Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Там — в деревне

Сначала я хотел побывать у живых, а вышло так, что лечу к нему, на его родину, к его семье. Тогда, пятнадцать лет назад, его похоронили в братской могиле в Берлине. Да, я думал сначала побывать у Кантарии, у Береста. У Булатова. А лечу я в брянскую деревеньку, к его жене, к его сыну. Ведь о нем мы вспоминаем чаще, чем о других. Вот и теперь, когда все собрались в Москве, не было никого, кто бы о нем не вспомнил. Да и тогда так было. В тех первых статьях и корреспонденциях, где Кантария еще назван Тантарией, а Сьянов — Свяновым. И тогда мы писали о нем в нашей дивизионке...

Самолет — транспортный, тряский, очень жесткий. Вокруг меня, на полу, какие-то узлы и ящики.

Я захватил с собой фотографию Пятницкого, полученную только на днях. Мне ее прислали из деревни. Видно, ее сняли со стены. И, кроме того, я взял еще некоторые письма, переданные мне в редакции.

На фотографии он действительно такой, как когда-то говорил о нем Неустроев: «Для женщин не красивый, а для войны — картину писать!»

А письма — письма, после того как в «Правде» опубликован был рассказ мой, приходят отовсюду. Их много. Вот это письмо пришло из Перми. Бывший артиллерист-разведчик 328-го артполка А. Шипиловский пишет: «Мне тоже пришлось принять участие в штурме рейхстага, в той самой дивизии... Но дело не в этом. Я хочу только сказать о геройском поступке Петра Пятницкого. В тот день я находился в доме Гиммлера, где в основном находились КП штурмующих подразделений. Когда началась [223] атака, то действительно впереди бежал солдат с красным полотном. Он добежал по лестницам до колонн главного входа. Флаг его некоторое время мелькал на одном месте, и у меня создалось впечатление, что он его привязывает к колонне. Но потом красный цвет полотна исчез: шел сильный бой — наблюдение из-за разрывов затруднялось. Среди солдат шел восторженный разговор о неизвестном солдате, и вот через пятнадцать лет мы наконец узнаем фамилию этого человека, о котором забыли в тот знаменательный день победы...»

Шипиловский вел наблюдения с верхнего этажа дома Гиммлера, разведывал, засекал огневые точки. Его свидетельство поэтому особенно ценно. То, что он видел тогда, — он видел ближе всех, так как смотрел через стереотрубу...

Я опять рассматриваю фотоснимок. До сих пор ни одного его снимка не было у нас. Уже стали забываться его черты. Все только помнят, что он был небольшой и скуластый. И очень быстрый.

Я смотрю на этот фотоснимок, слабо припоминая солдата, которого я видел только однажды. Это было утром, после ночного боя. Кажется, Берест, замкомбата, познакомил меня с ним. Мы сидели в сторонке, на бровке, за размытой и разбитой обочиной дороги, и я спрашивал, как он действовал прошедшей ночью, как, установив пулемет на перекрестке, встретил гитлеровцев, по-видимому вырвавшихся из окруженного Шнайдемюля. И вероятно, за этот бой и был он тогда награжден медалью «За отвагу».

Суровое у него лицо. Будто он снят в ту последнюю свою минуту. Лицо человека времени войны. Мы помним по фильму, как Черчилль на аэродроме в Москве, в начале войны, вглядывался в лица наших солдат... Пятницкий перенес — на себе испытал — первые, самые тяжелые полтора военных года. В сорок четвертом году он пришел в нашу, 150-ю. Пулеметчиком, первым номером. И как он дрался! И когда война уже кончалась, — так было надо — он поднялся, встал тогда под огнем у самой стены рейхстага, у дверей его.

Среди писем, поступивших в ответ на рассказ «Забытый солдат», есть одно, из Ахтырки. «В напечатанной вами статье, — пишет бывший сержант Бровко, — упоминаются имя и фамилия или известного мне бойца, [224] или однофамильца, с которым я служил... Во время наступления на город Брянск через реку Десна Пятницкий был ранен в грудь навылет. Вскорости, то есть на другой день, я тоже был ранен, и мы с ним увиделись в медсанбате. Пятницкий лежал на высоко поднятых подушках, вернее, не лежал, а полулежал. Состояние его было тяжелое. На второй день после ранения меня перевезли в госпиталь, в тыл. Так я расстался с Пятницким. Читая рассказ о подвиге Петра Пятницкого, мне почему-то по штрихам характера Пятницкого кажется, что речь идет о нашем Пятницком. Похоже, что он: смелый, решительный... Конечно, если бы вы показали портрет Пятницкого, я наверняка узнал бы его».

Что тут можно ответить: когда и сам думаешь, в самом деле, может, солдат, о котором пишет Николай Бровко, это наш Пятницкий. Мне уже и самому кажется, что, судя по описываемым чертам характера, речь идет о нашем Пятницком.

Однако, вероятнее всего, тот раненный на Десне в 1943 году солдат был однофамильцем Пятницкого. Но автор письма верно угадывает его характер в бойце, бросившемся в сорок пятом году со знаменем к рейхстагу.

В Северец приехали неожиданно. Секретарь обкома, человек отзывчивый, не менее взволнованный всем этим, отдал мне свой «газик», который будто специально приспособлен для разъездов по району. Проехали сто километров по очень трудным дорогам, потом пересекли большое поле, низкорослый кустарник, и вот он — Северец. Одна длинная изогнутая улица. И так вышло — остановились возле дома, где живет Евдокия Пятницкая. Только сейчас ее нет, она на работе, сын — тоже.

Вот она поднимается нам навстречу, в низко повязанном платке, с подоткнутым подолом, оставив своих телят, пасущихся у реки. Она взволнована, она предчувствует, почему мы приехали, хотя не знает, кто мы.

Но тут пришел председатель («Кто такие будете?»), стал проверять документы. Евдокия Аврамовна молчала.

Дом Пятницкого — это изба, в ней три окна, русская печь. В простенке — когда зашли, это сразу мне бросилось в глаза — репродукция неизвестной картины. Я подошел и стал им рассказывать, что это и есть рейхстаг. А они и не знали! Рейхстаг на ней изображен сбоку, со стороны Шпрее: танки и пушки придвинуты [225] к почерневшей стене. Где-то в окне второго этажа пылает пятно флага.

Будто впервые увидели эту картину. Это то самое место! Вот они, эти колонны, эти широкие плиты, на которые он упал, сраженный пулей.

Нелегко мне разговориться с Евдокией Аврамовной. Она очень сдержанна.

— Вот Колю увидите — он на Петра похож. Вылитый отец! Даже голос такой же...

Петр Николаевич ушел в армию в первый месяц войны. Сын его Николай родился вскоре. Писем долго не было, его уже не считали живым. Но как-то зимой на пороге появилась почтальонка. Петр писал: «Я знаю, что у меня есть сын, только не знаю, какой он...»

Когда организовался колхоз, Петр был тогда еще мальчишкой, сиротой, он со своими братьями вступил в него одним из первых. Его назначили конюхом. Был он не рослый, но коренастый, широкий. Звали его «Комок». «Хлопец был веселый, хороший, — рассказывают о нем. — Коней он очень любил. Наобгонки, бывало, с ним лучше не связывайся... Когда началась война, он всех нас отвозил на станцию. Всех наших... Одних отвез, приехал за другими. Говорил: «Всех перевезу, сам поеду последний...»

Я рассказываю собравшимся возле избы на бревнах землякам Петра о другом. Рассказываю снова про то, как стлался дым на Шпрее. Про то, как из окон дома Гиммлера выпрыгнул солдат, чтоб поднять людей. Они залегли на площади, за каналом. Укрылись в воронках, в канаве, возле трансформаторной будки.

И то, что рассказывал Неустроев. Как нашли кусок красной материи и он передал это полотнище Петру. Как Неустроев сказал: «Все лежат на площади. Рейхстаг близко. Все залегли — мои и Давыдовские... Дойдешь — отдай мой приказ в атаку. Подними людей!..»

Он выпрыгнул из окна в воронку. И от воронки к воронке пополз в цепь. Поднялся и выхватил полотнище. Сам Петр невысокий, а полотнище длинное, стелется... И вот вокруг него уже десять, пятнадцать, двадцать человек. Он все оборачивался и все взмахивал своим флагом, кружил. Так со знаменем и побежал к рейхстагу.

Остальное — известно. [226]

В местной школе, в Клетне, устроен «уголок Пятницкого». Здесь уже висит его портрет.

Но раньше чем ехать в школу, я заехал в отряд к трактористам... Опять лесок, и опять новая деревня. Под навесом сидят несколько человек.

— Ребята, среди вас Пятницкого Николая нет?

Я выскочил из машины и увидел уже подошедшего парнишку, светловолосого, молоденького. Вид у него был крайне растерянный. Я сказал ему о себе. Он обрадовался и заплакал. Спросил, были ли мы в деревне и почему так скоро уехали. Подошел бригадир, который, как оказалось, был товарищем отца, и сказал, что ради такого дела он отпустит Николая с нами и на день и на два.

В школе, куда мы приехали, показывают папку: «Материалы о жизни и героическом подвиге П. Н. Пятницкого». Его биографию, справки, вырезки из газеты. Ребята начали это собирать сразу, как узнали, что в военкомат пришло письмо.

Это вот ребята какие. Обнаружили они на окраине поселка заросший травой бугорок и решили, что тут непременно кто-то похоронен... Ведь это Брянский лес! Партизанские места. И хотя никакого, самого простого столбика не было, и впрямь оказалась могила. Ребята установили чья.

Они считают, что не должно быть неизвестных могил. С какой горечью они говорят, что о Пятницком так долго не знали, что даже и он считался пропавшим без вести. Вот они какие, эти ребята из клетнянской школы и учитель их, Михаил Коробцов — фронтовик, их учитель истории.

Ничто никогда не забывает родина. Все помнит!

Уже стемнело. Проселочная дорога ведет через лес. Мы опять в пути.

Начались болота, дорога стала хуже. Я еду и думаю об одном, что ничто не уходит без следа, ничто не забывается. Все помнит родина. Вспомнили мы и о Пятницком...

Спасибо вам, ребята, за все. За все, что вы делаете!

Если бы каждый рассказывал о своих товарищах, не было бы без вести пропавших. [227]

Русский доблестный богатырь

Я не говорил, что мне довелось съездить на Кубань, к тем местам, где жил до войны и где у меня похоронена мать, и проездом быть в Ростове-на-Дону. Я мог пробыть в Ростове не дольше дня — надеялся найти в нем одного человека. Главное же, давно хотелось поглядеть сам город.

Но так случилось, что, прожив здесь много больше, не видел я ни города, ни тихого Дона. Даже на берег Дона не вышел. Хотя я знал, что он рядом, что — настоящий Дон от меня не более как в двух шагах.

Едва я после многих препирательств получил номер в гостинице — небольшую и уже сильно запущенную комнату, — едва я в нее вошел и поставил к стенке чемодан и мой большой, переполненный недописанными рукописями портфель, как я тут же, даже не скинув плаща, подсел к столу и взялся за телефон.

Я знал только лишь, что мне нужен Сельмаш. Этот Сельмаш случайно застрял у меня в голове после одного давнего — не помню с кем — разговора.

...»Звоните в литейный», — сказали мне. Я позвонил еще раз. И услышал ответ — опоздал. Смена уже закончилась. Но, почувствовав неуверенность в тоне, каким говорила со мной девушка, я сказал ей, что приехал из Москвы и всего на один день. Видимо, это было убедительно. Трубка замолкла. Я догадывался уже, что это не близко, что участливой моей девушке пришлось идти... Но вот наконец я услыхал густой бас: «Слушаю».

Через час-полтора он вошел в мой узенький, прогретый и пропыленный номерок. На нем была трикотажная рубашка с раскрытым воротом и парусиновые ботинки. Когда я ему позвонил, он только что закончил смену. [228]

Это был Берест — комиссар неустроевского батальона. Тот, что, переодетый полковником, первый ходил как парламентер к немцам, в их подвалы под рейхстагом.

Я об этом уже рассказывал.

Когда представительный Берест ходил в подвалы, чтобы принудить немцев к капитуляции, при нем был его комбат — Неустроев. Они стояли рядом — Неустроев, отправившийся в качестве адъютанта, и высокий Берест в своей щегольской кожаной куртке... Стоя рядом, комбат прищелкивал каблуками, как и положено адъютанту.

...Так вот он какой, этот Берест! Я уж совсем забыл его лицо. Да и он трудно меня узнавал... Что говорить, много прошло времени.

Ведь это он, Берест, как зам по политчасти, «обеспечивал» водружение флага над куполом. Он был там — в рейхстаге — в самые первые минуты боя.

Мы сидели и разговаривали, опять уточняли и спорили... Он многое вспоминал, многому удивлялся. И больше всего — тому, как много о тех днях оказалось написано... Сколько успели написать и такого, чего и не было.

В первую минуту, когда высокий ростом, пополневший Берест вошел ко мне, он не показался мне уж очень большим, но я подумал, что не узнал бы его, если бы встретил на улице.

Я провел в Ростове не один день, как я намеревался, а целых два и уехал только на третий.

Мы проговорили с ним весь первый день, но дня нам не хватило, и мы проговорили и вечер. Но и вечера нам не хватило. Назавтра, после работы, Берест приехал за мной, и мы отправились к нему, за город — в небольшой, весь изрытый, перекопанный водопроводчиками поселок... Он тоже живет в маленькой скромной квартирке, в одной комнате. Рядом с ним другая семья — демобилизовавшегося солдата, которую Берест пустил, уплотнившись сам.

На стене висели фотографии: его отец, такой же богатырь. Снятый еще в ту — первую мировую войну. В солдатской форме: в фуражке с кокардой... И сестра. Похожая лицом на брата. Родственники. Все они крепкие, одной породы.

После войны уже, когда в Германии была расформирована наша часть, Берест служил в морском флоте. Мы, оказывается, с ним в одно и то же время жили в Крыму. Он жил в Севастополе. А я и не знал об этом, хотя часто [229] бывал там. Он жил тогда в пещерных землянках на Северной стороне — как и все в этом городе до того, как город был отстроен. И теперь они с женой — госпитальной медицинской сестрой — с некоторой, очень мне понятной гордостью говорят об этом.

Немцы смотрели на него тогда снизу вверх. И хотя видели его молодость, с недоумением оглядывали его плечистую фигуру и разговаривали очень почтительно... — Но тогда он был еще совсем юношей. Сейчас он стал шире.

Почему-то я вспомнил заметку в нашей дивизионке.

В тот день, когда уже все закончилось наконец и я пришел из рейхстага в редакцию, от которой тоже осталось немного — за день до этого у нас был убит редактор, — я в выходящий уже номер написал только одно короткое это сообщение — у меня и сейчас сохранилась газета, в которой тогда, на следующий день после боев за рейхстаг, под заголовком «Знамя победы водружено» напечатана моя корреспонденция:

«Наши подразделения штурмом овладели рейхстагом...
В этой исторической битве неувядаемой славой покрыли свои имена Петр Щербина, Николай Бык, Иван Прыгунов, Василий Руднев, Кузьма Гусев, Исаак Матвеев, Сьянов, Ярунов, Берест, Кантария, Егоров.
Руководил этой блестящей операцией доблестный русский богатырь капитан Степан Неустроев.
Слава героям, штурмовавшим рейхстаг!»

Наверно, в батальоне в этот день много смеялись над этой заметкой... Капитан, как я уже говорил, был небольшой, он был маленький и худенький. (Только в бою да на переднем крае не бросался в глаза его малый рост.)

А доблестного русского богатыря — как и блестящую операцию — вписал один усердный человек, секретарь редакции. «Капитана» ему показалось мало, и он, никогда не видев Неустроева, — но ради столь торжественного случая — вписал мне по-дружески этого богатыря. Во-первых, такой храбрый и уже прославившийся в дивизии комбат, как Неустроев, наверняка представлялся ему богатырем, во-вторых, он — такова уже школа дивизионной газеты — привык меня править, по-своему украшая мои неумелые корреспонденции.

Я знаю, что в душе Неустроев гордится этой моей заметкой — более даже, чем другими статьями и книгами о нем, и с удовольствием ее при случае показывает. [230]

А в батальоне небось подшучивали над моим «доблестным богатырем»...

Мы с Берестом снова в этот вечер засиделись допоздна. Я уезжал назавтра, и Алексей ко мне зашел попрощаться. Мы еще стояли долго на улице, и, когда пришли на остановку, трамвай уже не шел. Тогда, обогнув дом, мы разыскали стоянку такси. Но и тут была очередь. Пришлось нам тоже встать в хвост и поджидать машину. Тут-то я вспомнил, что мне так и не удалось добраться до Дона. Но и Берест и его жена Люся стали меня убеждать, чтобы я не искал сейчас Дон. В темноте к берегу все равно трудно будет подойти.

Мы спешили сказать в оставшиеся минуты то, что еще не было сказано.

Стоящие впереди нас пьяные парни — их было человек пять или шесть — заспорили. Назревал скандал.

— А ну-ка, вы, тише, — сказал Берест.

И хотя он сказал это негромко и очень спокойно, никто ему не возразил. Стало тихо. Только двое, те, что стояли к нам спинами, искоса и как-то осторожно оглянулись.

Подошла машина. Мы стали прощаться... Моя рука опять потонула в его большой руке.

Берест тоже торопился в свой поселок. Ему надо было рано с утра заступать в смену. [231]

Документ

Разбираясь на днях в моем разросшемся домашнем «хозяйстве», наткнулся я на пожелтевшую от времени страничку бумаги.

Раньше у меня листка этого не было. Я даже ничего не знал о нем, пока не побывал в Эстонии, в Таллине, с бригадой Союза писателей. Мы завернули сюда, в Таллин, после того как объездили Прибалтику. Для того только, чтобы посмотреть, — в основном наша задача уже была выполнена.

Здесь, как я это знал и раньше, жил Артюхов наш, начальник политотдела. И я теперь мог легко повстречать его.

Не знаю, каким ветром его занесло сюда! Кажется, прежде он здесь работал начальником Дома офицеров. Сам же он — кубанец, казак. По-видимому, Артюхов давно уже привык к этому краю. Да и город хороший...

Мы встретились возле гостиницы. Он был одет в гражданский — в серый костюм. Петля на его пиджаке крепко сходилась с пуговицей... Он был уже в отставке.

Бывший наш начальник политотдела оказался страстным любителем рыбной ловли и был способен говорить об этом занятии часами. Так что, даже слушая рассказы его о рыбной ловле, один из членов нашей группы, поэт Яков Шведов, — автор песни об Орленке и сам страстный рыболов, — не удержался и передал ему известную, дорогую для себя книгу — другого рыболова — Сабанеева.

Артюхов собирался свозить нас на озеро Юле-Мисте, на ночную рыбалку... О войне мы старались с ним как бы даже и не вспоминать, а о рейхстаге — и вообще ничего не было сказано между нами. Не хотелось все это ворошить.

Артюхов напомнил мне только, что я писал тогда не одни заметки и корреспонденции, но еще и стихи. Он это [232] мне ставил как бы в упрек, в укор, что ли. Ему и теперь казалось странным, что на войне можно заниматься такой ерундой, стихами. Да еще и лирическими... Он искренне этого не понимал!

Перед отъездом нашим мой бывший начполитотдела зашел ко мне в гостиницу, и мы не удержались и опять заговорили о всех тех днях и делах. И каждый рассказал другому что-нибудь свое.

Я оделся, и мы вышли, ушли к нему домой. Он жил рядом, на улице Вене.

Сидя за столом, мы разглядывали фотографии. Все знакомые, много раз виденные лица, только вот фамилии иной раз странно ускользали из памяти... Я несколько снимков взял себе. Артюхов, надо отдать ему справедливость, человек не жадный.

Я у него взял три снимка. На одном — баррикада, перегораживающая улицу, ту, по которой наступали; вдали за нею, за баррикадой, виден купол здания. На другом снимке — наглухо заложенное окно все того же рейхстага, оставлена лишь небольшая, в кирпич величиной, бойница. Вверху, над окном, — лепнина: побитое, ухмыляющееся лицо. И, наконец, я взял еще один снимок, на нем снята часть зала, того, где шел бой... На переднем плане горой навалены доски вместе с обрушившимися вниз, перебитыми и искореженными ребрами купола.

Среди этой груды снимков, которые мы просматривали, был листок. Артюхов, разворачивая его, сказал: «Это мы писали, когда на парад знамя посылали...» Я тоже мельком взглянул на эту носящую столь необычное название бумагу, читать которую я не стал. Я видел, что в ней для меня нет ничего нового.

Но все-таки я этот листок взял, как того хотел хозяин. Может быть, он считал, что он у меня лучше сохранится.

Теперь, обнаружив у себя в бумагах полуистертую страничку, я подумал, что она, без сомнения, заслуживает опубликования.

Вот этот документ:

«Боевая характеристика
знамени Военного совета армии (№ 5),
водруженного над рейхстагом.
Решением Военного совета 3 Ударной армии дивизиям, принимавшим участие в боях за Берлин, были вручены [233] красные знамена для водружения над рейхстагом. В ночь на 22 апреля в пригороде Берлина — Карове знамя № 5 было вручено 150 стрелковой Идрицкой ордена Кутузова дивизии генерал-майора Шатилова.
Знамя представляет собой — красное полотнище размером 188X92 см., прикрепленное к древку. На левой стороне его сверху изображены пятиконечная звезда и серп и молот, в нижнем углу у древка — «№ 5».
Знамя было передано 756 стрелковому полку, который наступал на рейхстаг во главе дивизии, а в полку — роте старшего сержанта Сьянова из батальона капитана Неустроева. О нем знал каждый боец, сержант и офицер...
30 апреля разгорелось решающее сражение за рейхстаг. Ломая сопротивление врага, 756 с. п. полковника Зинченко и 674 с. п. подполковника Плеходанова и особенно батальоны офицеров Неустроева, Давыдова и Логвиненко отбивали одну позицию за другой, шаг за шагом приближаясь к рейхстагу.
После ожесточенного боя батальоны Неустроева, Давыдова и Логвиненко ворвались в рейхстаг, а рота Сьянова вскоре водрузила над ним красный стяг победы. Одновременно на рейхстаг наступали подразделения 171 с. д. полковника Негоды. Батальон капитана Самсонова ворвался в рейхстаг с севера...
Бойцы, сержанты и офицеры стойко держали отвоеванное. Водруженное ими знамя, пробитое пулями и опаленное огнем, реяло над повергнутым Берлином, торжествуя полный разгром врага и немеркнущую славу советского оружия.
После боя командование дивизии на знамя нанесло надпись: — «150 стрелковая ордена Кутузова 2 степени Идрицк. див. 79 ск».
Командир 150 стрелковой Идрицкой ордена Кутузова дивизии — генерал-майор Шатилов.
Начальник политотдела — подполковник Артюхов».

На экземпляре, что у меня хранится, — подпись Артюхова.

Здесь — все, как в оригинале. Кроме разве двух-трех риторических мест-фраз, сокращенных мною, да того, что в оригинале один абзац отбит от другого, а все фамилии напечатаны прописными... Как всю жизнь это делали машинистки, привыкшие печатать приказы. [234]

Дальше