Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

7. Ужасный переход. Местная легенда. Стычка с афганцами

— Афганца поймали, — сообщил мне на другой день после переправы поручик Баранов, разбудив меня в 5 часов утра.

Я вскочил как ужаленный, так как мне послышалось: «Афганцы идут».

Поняв, в чем дело, я побежал к кружку солдат, обступивших человека в красном мундире, около которого с победоносным видом стоял киргиз. Афганец был еще молодой человек, с правильными, красивыми чертами лица. Он дико смотрел исподлобья на столпившихся солдат и, видимо, еще не вышел из состояния неожиданности, попав врасплох в наш лагерь.

— Где его взяли? — спросил я у киргиза.

Тот только этого и ждал, потому что начал, как трещотка, передавать мне подробности поимки афганца.

— Ехал я, таксыр, по ущелью, — говорил киргиз, — гляжу, а передо мной, точно из земли вырос, афганец. Испугался я ужасно, да вдруг вспомнил, что русские солдаты близко. «Кайда урус?»{37} — спрашивает меня афганец. Ладно, думаю, скажу я тебе, где русские. «Ничего я не слыхал об урусах», — говорю я афганцу. «Ну, так проводи меня в ближайший аул», — говорит он. «С удовольствием», — говорю я, а сам и думаю: как же, сведу я тебя, собаку, в аул! Уже начинало светать, когда мы подъехали к казачьим шатрам. «Нема бу?» (что это такое?) — испуганно спрашивает меня афганец. «Урусляр (русские)», — говорю я ему, а сам посмеиваюсь в душе, как ловко провел я афганца. Оторопел он, да и хотел скакать обратно, но было уже поздно: двое казаков держали под уздцы его лошадь, и разведчик был стащен на землю. Киргиз кончил и протянул мне свою руку. «Дай, тюра, силяу-ман байгуш сан тюра»{38}, — сказал он. Я положил на его ладонь монету, и он, скорчив гримасу от удовольствия, стал кланяться, приговаривая: кулдук, кулдук, таксыр{39}. [217]

Афганца повели в юрту начальника штаба, куда направился и я. Допрос пленного производился через переводчика.

— Откуда ты? — спросил полковник Верещагин.

— С Аличурского поста, — ответил афганец.

— А много вас там?

— Больше, чем вас, — соврал афганец.

— Да ты говори правду, — рассердился на такой ответ полковник.

— Афганцы не врут! — обиженно ответил пленный.

— Не известно ли тебе, почему афганцы поставили свой пост на Аличуре?

— Ничего мне не известно, я простой солдат и послан разузнать, где русские, и если бы не проклятый киргиз, то я бы не попался вам в руки.

Афганец держал себя непринужденно, говорил заносчиво и, видимо, был ужасно раздосадован, что так глупо попался в ловушку.

— Ты пехотный или кавалерист? — спросил я афганца.

— Рисоля!{40} — ответил он.

И действительно, отобранное у него оружие состояло из кривой шашки и кавалерийского карабина системы Пибоди — Мартини.

Более ничего обстоятельного не сообщил пойманный, и его показания шли совершенно вразрез с донесениями киргизов, которые уверяли, что на Аличурском посту под командой афганского капитана Гулям-Айдар-хана находится небольшое число афганцев, которые ожидают свежих сил, но что подкрепление еще не подоспело да и вряд ли подойдет к двадцатым числам июля, тогда как мы должны были быть на Яшиль-куле двенадцатого.

Тем не менее, соблюдая все меры предосторожности, мы двинулись далее и, переночевав в урочище Комар-Утек, с рассветом двинулись к камню Чатыр-Таш.

— Запасись водой, ребята, — приказал ротный командир, — переход будет тяжелый.

Дорога тянулась широкою долиною, окаймленною довольно высокими горами, и поднималась террасами в гору. Встречный ветер крутил целые облака мельчайшего песку, что являлось одним из самых значительных препятствий для движения пехоты. К полудню ветер усилился, и идти положительно стало невозможно. Песок засорял глаза, трещал на зубах, набирался в нос и уши, которые так заложило, что невозможно было слышать собственных слов. Пять часов шли уже солдаты; вода была давно выпита, а по пути не попадалось ни одного ручейка. Сделали привал, но что за отдых для солдата без освежающей водицы, когда ему нет возможности ни умыть воспаленного лица, ни утолить жажды. У многих болела голова, а во рту засох язык. Появилось много [218] отсталых. На каждом шагу попадались то сидящие, то лежащие люди. Уж на что был здоровенный охотник Шаронов, который, казалось, и устали не знал, и тот теперь шел, понуря голову, как-то тыкая в землю ногами. Сильные ноги его не слушались, гнулись в коленях, а воспаленные глаза были апатично устремлены вдаль, где лишь виднелись облака желтой пыли, поднимаемой неугомонным ветром. На душе у него было так же безотрадно, как и кругом. Теперь, когда силы покидали его, когда жажда неистово томила внутренности, а в голове как будто стучали железным молотом, он вдруг, под впечатлением переносимых лишений, решил, что он лишний на этом свете. Вспомнилось ему на мгновение его былое житье в деревне, его женитьба на красавице, славившейся на всю округу, но воспоминание это, отрадною искоркою мелькнувшее в его воспаленном мозгу, быстро пронеслось мимо, оттесненное целым рядом тяжелых событий прошлого. Припомнилась ему рекрутчина, побои, взятки дядек. Наконец, длинное путешествие в Туркестан, тоска по родине и тяжелая служба молодого солдата. Почему-то вдруг с особенною яркостью вспомнил он, как однажды дежурный по батальону дал ему пощечину за то, что, оставаясь за дежурного по роте, он не отрапортовал ему вовремя. Слезы навернулись у солдата на глазах. «А ведь зря тогда саданул он меня, — подумал он, — я тогда и устава не знал — не обучался». Припомнилось ему, как пришла к нему с партией и жена. Скромная бабенка была. Бывало, из дому не выгонишь, все время в работе, да избаловалась она, как и все солдатки в Туркестанском крае. Долго не подмечал он за нею ничего такого, да вдруг и застал ее с дружком за «бутылкой сладкой водочки». Ох, как вскипело тогда его сердце! Оттаскал он жену за косы и избил до полусмерти разлучника. Началось следствие, и посадили солдата на гауптвахту. А жене только того и нужно было. Стала его жизнь с тех пор каторгой. В батальоне солдаты издеваются, что, мол, «жену просмотрел», а домой лучше не ходи — срам один. Он и ротному жаловался на свою бабу, и бил ее — ничего не помогало; хотел уж было руки на себя наложить, да каким-то чудом Бог его спас — одумался. Грустил, грустил он да и запил, плюнул на все. Идет он, а сам думает, за что на его долю выпала такая тяжелая жизнь. Давно не было так тяжело на душе у Шаронова, давно не лежало таким тяжелым камнем на сердце его горе. «Уж лучше бы околеть в горах, — подумал он. — Что за жисть! На службе тягость одна, а домой придешь, там — жена потаскуха, больше ничего». Он остановился и глубоко вздохнул, в глазах его запрыгали кровавые круги, горы как-то странно перекосились, и он опустился на землю. Винтовка выпала из рук его и, щелкнув о камень стволом, упала на землю. «На стволе, должно, забоина будет, — мелькнуло в голове солдата, — ну да черт с ним, все равно, с мертвого не взыщешь...» Какая-то нега разлилась по всем его членам, и ему хотелось бесконечно лежать [219] тут среди этой дикой долины, далеко от людей и грустной действительности. Он слышал, как мимо него проходили люди, и их тяжелые шаги нарушали полный покой, царивший в его душе. «Вот, вот поднимут», — тревожно думал он, когда раздавались приближающиеся шаги. Но шаги стихали, и он успокаивался. Мало-помалу мысли путались в его голове, какая-то истома овладела им, и он больше ни о чем не думал...

Вдруг он вздрогнул, кто-то толкнул его. Он открыл глаза и поднял голову. Над ним стоял начальник арьергарда. Добродушные глаза поручика Гермута{41} с участием смотрели на лежащего солдата.

— Встань, братец, до бивуака недалеко, — сказал он. Шаронов хотел подняться, но сильная боль в голове, пояснице и ногах заставила его громко застонать.

— Ой, ваше благородие, не могу, всего разломило! — проговорил он.

— Ну, прибодрись, прибодрись, я тебе помогу, — говорит офицер и помогает солдату подняться на ноги.

— Садись на лошадь, а винтовку надень за спину, — говорит он ему, как маленькому ребенку, которого учит нянька, как нужно надеть шляпу.

Шаронов покорно садится на офицерскую лошадь и благодарно смотрит на идущего пешком офицера.

«Ишь какой господин-то наш! — думает Шаронов. — Вот кабы таких было побольше, и служба другая бы пошла».

Теперь на каждом шагу стали попадаться то сидящие, то лежащие, изнеможенные солдаты, дожидающиеся арьергарда, к которому присоединяются и идут кое-как дальше. Не оставаться же одному среди мертвой долины, обрекая себя на голодную смерть или на пищу шакалам, все время следившим за отрядом. А поручик Гермут на место отдохнувшего солдата сажает другого и продолжает это до тех пор, пока сам не устанет. И часто повторяются подобные сцены во время этого тяжелого, безводного пути. Да и немудрено, идя в гору, при высоте 13 000 футов, утомиться, отдохнув лишь двадцать минут в течение двенадцатичасовой ходьбы. Уже солнце спряталось за снежные вершины — шесть часов, а бивуака все еще не видно.

— Где же камень? Кто знает из прошлогодних? — спрашивает офицер.

— А вот за эфтой горкой, ваше благородие, — указывая на небольшую возвышенность, говорит один из охотников, бывший здесь во время прошлогодней рекогносцировки. — Как, значит, этого, выйдем наверх, так и бивак увидим, если дальше не ушли, — [220] добавляет он, упирая на последнее слово, как бы боясь, чтобы и в самом деле «дальше не ушли».

— Ну, ребята, подбодрись! Скоро отдохнем, — говорит офицер, — уж теперь недалеко. — Но он и сам не верит своим словам. «Уж не сбились ли с пути?» — думает он.

Длинною вереницей, еле волоча ноги, подобрались наконец солдаты на вершину небольшой горы, и радостный крик «бивак!» вырывается из уст каждого. Один за другим подходят солдаты на вершину и, положив возле себя ружья и амуницию, смотрят на большой четырехугольный камень, лежащий среди громадной равнины, под которым блистают огоньки костров и белеют освещенные вечерним закатом палатки прибывших туда казаков.

— И откуда такая «галя» взялась, братцы? — удивляется солдат.

— Откуда взялась, оттуда и есть! — сурово отвечает старый охотник, бывалый уже в этих местах и считающий за нелепость задумываться над такими пустяками.

Офицер скачет назад и кричит отсталым, что уже виден бивуак. Все как бы перерождаются от этого магического слова. Новая сила как будто вливается в их утомленные существа, и они нетвердым шагом подходят к отдыхающим на вершине товарищам. Отдохнув минут с пятнадцать, добрались измученные солдаты наконец и до желанного бивуака, пройдя вместо 45 верст добрых 60.

Камень Чатыр-Таш представляет собою довольно странное явление среди памирской природы. Он совершенно отдельно лежит среди огромной котловины, за несколько десятков верст от окружающих гор, и кажется свалившимся с неба. Недалеко от камня стоит очень интересное строение, представляющее собою надгробный памятник над могилой знатного туземца. Заинтересовавшись памятником, я пошел осмотреть его. Это строение имело вид часовни и состояло из четырехугольного корпуса с коническою куполообразною крышей. С передней части устроен вход в виде небольшой пристройки со стрельчатою дверью. Внутренняя часть здания довольно обширна и освещена отверстиями, проделанными в куполе, а также окном с правой стороны. Когда я вошел в здание и очутился среди довольно обширного четырехугольного пространства, вдруг кто-то сзади подошел ко мне. Я оглянулся и вздрогнул. Предо мною стоял высокий, худой как смерть старик с длинною седою бородою.

— А, таксыр, тюра, саломат!{42} — проговорил он, улыбаясь своим беззубым ртом, и только после этого приветствия я понял, что имею дело с живым человеком, до того он напоминал выходца с того света.

— Кто ты? — спросил я его.

— Киргиз! — ответил старик. [221]

— А как тебя зовут?

— Хайдор-бий, у меня недалеко отсюда кочевки.

— Давно ты здесь живешь?

— О давно, таксыр, еще мой прадед родился на Памире.

— А не знаешь ли, чья эта могила? — спросил я.

— Нет, таксыр, не знаю, а только мой дед еще рассказывал, что это самая старая могила на Памире и похоронен в ней святой человек.

Говорившему со мною старику было лет 80, а потому я невольно подивился долговечности памятника, сооруженного из простой белой глины. При подобной прочности, если ее возможно достигнуть нам, русским, подумал я, такие строения, сохраняющиеся так долго в полной исправности, несмотря на постоянные ветры и морозы, господствующие на Памире, можно бы смело утилизировать для военных надобностей, если не войск, которым стоять в этих местах не придется, то для станций военного телеграфа или же для помещения почтовых джигитов, которые в особенности обставлены в этом отношении очень скверно, тем более это было бы применимо, что способ постройки очень прост и был бы удобен за полным отсутствием в этих местах строевого леса.

Я вышел из строения; киргиз последовал за мною.

— Мана Чатыр-Таш!{43} — сказал он, указывая на возвышавшийся камень.

— Знаю, — отвечал я, — а откуда взялся он здесь, ведь не скатилась же с горы эта громада?

— Нет, тюра, это не простой камень, этот камень чувствует, как мы с тобой, и слышит все, что мы говорим, только не может он сам ни говорить, ни пошевелиться. Давно-давно лежит этот камень на этой равнине. Это было еще в те времена, когда люди жили в мире с Аллахом, когда Всевышний часто слетал с неба и беседовал с ними. В это время Памир был богатейшею страною. Великолепные сады и луга покрывали все долины, много верблюдов и баранов паслось на траве, много зверей жило в горах, и птицы небесные пели свои песни. Да, тюра, так не поют теперь птицы, как пели оне тогда. В их песнях слышались рассказы о том, как великий Аллах создал мир и человека.

Мусульманский народ жил на Памцре в то время и управлял им Яр-хан, который жил в великолепном дворце, сложенном из гранита и драгоценных камней. Не было еще на свете такого дворца. Крыша его была сделана из чистого золота, вместо стекол самоцветные камни, в тенистом саду журчали фонтаны, и в них, плескаясь холодною водой и наполняя воздух веселым смехом, купались прекрасные жены Яр-хана. Хорошо жилось памирскому народу, всего было вдосталь, ни в чем никто не нуждался! Однако народ, упоенный своим счастьем, забыл вскоре Аллаха; за это [222] великий Вседержитель разгневался на него и решил уничтожить неблагодарное племя.

В то время на пустынном озере Яшиль-куле{44}, где семиглавый дракон свил себе гнездо в гранитных скалах, в одной из огромных пещер у Гур-тага, жил великан Худам. Это чудовище достигало головою до облаков и обладало неслыханною силой. Вот его-то Аллах и послал на неверных, и великан стал появляться на Аличуре в долинах Ак-су и Мургаба, производя неслыханные опустошения. В ужас пришло население, и с жаркою молитвою обратились памирцы к Аллаху, а Яр-хан, обливаясь слезами, молил Всевышнего пощадить народ его. Аллах услышал молитву хана, во время сна явился к нему и сказал: «Молитва твоя услышана. Я хочу спасти народ твой, но для этого ты должен исполнить волю мою: пусть единственный сын твой идет навстречу великану, я буду помощником юноше, и он сломит силу чудовища».

Видение исчезло, а Яр-хан в страхе проснулся.

Но усомнился неверный хан, пожалел он сына и, призвав своего визиря Риза-Казия, сказал: «Сегодня ночью мне явился великий Аллах, сжалился Вседержитель над народом своим и научил меня, как освободить нашу страну от нападений чудовища. Пойди ты домой и скажи своему сыну Изгару, чтобы он, набравши самых смелых воинов, шел навстречу великану. Аллах поможет ему, и мы навсегда избавимся от великого горя».

Поверил Риза-Казий словам своего повелителя и, поклонившись ему, немедленно отправился исполнить его волю. Не теряя времени, смелый юноша собрал воинов, и те, руководимые им, наточив клынчи{45} и копья, пошли против Худама.

Однако Аллах в неверии Яр-хана увидел, что далеко не исправился повелитель Памира, и, жестоко разгневанный непослушанием его, решил истребить неисправимое племя. Увидя великана, отдыхавшего на берегу озера, он сказал ему: «Ты пойдешь и разоришь дворец Яр-хана, уничтожишь город неверных и сокрушишь все, не щадя ни детей, ни жен, ни самого хана. Только дома Риза-Казия и его семейства за то, что они с верою отнеслись к моему повелению, ты не коснешься, иначе жестоко поплатишься за каждую каплю их крови». И вот, сокрушая все на пути своем, убивая жителей, ломая сакли и вырывая с корнями деревья, пошел Худам на Памирское ханство. Яр-хан молился в мечети, умоляя Аллаха пощадить его, а народ окружил дворец и требовал головы своего повелителя, считая его причиною всех бедствий, разразившихся [223] над страною. Но велик был гнев Аллаха, и суд его свершился. Худам перебил всех воинов и, сожрав сына Риза-Казия, пошел на город. Погиб Яр-хан от руки великана, погиб и весь народ его; только семья Риза-Казия, скрытая Аллахом в одной пещере, осталась нетронутою. В ярость пришел, опьяненный кровью, великан, он искал Риза-Казия и не находил его. В исступлении и захлебываясь от злобы, сел великан среди равнины и стал, дерзкий, хулить Аллаха. «Ей, Владыка! — кричал он. — Куда ты скрыл Риза-Казия, пославшего на меня воинов, отдай мне его, а не то я побросаю в небо огромные скалы, которые седыми вершинами окружают равнину. Мне не страшен Ты, Аллах, я жажду крови Риза-Казия!»

Великан умолк, и в ответ на его речи вдруг густая тьма настала над Памиром, грянул гром, и сверкнула молния, и среди вихря раздался голос с неба: «Отныне будешь ты лежать здесь, дерзкий червь, до скончания века, точимый дождем и ветрами, и не будет тебе покоя, пока не превратишься ты в сыпучий песок, и доколе не развеют его ветры по всему Памиру, тогда душа твоя будет низвержена в вечный огонь!» Голос затих, и настала глубокая тишина. Хотел великан насмешливо ответить Аллаху, что не страшны ему угрозы Его, но почувствовал, что окоченел его дерзкий язык. Хотел подняться Худам, но ноги и руки как бы приросли вдруг к земле и отказывались повиноваться его воле. В адской злобе он сделал страшное усилие, но напрасно. Худам превратился в камень по одному слову Всевышнего. С тех пор стал лежать великан среди равнины, оброс мохом и принял совершенный вид камня, под которым отдыхает усталый путник{46}. И страшно мучится Худам, видя свободного человека или караван, отдыхающий под его тенью, когда он, проклятый Аллахом, не может даже пошевелить своими окаменелыми членами. Проклял Аллах и всю страну, в которой царствовал хан-ослушник и жил дерзновенный исполин, и перестала страна эта произращать растения, и превратилась она в голую пустыню, где лишь господствуют ветер да метели.

Спасенная же Аллахом семья Риза-Казия положила начало кочевому населению Памира.

Старик кончил, и мы подходили к камню, о котором только что я слышал легенду.

— А знаешь что, тюра, — сказал киргиз, — если раскопать немного этот камень и пробить слой гранита, то можно увидеть черное тело великана Худама. Только горе тому, кто сделает это. Лишь только он увидит тело нечестивца, как сам обратится в камень.

— А вот я сейчас посмотрю, — сказал я и направился к камню. [224]

— Ой, койсанча, тюра{47}, — испуганно крикнул киргиз и схватил меня за руку, — Боже тебя сохрани!

В его голосе я подметил такой испуг и опасение за мою участь, а также и глубокую веру в то, что я неминуемо обращусь в камень, если взгляну «на тело Худама», что я решил не тревожить бедного старика и, дав ему несколько монет, направился к своей палатке.

На бивуаке все уже спало, и только кое-где около откинутого полотнища виднелась солдатская фигура, зашивавшая истрепанную одежду. Солнце почти совершенно погасло, скрывшись за седые хребты, и только последний луч его золотил запоздавшее облачко, которое неслось к западу, как бы догоняя умчавшихся вперед товарищей. На другой день с рассветом отряд двинулся к камню Потулак-Кара-Таш. Условия пути были те же; разве только воды было достаточно на протяжении всего перехода.

Было одиннадцатое июля — Ольгин день. Конногорная батарея праздновала свой храмовой праздник, но ввиду близости противника торжества никакого не было, и нижние чины получили только по чарке разведенного водой спирта.

Относительно афганцев сведения были доставлены не совсем точные и противоречащие одно другому. Киргизам было приказано угнать табуны афганских лошадей и доносить немедля обо всем, что только будет известно об афганцах. Напряжение в отряде было общее. Палаток не расставляли, и никто не ложился спать, ежеминутно ожидая выступления. Кругом бивуак охранялся цепью парных часовых, и в два пункта были высланы секреты. Луна уже выплыла из-за черных силуэтов памирских вершин и играла своим серебристым светом на стали штыков и орудий; тишина соблюдалась полная. Мы сидели в палатке у ротного командира и с удовольствием попивали чаек. Разговор поддерживался на тему о предстоящем столкновении с афганцами.

— А ведь с рассветом что-нибудь да будет, господа, — сказал капитан П., — уж у меня душа чует. Бывало, и раньше в походах то же самое было. Ноет душа и как бы с телом прощается — уж это признак самый верный.

— А вы разве в предрассудки верите? — спросил я.

— Да, верю, и нельзя не поверить после нескольких случаев в моей жизни. Вот хоть бы во время Кокандского похода. Дело было под Ходжентом жаркое, халатники раза два отражали штурм, но наконец надломились, и крепость пала. Некоторое время постояли мы в Ходженте и двинулись дальше; я был в это время ординарцем у Скобелева, который командовал кавалерией. Идем мы это однажды походом. По обыкновению, Скобелев рассказывает нам анекдоты, а мы неистово хохочем — уж очень он живо рассказывал. Все были веселы, как будто ехали на какое-нибудь празднество, а не в дело. Только один молоденький адъютант, из [225] оренбургских казаков, сотник X., сидит в седле грустный такой, ни слова не проронил всю дорогу.

— Да что вы, больны? — спрашиваю я его.

— Нет, — отвечает.

— А что же это с вами сегодня? — X. отличался всегда веселым и живым характером, а потому такое его настроение было очень подозрительно.

— Ничего, так себе, взгрустнулось, — сказал он, и я больше не спрашивал его о причине внезапной грусти.

Приехали мы на ночевку и остановились в степи. Надо заметить, что во время Кокандского похода, когда шайки кокандцев и кинчаков ежеминутно нападали на отряд, мы избегали выбирать место для бивуака где-нибудь в кишлаке или садах; напротив, отряд располагался на открытом месте и в следующем порядке: в виде огромного каре, фронтом в поле, строилась пехота, образуя как бы бруствер укрепления; в интервалах между батальонами становилась артиллерия, далее внутри каре были составлены арбы, а также располагался и отрядный штаб. Каждый из батальонов вперед себя высылал шагов на сто парных часовых, а на двухстах шагах располагались секреты. Лишь только секрет или кто-либо из постовых замечал приближающуюся кавалерию, то, не входя в подробности о числе противников, давал выстрел, и немедленно все секреты и посты отступали к бивуаку. По этому выстрелу солдаты отряда, спавшие не раздеваясь, хватали ружья, строились в указанном порядке и были готовы встретить дружным залпом противника. Поражающее зрелище представляло собою подобное каре, когда оно, открывая залповой огонь во время ночи, посылало во все четыре стороны свинцовый дождь, заставлявший противника отказываться от попыток атаки. Вот и тогда, придя на бивуак и расставив отряд в обычный порядок, мы закусили в общей столовой и разбрелись по палаткам. Ночь была темная и довольно прохладная. Я долго не мог уснуть, все что-нибудь мешало мне, когда я погружался в дремоту. То отрядная собака, пробегая мимо палатки, задевала за веревку, то вдруг казалось, что фаланга проползала по телу, — одним словом, у меня была бессонница. Я уперся глазами в угол палатки, закурил папироску и задумался. Вдруг чьи-то шаги обратили мое внимание. Шаги затихли около моей палатки.

— Вы спите? — раздалось снаружи.

— Нет! — встрепенулся я, узнав голос X. — Заходите.

Он низко пригнулся и как бы на корточках вполз в палатку.

— Я вам не мешаю? — спросил он, усаживаяь в ногах на постели.

— Нисколько, напротив, я очень рад, что вы заглянули ко мне, мне что-то не спится. Не хотите ли папироску? — Я протянул ему портсигар.

— Спасибо, не курю, — сказал он. [226]

— Ах да! Вы ведь не курите, — спохватился я и зажег спичку. В палатке стало на минуту светло. Спичка красноватым светом озарила лицо сотника: оно было слегка бледно, глаза лихорадочно блестели, а волосы, как растрепанная грива, выбивались из-под папахи.

— Послушайте, Николай Николаевич, — сказал он, — я к вам с просьбой.

— С какой?

— Вот с какой, — начал он после минутного раздумья. — Меня, наверное, убьют в первом же деле... не перебивайте, — сказал он, заметя, что я собираюсь возражать, — уж я не ошибаюсь — я буду убит, так вот я вам хочу передать 75 рублей денег и это кольцо. Вы все это передайте в Оренбурге моей невесте — знаете, дочка войскового старшины Вагина, вот ей и отдайте, да скажите, что я до последней минуты думал о ней.

— Да что это вы себя заживо хороните? — возмутился я. — Бросьте это и ложитесь-ка со мною — места хватит.

— Нет, нет, я серьезно вам говорю. Нынче ночью мне матушка моя, покойница, являлась, долго плакала она надо мною и говорит мне: готовься, Миша, Господь посылает за твоей душой. Вот у меня и заныло сердце, а сердце ведь вещун.

Вижу я, что не по себе человеку, а в душе посмеиваюсь над глупостью предрассудков.

— Так возьмете? — спросил он, протягивая мне пакетик.

— Хорошо, хорошо, — сказал я, — только по-моему это совершенно вы напрасно делаете.

Я взял вещи и положил их на ягдтан{48}.

— Ну, прощайте, спасибо.

Он нервно схватил мою руку, и спустя мгновение торопливые шаги его раздавались за палаткой.

Больной человек, подумал я и, завернувшись в одеяло, старался задремать, и, казалось, сон распускал надо мною свои крылья.

Вдруг раздался отдаленный ружейный выстрел, который среди ночной тишины как-то продолжительно, но слабо пронесся над спящим бивуаком. Я поднял голову — все как будто было тихо. Вот еще выстрел, и за ним, словно рой пчел, что-то зашуршало на бивуаке — это выбегали из палаток люди и строились. Схватив револьвер и шапку, я через несколько секунд был около юрты отрядного штаба. Все было по-прежнему тихо, только отряд уже был в полной готовности. Проскакало несколько офицеров, и сотня казаков выехала в степь. Я подошел к 1-му стрелковому батальону. Из темноты раздавались чьи-то торопливые шаги. «Кто идет?» — раздался голос часового. «Свои — секреты!» — послышался ответ. Несколько солдат в шинелях подошли к части. Некоторые взяли [227] к ноге, а некоторые оставались с ружьем на плече. Офицеры столпились вокруг них.

— Видали, что ли? — спросил командир батальона.

— Точно так, ваше высокоблародие, от нас и выстрел был.

— Много?

— Точно так, страсть сколько, — ответил солдат, — туды пошли, — прибавил он, указывая рукою по направлению к западу.

В это время как бы свист сильного ветра пронесся по степи, и, казалось, на бивуак налетал целый ураган.

— Картечь! — раздалось где-то слева.

— По кавалерии пальба, ротами! — скомандовал полковник. Лязгнули затворы, и все замерло в ожидании, шум приближался. — Роты! — командовал полковник и выждал. — Пли! — вдруг резко крикнул он. Трах! — раздался дружный залп. На мгновение блеснувший огонь осветил впереди какую-то массу.

Слева блеснула как будто молния; бум, бум, трах, трах! — раздались орудийные выстрелы. Неприятельский отряд, очевидно, показал тыл, так как никого не появлялось. На других фасах каре было то же самое. Наши казаки бросились в темноту, и вскоре где-то издалека послышались выстрелы.

Уже рассвело. Перед 1-м батальоном шагах в 300 валялось несколько убитых кокандцев, а из степи показались возвращавшиеся сотни казаков, между которыми виднелись и пленные в пестрых халатах. Мимо меня проскакали двое казачьих офицеров и остановились около кибитки начальника штаба. Я пошел туда. В юрте встретил меня адъютант Б. Полковника не было.

— А знаете новость?

— Что такое?

— Сотник X. убит.

Я вздрогнул.

— Не может быть, — говорю.

— Пойдите, посмотрите — его привезли, лежит в юрте.

Я чуть не бегом бросился к казачьему лазарету; сердце мое сильно стучало, когда я входил в юрту. На санитарных носилках лежал X. Лицо его было открыто, а на правом виске виднелся след запекшейся крови. Оно было совершенно спокойно, только какая-то складка легла между бровей. Зубы чуть-чуть были оскалены, но это не безобразило лица покойного. Слезы катились у меня из глаз, и я, глубоко вздохнув, перекрестился...

— Ну, как же не сделаешься после этого фаталистом, господа? — спросил капитан.

Наступило гробовое молчание. Рассказ П. перед делом заставил каждого задуматься. Было уже около двух часов ночи, когда в палатку вошел отрядный адъютант.

— Начальник отряда приказал выступать к Яшиль-кулю со всеми предосторожностями, — сказал он вполголоса капитану, — получены точные сведения об афганцах. [228]

— Господа! Поднимайте людей, — сказал П., и мы один за другим вышли из палатки.

Роты уже строились, и среди ночной тишины раздавалась перекличка. Выслав вперед разъезды и патрули, отряд двинулся форсированным маршем. Темень была полная. Луна скрылась уже за горами, тишина царила над суровым Памиром, и слышались только легкий шум, сопровождающий движение части, и побрякивание орудий{49}. Начинало светать. Все ярче и ярче вырисовывались контуры окружающих долину гор. Где-то неистово выл шакал. Все шли молча, у каждого на лице было что-то серьезное.

Наконец авангард отряда подошел к небольшому обрыву над рекою Аличуром и остановился. Казаки спешились и залегли по гребню яра. Внизу, на небольшой, покрытой травою площадке, около самой реки, виднелись юрты, составлявшие лагерь афганского поста.

— Послать ко мне переводчика! — приказал вполголоса полковник Ионов. Опершись обеими руками о луку седла, он в раздумье устремил свой взор на юрты. Ему было неприятно, что афганцы не подозревали о приходе отряда, и он хотел посредством переговоров заставить их уйти с поста и оставить таким образом русскую территорию. «Послать ли офицера к афганскому капитану?» — подумал он и даже сделал соответствующее распоряжение, но вдруг переменил свое намерение. В это время к нему подошел пожилой киргиз с сытым и плутоватым лицом. Сняв свою меховую шапку, киргиз встал в почтительную позу, готовый выслушать приказание начальника.

— Послушай, Сиба-Тулла, — сказал полковник, — спустись в афганский аул и скажи начальнику поста, что русский полковник требует его наверх для переговоров. Понял?

— Слушаю-с, таксыр, — отвесив кулдук, сказал переводчик и пошел по направлению к обрыву. Было заметно, что он дрогнул. Идти одному в неприятельский лагерь было довольно рискованно. Киргиз начал спускаться и вдруг оглянулся назад. Казачьи винтовки и белые чехлы фуражек резко выделялись на темном фоне оврага. Эта картина как-будто приободрила его, и он, быстро спустившись, вошел в самую большую юрту. Переводчику было приказано обойтись с афганским начальником поста почтительно, не входя самому ни в какие рассуждения, но киргиз, как оказалось, не понял своего назначения. Часть афганцев спала, а часть пила чай, когда Сиба-Тулла поднял опущенную дверь юрты.

— Где начальник поста? — спросил переводчик у сидевших афганцев, которые удивленно смотрели на вооруженного киргиза; на их лицах выразилось беспокойство. [229]

— Пойдем со мной, — сказал один из сидевших афганцев и, выйдя из юрты, пошел к отдельно стоявшей желомейке. — Здесь, — сказал он следовавшему за ним киргизу, подняв висячую дверь.

Киргиз нагнулся и вошел.

Перед ним на низеньком табурете с чашкой в руках сидел средних лет мужчина в белом мундире с золотыми плечевыми погонами. Стройная талия его была перехвачена ремнем, на котором висела афганская сабля с сильно изогнутым клинком. Подстриженная клинышком бородка, черные пушистые усы и сросшиеся над переносицей брови придавали его смуглому лицу особенно отважный оттенок. Он пристально взглянул на киргиза. По костюму его было видно, что он готовился куда-то ехать.

— Что тебе нужно? — спросил он и поправил надетую на голове белую чалму, из-под которой на висках выбивались взбитые пучки волос.

— Меня послал русский полковник, — ответил киргиз, — который требует вас на яр для переговоров.

— Какой полковник? — удивился капитан. — Если он хочет говорить со мною, то пусть придет сюда; мы с ним напьемся чаю и переговорим, — сказал он.

— Полковник не придет сюда, а если вы не выйдете наверх, то вам будет плохо, — дерзко возразил киргиз, — все равно ведь повесят!..

В это время с испуганным лицом в юрту вбежал афганец. Капитан беспокойно взглянул на него.

— Кифтан!{50} Киргизы нас продали, — заговорил он, — табун наш угнан, посланный на разведки джигит в руках русских, и их войско недалеко от нас.

Капитан вздрогнул. Наступила минута замешательства, которою сумел воспользоваться переводчик. Он с быстротою кошки бросился из юрты и через несколько минут доложил полковнику, что афганцы берутся за оружие.

С обрыва было видно, как перебегали из одной юрты в другую афганцы, как на пути запоясывались они и закладывали патроны в ружья. И вот целая вереница красных мундиров во главе со своим начальником стала подниматься на яр и скоро построилась развернутым фронтом перед нами. Их лица горели негодованием и решимостью.

Капитан сделал честь полковнику Ионову, приложив руку к головному убору. Полковник ответил ему по-русски под козырек. Начались переговоры через переводчика.

— На каком основании вы выставили свой пост на нашей территории? — спросил полковник. [230]

— Потому что земля эта наша, — возразил афганец и, скрестив на груди руки, принял вызывающую позу. — Мы владеем ею по договору с Англией с 1873 года, — прибавил он.

— Нам нет дела до ваших договоров о наших владениях, — возразил полковник, — и я, исполняя возложенные на меня обязанности, прошу вас положить оружие и уйти отсюда прочь.

Капитан вспыхнул.

— Я рабом не был и не буду, — сказал он, — а если вам угодно наше оружие, то перебейте нас и возьмите его — афганцы не сдаются, — заключил он свою речь.

— Так вы не оставите этого места и не отодвинетесь за границу Афганистана? — спросил полковник. — Я вас спрашиваю в последний раз.

— Я сказал все! — ответил афганец.

Видя, что путем переговоров ничего не поделать с афганцами и избегая кровопролития, полковник хотел неожиданно перехватать их, не дав им опомниться.

— Хватай их, братцы! — вполголоса передал он приказание казакам.

Но не тут-то было. Не успели наши сделать и шага вперед, как афганцы дали дружный залп, и двое из наших грохнулись на землю. Раздался глухой, раздирающий душу стон.

— Бей их! — крикнул полковник, и все ринулось вперед.

Полковник Ионов спокойно сидел на лошади, наблюдая за дерущимися; в пяти шагах от него стоял афганский капитан, который прехладнокровно стрелял из револьвера и вдруг, рванувшись вперед, подбежал к лошади полковника.

Блеснул огонек — и выстрел прогремел над самым ухом начальника отряда. Как-то инстинктивно полковник подался на шею лошади, и пуля прожужжала мимо. Капитана окружили казаки. Но афганец уже успел выхватить из ножен свою кривую саблю и, как тигр, бросился на них. Вот упал уже один казак под ударом кривого клинка капитанской шашки. Вот снова она, то поднимаясь, то опускаясь, наносит удары направо и налево.

В нескольких шагах стоит хорунжий Каргин и смотрит на эту картину, пули свистят вокруг него, а он стоит, как будто не действительность, а какая-то фантастическая феерия разыгрывается перед ним.

— Хорунжий, да убейте же его наконец! — раздается роковой приговор полковника, и вот, вместо того чтобы схватить свой револьвер или шашку, хорунжий, не отдавая себе отчета, хватает валяющуюся на земле винтовку раненого казака и прицеливается. Он даже не справляется, заряжено ли ружье, и спускает ударник. Выстрел теряется среди общей трескотни и шума, и только легкий дымок на мгновение скрывает от глаз фигуру капитана. Как-то странно вытянулся вдруг афганец, взмахнув одной рукой, другой [231] схватился за чалму, на которой заалело кровавое пятно, и стремглав полетел с яра...

На одного ефрейтора наскочили двое афганцев, завязалась борьба. Ефрейтор неистово ругался, желая освободиться от наседавшего на него неприятеля, но в это время подоспел казак.

— Не плошай! — кричал он издали отбивавшемуся ефрейтору, и с этими словами шашка его опустилась на окутанную чалмою голову афганца. Вот и другой уже на земле с проколотою грудью. Страшно хрипит он, издавая звуки, как бы прополаскивая себе горло собственною кровью, и, несмотря на это, силится подняться и зарядить ружье, но силы изменяют ему, кровь хлынула горлом, и он склонил свою голову.

Недалеко от места стычки, под большим камнем, доктор Добросмыслов перевязывает раненых, из которых один с совершенно перебитою голенью неистово стонет.

— Ничего, ничего, потерпи, голубчик, — успокаивает его доктор. — Уж мы тебе ножку твою вылечим. Давай корпии, — кричит он фельдшеру, который мечется с трясущеюся нижнею челюстью от одного к другому из раненых.

— Ой, больно, ваше высокоблагородие! — стонет раненый, пока доктор вынимает висящие снаружи осколки раздробленной кости.

Выстрелы все еще продолжаются, потому что засевшие в юртах афганцы все еще продолжают стрелять. Наконец раздался резкий звук трубы, игравшей отбой, и пальба мало-помалу утихла. Из юрт выползли раненые афганцы.

Тяжелое зрелище представлял собою весь скат и зеленая площадка берега Аличура. Везде валялись убитые или корчились раненые; последние, силясь подняться на руки, молили о помощи.

Подошел резерв, и все сгруппировались около места, где лишь несколько минут тому назад стояли перед нами полные жизни люди и где теперь валялись одни лишь обезображенные трупы.

Тихо между солдатами, нет ни веселого говора, ни песен; у каждого на уме, что, быть может, и его постигнет такая же участь, как и этих афганцев.

— Саперы — вперед! — раздается команда. — Рой могилу.

Дружно принялись солдаты за работу, и через четверть часа яма была уже готова. Одного за другим стащили афганцев и положили в яму, а поверх всех был положен капитан Гулям-Хайдар-хан; пуля пробила ему голову, ударив в левый висок.

— Ишь ты, тоже сражался, — сказал один из солдат.

— Известно, сражался, а то как же? — заметил другой. — Тоже, ведь офицер!

Мерно падала земля с лопаток на тела убитых, покрывая их одного за другим своим холодным слоем и поглощая навеки павших героев. Вот белеется кусок мундира афганского капитана, но одна, другая лопатка — и все покрыто землею. [232] Могила зарыта, и поверх нее сложен из камней памятник. Пехота трогается дальше.

— Песельники — на правый фланг! — раздается команда ротного командира, и веселая солдатская песня слышится с прикри-киванием и присвистыванием на все лады, но в ней нет той веселой нотки, какая обыкновенно бывает заметна в обычной солдатской песне. Запевала и то как-то нехотя и протяжно затягивает свою обычную арию.

Отряд подошел к восточному берегу озера Яшиль-куль и расположился бивуаком против развалин китайской крепости Сума-Таш.

Тихо на бивуаке. Нет обычных песен, и даже гармоники не слышно; все толкуют солдаты об «аванганцах».

— Ну и храбрые они, братцы, пра, храбрые, — говорит один солдат, сидя на корточках и покуривая трубку, — ни един, что есть, не сдался, всех перехлопали; не положим, говорят, оружию, устав, мол, не дозволяет!

— И што тутко за храбрость! Значит, у аванганца солдат службу знает: коли на пост поставили, так, значит, и стой, «хотя бы и жисти опасность угрожала!» — повторил слова устава фельдфебель. — Ты сам, чай, устав-от гарнизонный знаешь? А еще капрал! Ишь, храбрость какую нашел! Меня коли, этта, на пост поставят, то я за тридцать верст противника унюхаю, а ён што?.. Спит себе и не видит, что наши у него на носу... Тьфу, а не офицер! — И фельдфебель сердито сплюнул, посылая ругань по адресу афганцев.

Показались носилки, на которых лежали раненые. На одних из них тяжело раненный казак Борисов еле-еле стонет. Тяжелое шествие...

«Афганцы, афганцы!» — раздается крик — и все бросаются смотреть пленных. Это были шугнанцы, между которыми выделялся один молодой афганец, красавец юноша. Два пучка взбитых волос, с каждой из сторон головы, красиво выбивались из-под простреленного головного убора. Пробитый пулями мундир его был изорван, видимо, во время рукопашной схватки. Он шел, высоко подняв голову, и окидывал сверкающим взглядом солдат. Шугнанцы почтительно шли с грустными лицами, видимо ожидая чего-нибудь страшного в русском лагере.

— Ишь, смотри-ко, братцы, — говорит один из солдат, указывая на афганца, — что значит судьба-то. Не суждено, так не умрешь. Глянь-ко у энтого аванганца и чалма, и мундир прострелены, да и весь, как решето, истыкан, а на ем ни единой царапины нету, а даве, когда мы в аванганскую-то юрту забежали, глянул я в ящик, а там шугнанец, повар их, сказывали, сидит, я его оттуда и выволок. Глянул, а он мертвый, пуля, значит, ему это в самый глаз угодила, как ни прятался сердешный, а нашла-таки она его и в ящике под кошмами. [233]

— Все Бог, — возразил, вздохнув, другой солдатик, — на все Его святая воля.

— А ён какой веры будет? — спрашивает молодой солдат унтер-офицера.

— Магометчик, — серьезно отвечает тот.

— А энто что же за вера такая будет? — интересуется солдат.

— А такая же, как и у сарта, — поясняет унтер.

Удовлетворенный солдатик успокаивается.

Раздается барабанный бой к обеду.

— Становись на молитву! — кричит дежурный по роте, и кучка солдат с котелками в руках нестройным хором поет «Очи всех на Тя, Господи, уповают»...

Дальше