Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

3. Ваенга— стратегический аэродром{1}

"Особняков" в Заполярье не жаловали. Это я понял сразу. Однажды меняю на самолете сгоревший предохранитель, летчик крикнул откуда-то сверху:

— Меха-аник! На крыло!

Я влез по дюралевой стремянке на крыло, козырнул.

— По вашему приказанию...

— Вон, особист идет, с папочкой в руках, видишь? — нарочито громко перебил он меня. — Подойти на консоль{2}, обоссать его сверху. Повтори приказание!

Особист слышал зычный голос летчика и свернул в сторону.

Я в испуге съехал с крыла на спине и только вечером узнал, почему в Ваенге столь необычный "климат".

Не так давно особист застрелил на аэродроме летчика: тот бомбил свои войска, как было объявлено. Особист поставил старшего лейтенанта, командира звена, у края обрыва, и — из пистолета в затылок. А через двадцать минут пришла радиограмма, что свои войска бомбили самолеты Карельского фронта. Совсем другая авиагруппа. Того особиста увезли в полночь, до утра он бы не дожил... Привезли другого, который "знал свое место", как доверительно объяснил мне белоголовый мужичина с реки Онеги, Иван Шаталов, знакомый мне по первому полку, еще в Белоруссии.

Ледяное Баренцево море наложило на все свой особый отпечаток. Война бьша непрерывной, как полярный день, столь же кровавой, как в пехоте, когда вдруг никто не возвращался из полета, ни один экипаж, и... какой-то оголтело-пьяной. Такого лихого забубенного пьянства не видал ни на одном из фронтов.

Только что вернулась из дальнего похода большая подлодка — "Щука". Где-то за Норд-Капом, у берегов Норвегии, у нее взорвались аккумуляторы. Лодка потеряла ход. К тому же, взрывом убило всех офицеров и часть матросов. И вот, оставшиеся в живых матросы подняли на перископе самодельный парус и тихонько, под брезентовым парусом, начали продвигаться к своим, в Кольский залив. Лодка кралась так близко от вражеских берегов, что ее принимали за свою. Недели две или три плескались они, как на баркасе, у самого края могилы, и вдруг контрольные посты у входа в Кольский залив объявили:

— Прошла "Щука" №...

Она вынырнула с того света, — это понимали все, и поэтому в губе Полярной, на пирсе, выстроилось командование подплава. Сбежались офицерские жены. И наконец прибыл адмирал флота Головко со всем штабом — встречать и награждать героев.

Лодка свернула в Александрийскую бухту — по всем навигационным правилам, подтянулась к пирсу Полярного и — затихла. Пять минут прошло — десять, никого нет.

Встревоженный штабник прыгнул на лодку и застучал ногой по люку. Подбитый железками каблук флотского ботинка звякал долго.

— Э-эй, живы кто?..

Ржаво заскрипели болты, люк приоткрылся, из него высунулась красная физиономия в черном берете и сказала медленно и очень внятно:

— Весь спирт допьем, тогда вылезем! После чего люк закрылся и снова заскрипели болты...

Я потом встречался с матросом — штурманским электриком, который привел лодку. Он сказал, что Героев им из-за пьянки не дали, а так... обошлось.

Это я еще мог понять. Из ледяной могилы вылезешь — что тебе штабная суета.

Но возле меня ходили-пошатывались ребята, которые на тот свет пока только заглядывали. Правда, часто, да на колесных самолетах. Упал в воду, шесть минут и паралич сердца. Особенно поражал лейтенант по кличке "Рыжуха-одно ухо" (второе ухо у него действительно было полуоторвано). Он был, судя по всему, клиническим алкоголиком, но... не проходило боя над Баренцевым, в котором он не сбивал бы по "Мессершмидту". На его белом "Харрикейне" красовалось 17 звезд. "Рыжуха-одно ухо" назывался по штабным бумагам "результативным летчиком". Можно ли такого списать?

Однажды в летной землянке — глубокой норе в скале — командир нашей особой морской авиагруппы генерал Кидалинский (в ту пору, по-моему, еще полковник) , огромный, как жеребец, и заядлый матерщинник, проводил так называемый "проигрыш полетов". Иными словами, учил уму-разуму. Лица пилотов выражали полное внимание. Но на самом деле, никто генерала не слушал. Поговорит и — отбудет... Вот тогда и начнется серьезный разговор. Встанет груболицый и добродушный лейтенант Шаталов, заместитель командира нашей эскадрильи, и скажет категорически, почти как Чапаев из старого фильма: — Все, что тут... — выразительным жестом показывая, мол, это наплевать и позабыть. Теперь слушай, что скажет ведущий группы.

Вот кому внимали, открыв рты...

Но пока что, поскрипывая бурками, басил властительный генерал Кидалинский, и все смотрели на него, широко раскрыв глаза и очень почтительно.

Кое-кто только плечами поведет: землянка сырая, зябко. Да и сколько можно сидеть недвижимо, и в почтительной позе?

Вдруг поднялся, безо всякого разрешения, лейтенант "Рыжуха-одно ухо" и, покачиваясь, кое-как переступая в своих белых собачьих унтах, зашел за спину генерала Кидалинского, где стоял в углу землянки ящик с желтым песочком, на случай тушить зажигалки, и... стал мочиться в песочек. Мочился шумно, обстоятельно.

Мы замерли в ужасе. Одно слово Кидалинского, и пойдет Рыжуха под трибунал. И не таких в бараний рог скручивали.

Мясистое лицо генерала начало принимать свекольный отлив, стало мокрым. Он вынул платок, вытер пламеневшее лицо, шею, и... нашел в себе силы в лоск пьяного лейтенанта Рыжухина не заметить. Продолжал водить по карте Баренцова моря указкой.

С той поры генерала Кидалинского на аэродроме Ваенга стали уважать.

А до этого и в грош не ставили. Ни как летчика, ни как человека.

Правда, не знали еще, что этой ночью погибло на другом конце нашего аэродрома все руководство 36-го полка дальних бомбардировщиков. Выпили все, в честь очередной победы, "ликер-шасси" и полуочищенной смеси из торпеды. Хорошо выпили... Выжил только один "технарь", в баню с бельишком шел, по-дороге стаканчик опрокинул, а потом, на свое счастье, попарился.

Из Москвы тут же вылетела министерская комиссия. Для расследования.

36-й полк воевал геройски — выжил. Выпил в честь победы — полег. Ужаснейший случай. Но — случай. А если к этому добавить еще летчика-истребителя Рыжуху из другого полка, да в соседних поскрести подобное, что получится? Весь аэродром Ваенга воюет... "не просыхая"!?

Нет, нецелесообразно Кидалинскому было замечать Рыжуху.

Узнали мы к вечеру о нашествии генералов-следователей из Москвы и стали лучше понимать генерала Кидалинского. По-человечески. И даже ценить.

Но любить — не любили.

Любили Ивана Яковлевича Шаталова, Иван Яка, как его все называли. Воинское звание Иван Яка упоминали лишь в минуты дружеского застолья: "капитан-лейтенант"... Морское звание — в авиации небывалое. Фантастическое, как и сама морская авиация, которой к началу войны в СССР вообще не оказалось. Деревянные "старушки-эмберушки" — не в счет. Сгорели, как и не было. Пришлось воевать над морем Баренца на колесных машинах.

Вот тут-то и стал Иван Як незаменимым. Туман, дождь барабанит, синие тучи у сопок на прикол стали, — вылетает Иван Як, наперекор стихии, на обычном колесном Ил-4. С торпедой под брюхом. В ледяное море.

Идет над водой, как медведь-шатун по лесу, — рассказывали летчики удивленно, а порой завистливо. — Увидит подводную лодку — заломает. Встретится миноносец — расколет пополам. Одно слово, шатун.

Да и походочка у Иван Яка, особенно когда съедет на заднем месте по черному от копоти крылу, соответствующая. Покачивается. Косолапит. Идет быстро-быстро, руками разводит, точно через бурелом пробивается. Это он о бое рассказывает. Руками. Кто откуда заходил, под каким углом торпеда шла.

У Шатуна и волосы и щетина на круглых щеках белые-белые, можно заметить, что Шатун бреется раз в месяц, а можно и не заметить...

О Шатуне рассказывали легенды. Я тоже знал одну. Самую необычную, на мой взгляд. Но никому в те годы не рассказывал.

...В первые недели войны то было. Белоруссия. Наш аэродром закидывают бомбами... советского производства. От одной фугаски отлетело хвостовое оперение. На нем черным по белому "1924 г." Дураку ясно, что немцы захватили бобруйские бомбосклады. Склады, видать, стратегические, если в них хранится оружие времен Очакова и покоренья Крыма.

Капитан (тогда он был капитаном) Шаталов Иван Як с одинокой медалькой "Озеро Хасан" на своей широкой груди получил приказ бобруйские бомбосклады взорвать. Одновременно сообщили ему разведданные.

Над Бобруйском барражируют двадцать восемь МЕ-109. Барраж на разных высотах.

— Как же я прОскОльзну? — удивленно проокал Иван Як. — НештО я мышь...

Пронзительно-истеричный голос командира эскадрильи Котнова запомнился мне на всю жизнь:

— Родина требует жертв! Родина требует жертв!

Прорвался Иван Як в Бобруйск и взорвал советские стратегические склады оружия, брошенные на произвол судьбы: ни одного целого стекла в городе не осталось. Но это мы узнали потом. А пока что мы увидели шаталовскую машину, продырявленную зенитными снарядами насквозь. Видно, что Иван Як вышел из пикирования над самой головой зенитчиков, их снаряды прошивали фюзеляж, не взрываясь. Решето, а не самолет.

Убитого штурмана вынули из кабины, увезли. И тут подходит к капитану Шаталову комиссар нашего полка М., седой, тучный, прихрамывающий, и как закричит, задрожит всем телом:

— Вре-эшь! Не был ты над Бобруйском! Танковая зенитка прошила, ты и повернул назад... Не мог успеть за 18 минут 20 секунд взорвать склады и вернуться. Вот она правда, — и он поднес к Шаталову свои часы-секундомер.

Шаталов, как известно, человек северный, медлительный, нрава незлобивого, развернулся и влепил полковому комиссару пощечину, звон которой, по-видимому, был услышан на многих аэродромах. Так что ничего удивительного не было в том, что теперь Иван Як воевал в звании не капитана, а лейтенанта, а летчики в Ваенге, ребята веселые, бесшабашные, величали его в подпитии по-морскому — капитан-лейтенантом...

Впрочем, давно бы уж вернули Иван Яку капитана, если б не был он "уж очень прост", как считали в штабе дивизии, и даже придурковат, в чем штабные убеждались все более.

Придурковатость его, сочувственно вздыхал Кидалинский, как шило в мешке, не утаишь. Проявлялась она по-разному, и, в частности, в том, что в изнурительно долгие полярные ночи, когда тьма давит на душу, он доставал где-то женскую косынку и, то надевая ее на свою разлохмаченную голову, то снимая, голосил вологодские-онежские частушки. Наденет косынку и — проорет оглушающим низким басом — за молодуху:

— Ты не стой, пустой
Возле дерева,
Не ищи любовь,
Она потеряна...

Сорвет с нестриженой головы платочек, и — "за парня." Строчку пробасит — как гвоздь забьет:

— Что вы, девки, стоите.
Глазки вылупляете.
Сулите, не даете,
Все обманываете...

Срамных частушек не пел. Это — предел...

Голосит — притоптывает этак час — полтора, ни разу не повторяясь, завершая свои частушки всенародно известной припевкой.

— Здорово, здорово у ворот Егорова.

А у наших у ворот все идет наоборот.

Летная землянка корчилась от смеха. Офицеры-политработники из штаба ВВС флота приходили послушать. Хохотали со всеми вместе. Крамолы, докладывали, нет, а вообще... придурковат.

История с "голой девкой", казалось, это подтверждала полностью.

В Ваенге стояло английское "крыло". Союзники. Молодые англичане-истребители, приводившие политуправление ВВС Северного флота в ужас. То вдруг заявляют, что война без женщин — не война. Где женщины? То устраивают вокруг аэродрома зимние катания на санях, точнее, на громыхавшем железном листе, буксируемом "виллисом".

Грому, звону, беспорядка, разбросанных бутылок из-под виски — начальник Политуправления распорядился: во время "английских безобразий" советским военнослужащим из землянок не выглядывать.

Улетели жизнелюбивые англичане, раздарив своим новым приятелям разные сувениры. Иван Яку досталась, как тут же донесли в Политуправление, "голая девка".

Это была прекрасная цветная репродукция на развороте какого-то журнала, явно не нашего журнала: Иван Як прикнопил ее в летной землянке, в своем углу.

Тут же началась шумиха. Телефонный трезвон: "Не мальчик. Тридцать два года человеку, а на стене "голая девка"! "Голую девку" снять!"

А как снять, когда на нее приходят поглядеть отовсюду, даже зенитчики с сопок, и все в восторге.

На второй день шумиха обрела привычные формулировки: "Замкомандира эскадрильи пропагандирует разврат..." "Политическая близорукость" "Моральное разложение"... Когда румяный капитан из Политотдела дивизии заявил, что это "идеологическая диверсия" и ринулся к картинке, протягивая к ней руки, навстречу ему закосолапил широченный Иван Як, дурашливо осклабясь и басовито напевая самую популярную в те годы в СССР кинопесенку: "Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка — это флаг корабля..." Политотделец огляделся затравленно: лица пилотов серьезны, сочувствия на них нет, понял — набьют морду. И исчез.

Тут уж сами пилоты решили идти на попятную. "Сними, Иван Як, — сказал кто-то из полумрака. — Иначе развоняются, святых выноси... Тем более, там какая-то надпись внизу, да вот, совсем внизу, мелкими буквами, не по-нашенски. Чорт его знает, какая там пропаганда-агитация.. ."

Иван Як, руки в боки, поглядел на голую диву прощальным взглядом и вдруг вскричал с надеждой в голосе, чтоб позвали "Земелю"... Какого "земелю"? Да студента!

Меня сдернули с нар, я шмякнулся об пол и до летной землянки бежал изо всех сил, думая, случилось что.

Потребовали, чтоб прочитал надпись. Английского я отродясь не знал. В школе кое-как сдавал немецкий. Но латинские буквы — есть латинские буквы, и у меня сразу составилось по складам: FRANCISСО dе GОYА "LUCIENTES"... Гойя! Уже легче! Дальше шло совершенно необъяснимое: "Lа mаjа nuе..." Это "Lа" выбило меня из колеи окончательно. Значит, и не немецкий язык, и не английский... Из французского я знал только "Пардон, мадам" и "Пардон, месье".

— Земеля, я тут одну букву вспомнил, — участливо пробасил Иван Як, видя, что лоб у меня повлажнел: — "j" — это у испанцев как русское "х". Я воевал на Хасане, но готовили-то меня для Испании...

Испанский?! Наверное! Далее напечатано "97x190 sm Маdrid, Рradо". Спасибо, Иван Як! Итак, "маха ню..." Я почесал в затылке, и меня осенило: "Нудисты! Это которых милиция разгоняла в двадцатые годы. Они вышли на демонстрацию голыми и несли плакатик: "Долой стыд"."

Я сказал почти убежденно:

— Франсиско Гойя, "Голая маха".

Ответом мне был взрыв хохота.

— И так видать, что голая! — вскричала землянка. — К чему же надпись? Ты не финти! Не знаешь, не задуривай голову!

Я постоял потерянно, и вдруг вспомнил эту репродукцию. Я видел ее в толстущей книге с иллюстрациями, привезенной дядей из Америки. Потом книгу, конечно, изъяли, вместе с дядей.

— Так вот, — произнес я со сдержанным достоинством. — Франсиско Гойя, испанский классик. Репродукция с его всемирно известной картины. Называется "Обнаженная маха". Картина хранится в Мадриде, в музее "Прадо". Ее размеры 97 х 190 сантиметров.

В "Обнаженную" почему-то поверили. Сходу. Тем более, размеры привел. Цифры — дело точное.

Хотя из глубины землянки заметили придирчиво: голая — обнаженная, что в лоб, что по лбу, летчики двинулись всей толпой к дверям, к столику дневального, закрутили ручку полевого телефона. Сообщили в политотдел дивизии, что, мол, скандал получается. "Голая девка" вовсе не "голая девка", а классика. Гойя, испанец. Мировая знаменитость. Все равно, как у нас Репин-Суриков "Три богатыря"...

Вернулся румяный капитан из Политотдела дивизии, покосился на "Обнаженную маху" почти стыдливо, переспросил, правда ли, что Гойя в Испании, все равно, как у нас Репин-Суриков... — Та-ак! — протянул он, разглядывая потолок из струганых досок, с подтеками, и вдруг прокричал уличающим тоном: — А вот каких политических взглядов придерживался этот ваш Гойя, известно?!

— Республиканских! — прокричали из полумрака уверенно. — Его дети в Москве, в эвакуации.

Так "Обнаженная маха" на меловой иноземной бумаге и осталась в летной землянке. Законно. Священной реликвией. Щедрым даром союзных войск. Висела долго. Пока ее не украли.

История с "Обнаженной махой" окончательно убедила Политотдел, да и штаб, что Иван Як — гениальный летчик, мастер слепого полета, в обычной земной жизни — дурак-дураком. Политического чутья ни на грош. Морально неграмотен. Офицерской чести не сознает. Совершенно.

Это, казалось, подтверждалось и тем, что Иван Як полностью не воспринимал воинской субординации, вроде бы и не понимал ее. То ли "капитан-лейтенантство" обожгло его душу, то ли он всегда был такой. И с генералами, и с солдатами говорит, как с ровней.

Меня он, как известно, называл "земелей". Я никак не мог взять в толк, почему "земелей". Я москвич, он с реки Онеги... "Мы — однополчане", — как-то сказал я ему с категоричностью недоучившегося студента.

— ОднОпОлчане — слОвО бумажное, — пробасил Иван Як в ответ. — В газетах так печатают... Когда летним утречком, под Мозырем, нас бомбили "Юнкерсы", помнишь, мы с тобой рядышком лежали, животиками к земле прижимались. Так бы и закопали рядышком, в белорусской землице, если б ветер не отнес бомбу к Комиссаровой щели. Значит, земеля.

Ну, земеля, так земеля!

Я был в торпедной дивизии новичком, и, как всякого новичка, меня гоняли в ночь-заполночь охранять самолеты, прочищать забитые снегом трубы, топить из снега воду, таскать самолетные ящики, сгружать бомбы, короче говоря, служба новичка известна: "подай — прими — пошел вон..."

Началось с печной трубы. Из штаба позвонили, чтоб выслали человека откопать офицерскую землянку.

— Чвек! — весело сказал мне старшина эскадрильи, не лишенный юмора хлопец. — возьми лопату и закопай эту проклятую войну к такой-то матери. А потом пойдешь в ночной наряд.

Он проводил меня вдоль оврага, утопая по пояс в снегу, и сказал:

— Еще двадцать шагов, и досчатая дверь. Плыви!

Я проваливался в снег порой по грудь, главное тут — не оступиться в овраг, занесенный снегом вровень с аэродромом. Оступишься, и — прости прощай!..

Наконец, различил во тьме деревянную дверь, постучал. Кто-то ответил мне, что рядом со входом деревянная лопата. "Отыщи ее и отгребай!" Отгреб снег! Ввалился к летчикам, от меня аж пар шел. Оказалось, это только начало работы. Забило снегом печную трубу, то-то вокруг сажей пахнет и дым стелется. Я взял длинный шест, сбросил свою тяжелую куртку механика: выскочу налегке, — решил, прошурую трубу, и мигом обратно... Хочу открыть входную дверь да выскочить. Не могу. Уже завалило.

На мои жалобные сетования, перемешанные с крепкими словами, сразу отозвалось несколько человек. Выплыл из дымного полумрака Иван Як.

— Зарыли нас живыми? Не дело...

Все вместе мы отбили снежный пласт, и я боком выбрался наружу.

Пурга хлестала колко. Опираясь на палку, влез на крутой наметенный бугор. Почти десять минут выбивал из дымохода слежавшуюся твердую пробку. Провалилась палка, наконец. Насквозь. Оттирая прихваченное морозом лицо, окоченевший, в одной фланелевке, начал пробираться ко входу. Но двери не было. Кругом мертвая белая целина. Пошарив наугад руками, вернулся к трубе и, сложив ладони рупором, закричал в узкое отверстие. Никто не откликался и не выходил. Пурга словно глумилась надо мной, взвыла так, что я даже вопить перестал.

"Куда меня занесло?! Ляжешь "подснежником" безо всякого приказа. Возле самого дома."

Нет, это было бы слишком глупо.

Скатился ко входу с отчаянием, ломая ногти, стал отгребать-отбрасывать снег. "Была тут когда-то дверь или мне приснилась?!"

Двери не было. Тогда я повернулся к ветру спиной и, пригнувшись и стуча зубами от холода и страха, стал обдумывать, как бы все-таки не околеть... В ста метрах отсюда лестница вела в овраг, на КП дивизии. "Не прозевать лестницы! Не найду — хана!.."

Я сделал всего несколько шагов от землянки, когда в буране прозвучали отголоски знакомого голоса:

— ...эля!.. Земеля!...

Обернувшись, увидел мерцающий огонек карманного фонарика и стал пробиваться к нему.

Иван Як втащил меня в землянку, растер в своих лапищах мои руки и сказал удивленно:

— Ты что, дитя малое! Раздемшись... Хорошо, мне картежники голову не задурили...

Иван Як ушел спать, а я, затянув на куртке ремень потуже и захватив в своей землянке "винторез", отправился на самолетную стоянку, коротать ночь...

...Через четыре часа, отстояв "собачью вахту", добрел, с трудом переставляя ноги, до своего жилища — вместительной землянки "технарей", узкой и длинной, как забой в шахте. Маленькая лампочка, обернутая снаружи бумажным колпаком, освещала только тумбочку дневального. В темноте утопали бревенчатые заплесневевшие стены и сплошные двухэтажные нары, на которых спали все, кому война позволяла хоть ненадолго укрыться под накат бревен. К бревнам изнутри прибиты фанерные и картонные желоба, отводящие в сторону просачивающиеся струйки талого снега.

Отряхнувшись в коридоре, ввалился в землянку. Прошлепав валенками по непросыхающим доскам прохода, потянулся к печке.

Печка нам досталась в наследство от зеков, которых до войны пригоняли сюда взрывать скалы и сопки — строить аэродром. Бензиновая бочка, обмазанная глиной. "Технари" усовершенствовали "тюремный патент". Навезли из развороченого сгоревшего Мурманска битых кирпичей, умело обложили бочку — настоящая русская печь, только без лежанки.

Дневальный, как было у нас, механиков, по неофициальному ритуалу принято, прислонил меня, заледенелого с головы до пят, боком к теплым кирпичам, выдернул из-под моей несгибавшейся деревянной руки длинный снежный ком — винтовку, поставил ее у печки, обложенной и обвешанной сырыми валенками и портянками.

Дух такой, хоть топор вешай.

Минут через пятнадцать руки у меня стали двигаться, и я принялся за свой оттаявший "винторез".

...Утро в землянке начиналось от всполошенного, во все горло, "командного" окрика, от которого люди вскакивали, еще не соображая, чего, собственно, от них хотят.

— Разоспались, мать вашу... По боевой тревоге! На разгрузку!

Выскочил из землянки. По летному полю рулил выкрашенный в белую краску "Дуглас" с красными звездами, он разворачивался у стоянки; и до меня донесся молитвенный возглас начальника штаба Фисюка:

— Господи, наконец нас не возьмут голыми руками... — А потом его крик: — На разгрузку пятнадцать минут!.. Прихватят "Дуглас" бомбежкой, головы не сносить.

Оказалось, нам привезли автоматы ППШ, ручные пулеметы, пехотные мины. Оружие было в больших деревянных ящиках, которые каждому из нас взваливали на спину, и мы, под возгласы "бегом-бегом!", оттаскивали их к красному флажку, воткнутому в снег; и тут же снова мчали к "Дугласу".

Железные уголки ящиков задевали за самолетный люк — мат стоял многоэтажный.

Изощрялись в ругани все, а больше всех вышколенный штабист Фисюк, который знал, что летело к нам звено "Дугласов", три машины, а одну сбили наши же летчики. По ошибке.

Сбросив с плеч очередную тяжелую ношу, от которой ломило позвоночник, я кинулся обратно к самолету.

В это время на снег спустился летчик Дугласа. Потянулся, разминаясь, и, не торопясь, утомленно, стащил с головы кожаный шлем. Лицо круглое, волосы кудрявятся.

Я оцепенел.

— Ребята! — закричал вдруг диким голосом. — Не материтесь: летчик — баба!..

Спустя четверть века, в Клубе писателей Москвы, где впервые показывали нашу картину "Места тут тихие", о боях в Заполярье, ко мне подошла широченная в бедрах женщина с веселыми умными глазами и спросила, не я ли кричал на все Заполярье, чтоб не матерились: "...Летчик — баба!.. Не помнишь?"

И захохотала хриплым прокуренным голосом, полуобняла. А уж мне шептали со всех сторон, что это Валентина Гризодубова.

Старый друг — лучше новых двух — потянулась с того дня ниточка, а куда приведет, скажу в свое время...

Каждое утро нас подымали, как уже говорил, диким, полузвериным криком, но чтоб вот так — не помню. Я был в наряде, что ли, свалился поздно. Меня трясли, дергали сразу шесть рук. Пока продирал глаза и просыпался, уже сняли с нар и принялись натягивать на меня ватные штаны...

— Быстрее! Сгорел моторчик!.. В десять вылет. Да быстрее же, мать твою...

Уже на ходу, пританцовывая то на одной ноге, то на другой, сунул их в валенки и бросился к выходу.

Оказалось, штурман сжег электромоторчик, подгоняющий патронную ленту. Раскудахтались! Новая техника — новая морока... Штурман в комбинезоне и коричневом шлеме с шелковым подшлемником, высунулся из верхнего лючка, и меня как в грудь ударило чем...

Скнарев! Александр Ильич! Штрафник. Пятьдесят шесть суток в камере смертников отсидел, расстрела ждал за чужую вину, а тут, как на зло, техника ножку подставляет...

Я мчал к старту, как олень, перепрыгивая через ящики со снарядами и проваливаясь в воронки, занесенные поземкой. Техническая сумка из брезента колотилась о мою спину. Махнул рукой Скнареву, который по-прежнему выглядывал из штурманского лючка в тревоге. Мол, сейчас-сейчас. Не беспокойтесь, Александр Ильич!

Начальник штаба ВВС Северного Флота, хромой старик, генерал-майор Карпович (видел его как-то) разрешил штрафнику Скнареву на свой страх и риск вылететь с прославленным Шаталовым на "свободную охоту". Иван Як просил за него, да и без того было ясно, что нет на всем Северном Флоте лучшего навигатора, чем Скнарев.

Генерал Кидалинский не одобрял либерализма Карповича. Штафнику — столько чести...

Не дай Бог, теперь из-за Скнарева задержится вылет. Пришьют саботаж. Всем!..

Вокруг дальнего бомбардировщика ИЛ-4Ф, машины самой для меня прекрасной, о трех ногах и двух моторах, заляпанной сверху грязновато-белой краской (камуфляж!) стояло, нервно переминаясь, почти все начальство Большого аэродрома. Желтолицый язвенник майор Фисюк, в черных очках — "консервах", толпище незнакомых полковников с заспанными недобрыми лицами.

Я достал из своего необъятного кармана никелированную отвертку, и, унимая тревогу, подумал с чувством собственного достоинства:

— Мечете икру, а дело ни с места. Ждете мастерового...

Майор Фисюк и полковники из штаба поочередно влезали на стремянку, просовывали головы в нижний люк, изредка переводя взгляд на часы.

Новый моторчик прилаживался успешно, и они удовлетворенно молчали. Но вот срывалась отвертка или падал на дно кабины или на снег шурупчик — и всех охватывала нервная дрожь. Полковники вновь взглядывали на циферблаты и хмурились.

Снизу за моей работой следили еще человек восемь, среди них Иван Як в своих рваных собачьих унтах, и я разволновался всерьез. Чаще срывалась отвертка, как на зло, не совмещались отверстия рамы и моторчика.

— Задержались на две минуты и сорок секунд! — угрожающе произнес майор Фисюк. Моя отвертка тут же грохнулась о дно кабины.

Я схватил ее, пытаясь приноровиться и встать спиной к прожигавшим меня полковничьим взглядам.

— Какого лешего уставились на его руки?! — пробасил снизу Иван Як, и сразу встали шурупы моторчика куда надо.

Я спрыгнул со стремянки, бросил на снег техническую сумку и козырнул начальнику штаба:

— Машина готова к полету!..

Иван Як взобрался по стремянке на крыло и буркнул в сторону начальника штаба:

— И чего, старина, икру метал? Белую булку, что ль, с утра не привезли?..

Полковники усмехнулись, майор, старый язвенник, пригрозил Иван Яку кулаком, но, все понимали, по-доброму.

Спустя две минуты от огромного самолета остался на земле только снежный вихрь.

Иван Як вернулся часа через три, к нему тут же помчалась, подскакивая на ледяных натеках, скорая помощь.

Боже, как несся я к самолету! Решил, Скнарева ранило или убило! Нет, скорая помощь увезла нижнего стрелка, рука которого безжизненно свисала с носилок.

Газик с рваным брезентовым верхом увез экипаж в подземную столовую перекусить, но тут же по тревоге доставил обратно. Штабной бежит с радиограммой из штаба флота: немедля вылететь на разведку. Скнарев, Иван Як и дядя Паша, рябой мордастый стрелок-радист, сверхсрочник, торопливо дожевали свои бутерброды, полезли, было, по стремянке вверх, да тут же спустились: нижнего стрелка-то нет. А нового не прислали.

Ищут замену, а запасной воздушный стрелок был в тот день посыльным в штабе, угнали его куда-то с бумагами.

Двадцать минут прошло, полчаса. Отошли к курилке, стоят рядышком. Скнарев и Иван Як плечами друг друга поддадут, греются.

В землянке они резко отличаются друг от друга. По одежде хотя бы. На Скнареве выгоревшая солдатская гимнастерка, обмотки. Иван Як со своим морским кителем, с орденским перезвоном, — барин. А тут оба в одинаковых зимних комбинезонах. У Скнарева — новенький. Карманы и на груди и на коленях. Скнаревский планшет с картами под целлулоидом на длинном брезентовом ремне.

У Иван Яка комбинезон с заплатой на локте, лоснящийся; коричневый шлем — тонкий, в обтяжечку, истертый на затылке до белой подкладки, видать, с японской кампании привез. И очки оттуда, маленькие, круглые — "очки-бабочки", довоенные очки, теперь таких не делают; бережет Иван Як и шлем, и очки, верит — счастливые...

Лица у Скнарева и Иван Яка чем-то сродни. Грубоватые, широкие, плоские, лопатой — мужицкие. Подбородки — церковные замки. Родня, вроде.

А приглядишься... У Скнарева глаза неподвижные, как у слепца. Неулыбчивые. И какие-то виноватые, что ли? "Козью ножку" изо рта не выпускает, зубы от махры черные. А ведь выдают штурманам "легкий табак". Нет, крутит по-солдатски, по-тюремному, "козью ножку"...

Привык, да и отвыкать не хочет. Как еще повернется?..

У Иван Яка тоже скулы и уши вразлет. И папироску сосет, не выпуская. Глаза цвета голубого пламени, холодноватые. Смотрит на собеседника недоверчиво-испытующе. Мол, что за фрукт... Широкий, с мясистыми ноздрями нос то и дело вздрагивает. Не то Иван Як чихнуть хочет, не то посмеивается про себя...

О майоре Фисюке и говорить нечего, даже полковники из дивизии обращаются к Иван Яку осторожно-почтительно...

А улыбнется, и сразу другое лицо у Иван Яка, светлая у него улыбка, приязненная, глаза теплеют, светятся живым огнем. Не Иван Як, сама доброта, подходи, не бойся...

Так уж сложилось, что я видел Иван Яка чаще всего улыбающимся. Или поющим. Есть такие безудержно-веселые люди, не очень задумывающиеся о жизни, и мне казалось, что наш бесстрашный добряк-командир из таких.

Полчаса прошло, Иван Як уже из плоской бутылочки отхлебнул, и Скнареву протянул, тот отказался. Ковырнул Иван Як аварийный паек, вытянул оттуда шоколадку (только Иван Яку разрешали "разорять" аварийный борт-паек, да и не разрешали вовсе, а смотрели сквозь пальцы...)

Из губы Полярной, где находится штаб Северного Флота СССР по всем видам связи — гром и молния... Почему не вышел самолет-разведчик?! Немцы вот-вот начнут операцию против союзного конвоя, а никто ничего не знает!

Фисюк бегает белый как смерть. Иван Як махнул в его сторону рукой, толстущие губы скосил в язвительной усмешке.

А вот, вижу, и Скнарев встревожился, повел плечами, как от холода. Дело-то не шуточное...

Я был технической "обслугой", младшим авиаспециалистом, бросил на землю свою техническую сумку и подошел к Иван Яку вполне официально:

— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант. Раз такое дело, могу слетать нижним стрелком. Пулемет "ШКАС" сдавал еще в школе. Кабину знаю.

— Земеля, — пробасил он добродушно. — Так ведь это дело!.. Александр Ильич, не против?..

Александр Ильич Скнарев только улыбнулся мне: на что Иван Яку его одобрение!

Хотя техник звена и мямлил что-то протестующее (и без того специалистов не хватает и как бы из штаба полка не намылили шею), но тут же стал прилаживать ко мне парашют: в конце-концов отвечает не он, технарь, земная власть, а командир.

О строптивых летчиках вообще давно существовало на Большом аэродроме у технарей цинично-грубое присловие: "лети-лети, мать твою ети..."

Это был мой первый вылет с полярного аэродрома Ваенга, прямо скажу, памятный... Правда, мутило меня весь полет, и думал я первые час-два более всего о том, когда, наконец, приземлимся. Да и посадили ведь в плохо оттертую кровь, остались брызги и на стволе, и на патронной ленте.

Может, от крови этой и началось. Никогда так не мутило. Только поднялись, ушли в сизое облако, ничего не видать, самолет пошвыривает вниз-вверх, все вокруг дребезжит, давлюсь, затыкаю рот рукавом своей куртки, провонявшей бензином и маслом; и вдруг слышу в ларингофоне участливый голос Иван Яка.

— Земеля, если что, скидавай валенок, и в валенок!

Выскочили из снежного заряда; море, как сажа, облака над самой водой, мчат навстречу, бегут наперегонки. Сто пятьдесят, сто метров показывала стрелка высометра. Дрогнула. Сто. Восемьдесят... Наконец, и вода пропала. Застелило ее белой дымкой. Снежный град влетал в открытый лючок, обмораживал щеки.

Высота двадцать метров! Ё-моё!..

Самолет вздрогнул, его повело в сторону.

— Что у нас? — спросил стрелок-радист дядя Паша.

— Обрезает правый. Видно, обледенел карбюратор. Сейчас мы его погреем, родимого. — Иван Як полез вверх. Дрожат моторы, бьются, как кони в непосильной упряжке, выскочили из сизого облака и вдруг — крутая скала перед самым носом. Темная скала, в снежных расщелинах, — стеной. Неужто в лепешку?

Тянет "Ильюшин" вверх. Аж черный дым из патрубков. Гранитный скат под брюхом, кажется, рукой дотянешься... Нет конца граниту. Мчат и мчат навстречу серые глыбы. Теперь уж все дребезжит, и моторы, и крылья, и даже зубы.

И вдруг оборвалась скала, мелькнул внизу пенный прибой.

— Слава Богу! — воскликнул дядя Паша. — А то я думал, сядем мы на камушек верхом.

— Варангер... — негромко, с хрипотцей произнес простуженный Скнарев, и закашлялся.

— Э, нам он не нужон и в страшном сне! — пробасил Иван Як и ушел от него прыжком через скалистое плато. Миновав набитый зенитными пушками Варангер-фиорд, снова заложил крутой вираж — к морю.

Опять полощется Баренцево.

Штурман включил плановый фотоаппарат. Нет кораблей. Пустое слепящее море, скалы, и вдруг видим, царапается вдоль крутого берега гидросамолет с черными крестами на крыльях. Летит так низко, что, кажется, белые барашки волн до его поплавков доплескивают.

— Схарчим? — деловито предложил Иван Як.

— Можно, — неохотно отозвался Скнарев. — У нас, Иван Як, и без того дел...

Засвистело в ушах — так круто на вираже снизились. Скнарев из своего сдвоенного "шкаса" прошил немца бронебойно-зажигательными. Тот вспыхнул черным огнем. Отвернул к берегу, тянет-тянет, не садится на воду, только у самого прибоя упал на камни и взорвался.

Не ведал я, что он успел дать радиограмму. Но Иван Як сообразил. Две металические пластинки "ларинга", плотно прижатые к его горлу, передали его вздох, а затем сипловатое бурчание.

— Ну, пОдымут Осиное гнездО. ПрОчешут БаренцОвО. ПОйдем, Саша, пОдале От мОря. Через сушу. На бреющем...

— Курс... градусов, — тут же отозвался Скнарев.

Самолет летел так низко, что я мог спокойно поглазеть на Норвегию, которую мы, похоже, пересекали поперек. Расслабился малость. Если б только не ком в горле. В кабине пахло нагретым плексигласом, еще чем-то острым, от этого выворачивало еще сильнее.

За желтоватыми стеклами фюзеляжа проплывали скалистые выступы, сопки в однообразных белых балахонах. Ветер, откинув их снежные капюшоны, обнажил серые плешины прибрежных скал. Прилив смыл снег с подножий, и они стояли рядом, плечом к плечу, хмурые, пятнистые, ссутулившиеся.

Проглянуло солнце. Заискрился снег под крыльями машины. Иван Як набрал шестьсот метров и развернулся.

— Выше! — в застуженом голосе Скнарева прозвучали властные нотки. — Здесь шестьсот восемнадцать метров — гора Хайглетярра!

Иван Як поднялся к самой кромке перистых розоватых облаков и начал пересекать фиорды. Промелькнули черные крутые, как стены, берега Тана-фиорда. Белая кромка дышит, пенится, а вот пошла изгибом, точно на острую, выступом, скалу наброшено ожерелье из кораллов. Красиво сказочно!

— Стрелки, воздух?

— Воздух чист, — отрапортовал дядя Паша. И я следом.

И вдруг в наушники ударила, именно ударила, а не зазвучала низкая басовая нота. Ларингофоны даже дыхание передают, а уж такой басище...

— О ска-алы гро-озные дробятся с ревом волны

И с бе-елой пеною, крутясь, бегут наза-ад...

Господи Боже, это же Иван Як?!

Я был убежден, что он в своей жизни ни одной оперы не слыхал. Уж текста-то арий не знает, точно. Его стихия: "Здорово, здорово у ворот Егорова..." Тут он высший авторитет и судья.

Всего можно было ждать в этом муторно-долгом полете, даже смерти, но не "Песни варяжского гостя". В исполнении Иван Яка.

-...Но го-ордо серые утесы выносят волн напо-ор,

Над мо-рем стоя-а...

Не сразу затих басище; низко, с органной силой и торжественностью литургического обряда звучала в ушах чистая человеческая радость, созвучная этой ошалелой гранитной красоте и мощи да, пожалуй, и дерзости прорыва одинокого разведчика, от которого в любую минуту может остаться лишь столб черной гари, разносимой ветром.

...Штурман покашлял, нарушая торжественность минуты.

— Иван Як, какого лешего ты утюжишь воздух над Норвегией? — наконец сказал он. — Свободно мог петь в Академическом Большом театре...

— Свободно петь, Александр Ильич, можно только над Норвегией. Уж кто-кто, а ты это знаешь.

Я затих. И испугался: говорили, дядя Паша стучит по-тихому. Это оказалось правдой, но дядя Паша на своих не стучал.

— Барраж над фиордом! Два "Мессера"! Высота 200! — восклицание дяди Паши оборвало "норвежский" диалог Иван Яка со штурманом. Поддали моторы — Иван Як ушел в облако и снова вынырнул лишь у какого-то узкого фиорда.

— Эт-то должен быть Порсангер-фиорд, — прохрипел Скнарев. — Точно! Вот Лаксэльвен! — Рядом с рыбацким поселком Лаксэльвен, на тыловом немецком аэродроме Банак всегда стояли наготове "Мессершмидты" и бронированные "Фокке-Вульфы".

Как только Скнарев опознал по красным и зеленым крышам, облепившим фиорд, какое под нами селение, он добавил не без тревоги:

— Иван Як, ноги в руки!..

Моторы на форсаже взревели и забились, как гончие, почуявшие цель. Штилевая темно-зеленая вода слепила, как зеркало.

Мы болтались в воздухе уже часа три, я держал валенок, как священный сосуд, — прямо...

— Устал? — посочувствовал мне дядя Паша. Он пригнулся ко мне, обмакнул палец в желтоватую воду, скопившуюся на дне кабины, протер свои воспаленные глаза, которые, видать, давно резало от напряжения.

У всех летчиков Заполярья были такие красные, слезящиеся глаза, и у Ивана Яка, и у Скнарева, а темные очки-"консервы" носил только начальник штаба майор Фисюк, который никогда не летал. Вначале это раздражало. Потом привык...

Далеко слева проплыл сверкающий цветными крышами деревянный Гаммерфест — самый северный город на земном шаре, огороженный с моря ожерельем заградительных бон. Самолет входил в неведомое мне, за морями-за долами, Лопское море.

— Курс норд-вест... градусов, — просипел Скнарев.

Круто, я едва удержал свой валенок, развернулись почти на полюс и наконец увидели американский караван, идущий развернутым фронтом.

Зрелище это незабываемое, торжественное. Во всю ширину Баренцева моря, кажется, до ледяной

кромки, идет огромный конвой. Белые буруны кипят на черной воде. Коричневые дымы столбом.

Над каждым транспортом висит на железном тросе аэростат воздушного заграждения.

Тральщики, чуть поодаль друг от друга, дымят впереди...

За ними эсминцы, узкие, как борзые. Водяными блохами снуют катера противовоздушной обороны.

Американские транспорты "Либерти" сидят тяжело. Дымят густо, сажей.

— Александр Ильич, прикинь ордер конвоя. Похоже, весь английский королевский флот вышел на рыбную ловлю... Паша, отбей Кидалинскому пеленг союзников! Все! Пусть гонит свое воинство на Хебугтен, пока не поздно...

Хебугтен был стратегическим аэродромом, вроде нашей Ваенги, только немецким; там ждали англичан восемьсот пикировщиков "Юнкерс-87", которые сожгут, утопят этот караван, если их не прихватить на земле.

Иногда Хебугтен бывал пуст. Значит, английский караван пробивался Средиземным морем.

А ныне ждут здесь. С прошлой пятницы. Весь пятый воздушный флот, видать, вернулся. Фисюк показывал Скнареву мокрые фотографии. Хебугтен напоминал на них длинную ленту липучей бумаги, черной от мух...

— Координаты каравана приняты! — деловито сообщил дядя Паша.

— Добро! Закипела Ваенга, — пробасил Иван Як и, заложив крутой вираж и нырнув в облако, двинулся домой, как я думал. Разведчик свое дело сделал.

Не тут-то было...

— Курс... градусов, — протянул Скнарев утомленно, похоже, даже зевнул. — Операция номер, — он произнес шифр, — снимаем плановым АФА-12...

— Это что такое? — бестактно спросил я.

— Кто ж его знает, земеля. Темна вода в облацех.

Только после войны узнал, что нашей целью была именно вода. Только "тяжелая". Гитлеровцы, готовясь запустить атомный котел, хоронили свою "тяжелую воду" в норвежских скалах, где, считали, никто искать не будет.

И вот перевозили куда-то "тяжелую воду". Скорее всего, часть ее. Летом англичане еще раз подрывали "тяжелую воду" на каком-то озерце. Год-два упустили б, возможно, была бы у Гитлера атомная бомба.

На занесенную снегом скалу, из недр которой вытягивали на армейских вездеходах огромную, с прямыми гранями цистерну, мы вышли секунда в секунду.

Лощина горела. Черный дым стелился над снегом. Вездеходы были перевернуты, раскиданы, чадили. Кто-то бомбил до нас. Может, Карельский фронт. Может, американские "летающие крепости".

Наше дело телячье — привезти снимки. Две бомбы, правда, взяли. На всякий случай.

— Влево 5 градусов, — просипел Скнарев. — Ложись на боевой! Включаю АФА-12. Стрелки, не зевай!

Дядя Паша начал лупить из своей оглушавшей меня пушки "ШВАК", и я, следом, короткими очередями. По вспышкам зениток...

Эти "водяные" дали нам прикурить. Разворошил кто-то гнездовье, а нам расхлебывать.

Застучало осколками по крыльям, по фюзеляжу, машина вздрогнула, как раненый зверь. Потянуло ветерком из пробитой обшивки и... острым запахом масла.

— Маслобак?! — встревоженно воскликнул дядя Паша.

— Порядок, — ответил Иван Як.

"О-ох, тогда, похоже, масляные амортизаторы шасси в клочья,— мелькнуло у меня, — как садиться будем? Без колес..."

Дядя Паша кончил стрелять и, оглядев белесые небеса, прокричал мне напряженным тоном, что все только начинается. Нас засекли трижды, и теперь ждет не дождется дальнего разведчика Луостари — фронтовое стойло "Мессершмидтов".

Луостари, действительно, нас ждало; когда мы проходили как можно дальше от него и ближе к ледяной кромке Баренцева моря, увидели — идет наперехват, густо, как казачья лава, сорок, пятьдесят "Мессершмидтов"... Четверо "Мессеров" спикировали на нас со стороны солнца невидимыми, но не сбили, а встали со всех четырех сторон как конвой... Иван Як налево пытается свернуть, слева гремит предупреждающе красная трасса. Вниз клюнул — зелено-красный огненный веер на пути...

Иван Як деловито передал по радио, что "Мессеры" взяли нас в "коробочку"; добавил совсем уж не по уставу: "Везут, как Пугачева, в железной клетке!"

Только позднее узнали (Иван Яку еще до полета сообщили), что на север Норвегии прибыл с инспекцией не то маршал Геринг, не то еще какой-то маршал, и это к нему на высокое совещание и слетались со всей Лапландии немецкие генералы. В том числе, на гидросамолетах...

Гидросамолет с генералами из штаба Главнокомандующего Лапландской группировкой Дитла был сбит советским бомбовозом, известным тихоходом, вопреки всем правилам. Это вызвало в немецком штабе ВВС такую ярость, что было приказано экипаж доставить живьем.

И вот нас волокут. У них скоростенка известная — 450. У нас — 260. По стрелке вижу. На пределе идем. Все дрожит, точно на телеге катим по булыжнику. Я поглядел в левый плексиглас — напряженное худое лицо немецкого пилота, косится в нашу сторону настороженно. Чуть подал "Мессер" вперед, его фонарь вспыхнул на солнце.

А с другой стороны пилот-мальчишка. Этого вижу особенно хорошо. Шлем на затылке, торчит светлый чубчик. На его круглом лице восторг. Рот открыт, не то кричит, не то поет...

Не один Иван Як изредка затягивает. И они поют...

Я в этот момент не пел. Это точно. Я плотнее натянул шлем с наушниками, чтоб не прозевать какой-либо команды.

Команд никаких не было...

Тишина. Не слыхать бы никогда такой тишины... Уже белые, в снегу, норвежские берега замаячили, а по-прежнему тишина. Она стала давить мне на виски. Эта тишина, заполненная до краев обложным, саднящим душу ревом "Мессершмидтов".

— Штаб радирует, — торопливо сообщил дядя Паша. — Сейчас расшифрую... Ух, там суета-маята...

Пожалуй, можно было и так назвать то, что происходило сейчас в штабе Военно-воздушных сил Северного флота, расположенном в губе Грязной, в непробиваемой бомбами гранитной скале. Несколько матросов-радистов, телефонистов, шифровальщиков, вестовых, писарей, сменившись, рассказали шопотом своим ближайшим друзьям и подругам, что было в "гранитном штабе", а те, в свою очередь, своим дружкам. Через неделю об этом знала вся Ваенга.

Радист протянул начальнику штаба необычное сообщение: "Везут, как Пугачева, в железной клетке".

Начальник штаба Карпович, единственный в штабе генерал в годах, ходивший по бетонным коридорам в меховой безрукавке, прихрамывая, опираясь на трость, подержался рукой за сердце и поспешил к командующему ВВС Северного флота генерал-полковнику Андрееву.

Командующий прочел сообщение самолета-разведчика, выдернул из пачки папиросу "Беломор", начал ее мять крупными белыми пальцами. В эту минуту звякнул красный телефон без диска. Адмирал флота Головко сообщил командующему ВВС, что он находится у летчиков на КП генерала Кидалинского.

Головко интересовался "домашними делами", как он это называл.

Не было у адмирала флота Головко головной боли, мучительнее вот этой "домашней".

В глубине Арктики, за две тысячи километров от своих баз, немецкие подводные лодки жгли радиостанции зимовщиков и топили суда, которые перевозили людей и заводское оборудование из Архангельска в Норильск.

Как они могли попасть туда, немцы? Радиус действия крейсерских немецких лодок известен. По разведданным ни одна не была способна достичь Карского моря. Но они там — были...

Беспокойство не оставляло адмирала Головко и его штабных. Они знали, что в 1940 году, вскоре после "миссии" Риббентропа в Москву, прошел Северным морским путем, с ведома Сталина и по его специальному разрешению, военный корабль под немецким флагом. Новую Землю он обогнул с севера, исследуя состояние ледовых полей и, как нетрудно было понять, решая еще какие-то свои особые задачи... Один из старейших офицеров-североморцев заметил тогда с шутливой интонацией, что немец отправился по сталинскому маршруту — это стоило шутнику жизни...

Больше никто так не шутил.

После 22 июня 1941 года "сталинский маршрут" немецкого корабля стал в советском военно-морском архиве документом высшей секретности. Считалось, что такого не было, хотя именно по этому преданному забвению маршруту искать бы и искать базы вражеских подводных лодок на своей земле...

Штурман-штрафник Скнарев так и доложил: "прочесывать" надо север Новой Земли и острова Франца Иосифа, изрезанные бухтами.

Это и подтвердилось... после войны, когда немцы передали победителям карты минных полей.

А в войну вызывал адмирала Головко в Москву Сталин: транспорты в Карском море по-прежнему подрывались, тонули, и люди гибли.

— ... Новых данных не поступало, товарищ адмирал флота, — четко отрапортовал в телефон генерал-полковник авиации Андреев.

— Вы по-прежнему считаете докладную Скнарева обоснованной? — спросил Головко после некоторого молчания.

Генерал-полковник авиации Андреев, прямой, лишенный "штабного политеса" человек, стал мокрым, хоть отжимай.

Штрафника Скнарева вели в плен. Именно в эти секунды. Что сообщат о военнопленном Скнареве через час? Как отреагирует Москва?

— Я не изменил своего отношения, — не сразу ответил он. — Но, товарищ адмирал, существует мнение, что немецкие базы на советской земле, — возможно, лишь игра воображения штрафника, ищущего искупления...

Трубка не отвечала так долго, что Андреев подул в нее; затем сообщила, что в штаб ВВС флота выехал генерал-полковник береговой службы Рябов.

Иван Рябов был начальником Главного Политуправления Военно-морских сил СССР, налетал из Москвы "грозовыми" инспекциями на все действующие флоты.

Говорили, что Иван Рябов похлебал до войны тюремной похлебки, — одних, случается, это смягчает, другие — звереют. Ивана Рябова вспоминали на всех флотах со страхом и называли не иначе, как Иваном Грозным.

... — Капитан Шаталов вернулся? — спросил адмирал Головко, в заключении разговора. (Все, кто был в кабинете командующего ВВС отметили про себя, что Шаталов получил еще по звездочке на погоны.)

— Нет, не вернулся, товарищ адмирал флота. Последняя радиограмма: "взяли в коробочку". Ведут на Луостари.

— Отбить Шаталова! Всеми средствами — отбить!

— Пытаемся, товарищ адмирал флота. Но... как вам известно, все полки после шаталовской радиограммы ушли на Хебугтен и Банак. Впервые бомбим аэродромы тонными бомбами... Осталась лишь дежурная эскадрилья капитана Бурматова. Она уже в воздухе.

— Прорвется Бурматов?

— Над Луостари барраж — девяносто два "Мессершмидта", эшелонированный по высоте. Мне горько об этом докладывать, но капитану Шаталову может помочь только чудо...

Судьба долгожданного каравана союзников из американских, английских и канадских судов, с которого Москва не спускала глаз, была настолько важнее жизни и смерти одного экипажа, что адмирал флота Головко пробасил безо всяких эмоций: "Добро", и — трык — отключился штаб Кидалинского...

Командующий ВВС Андреев прикурить так и не успел. Он пододвинул микрофон и тяжело, с усилием заговорил прямым текстом, без шифровки (к чему теперь шифровальные коды!):

— Капитан Шаталов, тебя ведут в плен... Твое решение?

В ответ прозвучало неслыханное:

— Поступаю по погодным условиям, товарищ генерал-полковник авиации.

— То-есть как?!

Но Шаталов более не отвечал.

Андреев побагровел и вызвал к себе начальника штаба, а затем прокурора ВВС Северного флота. Прокурор, крупный, лысоватый полковник с большущим блокнотом в руках, явился немедля и, усевшись сбоку от стола и закинув ногу в хромовом сапоге на другую, тут же начал писать. Быстро. Безо всякой диктовки.

Начальник Особого управления доложил о себе (хотя его и не вызывали) и, каменно-невозмутимый, встал в дальнем углу, у дверного косяка.

Начальник штаба ВВС Карпович, зябнувший в своей меховой безрукавке, покосился на "особиста" и произнес, ежась, держась за сердце:

— Я же говорил, нельзя пускать штрафника в свободный полет. Тем более разведывательный... Это... это... риск, граничащий... — не договорил, с чем именно граничащий. Бормотнул только: "Бутерброд всегда... маслом вниз."

Явившийся вместе с "особистом" начальник политуправления ВВС, маленький, грузный, шумно, с присвистом дышавший полковник Суслов, обтер платком свою круглую, как арбуз, голову с детским пушком на апоплексическом затылке; с отвращением взглянул на многочисленные орденские планки начальника штаба, концы которых торчали из-под меховой безрукавки.

— Всего забрызгал слюной! — Он еще раз обтер платком лицо и голову. — Лично ты, начальник штаба, дал санкцию, лично ты поверил штрафнику, а теперь брызгаешься.

Карпович, видать, осознал — чему быть, тому не миновать. Вызвал по внутренней связи начальников отделов и скомандовал им:

— Поменять все коды, все волны связи с наземной разведкой. Все расписание боевых вылетов... Все! — И обреченно опустился на стул, бормотнув свое: — Бутерброд... маслом вниз...

Прокурор строчил, не переставая; особиста словно приморозило к косяку бронированной двери.

Генерал Карпович обхватил пепельно-седую голову руками. В голосе его звучало неподдельное страдание:

— Как же так, Иван Як...

— Штрафник завел, — каменно-спокойно объяснил начальник политуправления, глядя на свои загнутые вверх носки флотских ботинок. — Он завел, штрафник. А медведюха этот, Шаталов, не опохмелился с утра, голова как чугуном налита. Вот и влипли...

Длинное породистое лицо командующего стало огненно-багровым, точно он сидел не в своем "гранитном штабе", а в кабине горящей машины.

Радист снова доложил, что Шаталов не отвечает.

— Кто у него стрелком-радистом? — Полковник Суслов проскрипел ботинками туда-сюда... — Сверхсрочник Павел Гром? А, веселый хохол! Этот — верный патриот. В руках у него пушка "ШВАК"... Разрешите, товарищ командующий?

Командующий молчал. Поглядел в сторону приоткрытой двери, прислушиваясь к чему-то. ...Наконец, кивнул.

Начальник политуправления приблизил свои губы к микрофону командующего и начал кричать:

— Стрелок-радист Павел Гром! В твоих руках мощное оружие, гвардии старшина! От имени Родины приказываю не допустить пленения экипажа. Вплоть до крайних мер. Понял, гвардии старшина?! Огонь по измене!

Радист, сидевший сбоку, переключил тумблер, и принялся повторять тусклым голосом:

— Прием!.. Прием!.. Прием!..

— Та-ак, не хочет нас слышать бывший гвардии старшина. — Начальник политуправления Суслов стукнул одним своим кулачком о другой. — Кто у Шаталова нижний стрелок?

— Убили нижнего стрелка, — пояснил штабист, стоявший "на подхвате" у полураспахнутой двери кабинета. — Посадили какого-то "технаря".

Командующий ВВС, выбросив третью спичку, наконец, заметил, что чиркает по коробке не серной головкой, а противоположным концом. Но никто не видел оплошности командующего. Генерал-полковник авиации Андреев, наконец, прикурил, обронив с яростью, относившейся явно не к тому, о чем говорил.

— Уничтожать техсостав, кто дал право?! Половина матчасти разбита, устарела, выработан моторесурс. Вы что, не знаете, сколько машин остается на земле из-за технической неисправности?!.. Нехватает воздушных стрелков? Начальник штаба, немедля послать заявку на стрелков!

— Есть, послать немедля!

Начальник политуправления вытер платком свой детский пушок и крикнул в дверь, чтоб связались со штабом пятой торпедной дивизии: кто пошел с Шаталовым нижним стрелком?

Ответа не было долго. Наконец оперативный дежурный из пятой дивизии сообщил, что нижним стрелком вылетел сержант Свирский.

При слове "сержант" командующий спокойным жестом стряхнул пепел в стеклянную пепельницу, и все поняли, что из-за солдата и разговора не будет. Не то, что копья ломать...

Через секунду оперативный почему-то позвонил снова, сообщил пространнее, похоже, читал документ:

— ...Сержант срочной службы Свирский Г. Ц., младший авиаспециалист. — И после короткой паузы, — По национальности еврей.

Подробности эти не вызвали на лицах штабных никаких эмоций. Командующий ВВС затянулся сигаретой, медленно, клубами, выпустил сизый дымок.

Только прокурор вдруг дернулся, словно его током ударило:

— Ну точно! — воскликнул он. — Этого-то я навидался. Измена Родине с заранее обдуманными намерениями...

Все круто, стулья заскрипели, повернулись в его сторону. Командующий даже курить перестал, и прокурор ВВС флота вынужден был продолжать, размахивая блокнотом, заложенным на нужной странице пальцем.

— Я это знаю по многолетнему опыту. Когда уголовники бегут из лагеря, они прихватывают с собой какого-нибудь, поточнее сказать, деревенского "вахлака". Прирезать по дороге. И подкормиться. Это называется побег с "барашком".

Теперь на прокурора искоса глядели даже радисты, которые никогда не отвлекались от своих аппаратов.

— ...А этот зека, штрафник, взял еврея. Немец на еврее душу отведет, а остальных не тронет. Логика проверенная. Чтоб поточнее сказать, заранее обдуманная измена.

Командующий ВВС Андреев стукнул кулаком по столу и вскричал, хотя не кричал никогда:

— Товарищ полковник юридической службы! Вы... вы — пишите свое!

Прокурор присел оторопело и не только говорить, но вскоре и писать перестал.

У старика-начальника штаба начали трястись руки, которые он держал на трости:

— Они сожгли у Варангер-фиорда гидросамолет с генералами, — вырвалось у него с нескрываемой ненавистью в голосе. Он смотрел мимо прокурора, на стенку с картинкой художника-мариниста, пытаясь унять дрожь. С трудом поднялся, протянул в сторону прокурора руку в синем обшлаге кителя. Синий обшлаг трясся. — Сожгли гидросамолет с генералами Вермахта. Из Нарвика шел. Только за это экипаж расстреляют. Весь!

И тут отскочил от бронированной двери молчавший доселе особист.

— Коли экипаж порешат, чего ж они тянутся в плен, как бычок на веревочке. Помирать так с музыкой!

Начальник Политуправления снова приблизился к микрофону, крича:

— Гвардии старшина Павел Гром! Вы сожгли самолет с генералами Вермахта. В Луостари вас ждет расстрел... Расстреляют весь экипаж. Родина с вами, дорогие друзья! Североморцы в плен не сдаются! Огонь изо всех видов оружия! Огонь!

В ответ — глухое и, казалось иным, ироническое бормотанье шаталовского радиста.

— Прием... Прием... Прием...

И тут в кабинет командующего ВВС Северного флота, нет, не вошел, ворвался генерал-полковник береговой службы Иван Рябов. Папаха из темного каракуля сдвинута на расширившиеся злые глаза. Ему, видно, доложили по радиотелефону о судьбе самолета-разведчика. О том, что лучший летчик — асс, гордость ВВС флота сдается в плен...

Кожаный реглан на сером волчьем меху от быстрого хода распахнулся, и генерал и в самом деле походил сейчас на матерого волчище, вставшего на задние лапы.

Старик Карпович прижал руку с тростью к сердцу и молча опрокинулся на бок. Через два дня хоронили. С оркестром. И ружейным салютом.

...Когда дядя Паша, в его сырой промерзшей кабине, решил, что надо ответить на штабные запросы и сказал в ларингофон, что переводит связь на командира, Иван Як пробасил раздраженно:

— Да отключись ты от этой шатии!.. Оставь прием... Что сверху?

— Ме-109-г, — тут же отрапортовал дядя Паша. — Одно крыло белое, второе — красное.

— Ганс Мюллер!

Ганс Мюллер, самый известный асc Люфтваффе, сбил над Северной Африкой и здесь семдесят два самолета. Он убил нашего командира майора С.В. Лапшенкова, на глазах у всех зажег его, когда тот учил молодых пилотов, летал с ними над Большим аэродромом, по кругу...

— Ты его, если придется, из пушки снимешь? — спросил Иван Як.

— Так точно!

— Что над ним?

— Над Мюллером... высота тысяча метров, барраж сорок два "Мессера". Высота тысяча пятьсот — барраж шестнадцать "Фокке-Вульфов"...

— Гулянье у Маланьи, — с досадой процедил Иван Як.

А где-то уж шла "собачья свалка". Дядя Паша переключился было на волну истребителей. Матерятся ребята. Кричат: "Атакую, прикрой!" "Держись, кореш!" "Мишка, не зевай! Руби его!"

— Нет, не пробьются к нам, — дядя Паша вздохнул тяжко. — Наших — восемь-девять; "Мессеров", как комарья у болота.

После долгого молчания, дядя Паша углядел в небесах еще что-то.

— Над свалкой истребителей "Спитфайер" кружится. Высота три тысячи...

Английский "Спитфайер" был нашим лучшим самолетом-разведчиком. У него не было оружия, только аэрофотоаппараты, но скорость такая, что угнаться за ним не мог никто. Да и бессмысленно гнаться, когда у "Мессершмидта" горючего на сорок минут, а у "Спитфайера" на пять часов.

— "Спитфайер" ходит? — удивленно произнес Иван Як. — Тогда все, Паша, закрывай контору! В штабе все узнают и без нас, по английским картинкам...

...И снова саднящая душу тишина. Нас тащили на Луостари уже восемнадцать минут. На двадцатой все будет кончено...

Наконец, прохрипело в наушниках:

— РОбяты, а ведь нас к Герингу ведут! На личный прием.

— К какому Герингу?! — неожиданно для самого себя вскричал я. — У меня даже пистолета нет. — И, правда, у механика личное оружие — не пистолет, а винтовка.

— ПистОлета нету, — послышалось в ответ, и тут вдруг экипаж разразился громовым хохотом, от которого у меня похолодела спина.

А под нами уж белая кромка прибоя. В самом деле, ведут к Герингу...

— Земеля, если накроемся, так все вместе, — прозвучало в наушниках, и я как-то сразу успокоился.

Хотя для спокойствия, надо сказать, оснований не было никаких. Впереди показался вытянутый кишкой немецкий аэродром Луостари, а Иван Як стал снижаться и... черт побери! Мотор выпуска шасси начал свое бормотание. Вижу, "ноги" не выходят, одна только выпала из-под брюха, да и то на замки не встала.

А черное посадочное "Т" рядом, рукой подать. Сейчас грохнемся...

Нет, вторично такого ужаса я пережить бы не хотел.

Наш бомбовоз с выпущенной стойкой, вторую, видать, заело, промчал над посадочным "Т", черневшим на снегу, над дежурным в плаще с накидкой и флажком в руках, над толпой военных в высоких фуражках, которые отблескивали на солнце своими вензелями столь ярко, словно у военных горели головы.

Так они и горели, недвижимо, пока Иван Як грохотал над ними, видели, промазал русский посадочный знак. Не привык садиться в Луостари. А может, заметили, одна "нога" болтается туда-сюда, от тряски и ветра. Что ж, пойдет на второй круг.

Тут-то Иван Як и поступил "по погодным условиям", как обещал командующему ВВС. Взревели моторы на форсаже, вибрация стала такой, что, казалось, машина разваливается — нет, успел Иван Як, пока спохватились немцы, дотянуть до грозового облака, лишь одна трасса

полоснула следом... И тут нырнули в чернильную темень, лежавшую на сопке, а, известно, в синих грозовых облаках никто на всем севере, кроме Иван Яка, не чувствовал себя уютно.

Из прижатой к сопкам облачности двухмоторный "страстотерпец" Иван Яка выскочил уже над Кольским заливом. Прошел над своим аэродромом на бреющем. Я увидел, шасси у нас болтались, как вывихнутые ноги. Закричал диким голосом:

— Шасси! Масляные амортизаторы перебиты!..

Иван Як попытался сесть со второго захода. Развернулись над сопками, снова зашли на посадку, как на бреющем. У Иван Яка такой почерк: пощупает задним колесиком, дутиком, землю, а потом сядет.

Однако, "ноги" все еще беспомощно болтались, и мы ушли на третий круг.

Дядя Паша, восседавший надо мной, принял по радио приказ генерала Кидалинского садиться на живот.

Меня снова как током ударило. "На живот! Нижнего стрелка затрет..."

Не помню, кто это воскликнул? Когда? На каком аэродроме? Но только помню — от нижнего стрелка в тот раз ничего не осталось. Не знаю, что в плащ-палатке унесли.

Я, неожиданно для самого себя, испуганно выматерился.

И в наушниках тут же отозвалось:

— Стрелкам, не отстегиваться! — И с напряженной хрипотцой: — Если накроемся, так все вместе.

Только на шестом заходе я услышал характерный щелк, — одна стойка шасси, наконец, встала на место.

Дядя Паша включил голос Кидалинского.

— На живо-от! — кричал Кидалинский. — Что ты, Шатун, белены объелся? Черт с ней, с машиной!..

Иван Як будто не слыхал. Он накренил свой устало ревущий "Ильюшин" и стал сажать его, как велосипед. На одно колесо. Дутиком, как всегда, землю попробовал и — бряк! Звяк! — помчали по утрамбованному слепящему снегу.

Винты все еще тянули накрененную машину вперед, не давая разворачиваться. Она неостановимо катила, скакала по неровному, в ледяных наростах, полю, громыхая на ободе правого колеса, где вместо шины, чувствовал боками, торчали во все стороны ошметки рваной резины. Мчусь спиной вперед — офицер у посадочного "Т", вижу, уже столь далеко, словно я взглянул на него в перевернутый бинокль.

Санитарную машину, идущую вдоль летного поля на полном ходу, проскочили, словно она стояла.

В опущенные посадочные щитки бьет от винтов снежный вихрь — не спасут щитки... Вот уже "тройку желтую" проскочили — командирский самолет — от него до скалы метров двести...

Крутая, в серых валунах, скала, знаменитый "остров смерти", чувствовал — вот она, а мы громыхаем железом, мчим... Торопившиеся к самолету механики попадали в снег, чтоб не убило взрывом.

А мы — катим...

Еще секунда-полторы, и — "Прощай, мама! — Взглянул последний раз на обезумевший, крутящийся снег. — Про..."

Тут Иван Як завалил машину в сторону отбитого колеса, меня дернуло вверх и вбок, брезентовые ремни впились в ребра до боли, еще чуть, и хрустнул бы. Машина царапнула консолью снег и круто вертанулась. Дядю Пашу и меня, сидевших в хвосте, теперь занесло, как на гигантских качелях, почти в поднебесье. Если б мы не были пристегнуты ремнями, вылетели бы пушечными ядрами!

К машине бежали со всех сторон. Над головой продолжалась "собачья свалка" истребителей. На нее уж никто не обращал внимания.

Подъехали "Виллисы" с начальством, но мне они были ни к чему. В одном валенке, второй прижимаю к груди, выполз через нижний лючок, брякнулся на снег спиной. Поднялся, одна нога в валенке, вторая в рваной размотавшейся портянке.

Постоял недвижимо, пока Иван Як отдавал по всей воинской форме рапорт адмиралу флота Головко. Адмирал улыбался, долго тряс руку Иван Яка, затем спросил, как ему удалось отбиться от "Мессершмидтов". Немцы подняли в воздух весь Луостари. "По разведданным, на перехват вам вышли девяносто восемь "Мессершмидтов" и шестнадцать "Фокке-Вульфов"."

Иван Як оглянулся, увидел меня в одном валенке, второй — в руке, и пробасил со своим неизменным добродушием.

— А вон, стрелок валенком отбивался...

Тут все засмеялись, даже адмирал улыбнулся. Потом затихли: кашлянув, адмирал заговорил вдруг, как на митинге, что в руках таких героев, как капитан Шаталов, даже устарелая, в заплатах машина, становится чудом техники, спасает тысячи моряков и солдат...

— ...Огромное вам спасибо от советского народа!..

Ох, не до митингов было Иван Яку! Он пошатывался, видать, еще мчала на него белая от пурги скала с раскиданными гранитными валунами; все ближе и ближе смерть, а тормоза полетели. Какие уж тут тормоза!..

Иван Як снова пошатнулся, потоптался в своих порванных осколками унтах и проокал не то шутливо, не то всерьез:

— СамОлеты... кОнечнО мОгучее Оружие. Но на х... такая бешеная скОрОсть...

Не будь тут адмирала-командующего Северным флотом, все бы похохотали, и дело с концом.

Однако, матюгаться при самом никто еще себе не позволял...

Адмирал тут же сел в свой "Виллис" и отбыл, и очередной орден Красного Знамени вручал Шаталову штабник. Сухо вручал, неодобрительно... Когда садились штабные в свой "газик", слышал я, один полковник сказал другому:

— Конечно, я бы так не ответил. Но с другой стороны, сегодня он в смерть окунулся, как в бочку с дерьмом, с головой, и завтра туда же. И послезавтра. Учить его в промежутках делать книксен?..

Иван Як молча проводил штабные "Виллисы" и "газики", приторачивая к поясу свой истертый, подшитый возле уха суровой ниткой шлем с очками-бабочкой...

Капитана Шаталова в звании больше не повышали. А ордена — шли... За каждый "заломленный" транспорт... Только относился он к орденам не как все. Надевал только, когда приказывали. Называл их "трень-бренью" или "брякалками".

"Трень-брени" у него было от плеча до плеча. В три ряда. И то сказать, самолет старый, битый-перебитый, колесный, а внизу проклятое море Баренца, окунись в него — шесть минут, и паралич сердца. Испытано, увы, многими...

Командиры эскадрилий, известно, водили свои группы не каждый день. Командиры полков — еще реже.

Генерал Кидалинский — никогда...

Я технарюга, мое дело земное... Через год, правда, вызвался пойти в торпедную атаку, когда стал военным журналистом.

Но чтоб туда каждый день?!.

Иван Як и Скнарев выходили в Баренцево ежедневно, то с бомбой, то с торпедой. Какая ни будь погода, хоть сплошной туман, все равно, все знали, чьи моторы взревели на летном поле; на ком война верхом едет...

В конце концов даже адмирал Головко признал Иван Яка! Простил ему неучтивость... Услышал как-то рев самолетных моторов в густом тумане, позвонил Кидалинскому: "Это твой Шаталов, небось, мотается? Смотри, не угробь гвардии капитана Шаталова... Да, пришли из Москвы бумаги. Присвоить полку звание гвардейского... Вернется Шаталов — поздравь его лично от моего имени."

Едва Шаталов зарулил на стоянку, Кидалинский обнял его и воскликнул с несвойственным ему восторгом:

— Шаталов-Моталов, что бы я без тебя делал!

И на радостях разрешил даже отпраздновать юбилей полка. Год воюет полк. Стал гвардейским. Заслужил!

Юбилей отмечали все в той же столовой, в которой было сыровато, иногда, особенно во время бомбежек, за шиворот сыпался гравий, куски мха. А так ничего... Длинные, грубо сколоченные столы накрыли белыми простынями, не виданными нами с начала войны. Тарелки белые, фарфоровые. Мать честная! Дивизионная типография отпечатала карточки с фамилиями, заранее поставленные на столы. Чтоб каждый знал свое место. Торжественно получилось. "Как в Пиквикском клубе", — едва не вырвалось у меня, но слова застряли в глотке и заныло под ложечкой...

После всех празднеств объявили вдруг, что к летчикам Северного флота прибыл Большой Академический театр СССР. Балетная группа. И с театром — мастер художественного слова Владимир Яхонтов.

Говорят, Кидалинский в лепешку разбился, выпросил к юбилею. Но по дороге, у прифронтовой станции Лоухи, поезд бомбили, пришлось Большому Академическому театру полежать в снегу и грязи. Но, вроде, все целые.

Когда я примчался в столовую, там уже все было расставлено, как надо. Столы распихали по стенкам. Скамьи — посредине. На них, в первых трех рядах, сидели дежурные экипажи в синих парадных кителях и зимних комбинезонах, скинутых до пояса. Как всегда перед боевым вылетом, летчики надевали все ордена. Первые три ряда горели золотом...

За первыми рядами сидели мы, в ватниках или в замасленных куртках, — только от самолета. Кому разрешили...

Первым поднялся на самодельную, колыхавшуюся сцену изможденно-худой Владимир Яхонтов. Улыбка болезненно-застенчивая. Лицо, пальцы цвета свежей бересты. Неправдоподобно белые. Он подошел к самому краю "гуляющих" подмостков, машинально коснулся шелковой белой бабочки у горла, на месте ли. В этой подземной суете и не то забудешь.

И — протянул руки к первым рядам, задержался на капитане Шаталове, самом монументально-плечистом в первом ряду и словно в золотой кольчуге.

И начал читать, казалось, обращаясь только к нему, летчику в золотой кольчуге:

"Слышишь — мчатся сани, слышишь — сани мчатся,

Хорошо с любимой в поле потеряться..."

Я невольно отметил, как упало это слово в зал — "с любимой". Как притих и вытянул шею Иван Як. Как сжался Скнарев...

Я знал, что такое эмоциональное ударение.

Но ударило, пожалуй, совсем другое, неожиданное. После пропитых, сиплых, яростных командных голосов, после многоэтажной матерщины, после воя пурги и надсадного рева моторов, вдруг зазвучал, будто с небес, негромкий и прозрачный, хрустальный голос. Точно горный ручей звенел с высоты.

Каким восторгом и какой болью отозвалось в сердце это волшебство из другого мира, в который нам, скорее всего, не вернуться. Слез своих не стыдился никто...

" — Ветерок веселый робок и застенчив,

По равнине голой катится бубенчик..."

Тут взвыла припадочным ревом боевая сирена. Нас из подземелья как ветром выдуло...

... В полдень, за обедом, объявили, что концерт московских артистов продолжается. Народу набилось!.. Стояли в проходах. Только в первых трех рядах — никого. Пустые скамьи.

Владимир Яхонтов приблизился к краю подмостков и, обращаясь к залу, спросил, а где же те, кто сидел здесь. Самые юные, самые красивые...

Ответом ему было молчание.

Владимир Яхонтов болезненно сморщился, прижав ладонь к своей шелковой бабочке, словно это была удавка. Начал было декламировать:

— "Есть одна хорошая песня у соловушки —

Песня панихидная по моей головушке..."

И вдруг закрыл лицо длинными пальцами и, пригнувшись, ушел со сцены. Плечи его тряслись. В конце войны он покончит с собой, любимый Владимир Яхонтов. Может быть, и оттого, что он, тонкий нервный художник, не вынес ужаса подобных сцен. Сколько раз они повторялись на его глазах!

Шатун, или "батя", как теперь его все звали, появился на седьмые сутки. Комбинезон — лохмотья. Вата торчит. Ногу приволакивает. "ПОмОрОжена", — сказал.

Иван Яка подобрал и доставил на своем чихающем мотоботе старик норвежец. Шторм разгулялся свирепый. Мотобот, сам его видел, спичечный коробок. Как не перевернулись? Как Варангер фиорд проскочили?

Возле полуострова Рыбачий их засек наш "дивизион плохой погоды". Так окрестили матросы катера погранохраны с названиями "Смерч", "Тайфун" и "Ураган"...

"Смерч" запросил позывные. А какие у старика норвежца позывные? "Тайфун" выстрелил из носовой пушки и пошел на таран.

Кто знает, чем кончилось бы дело, если б не смекалистый Иван Шаталов. Иван Як быстренько вылез из своего комбинезона, содрал с себя армейские кальсоны со штрипками и поднял на мачте вместо белого флага. Так и пришел в губу Ваенгу, к своим, с развевающимся белым флагом со штрипками...

Дальше