Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Пасхальный обычай

У нас в наших местах — в Сибири и на Урале — был один обычай: вроде игры.

Как раз на середине деревни вкапывался этакий столб. Гладкий и длинный.

Это на пасху делалось обычно. На вербной неделе, перед пасхой. Не знаю, сколько метров он, столб этот, — сто не сто, но очень высокий... Три сосны в одну сращивают.

Деревенские девушки, пока этот столб еще не вкопан, привязывали к нему вышитые ими заранее платки... Иногда в те платки завязывали еще орехи и сладости.

Устанавливали этот столб, а лучше сказать — шест, на поляне где-нибудь, середи улицы.

Это старый обычай.

Я сейчас будто вижу из нашей избы этот гладкий, свежеобструганный столб. С платками на рее, он выглядел всегда как мачта. Парусник. Будто к нам, в тихую, еще заснеженную деревеньку входил корабль... Мы, малыши, рано-рано, едва только начнет светлеть, вскакивали с печи и, продышав окно, смотрели, стоит ли уже он, этот белый столб.

Мы тоже по нему взбирались, но только в своих мыслях. Ведь и из взрослых, из больших ребят редко кто отваживался лезть вверх по обледенелому скользкому столбу...

Но всегда находился в деревне парень, такой, который, надев сапоги, обжимал ногами этот тонкий, качающийся длинный шест, добирался до самого верху, отвязывал и забирал себе все те девичьи подарки. Он-то и считался первым парнем на деревне. [258]

В одном уральском приисковом поселке близ Свердловска все эти подарки и все эти платки из года в год снимал один и тот же парень. Сын старателя, золотишника... Небольшого роста, с лицом, изрытым оспой. Может, и сам бы стал золотишником. В отца бы пошел.

Он потом и поставил флаг над берлинским рейхстагом. [259]

Трофеи

Меня иногда с усмешкой спрашивают, много ли я привез с войны.

Да, кое-что с войны я и вправду привез. Послушайте вот...

А впрочем, чтобы долго не томить, скажу сразу, что я привез ящик из-под мин. Тяжелый, зарядный ящик из негнущейся жести. Но и не только его, я чуть еще не привез и чемодан один, фибровый...

Я уже не вспомню теперь точно, где это происходило, в каком городке, помню, что в Померании, вскоре после того, как мы перешли границу. Батальон — кажется, это был батальон Хачатурова — расположился на ночлег в центре города.

Солдаты двух рот спали в комнате. Даже в двух комнатах. Они были несколько темноваты. Окна их уходили наполовину в землю, да и на окнах к тому же решетки. И потому, что было темно, — все время горел свет. И все же, хотя и было темно, но это был сухой, отапливаемый подвал, и потому в нем было хорошо.

Бойцы пришли сюда, чтобы переночевать. Они пришли поздно, укладывались в полутьме; лампочка светила еле-еле, она была подвешена под самым потолком и закрыта проволочной сеткой. Спали на каких-то тюках. Утром увидели, что это — деньги. Немецкие марки в крупных купюрах. Их небольшие, туго запечатанные и перевязанные пачки штабелями сложены были вдоль стены. Солдаты соорудили из них в темноте что-то вроде топчанов. Так и спали на дорогих этих, жестких постелях. Здесь же, в подвале, отыскались подушки: кошели с металлической разменной — латунной и серебряной — монетой. [260]

Да, это был именно хачатуровский батальон. Все постепенно начинаешь вспоминать... Теперь я вспоминаю даже, что, именно разыскивая Хачатурова, я и зашел в подвал, в котором солдаты спали на бумагах немецкого казначейства — тюках с марками и мешках со звонкой монетой.

Помню еще, что один солдат жаловался — ему ничего не досталось, и он, стянув с полки брезентовый тяжелый мешок, положил его под голову. Мешок был набит какими-то продолговатыми, на ощупь гладкими предметами. Солдат жаловался, что, проспав на этом ночь, он свернул себе шею.

Твердые, продолговатые, эти проклинаемые бойцом предметы я увидел в тот же день. По-видимому, тогда же, когда я искал Хачатурова и заходил в подвалы, набитые немецкими банкнотами, тогда же, по всей вероятности, встретил я подполковника — нашего начподива. Никак только не могу восстановить в памяти, когда — раньше, чем я вошел в подвал, или поздней. Впрочем, это не так важно. Возможно, что он и сам приехал к нам. Он не очень любил общаться с нашим братом газетчиком, но изредка все-таки в редакцию заезжал. Как видно, считал своим долгом.

Когда я, проходя, встретил его на крыльце, он достал из кармана какой-то желтоватый брусок и показал мне. Брусок был сантиметров десяти длиной, напоминал детскую шоколадку. Он даже сплюснут был с одного боку. Подполковник дал мне эту шоколадку, и я ее чуть не уронил. Такой она тяжелой показалась мне, эта пластинка, и так меня тяжесть ее удивила, что, думается, потому я и запомнил и ее, и наш разговор с начальником политотдела. Он сказал, помню, что едет доложить в верхах, сообщить, что это найдено в подвалах дома, в расположении дивизии...

И вот еще почему история с золотыми слитками у меня сохранилась в памяти: с того самого дня стал я обладателем чемодана, с которым потом долго не расставался. Я им обзавелся в том же здании немецкого рейхсбанка.

Я должен объяснить, почему я его взял, этот чемодан. Дело в том — тут я буду по возможности кратким, — что у меня к тому времени уже накопилось с десяток записных книжек, тетрадей-дневников и великое множество [261] блокнотов. Их я делал сам — из бумаги, на которой печаталась наша газета. Чистой мне не давали (экономили), а с оттиском уже — пробным, после приправки, так что блокноты эти с обратной стороны были с печатным текстом. Требовалось их много, стоило мне пойти в подразделение, как я целиком исписывал весь блокнот.

Особенно же — и больше всего — дорожил я небольшими, разными по формату книжечками, в которые заносил первые строки стихов, образ или любопытный солдатский разговор. Я так боялся потерять свои записные книжки, что повсюду таскал их с собой. Мой большой планшет, благодаря хлопотам одного участливого старшины сшитый для меня в том же хачатуровском батальоне, был уродливо раздут. Ничего уже в него не лезло.

А в редакционной машине, под старой наборной кассой, не менее ценимые, чем все мои трудно достававшиеся записи, — спрятаны были номера газеты, которую мы выпускали.

Так вот и скопилось у меня постепенно целое хозяйство, и пора было собрать его в одно место... Давно уж требовался ящик или чемодан. Лучше всего — чемодан. И хотя одно это слово для меня для самого звучало немного смешно и даже дико: война — и вдруг чемодан, но чемодан-то больше всего и подошел бы. Без него просто нельзя было уже обойтись.

Именно чемодан и увидел я, когда зашел в подвал, к бойцам комбата Хачатурова...

Он был небольшой, скорее даже маленький, фибровый, плоский и прочный. Фибра была крепка, как кость. Как раз то, что мне нужно.

Чемодан сразу мне понравился. Услыхавший про то солдат тут же открыл его, и я увидел уже знакомые мне желтые бруски, один такой я сегодня держал в руке. Боец, с трудом приподняв чемодан, их вытряхнул куда-то в угол...

Странно, что теперь, просмотрев свои записи, свой дневник и блокноты, для которых и понадобился он мне, я не нашел никаких упоминаний об этом чемодане, ни даже о золоте и банковской кладовой. Видимо, и это естественно, я тогда не придал всем этим вещам никакого значения...

Он хорошо мне послужил, этот чемодан, врученный солдатом. [262]

Принеся его к себе в редакцию, я сложил в него свои записи, уже рассыпающиеся листки блокнотов и все мною сохраненные номера дивизионки.

Потом мы брали Берлин. Ушли на Эльбу. Блокнотов и бумаг у меня прибавилось. К тому же я полностью уже подобрал нашу дивизионку — номер за номером, за все полтора года. (Кажется, она только у меня и сохранилась, наша боевая, скромной и славной нашей дивизии газета.) Чемодан мой теперь для меня был уже мал. Вдобавок очень скоро, из-за частых переездов, он совсем развалился... Ящик из-под немецких мин, подобранный мной на берлинских окраинах, в траншее, — в этом-то железном сундуке я и привез домой свои бумаги — был крепче, надежней моего фибрового, взятого в банке. Вскоре я его, золотой тот чемодан, бросил где-то по дороге.

Тогда я не думал, что спустя много лет я сам с некоторым удивлением буду писать обо всем — об этом чемодане, из которого мы вытряхнули слитки золота, и о подпалах, где мы спали, подложив под головы тяжелые пачки банкнот.

И конечно, я не думал, что это нечто такое, о чем стоит рассказывать. А написал вот и, по правде сказать, боюсь, что мне не поверят.

Вот я раскрываю его, этот ящик из-под мин... Видите, что в нем: это все мои записные книжки и мои корреспондентские, самодельные те блокноты. А это наша дивизионка, здесь полный, — может, единственный комплект ее... Вот что я привез с войны. Не мало — уверяю вас... [263]

Кадры

Помнится мне один из показанных перед войной кинохроникой кадров...

Один только кадр.

Гитлер выходит из компьенского вагончика.

Компьен — это лес. Но прежде всего это город на севере Франции. Там стоит вагон, в котором Германию после первой мировой войны заставили подписать капитуляцию. Захватив Париж, пожрав Францию, разгромив и поставив ее на колени, Гитлер отыскал тот самый вагон — его нечего было отыскивать, он стоит на специальных путях, — нашел, заставил найти по музеям ту самую ручку. И той же самой ручкой и в этом вагоне заставил Францию подписать капитуляцию.

Кадр был такой. Ухмыляющийся Гитлер выходит из вагончика и, повернувшись к объективам и ощетиня усы, надув щеки, сделав отдувающееся выражение, хлопает себя по животу.

«Хорошо закусили!»

В моих глазах вставал этот кадр, врезавшийся в память своей грубой откровенностью, когда я вспоминал усы Гитлера, выкинутого из бункера, из-под канцелярии имперской — с пробитым черепом... Тоже как снимок!

А между этими двумя картинами — третья: мы курим — заворачиваем махру у колонн рейхстага. [264]

Дальше