосты! Помогите рассчитаться!
После подсчета выяснилось: в строю было 156 человек. У меня отлегло от сердца. Сорок четыре человека не пришло. Значит, некомплект и у меня есть еще надежда...
Тут же в строю нам выдали жетоны, по порядку номеров, с четко выведенной цифрой. Мне достался тринадцатый номер. «Чертова дюжина!» Жетон мы должны приколоть к левой стороне груди. Нужно, например, инструктору вызвать кого к доске, он называет номер. Или замечание сделать — тоже номер! Очень удобно.
Дрожащими от волнения пальцами я приколол жетон под комсомольским значком. Все пока шло как надо. Но меня все равно не покидало чувство страха: вот проверят списки и спросят: «А ты кто такой? Откуда взялся?» и выгонят. И будет мне тогда «столярикум-малярикум»!
Нас ввели в учебный цех. Мы с шумом разместились, заняв места, отмеченные на столах поперечными линиями, и расселись кому как вздумалось: кто на скамьях, а кто на столах, спиной к инструктору. И вдруг зычный голос.
— Это кто там расселся раньше времени? Встать!
Все повскакали с мест, и в цехе сразу стало тихо. [49]
Инструктор в красной феске властно возвышался за кафедрой. Сильный голос, энергичный поворот головы, огненный взор — все нас подкупало, вот только удивляла феска с кисточкой.
— Зарубите себе на носу! — продолжал инструктор. — Пока вам не будет подана команда «сесть» или «встать», никто не должен этого делать. Сесть!
Я шумно плюхнулся на скамью, остальные стояли в недоумении.
Инструктор вытянул шею:
— Та-а-к. Вон там, который сел сейчас... Тринадцатый! Как твоя фамилия?
Я встал, назвал себя.
— Та-ак! Молодец, тринадцатый! — и взял в руки журнал.
У меня захватило дыхание: «Ну, сейчас пропал!.. Черт меня дернул плюхнуться!..»
— Тарасов, Терентьев, Тимофеев, Турбаев, — вполголоса читал инструктор. — Гм! Почему тебя здесь нет?
— Не знаю, товарищ инструктор, — еле слышно пролепетал я.
Инструктор закрыл журнал.
— Сесть! — вдруг скомандовал он.
Все сели.
— Недружно садитесь, как торговки на базаре. Встать!... Сесть! Встать!.. Сесть!
Через пять минут все вставали и садились дружно, враз.
Инструктор снова взял журнал.
— Андреев!
— Тута-а!
— Это что еще за «тута»?! Надо встать и ответить: «есть!» Понял?
— Понял, товарищ инструктор, — вскочив, ответил тот.
— Молодец. Садись. Архаров!
— Есть!
— Ахметов!
— Есть!
Началась перекличка, а я сидел ни жив ни мертв. Что-то будет? Что-то будет?..
— Все! — сказал инструктор и строго посмотрел в зал. — Есть такие, кого я не вызывал?
— Есть! Есть! — раздалось десятка два голосов. [50]
— Запишем.
И он внес всех в книгу. У меня отлегло от сердца, но не очень. А вдруг?..
Теперь живем!
Ах, если бы не это мое шаткое положение, каким бы счастливым человеком я себя чувствовал! Здесь, в мастерских, казалось, сам воздух был насыщен романтикой полета. Я не мог без волнения смотреть на разобранные самолеты, такие сложные и вместе с тем такие простые.
Вот стоят в стеллажах крылья, громадные, глазом не объять. А ведь они были в воздухе, парили, поднимали летчиков и пассажиров. А фюзеляж-то! Освобожденный от матерчатой обшивки, он представлял собой нечто вроде этажерки: сплетение стальных трубок, проволок-растяжек, тросов, подвижных рычагов. Все это надо знать и все это надо уметь отремонтировать. И я смотрел на людей, которые там копошились, как на волшебников.
Самолеты ремонтировались разных конструкций: тут были и отечественные, пассажирские одномоторные, с деревянным крылом и матерчатой обшивкой, К-4 и К-5, и немецкие цельнометаллические «Юнкерсы», и даже был один самолет, маленький-маленький, который назывался У-2, и он почему-то приводил меня в умиление.
Нет, все-таки я был счастливым, человеком! Во время перерыва, когда курсанты нещадно дымили папиросами в специально отведенном месте, мы с Кириллом бродили среди разбросанных остовов и могли потрогать их рукой и вдохнуть в себя волнующий запах, свойственный только самолетам. Я вживался в них, впитывал в себя романтику полетов: над горами, над лесами, над пустынями. И так мне хотелось быть летчиком или пока хоть, на худой конец, — сборщиком самолетов. Так хотелось! Так хотелось!..
Кирилл тоже хотел быть летчиком, но я замечал, что хочет он как-то по-другому. Его прельщала форма, эмблемы, «золотые» пуговицы и ореол героизма, сопутствующий летчику. Он уже знал почти всех летчиков в лицо и по фамилии. Но наши впечатления от встречи с ними были так непохожи, словно каждый из нас говорил о другом человеке. «Ах, какая форма! Какая форма!» — восхищался Кирилл, а я говорил: «Подумать только, этот человек, может быть, только что был в воздухе, высоко [51] над горами, а сейчас вот идет по земле, среди нас...»
Занятия наши шли полным ходом: мотороведение, самолетоведение, приобретение навыков в обработке металла. Но пока только — навыков. Никакого металла нам не давали. Инструктор терзал нас упражнениями по отработке стойки возле тисков, учил, как правильно брать и держать инструмент, как им пользоваться. И проделывали мы все это... деревянным инструментом! Срамотища да и только! Мы видели во время упражнений, как рабочие в ангаре, взобравшись на стремянки, с любопытством смотрели на нас через застекленную стенку, и смеялись, показывая пальцем, и нам было стыдно, так стыдно, что хоть провались сквозь цементный пол...
А в перерыве — реплики:
— Ну, как поживают ваши, деревяшки? Бы их еще не перетерли?
— Ладно зазнаваться! огрызались ребята. — И вы не с молотком родились!
— Зато мы сразу работали настоящим инструментом, — подтрунивал мастер из слесарного цеха.
— А отчего это у вас, разрешите спросить, левая кисть подбита? — смеялись курсанты. Уж не молоточком ли заехали?
— Го-го-го! — похохатывали мастера. — Ловко он тебя, Ефимыч, подковырнул, как в воду глядел!
Но программа есть программа, и мы под команду Николая Степаныча «пилили» деревянными напильниками две раздвижные деревянные подставки.
— Ррраз-два! Ррраз-два!..
А потом нам дали деревянные молотки с длинными ручками. Инструктор объяснил, что нужно делать: взять молоток за самый конец рукоятки и, положив локоть на стол, поднимать молоток только усилием кисти руки. По счету раз — поднять, по счету два — опустить. Поднять — опустить. Поднять — опустить.
— Чепуховое дело! — перешепнулись ребята. — Деревяшку поднять.
Примеряя молоток, я посмотрел через стеклянную перегородку в сборочный цех. Несколько любопытных уже вытягивали шеи, чтобы заглянуть к нам в класс. Один, самый вредный насмешник, бригадир Овчинников, высокий, рябой, балансируя на козелке, старался перейти на крыло соседнего самолета. [52]
— Встать! — прогремела команда. — Приготовиться!.. Ррраз!.. Два!
Ужасающий грохот ста пятидесяти молотков потряс здание. Видно было, как в сборочном цехе шарахнулись от неожиданности клепальщики, а бригадир Овчинников, сорвавшись с козелка, к всеобщей потехе, загремел на лежавшие под самолетом листы старой алюминиевой обшивки.
Инструктор видел все это, глаза его сверкнули смехом, но команды он не прекратил:
— Ррраз!.. Два-а-а!.. Раз! Два!..
На седьмом ударе стала уставать рука, на десятом у многих уже не хватало сил держать молоток, а инструктор все считает и считает.
— Почему задробили?! Что за удар?! А ну, дружно!.. Ррраз!.. Два-а-а!
Грохот получился длинный и недружный. Секундой позже бессильно упал чей-то молоток. Все засмеялись:
— Выдохся товарищ!
А преподаватель по мотору и самолетоведению бортмеханик Константин Петрович Знаменский открывал нам тайны самолета и мотора. Он был полной противоположностью инструктору Сорокину: медлительный, спокойный. Удлиненное с тонкими чертами лицо, большие карие глаза. У него были изящные кисти рук с длинными пальцами, которыми он ловко держал мел или указку. Он не шумел, не кричал, не взрывался, и если случался какой беспорядок, прерывал на полуслове речь и так выразительно смотрел на нарушителя, что тот смущенно умолкал.
Знаменский отлично рисовал, немногословно и толково объяснял. С его уст слетали не слышанные мною волшебные слова, и я записывал их с благоговейным трепетом в свою тетрадь, уже разрисованную схемами рабочих циклов цилиндра, клапанов впуска и выпуска, хода поршня, шатуна и коленчатого вала, схемами крыла и фюзеляжа, с их расчалками, растяжками, подпорками, лонжеронами, нервюрами и стрингерами. И если раньше, когда увидел впервые авиационный мотор — с цилиндрами, трубочками и проводами — или кабину самолета с. головокружительной путаницей всевозможных технических приспособлений, меня забрал страх: «Неужели все это можно изучить?!», то сейчас, слушая Знаменского, я постигал смысл его изречения: «Изучить можно все, было бы желание!» [53]
Константин Петрович переносил нас в сказку, волшебную, нежную и героическую. Речь его была плавной, как парящий полет, но твердой, как гранитные скалы. Это вот можно, а это — нельзя. И добавлял: «Ни в коем случае!» И, чтобы мы твердо это усвоили, на каждом уроке повторял: «Любите технику, какая бы она ни была! Не позволяйте грубого отношения к ней, уважайте ее, и тогда вы сможете всецело на нее положиться: она вас не подведет!»
И, наверное, мы слушали и понимали его каждый по своему Ахмет Сафаров, например, тот самый узбек, который на первом построении сбился со счета, в перерыве восторженно говорил: «Мотор, а? Ай-я-яй, какой хитрый вещь! Я научусь, его делать! «
Слушая Знаменского, Ахмет наверняка представлял себе весь процесс работы двигателя — с его нагрузками и перегрузками, с его рабочими циклами, я же видел в моторе, только силу, крутящую воздушный винт. Я мысленно парил над землей. Я сжился со своими устремлениями — быть летчиком, отсюда и такое восприятие.
Учился я с восторгом и скоро уже мог безошибочно нарисовать бензиновую или масляную систему самолета, знал наизусть все узлы, мог точно сказать, сколько роликов имеется в рулевом управлении того или иного самолета и где они стоят. В классном журнале против моей фамилии стояли только высшие отметки: «Очень хорошо». В журнале-то «хорошо», а вот на душе, у меня было плохо. Подходил к концу первый месяц учебы, нужно было начислять стипендию, и старшины бегали в контору сверять списки с наличием курсантов, и в бухгалтерии открылась неувязка — списки классных журналов не совпадали со списком приказа. Это мне сказал Дубынин, и я скис. Я рисовал себе самые мрачные картины, переживал позор изгнания.
В своем районе, где я жил, на меня смотрели с какой-то гордостью и с явным уважением. Взрослые останавливались поговорить, ребята моего возраста, все уже работающие, знакомые и даже незнакомые, приветливо здоровались, а мальчишки ходили за мной гурьбой и, глядя с восхищением на мою фуражку со значком «Добролета», называли меня летчиком. Все они как бы считали меня своим посланцем. И вот все это готово было рухнуть. Форму у меня, конечно, отберут, значок снимут. И кто я тогда буду для людей? Они смотрят на меня как бы с надеждой, я в их глазах уже что-то, и вот [54] это «что-то» вдруг окажется ничем! Обманом. Я обману людей, вот что! И они будут вправе меня презирать за это.
Так терзал я себя, стараясь, однако, не подавать вида, как мне плохо. Я даже расспрашивал Георгия, чем кончилась их беготня со списками. Я ждал, как приговоренный к смерти ждет своего последнего часа. И этот час наступил...
Я занял очередь в кассу. Ребята шутили, толкались. Им было весело; а мне... Я подошел к окошку, несмело, сдавленным голосом назвал свою фамилию. Кассир ткнул пальцем в ведомость и протянул ее мне: «Распишись». Я не верил своим глазам: да, там стояла моя фамилия!
Я отошел от окна, держа в руках пачечку совершенно новых рублевок. Я был богат, как Крез, и я был счастлив. Все волнения остались позади. Теперь я равноправный член этого веселого, славного коллектива будущих младших авиаспециалистов. Теперь мы живем!