Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

11. Обратно на Мургаб. Пленный. Афганцы и их войска

Слышали, господа? — сказал, войдя в нашу палатку, батальонный адъютант.

— Ничего не слышали, да говорите скорее. Поход? Двигаемся дальше? — спросили мы в один голос.

— Да, как раки, назад идем на Мургаб.

— Да быть этого не может. Что за чушь, — сказал Баранов. Я тоже не верил.

— Ишь, Фома неверный. Читайте, — сказал адъютант, подавая книгу приказов моему сожителю, — а кстати, прослезитесь и распишитесь, — прибавил он.

Действительно, в приказе было сказано, что согласно распоряжению военного министра далее не двигаться, а возвращаться на Мургаб, где и приняться за постройку укрепления для зимовки.

— Вот тебе и Шугнан! — сказал Баранов. — И чего это Ионов сидел. И без провианта бы дошли. Положим, уж лучше идти назад, чем без цели сидеть на Яшиль-куле, — ворчал мой сожитель.

Я был с ним вполне согласен, и мне ужасно надоело это торчание здесь. Но теперь оставался открытым вопрос, идем ли мы все обратно в Маргелан или зазимуем на Памире? Все ходили недовольные, грустные, а тут еще слухи о холере заставляли семейных беспокоиться о судьбе своих семейств. Каждая почта привозила известия о смертности, начавшей проявляться и среди русского населения. Уныние было всеобщее.

— Когда же выступаем? — спрашивали мы друг друга, но никто ничего не знал.

Настало 22 июля, день тезоименитства императрицы; был назначен парад. Накануне с утра все чистилось, и все, по возможности, приводили себя в парадный вид, хотя это было довольно мудрено, потому что у большинства вместо одежды висели какие-то отрепья, а сквозь сапоги торчали портянки, — вид был довольно жалкий. Но свойство русского солдата таково, что если приказано быть в парадной одежде, то, стало быть, это так и надо — хоть выдумай, а будь в целой рубашке, чембарах и чехле. И действительно, все были если не прекрасно, то сносно одеты, и отряд имел достаточно парадный вид.

В день парада с праздничными лицами выстроился батальон развернутым фронтом, а артиллерия приготовилась для производства салютационной стрельбы.

Вот идет начальник отряда. На нем белый китель с шарфом. Офицерский Георгиевский крест красуется в петлице; штабные чины следуют за ним. «Смирно!» — раздается команда. — «На плечо!» — «Слушай, на краул!» Музыка играет встречу.

— Здорово, братцы! — слышится голос начальника. [262]

— Здравия желаем, ваше высокородие! — гудят в ответ сотни здоровых грудей.

Полковник берет чарку с водкой и, подняв ее кверху, говорит:

— Ребята! Вот нам на «крыше мира» приходится отпраздновать торжественный день тезоименитства нашей матушки-царицы. Пусть наши молитвы о ней и громкое искреннее «ура» принесут Ее Величеству счастье и долгоденствие. За здоровье матушки-царицы «ура»!

И при грохоте орудий долго разливалось по ущельям эхо дружного, громкого, русского «ура». Затем, после тостов и церемониала, нижние чины пили водку, а у начальника отряда был обед для офицеров.

Иду я на другой день мимо юрт, в которых помещались пленные, как вдруг меня окликнул кто-то из юрты: «Тюра, бери кель» (господин, поди сюда).

Я подошел. Смотрю: на кошме в кибитке сидят афганцы, а между ними и захваченный их офицер, который говорил по-узбекски.

— А, саломат, тюра, калай-сыз?{68} — спросил он.

— Спасибо. — И я пожал протянутую руку.

Я любил этого афганца; что-то неотразимо симпатичное было в выражении его лица. Часто я заходил поговорить с ним и на сартовском языке и беседовал по нескольку часов. Теперь лицо его выражало необыкновенную тоску.

— Правда, что нас расстреляют? — спросил он.

— Что? — вытаращил я на него глаза. — Откуда ты это взял?

— Да вот керекеши говорят, что будто приказ пришел такой.

— Нет, нет, будь спокоен, — сказал я ему, — это все вранье. Вас, наверное, на днях отпустят.

— Эх, не верится мне что-то, — видно, не увижу я Файзабада. А знаешь, тюра, у меня в Файзабаде жена и сын остались; жалко их, без меня они пропадут. А жена-то красавица какая! Вот, и у Гулдабана невеста осталась, тоже поди ждет, — сказал он, указывая на молодого афганца, уцелевшего после стычки.

Афганец не понял, о чем говорят, но, видя, что речь коснулась его, улыбнулся, оскалив свои чудные зубы.

— А жалко, тюра, что лошадей наших продали. Я слезами обливался, когда вчера аукцион был. Ведь мой-то конь вырос со мною, это питомец мой... эх... — Афганец тяжело вздохнул.

Я понимал его, и мне было стыдно за это распоряжение. Действительно, к чему было продавать афганских лошадей? — вспомнилось мне.

Афганец сидел, низко опустив свою красивую голову, и, видимо, о чем-то думал. Вдруг он вскинул на меня своими глазами и совершенно неожиданно спросил меня: [263]

— Хочешь, тюра, я расскажу тебе про себя?

— Очень буду рад, пожалуйста.

Я видел, что пленному хотелось поделиться с кем-нибудь своим горем и радостью, он хотел, видимо, в рассказе утопить ужасное чувство неизвестности, которое переживал. Когда он увидел во мне человека, расположенного к нему, у него явилось желание познакомить меня поближе с собою и, кроме того, хотелось отблагодарить за внимание к себе. Он, очевидно, подметил, с каким любопытством я отношусь к его рассказам и даже многое записываю, вот он и решил доставить мне удовольствие.

— Знаешь,. тюра, я не афганец, — начал он, — я узбек, сарт по рождению. Родился я в Коканде, в то время, когда ханством управлял Худояр-хан. Отец мой был серкером (сборщиком податей) и состоял на ханской службе. Мать моя, как я помню, была женщина красивая и молодая. Знаю, что про нее рассказывали, что такой красавицы еще не бывало в Коканде. Жили мы не бедно, и каждый день толпа родственников приходила к нам есть пелау (плов).

Был у моего отца брат — ученый мулла, который учил молодых людей в медрессе (университет). Часто он приходил к нам и всегда сидел до глубокой ночи. Отец его очень любил и когда уезжал надолго, то поручал наш дом его надзору. Мать моя тоже ласково относилась к нему. Однажды отца не было дома, время было осеннее, дождь целый день лил как из ведра, так что я не выходил на улицу. Дядя мой сидел пасмурный, как и погода, он даже с матерью почти не разговаривал. Так прошел день, и я, помолившись Аллаху, лег в углу сакли, закутавшись в одеяло.

Было уже поздно, когда меня разбудил тихий разговор. Я насторожил свое ухо и различил голос дяди, говорившего, очевидно, моей матери. Я не понимал тогда, что он говорил ей, и только помню, что мать каким-то печальным голосом говорила: «Нет, нет, нельзя, Аллах не велит, нельзя!»

Вдруг что-то случилось странное. Мать взвизгнула и бросилась в сторону, а в темноте раздалось какое-то рычание...

Я быстро вскочил на ноги и бросился туда, откуда мне послышался крик.

В это мгновение сильная рука дяди схватила меня за ворот рубашки, и я полетел в противоположный угол сакли.

— Спи, ахмак (дурак), — раздалось мне вслед, и я, перепуганный, лег на свое ложе и закутался одеялом.

Дядя зажег чирак (светильник), и я увидел, что лицо его было искажено злобой. Мать моя сидела на полу и плакала. Я хотел броситься к ней на шею, целовать ее, плакать вместе с нею, но я не смел; я боялся дяди и знал, что если я только двинусь с места, то он изобьет меня. Я лежал молча и думал, о чем может плакать моя мать. Дядя хотя и злой человек, соображал я, но он любит [264] мою мать, я сам сколько раз слышал, когда он ей говорил об этом, и, размышляя на эту тему, я крепко уснул.

Когда я проснулся, мать моя еще спала, дяди не было. К полудню вернулся отец и привез для матери шелковую рубашку, а мне надел шитую золотом тюбетейку; я очень обрадовался, а мать моя потом, когда отец ушел в мечеть, начала плакать. Вдруг она подошла ко мне и, схватив меня на руки, прижала к своей груди и зарыдала. Я тоже начал плакать. Затем она порывисто оставила меня и ушла в соседнюю саклю. Несколько минут я стоял на месте, но вдруг что-то как будто потащило меня за матерью, и я побежал туда, куда ушла она. В сакле было мрачно, и я сначала никого не заметил; только какой-то тихий храп раздавался в потемках. Я окликнул мать — ответа не было. Тогда я распахнул ставни.

Моя мать лежала в углу сакли, лужа крови была около нее, зубы были сильно оскалены, на шее зиял глубокий разрез, а рука конвульсивно сжимала нож. Я тогда не понял, что она зарезала себя, но я понял, что совершилось что-то ужасное, и в страхе бросился назад в саклю и, забившись в угол, просидел до вечера. Я видел, как прибежал отец и стал что-то кричать; я слышал, как дядя мой упрекал отца, что он убил жену. Но я тогда своим детским умом понял, что не отец причина смерти матери, и обвинял дядю как убийцу ее.

Теперь я понимаю все, но тогда это темное дело было для меня чернее ночи. Видел я, как связали моего отца и увели. Дядя остался хозяйничать в доме. Никто на меня не обращал внимания — матери я уже больше не видел.

Через два дня у нас в городе только и было речи, как будут казнить моего отца за то, что он зарезал свою жену, и толпа народа пошла на базарную площадь.

— Ну, пойдем вместе, — сказал мне дядя, — увидишь, как твоего отца зарежут за то, что он убил твою мать. Вот и тебя также казнят, если ты такой же будешь, — сказал он.

Мне было ужасно страшно, но вместе с тем очень хотелось посмотреть, как это зарежут отца. Я видел, как баранов режут, и мне тогда только было непонятно, куда же это денется отец, когда его зарежут. Я спросил об этом дядю, но он меня выругал дураком и ударил по затылку.

На площади было много народа. Посреди возвышалось лобное место. Преступников было 30 человек; были между ними молодые и старые; в числе последних я узнал и отца. Он, понуря голову, стоял, сложив на животе связанные руки.

Пришел мулла и прочитал молитву, и вот одного за другим стали брать какие-то люди, что-то делали с ними и потом бросали их на землю. Вот и отец мой подходит к джигиту в красном халате. Взглянул я, и мне показалось, что отец глядит на меня своим [265] добрым взглядом — мне вдруг почему-то стало его жалко, а вместе с тем ужасно хотелось увидеть, как это его зарежут.

Палач взял его за бороду, и больше я ничего не видел — его бросили, где лежали и остальные казненные. Не знаю почему, мне вдруг сделалось так страшно, что я затрясся, как в лихорадке, и, рыдая, побежал по улице.

Опомнился я у городских ворот, подумал мгновение, какая-то неестественная сила управляла мною — я вдруг решил не идти обратно и направился вперед по Маргеланской дороге. Солнце уже совершенно зашло за Алайские горы, когда я присел у дувала{69} кишлака. Я сильно утомился, голод мучил меня, но усталость взяла перевес, и я крепко уснул. Проснулся я рано утром — кто-то толкал меня в бок.

— Чего ты тут лежишь? — спрашивал меня старик с длинной белой бородою. — Откуда ты?

Я сказал.

— А отец твой где?

— Отца зарезали.

— А мать?

— И мать зарезали.

— Ах ты, несчастный, — сказал старик, — ну, пойдем со мной.

Я последовал за ним в саклю. Какие-то люди с черными бородами, какие бывают только у таджиков, сидели вокруг подноса, на котором лежали лепешки. Мне дали чашку чаю и нан{70}. Я с удовольствием утолил свой голод. Люди, бывшие в сакле, говорили по-таджикски, и я ничего не понимал, но замечал, что речь идет обо мне. Один из них дал старику денег и, взяв меня за руку, повел из сакли.

— Садись, — сказал он мне, указав на ишака, жевавшего клевер.

Я сел, а сзади меня уселся и таджик — мы отправились. Ехали мы долго по таким большим горам, что мне часто делалось страшно, и я боялся, что сорвусь и упаду в пропасть. Таджик меня не бил, не ругал, поил чаем и кормил — одним словом, обходился хорошо. Таким образом мы и приехали в Файзабад. Вот тут-то и началась моя новая жизнь.

Меня продали одному афганцу, Мусса-Мамату, который взял меня вместо сына и, когда мне исполнилось 11 лет, отдал меня в школу.

Учился я хорошо, выучился писать и читать, и вот меня мой новый отец повез в Кабул, где и определил в военное училище. Трудно было мне учиться в этой школе. Там воспитывались дети именитых афганцев, и мне приходилось переносить побои и насмешки, но я сносил все терпеливо и пробыл пять лет в Кабуле. [266] Мне стукнуло 16 лет, и я уже был выпущен солдатом в афганскую гвардию, куда попал благодаря своему росту и наружности.

Маджир, командир полка, полюбил меня, и через год я был дофордаром, то есть унтер-офицером. Я часто ходил в гости к своему начальнику, и мы жили душа в душу. Но вот и мое сердце забило тревогу. У Маджира была дочь — красавица писаная. Полюбил я ее всею силой молодой любви, и не ускользали от меня и ее долгие взгляды, когда, бывало, я сиживал вечерами у отца ее. Взял я да и признался Маджиру в моих чувствах к его дочери. Обрадовался даже старик, спросил свою Ляйлю, хочет ли она за меня замуж идти, а она только этого и ждала. Ну, и сыграли свадьбу. Эх, как счастлив-то я был! Через год у меня и сын родился — обрадовался я, что не дочь, — у нас, у афганцев, считается позором, если первенец девочка родится. А тут еще эмир мне и офицерский чин пожаловал; только ты, тюра, не говори, пожалуйста, никому, что я офицер. Прошло два года, а тут вдруг восстание вспыхнуло. Расстался я с женой и целый год воевал в Шугнане и Рошане, да Аллах милостив, остался невредим — в каких перестрелках-то бывал, и хоть бы одна пуля задела, а вот теперь попался в западню, точно волк какой. Уж умирать, так в бою, а теперь расстреляют, как собаку. Как подумаю, так просто руки на себя наложить готов, а тут еще сердце ноет, что с женой да с сыном станется...

У афганца сверкнули слезы, но он быстро оправился.

— Ну, кулдук, тюра, вижу, что меня любишь, и я тебя люблю. Узнай, пожалуйста, когда с нами покончат.

— Ничего с вами не сделают, отпустят вас домой к себе с Богом, вот и все, — сказал я.

Афганец грустно улыбнулся и ничего не возразил, и в его взгляде я прочел уверенность в своем предположении и полное недоверие к моим словам.

— Ну хош{71}, — сказал я, пожав ему руку, и отправился к себе в палатку, переполненный чувства симпатии к пленнику.

Да, к чести афганцев, о них можно сказать много хорошего, а потому я и остановлюсь на описании этого оригинального и в высшей степени интересного племени среди населения Средней Азии.

Афганцы резко выделяются среди окружающих их народностей Востока и представляют собою полный контраст изнеженному, ленивому жителю Азии.

Этот немногочисленный народ, сплоченный как бы в одну семью, проникнутую воинским духом, не поддался влиянию жаркого Востока, а строго сохранил свои обычаи и остался верным простой и суровой жизни. [267]

Цивилизация, вносимая повсеместно англичанами в завоеванные ими страны, не произвела на афганцев того разрушающего действия на их нравственность, что в большинстве случаев мы видим в просвещенных англичанами недавно, а также давно перешедших к ним странах Азии, Африки и других частей света. Афганцы, напротив, извлекли из нее по возможности только одни хорошие качества и преимущественно обратили свое внимание на то, что касалось усовершенствования их военного дела. Они познали всю необходимость прогресса в нем, деятельно принялись за укрепление своей страны и, не щадя своих небольших средств, упорным трудом довели его до сравнительно больших размеров.

В конце этого столетия успех афганцев в военном искусстве был доведен уже до того, что они справедливо могут быть названы первым воинственным народом среди азиатов.

При живом и несокрушимом характере, неустрашимой храбрости и любви ко всевозможным приключениям афганцы при благоприятных условиях, если бы употребили вовремя все усилия для защиты своей независимости от западных и северных народов, без сомнения, увеличили бы свою территорию и перенесли бы свои границы за пределы Ак-су и к подножию Эльборуса. В таком случае России вместо покорения Хивы и Бухары пришлось бы вести более серьезную и продолжительную войну с Афганистаном, которая в конце концов без сомнения окончилась бы в пользу ее, но и результаты русских были бы более значительны, чем в настоящее время. Вопрос Центральной Азии был бы упрощен и сразу разрешен уничтожением афганцев и их престижа.

Нередко в истории мы видим случаи, когда около большого государства находится маленькое и на первый взгляд почти незаметное, которое между тем поставлено в такие условия, что безнаказанно причиняет первому немало беспокойства. Вот таким-то государством является в настоящее время и Афганистан.

Англичане, находясь в постоянном опасении за Индию, хорошо осознали всю важность враждебных отношений Афганистана к России, а потому всеми мерами старались завладеть этим государством, не пренебрегая никакими способами для достижения намеченной цели.

Между тем снабжение Англией такого народа, как афганцы, оружием, боевыми припасами, обучение их офицеров, которые имеют довольно систематическую подготовку в школах, устроенных на английский лад, и в свою очередь прекрасно обучающих солдат, несомненно со временем обратится на самих же англичан, и напрасно думают они, что в критический момент афганцы будут служить им помощниками. Напротив, они сами восстанут против Англии, если Россия не коснется их владений. Афганцы не боятся англичан и, напротив, опасаются России, о чем, даже несмотря на свою хвастливость и заносчивость, не стесняясь, говорят сами. [268]

Какого мнения о русских афганцы, можно заключить из довольно интересной беседы моей с одним афганским офицером, с которым я встретился на Памире, а именно с майором Мурад-ханом, везшим письмо от Абдурахмана к полковнику (ныне генералу) Ионову.

Этот офицер произвел на меня самое отрадное впечатление и из разговора с ним я с удовольствием заметил, что он человек сравнительно образованный, не лишенный остроумия, весьма находчивый и, как говорится, в карман за словом не полезет. Мне было крайне любопытно узнать о взглядах афганцев, в лице этого майора, на нас, русских, и я повел беседу на эту тему.

Принимая во внимание, что Мурад-хан был в своих рассказах несравненно скромнее встреченных мною афганцев на Яшиль-куле после стычки, я придаю его сообщениям немалую долю вероятия, тем более что в его рассказах можно было ясно различить ложь от правды.

На вопросы мои об афганских войсках и их организации он вначале давал краткие уклончивые ответы вроде отрывистых фраз, например: «очень много» или «очень храбры», «вооружены прекрасно». Когда же я коснулся политических действий его правительства, он коротко и резко оборвал меня фразой: «Про то начальство знает». Но тем не менее, лишь речь зашла про англичан, он воодушевился, глаза его зажглись каким-то злобным огоньком и он так быстро заговорил, что переводчик еле поспевал за ним, и мне стоило больших усилий обрывать его рассказ, хотя на короткое время, дабы дать возможность ориентироваться переводчику. По тону его можно было заметить, как он ненавидел англичан. Например, он так увлекся, что отрицал совершенно какую бы то ни было зависимость афганцев от Англии; говорил, что у афганцев теперь свои оружейные заводы, свои военные школы, выпускающие вполне образованных офицеров. Он с непритворным ожесточением говорил мне про антагонизм всего населения против англичан, причем привел для примера факт, как афганцы однажды перебили все английское посольство в Кабуле{72} и как еще в 1878 году, когда эмир Шир-Али торжественно принимал русское [269] посольство генерала Столетова, в то же время наотрез отказал в приеме английской миссии, выехавшей уже в Кабул.

— Слово «инглиз» (англичанин) считается у нас ругательством, — добавил майор.

— Мы любим русских, — говорил он, — за то, что они храбры и великодушны, и мы готовы даже содействовать им, если они вздумают идти на Индию; нам не нужна она, мы довольствуемся своим Афганистаном и только пламенно желаем одного, чтобы русские не касались нашего государства. Если же только Россия поднимется на Индию, Афганистан будет в передних рядах ее.

Про Абдурахмана, как истинный патриот, Мурад-хан говорил с особенным жаром. Он хвалил его, как мудрого и справедливого правителя, и при этом прибавил, что, несмотря на то что не проходит дня без казни в Кабуле, афганцы горячо любят своего правителя (вероятно, увлеченный патриотизмом, майор забыл прибавить, что Абдурахман казнит в большинстве случаев жителей покоренных ханств).

— С пленными афганцы обращаются, как и русские, — говорил майор, — и только жестоко наказывают изменников.

Он немало изумился, когда я ему рассказал несколько эпизодов из афганской смуты, бывшей в 1888 году и описанной в брошюре нашего известного и симпатичного путешественника Б. Л. Громбчевского, который был очевидцем варварства афганцев по отношению к жителям восставших ханств.

— Да, это так, — сказал он, — но что бы делали вы, русские, если бы ваши восточные народы поднялись с оружием в руках и стали бы громить ваши города?

На это я ему возразил, что и среди наших покоренных народов бывали возмущения, но мы обходились без таких зверских расправ и наказывали только виновных.

Афганец ничего мне не ответил и спустя немного времени пробормотал: «То вы, а то мы!»

На стычку 12 июля он смотрел весьма здраво и говорил, что капитан Гулям-Айдар-хан вполне выполнил свой долг, но осуждал его за то, что он открыл огонь против русских без приказания Абдурахмана, который, по его словам, не желает быть врагом Белого Царя. Во время разговора о наших спорных границах на Памире он даже довольно своеобразно сострил.

— Вот, вы считаете, что Ляангар ваш, — сказал майор, — так почему же даже и в настоящее время там стоит наш кавалерийский полк?

— А потому, — возразил один из офицеров, — что ваш полк нисколько нам не мешает, а если бы он оказался нам вредным для нашего движения, то мы нашли бы средство устранить это препятствие!

— Так, — сказал Мурад-хан, — так Ляангар ваш?

— Да, наш, — утвердительно ответил поручик К. [270]

Афганец усмехнулся, блеснув своими жемчужными зубами, и, взяв предложенную папироску, прибавил:

— В таком случае Петербург мой!

Подобная острота вызвала всеобщий хохот, к которому, однако, не присоединился наш афганский гость, продолжавший с серьезным лицом затягиваться папироской.

Кто-то было затеял разговор о деле под Кушкой, но мы порешили, что это, без сомнения, заденет самолюбие афганца, и переменили этот, могущий быть неприятным нашему гостю, разговор на другую тему; мы заговорили о вознаграждении офицеров в различных армиях.

— Вот, англичане богаты и хорошо платят своим войскам, — сказал Мурат, — а русские не обладают такими средствами, и, несмотря на то что ваши генералы и офицеры гораздо лучше английских, они оплачиваются несравненно хуже, — и крайне удивлялся нашим, по его мнению, весьма малым окладам. На это я ему возразил, что мы, русские, служим из чести служить в войсках своего отечества и за платой не гонимся. Афганцу весьма понравился такой ответ, и он моментально начал говорить в том же духе и о своих соотечественниках.

Между тем я поинтересовался узнать у майора о судьбе афганцев, находившихся у нас в плену после стычки 12 июля 1892 года, и крайне был обрадован, узнав, что они все живы и награждены Абдурахманом.

Мурат-хан совершил с нами несколько переходов, но, не привыкший к концам в 50 и более верст, он чувствовал себя не особенно хорошо, говоря, что у них переходы гораздо короче, и с непритворным изумлением поглядывал на бодро идущую пехоту.

Однако маленькие пушки конногорной батареи все время вызывали в нем усмешку и остроты, и он неоднократно обращался с просьбами, чтобы ему показали, как они стреляют, мотивируя тем, что ему, как артиллеристу, это будет весьма интересно; но просьба его не была исполнена.

Расставшись с афганцем друзьями, мы были приглашены погостить в Файзабад; он переписал наши фамилии себе в книжку и в сопровождении своей свиты, состоявшей из служебных лиц Бадахшана и Шугнана и нескольких джигитов, уехал восвояси.

Подобная симпатия и некоторый страх перед Россией заметны, безусловно, во всех афганцах, и те из них, с которыми мне пришлось встречаться, все выражали одни и те же чувства, высказанные майором, как к России, так и к Англии. Что же касается афганца-солдата, то о нем, к чести его, можно сказать только хорошее. Афганец как военный крайне симпатичен как по внешности, так и по слепому следованию воинским традициям. Он храбр и стоек и скорее умрет, чем оставит свой пост, что вполне подтверждается фактом геройской смерти капитана Гулям-Айдар-хана [271] на Аличурском посту и рядом эпизодов из англо-афганской распри.

Кроме такого презрения к смерти афганец отличается бескорыстною честностью, и никакие богатства в мире не заставят его отступить от долга службы, от данной им клятвы эмиру. Он ничего не возьмет, от всего откажется. Шугнанцы, эти лютые враги своих поработителей-афганцев, и те отзываются о них как о военных не без восторга. Афганцы лютые звери, говорил мне один из шугнан-цев, но они гораздо храбрее англичан, и, несмотря на то что несравненно хуже их вооружены, они часто берут верх тем, что никогда не бывают в нерешительности. Самое небольшое число их атакует иногда страшные силы противника, и раз только афганец бросился в атаку, то он или умрет, или победит.

Примером храбрости афганского солдата служит довольно рельефно рисующий ее факт единоборства с тигром с одною саблею в руках. Подобный поединок сильно распространен в войсках Аб-дурахмана и служит как бы состязанием даже между офицерами.

Много примеров видим мы из столкновений с афганцами, а также из истории войны Афганистана с Англией, подтверждающих что афганцы не берегут своей жизни, и все лишь горе заключается в том, что они не стратеги и еще не привыкли к войне с европейцами, то есть быстро перестраиваться и встречать фланговые атаки. Однако, ввиду того что афганцы не имеют ни базы, ни глубоких транспортов, они обладают весьма опасным свойством для европейских войск, а именно способностью очень быстро рассыпаться во все стороны и собираться с такою же быстротою, создавая на совершенно новой позиции в горах сильного врага и нападая на обозы и транспорты. Афганцы редко ведут наступательную войну и придерживаются оборонительной, и лишь только дело коснется защиты их дорогого отечества, они все до одного умрут за него и никто из них не попросит пощады.

России афганцы боятся, чтут русского солдата за храбрость и стойкость и, проученные нашими туркестанскими войсками под Кушкой, вряд ли посмеют затеять какие-либо враждебные действия против нее.

Постепенное развитие военного искусства в Афганистане вследствие частых войн с Англией параллельно улучшило и его войска, быт солдата, и, наконец, военная организация его достигла наибольшего успеха. Солдаты хорошо обучены, чисто и щегольски одеты в определенную форму. Офицеры получают сравнительно порядочное образование, и многие из них в тонкости изучили английский язык.

Природные афганцы представляют собою один класс — военный, и кто уже раз попал на военную службу, тот до самой старости продолжает служить в рядах своего родного войска. Более слабых определяют на разные нестроевые должности, как-то: в прислугу к офицерам, в писаря и военную полицию. После афганской смуты, [272] когда брат Абдурахмана Исхак-хан отложился и, потерпев неудачу, бежал в Самарканд с небольшим числом своих приверженцев, войска, покинувшие беглеца, были сильно наказаны и сосланы в самые отдаленные части государства, где они и должны были нести сторожевую пограничную службу, но в 1893 году эмир простил им штраф, и они были заменены новыми силами. Содержание афганские офицеры и солдаты получают приличное, и последние, состоя на казенном иждивении, имеют в месяц в пехоте 5 руб., в кавалерии — около 16, а, кроме того, за павшую лошадь выдается от казны вознаграждение.

В числе природных афганцев в армии встречаются и узбеки, населяющие Афганистан, а также бежавшие в пределы его от казней кокандского хана Худояра. Немало в числе афганских воинов газарейцев, населяющих Афганский Туркестан, или, как его называют, Чаар-Вилаэт, катаган — самых воинственных жителей Бадахшана, персов, однако в числе офицеров преимущественно заметны настоящие афганцы. Узбеки совершенно свыклись с афганскими обычаями, но остаются верными своей религии (они шииты, а афганцы суниты), хотя наружно и придерживаются обычаев афганцев.

Афганских войск насчитывается до 80 000. Как и наши, они разделяются на три рода оружия, то есть на пехоту, кавалерию и артиллерию; первые два еще, кроме того, на гвардию и армию и на иррегулярное войско и ополчение. Гвардейская пехота щеголяет своей красотой, чему, конечно, много способствует довольно красивая форма солдат, состоящая из красных суконных мундиров, с белыми выпушками по бортам, с белыми же или желтыми воротниками и обшлагами и красными или же желтыми погонами, с медными пуговицами, украшенными английским гербом. Головной убор их состоит из каски, сделанной из кожи и подбитой войлоком, или же из толстого сукна с медным английским гербом на передней ее стороне. Коричневые или белые брюки и башмаки с сильно загнутыми концами довершают костюм гвардейца.

Вооружена гвардия нарезными ружьями различных систем и двумя патронташами на ремнях из белой кожи. Армейская пехота одета или в черный, или синий суконный мундир без погон, черные брюки и такого же цвета барашковую коническую шапку, или же в национальный костюм. Впрочем, некоторые гвардейские полки заменяют форменный головной убор белою чалмою, которая несравненно более идет афганцу, нежели безобразная форменная каска.

Кавалерия представляет собою высший род войска. Туда выбираются самые красивые афганцы и газарейцы и подбираются лучшие лошади. Среди разнообразных мундиров афганской кавалерии, по типу похожих на английские, особенно красивы красные мундиры с чалмами, вместо смешных пестрых касок, которыми снабжены прочие полки. [273]

Но все же, несмотря на всю щеголеватость мундира, и этот полк уступает армейской кавалерии, которая в своих национальных костюмах представляет великолепное зрелище. Красавец-афганец в живописно надетой чалме или конической барашковой шапке, в черном бешмете, с примкнутою за спину винтовкой представляет собою величественно-воинственный вид и кажется несравненно мужественнее афганца, одетого в самый изысканный европейский мундир.

Афганский кавалерист, выросший на лошади, как и наши кавказцы, сильно привязывается к ней. Первая забота кавалериста-афганца — это его скакун. И он скорее согласится голодать сам, нежели лишить своего любимца коня корма и хорошего ухода. Также один из предметов роскоши у афганца составляет его холодное оружие, и часто в чайхане или в офицерских казино затеваются горячие споры на эту тему, оканчивающиеся часто даже кровавыми драмами.

Артиллерия в Афганистане немногочисленна, и орудий{73} насчитывается всего до трехсот пушек новейших систем, и, кроме того, как пришлось убедиться при знакомстве с майором-артиллеристом, афганцы плохо обучены артиллерийскому делу, и он, офицер, не знал самых начальных теоретических вещей, представляющих собою азбуку артиллерии. Однако это обстоятельство не мешало афганской артиллерии приносить значительный вред англичанам, особенно в 1895 году, во время вторжения английских войск в Читрал.

Офицеры афганской армии делятся на два класса: на офицеров, получивших образование, и офицеров, выслужившихся из простых солдат. Те и другие представляют собою страшный контраст. Первые ищут себе более интеллигентного общества, читают английские газеты, состоят членами военных клубов и постоянно носят свой мундир, которым, подражая англичанам, гордятся. Из них выбираются эмиром лица для занятия должностей в государстве, они в большинстве случаев и командуют полтанами (батальонами), топ-ханами (батареями) и полками в кавалерии. Вторая же категория не имеет ничего общего с первой, за исключением строя; она ищет себе среду более подходящую и находит ее среди солдат, с которыми офицер 2-й категории преспокойно пьет чай в чайхане, кутит и держит себя совершенно по-товарищески, тем более что вне строя такие офицеры избегают носить свой мундир, а обыкновенно одеваются в национальный костюм. Но лишь только этот же самый офицер вступил в отправление служебных обязанностей, он забывает всякие частные отношения, и строгая дисциплина занимает у него первое место. [274]

Мундиры офицеров крайне разнообразны и соответствуют чинам. Многие из них сшиты из темно-синего сукна с красною выпушкой, а у артиллеристов еще с вышитыми на воротниках гранатами. Некоторые красные или белые шитые золотом и с плетеными плечевыми погонами мундиры летом прикрываются однобортными и полотняными куртками, предохраняющими их от палящих солнечных лучей.

Многие франты, приобретя себе европейскую обувь, щеголяют лаковыми сапогами, но страсть к национальному головному убору все же сохраняется и между ними, и они с большой охотой носят белые чалмы или остроконечные каракулевые папахи.

Вообще войска Абдурахмана могут похвастаться перед войсками прочих азиатских народов. Они хорошо обучены по английским уставам, строго дисциплинированы, да и с хорошей нравственной выработкой.

Красавец афганец с большими усами, с черными, как смоль, кудрями, собранными и взбитыми на висках и красиво выбивающимися из-под белой чалмы, с кокетливо подстриженною или бритою бородою, с воинственно-гордой осанкой представляет собою довольно отрадное явление после встреченных вами обитателей пустынного Памира и окружающих его ханств; большую симпатию вы чувствуете к афганцу, видя в нем сотоварища по оружию и по духу, а если встретите в нем врага, то гораздо приятнее видеть перед собою мужественное лицо героя и сознавать, что есть кого побеждать и что каждый шаг ваш сопряжен с опасностью в лице достойного и храброго врага.

Дальше