Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Поля и полигоны

В октябре 1926 года я был уже в городе Рогачеве в Белоруссии, где стоял 34-й Ростовский кавалерийский полк 2-й бригады 6-й Чонгарской кавдивизии. Что меня ждет впереди, как сложится моя служба в одном из славнейших полков 1-й Конной армии?

С трепетом жду, что скажет командир полка Александр Тихонович Сорокин. Он внимательно просматривает мое личное дело.

— Так вы пулеметчик! Очень хорошо.

— Мне бы хотелось в сабельный эскадрон.

— О нет! Придется вам послужить в пулеметном эскадроне. Командира сабельного взвода мы легко найдем, а пулеметного — трудновато. Вот так-то. Желаю успеха.

Удрученный, шел я по полутемному коридору штаба. Дернул меня черт стать в свое время пулеметчиком!

— Ну, что приуныл? — окликнул меня делопроизводитель штаба полка Михаил Иванович Самохин, богатырь с пышной светлой шевелюрой и всегда смеющимися глазами (этот донской казак впоследствии стал генерал-полковником авиации, Героем Советского Союза). — Пойдем ко мне.

Выслушал он меня. Постарался утешить. Спросил:

— Жилье себе нашел?

— Об этом я еще не думал.

— Ну тогда вали ко мне. Вместе нам веселее будет.

Мой командир эскадрона, Николай Петрович Пономарев, старый конармеец, в прошлом уральский рабочий, кузнец. Человек замечательный, настоящий коммунист. Пулемет он знал в совершенстве. Но был малограмотен да и как организатор не всегда оказывался на высоте.

Спустя неделю после моего назначения в эскадрон [42] нас подняли по боевой тревоге. Сбор проходил бестолково. Шум, бесцельная суета царили в эскадроне.

— Давай строиться! Почему опаздываешь, где взвод? — накинулся на меня Пономарев. А сам мечется по плацу на коне, кричит, ахает, за голову хватается.

Таким я его еще не видел. Ведь раньше он производил впечатление спокойного и несколько замкнутого человека. А тут чуть ли не истерика.

Наконец построились. На правом фланге 33-й Северодонецкий кавполк, на левом — наш, 34-й кавполк. Исполняющий обязанности командира 33-го полка Борис Николаевич Акатов выезжает на середину и становится перед фронтом для встречи командира бригады.

— Равняйсь! Шашки вон, пики в руку! Слуша-а-й! — подает команду Акатов и галопом мчится для отдачи рапорта навстречу всаднику в бурке.

— Товарищ командир бригады! Вторая кавалерийская... — и вдруг Акатов обрывает свой доклад, разражается руганью на весь плац.

Он, оказывается, принял за командира бригады взводного пулеметного эскадрона 33-го кавполка Павла Рябченко. Запоздавший Рябченко под еле сдерживаемый смех бригады смущенно занимает свое место в строю.

Крепко запомнилась мне эта тревога.

А вообще урок для себя мы извлекли. Стали усиленно тренироваться, и уже через месяц наш взвод собирался по тревоге быстрее всех. В этом была большая заслуга и моего помощника Арсеньева. Остальные взводы старались не отставать от нас. Пономарев был очень доволен и уже не нервничал, как раньше.

Полки готовились к празднованию седьмой годовщины 1-й Конной армии. Приводилось в блестящий вид все кавалерийское снаряжение, шли усиленные тренировки к конноспортивным состязаниям. На праздник к нам обещал приехать Семен Михайлович Буденный, и каждый полк стремился отличиться перед ним.

С. М. Буденный приехал накануне праздника. Восторгу конников не было конца. Крики «ура» гремели на улицах, в клубах, казармах. Семен Михайлович узнавал среди встречавших своих старых сослуживцев, обнимал и целовал их. Подъем в полках был необычайный. [43]

В те дни Англия разорвала дипломатические и торговые отношения с нашей страной, международная обстановка была напряженной. И не случайно в полках при виде Семена Михайловича раздавались крики:

— Веди нас, Буденный, на мировую буржуазию! Смерть международной контре!

Семену Михайловичу было тогда сорок три года. Невысокого роста, но крепкий как дуб, пышущий здоровьем, с черными смоляными усами, в ладной черкеске, он производил на всех сильное впечатление. Легендарный полководец легендарной красной конницы заслужил всенародную любовь. О конниках и говорить нечего — они в нем души не чаяли.

Однажды во время пребывания Буденного в нашей 2-й кавалерийской бригаде мне пришлось дежурить по полку. Меняя охрану у его дома, я увидел во дворе Семена Михайловича: раздетый до пояса, он натирался только что выпавшим снегом. Я не выдержал и, съежившись, произнес: «Бррр». Семен Михайлович рассмеялся и запустил в меня большим снежком.

Вот таким он и запомнился мне. Именно таким вижу я его и теперь, спустя сорок лет.

— Наш Буденный сейчас, наверно, должен считаться самым блестящим кавалерийским начальником в мире. Вы, конечно, знаете, что он — крестьянский парень. Как и солдаты французской революционной армии, он нес маршальский жезл в своем ранце, в данном случае — в сумке своего седла. Он обладает замечательным стратегическим инстинктом. Он отважен до сумасбродства, до безумной дерзости. Он разделяет со своими кавалеристами [44] все самые жестокие лишения и самые тяжелые опасности. За него они готовы дать разрубить себя на части. Он один заменяет нам целые эскадроны{11}...

Так ценил С. М. Буденного Владимир Ильич Ленин.

Большую самоотверженность и храбрость проявлял Буденный и в первую мировую войну. Об этом свидетельствуют четыре георгиевских креста и четыре георгиевские медали.

Семен Михайлович и сейчас остался прежним — простым, общительным, веселым, человеком большой души и большого таланта. Перед такими людьми отступает даже старость.

В нашей 2-й кавбригаде, как и во всей коннице, учебные занятия в то время особой сложностью не отличались. Но были, как правило, внезапными, проводились в поле, с частыми атаками в конном строю (пешего строя мы не любили и избегали). Душой боевой учебы был герой гражданской войны волевой, храбрый комбриг Иван Васильевич Фокин. Всегда подтянутый и рассудительный, он пользовался огромным авторитетом среди бойцов и командиров.

* * *

Боевые стрельбы проводились на стрельбище за рекой Друть. Выезжали мы туда часто всей бригадой. И хотя там был мост, конники иногда преодолевали широкую водную преграду в стороне от него. [45]

К пулеметным тачанкам подвязывались поплавки Полянского. С глубиной лошади (а их в тачанку впрягалось четыре), теряя ногами дно, начинали плыть, управляемые с передка ездовым. А верховые номера и бойцы сабельных эскадронов раздевались, оружие, седла и обмундирование клали на лодки или на плотики из тех же поплавков Полянского, а сами переправлялись верхом на лошадях.

Применялся и другой, более простой и более опасный вид переправы, когда всадники входили в реку прямо с ходу, не раздеваясь и не расседлывая лошадей. В этих случаях лошади неохотно Шли в воду, артачились, а иногда на середине реки стремились повернуть обратно. И когда всадник пытался поводом и ударами удержать коня, тот, особенно если попадался норовистый, делал в воде свечу и передними ногами бил по воздуху, а то и по головам людей. Попав под такой удар, кавалерист, отяжеленный оружием и обмундированием, нередко захлебывался. Однажды мы таким образом потеряли шесть человек.

Помню, такой же случай произошел и на маневрах в 1928 году, когда конный корпус переправлялся через Березину. Узнав, что утонул один из бойцов, командир корпуса С. К. Тимошенко приказал отложить переправу, пока не будет налажена спасательная служба. Быстро были найдены лодки, командиры отобрали лучших пловцов и расставили на всем протяжении переправы. После этого весь корпус преодолел реку без единого несчастного случая. Оказалось, для безопасности переправы требовалась только хорошая ее организация.

Нельзя не упомянуть об одном трагическом событии, которое послужило поводом для приказа Наркома обороны о запрещении сквозных учебных атак в коннице.

Осенью на тактических учениях 2-я кавбригада двинулась из Рогачева. Навстречу нам из Жлобина вышел «противник» — сводная 3-я кавбригада нашей же 6-й дивизии. Бригады двигались, как и положено, с мерами боевого охранения и разведкой, обе стремились сблизиться незаметно, чтобы напасть неожиданно. Этому способствовала разделявшая «противников» длинная высота с пологими скатами. И вот настал момент, когда оба комбрига развернули свои бригады. [46]

— Шатки вон! Пики к бою! В атаку, марш, ма-а-а-рш!

Конники одной бригады карьером понеслись к гребню высоты, чтобы с него обрушиться на «противника». Но и «противник» желал того же. Обе бригады выскочили на гребень почти одновременно. Остановиться, отвернуть было уже невозможно. Массы всадников столкнулись... Лошади, ударившись лбами или проткнутые пиками встречных всадников, падали замертво. Досталось и людям.

Позже мы не раз задавали себе вопрос: почему же случались у нас такие явления? Причина, пожалуй, заключалась не только в том, что не было опыта в методике обучения, но и в том, что наши командиры еще жили навыками, психологией гражданской войны и перестраивались на мирную учебу со скрипом, может, потому, что не верили в длительность мирной передышки. Международная обстановка обострялась. Англия, разорвав дипломатические и экономические отношения с нашей страной, открыто собирала силы для нового похода против Советской России. Мы все были начеку, готовые к решительным битвам. С шашкой и револьвером расставались только на время сна. Новая шинель через полгода протиралась оружием до дыр на боках. Все так привыкли к этому, что, когда в 1932 году нас освободили от постоянного ношения оружия, наш брат кавалерист больно переживал это. Все казалось, будто чего-то не хватает.

Как-то после очередного занятия в вечерней партийной школе секретарь эскадронной партячейки спросил:

— А как ты соображаешь насчет вступления в партию?

— Да я уже думал об этом, и не раз, но не знаю, примут ли?

— Примут, — обнадежил секретарь.

Я начал готовиться. Изучил Программу и Устав партии. Еще старательнее нес службу. В 1927 году стал кандидатом, а в 1929 году и членом нашей партии. На собрании, когда меня принимали в партию, товарищи высказали пожелание, чтобы я активнее участвовал в культработе, в самодеятельности. На другой же день я записался в полковой драмкружок, а потом попал в выездную агиткультпросветбригаду, которая ездила по близлежащим деревням. Мы проводили беседы с крестьянами, [47] а затем показывали постановки на злободневные темы — разоблачали попов и деревенских мироедов, высмеивали происки мировой буржуазии. Большим успехом пользовался спектакль, бичующий тех, кто уклонялся от службы в Красной Армии. Роль деревенского парня, по темноте своей боящегося идти «в солдаты», играл я. Роль матери, не желавшей отпускать от себя сына, исполняла жена фельдшера Нилова.

По ходу пьесы уполномоченные сельсовета, разыскивая не явившегося на сборный пункт призывника, направляются к его хате. Мать Вани в смятении бегает вместе с сыном по хате, не зная, куда его спрятать. В последнюю минуту Ваня решает переодеться женщиной, срывает с матери платок и верхнюю юбку и наряжается в них. На репетиции мы договорились, чтобы у Ниловой верхняя юбка была на резинке, тогда легче можно будет ее сдернуть. Но во время спектакля в переполненном клубе большого села произошло непредвиденное. Зрители затаив дыхание следили за развитием действия. Вот уже за сценой слышен шум шагов сельсоветчиков.

— Маманя! — кричу я. — Давай юбку и платок!..

Подбегаю к ней, дергаю юбку книзу... Нилова осталась в нижнем белье. Оказалось, и нижнюю юбку она сделала тоже на резинке... А в зале страшный хохот, визг, стон.

Спешно опускается занавес. Ждем несколько минут, пока утихнет в зале, и пытаемся продолжить спектакль. Но стоило нам показаться на сцене, стены снова дрогнули от хохота. Пришлось объявить антракт. Спектакль закончили с трудом. После дебюта я долго не находил себе места. Но, к нашему удивлению, эпизод с злополучной юбкой даже способствовал нашей «артистической карьере» — мы с Ниловой внезапно приобрели громкую известность во всей округе.

Начальник полкового клуба Занюк был подлинным энтузиастом своего дела. По его инициативе в полку появилась и украинская группа драмкружка. Спектакли ее охотно посещали даже те, кто и не знал украинского языка. Постановки нашего драмкружка привлекали такую массу зрителей, что ни одно помещение их вместить не могло, и приходилось нам играть под открытым небом на наспех сколоченных площадках. [48]

Много времени у нас — командиров и политработников — отнимала борьба с неграмотностью. В то время добрая треть призывников не умели читать и писать. С ними мы занимались в свободные часы, учили грамоте, прививали интерес к книге. Организаторами всей этой большой работы были комиссары и политруки, партийные и комсомольские активисты. Немало мы уделяли времени и спорту.

Большой популярностью пользовалась в те годы кавалерийская игра под названием джим-хана.

Для этой игры прямо на плацу ставили топчан с постелью. Рядом с постелью клали винтовку, шашку, а когда на вооружении состояла пика, то и пику. Одним словом, все кавалерийское вооружение и снаряжение. Участвовавший в игре боец на глазах у зрителей раздевался до белья, складывал, как положено по уставу, свое обмундирование, клал его на табурет, стоявший в ногах топчана, а рядом ставил сапоги. Невдалеке забивали коновязный кол, к которому привязывали коня, а рядом клали седло. Место стоянки коня являлось и исходным для движения всадника полным карьером по указанному флажками кругу.

По сигналу на трубе «Боевая тревога» всадник вскакивал (с того момента засекалось время), быстро одевался, седлал коня и, надев снаряжение с оружием, с места брал в галоп.

Во время движения полностью одетый и вооруженный всадник должен был на ходу поразить встречавшиеся цели шашкой, пикой или выстрелами из винтовки; поднять раненого и положить его поперек седла, чтобы увезти с поля боя: расседлать и подседлать коня на скаку; взять у одного из судей котелок с водой и, не расплескав, передать через сто — двести метров другому судье; положить коня и, укрывшись за ним, открыть огонь по «противнику». Много других очень интересных и сложных упражнений предусматривала эта замечательная, но трудная и сложная кавалерийская игра.

Выполнивший все упражнения и затративший на это наименьшее количество времени считался победителем и получал приз.

Спорт в коннице был всегда хорошо развит, и, конечно, прежде всего конный. Им увлекались все командиры [49] и почти все бойцы. Тренировались круглый год, ревниво следили за успехами соседей, на состязаниях каждое подразделение стремилось захватить первые места. Кульминацией этого соперничества были ежегодные окружные конноспортивные состязания, к которым готовились упорно и планомерно.

С группой командиров я собирался выступить в троеборье, которое заключалось в том, что на дистанции 1500 метров всадник должен был поразить шесть целей пикой, восемь — шашкой и три — выстрелами из револьвера. И все это проделать на полном скаку, как можно быстрее. Кроме того, я собирался участвовать в конкуре-иппик — в преодолении препятствий. Долго подбирал себе коня. Облюбовал сильного рослого красавца. Он очень хорошо слушался всадника, охотно шел на препятствия, ровно шел на рубку и уколы пикой, но был с норовом, страшно не любил шпор и ударов хлыстом, нервно реагировал на них и сразу же выходил из послушания. С выездом в лагеря началась упорная систематическая тренировка.

Тренировались мы недалеко от своего лагеря, в пятнадцати — восемнадцати километрах от Рогачева и в восьми — десяти километрах от Жлобина.

Сначала все шло хорошо. Вот, выйдя на исходную линию, пускаю коня в карьер... Поражаю первую цель, вторую, третью, четвертую — ах черт, промазал! — не надел висящее кольцо на пику... Пятое, шестое — удачно. Делаю вертикальный, а затем полугоризонтальный круги пикой, бросаю под левую руку, выхватываю из ножен шашку и поднимаю ее над головой. Но что это с конем? Он вдруг нагнул голову и понес, закусив трензельный повод. Оказывается, вращая пикой, я задел голову коня. Капризное животное не стерпело этого и перестало признавать всадника. Дергаю повод все сильнее и сильнее. От трензелей (удил) изо рта коня каплет кровь.

Но он так и не слушается. Наоборот, совсем озверел. У меня немеют руки, натягивающие повод. Бросаю на землю пику, а за ней и шашку. Овладеть конем так и не удается. Он выносит меня на дорогу.

Наперерез едет крестьянская подвода, груженная хворостом. Сейчас налечу... Но конь взлетает в воздух и легко перемахивает через высокий воз. Я еле удерживаюсь [50] в седле от неожиданности. А конь несет дальше. Все суставы, все тело онемели от напряжения, притупляется чувствительность, наступает безразличие — самое страшное для всадника. Конь влетает на окраину Жлобина. Метрах в двухстах улица упирается в каменную церковную ограду. Обезумевший конь несется прямо на нее. Через секунду-другую он разобьется, и мне тоже конец. С трудом выхватываю из кобуры наган и дважды стреляю в голову коня. Он по инерции пробегает еще несколько метров и с размаху грохается сначала на колени, потом переворачивается через голову и ложится на бок. Я падаю в нескольких метрах от него. Долго не могу подняться. К вечеру добрался до лагеря на крестьянской телеге, привез седло и оголовье с убитого коня. О случившемся доложил командиру полка. Он признал мои действия правильными. Но месяца через два по милости корпусного прокурора мне был предъявлен гражданский иск на 600 рублей. Мои протесты, поддержанные командирами полка и дивизии, во внимание не принимаются. В очередную получку казначей полка удержал с меня часть жалованья.

Ничего не поделаешь. Терплю. Но пришло и спасение. Осенью дивизию инспектировал комкор С. К. Тимошенко. Приехал он и в наш полк проверять огневую и конную подготовку.

Семен Константинович в прошлом пулеметчик и потому к нам заглянул в первую очередь. Пулеметчики постарались — действовали ловко, стреляли метко. Комкор остался доволен. [51]

— Ну, молодец, расскажи, как добился таких результатов?

Он долго ходил со мной по стрельбищу, расспрашивая о методике обучения.

Командир полка А. Т. Сорокин, видя такое расположение ко мне комкора, решил использовать его.

— Товарищ командир корпуса, а ведь с него до сих пор вычитают за коня.

— Да, — вспомнил Семен Константинович, — что у тебя там случилось?

Я рассказал всю историю. Комкор задумался.

— Вот оно что... А ведь мне совсем не так доложили, чертовы бюрократы. Ну ладно, выручим. Александр Тихонович, — подозвал он командира полка. — Прикажи казначею вернуть Стученко все, что вычтено из его жалованья, и чтобы больше Стученко не трогали.

— Слушаюсь! Спасибо, Семен Константинович, — обрадовался Сорокин.

Ну, а я... я был на седьмом небе.

Как мне стало известно, С. К. Тимошенко, приехав в Минск, предложил прокурору пересмотреть мое дело и через суд аннулировать иск. Тот никак с этим не хотел согласиться: «Раз убил коня, пусть платит!» Семен Константинович махнул рукой: «Ну и чорт с вами! Раз вы такие буквоеды, я прикажу, чтобы эти деньги вычитали с меня. Тем более, что я уже дал указание жалованья Стученко не трогать».

Надо полагать, что дело все-таки пересмотрели, и никому ничего платить не пришлось. Я же на всю жизнь остался благодарен этому душевному человеку.

Правда, как-то, спустя много лет после войны, когда мы оба наблюдали за учебной переправой танков через Днепр, Тимошенко в шутку заметил, что на его заботу я все же ответил черной неблагодарностью. В его шутке была доля правды. Так уж получилось однажды на маневрах.

В тот 1928 год лето и осень выдались прохладными и дождливыми. Почти не приходилось снимать тяжелые от влаги шинели. Оттого походы казались еще более трудными, чем обычно.

Помню, мы шли однажды день и ночь. К рассвету наша дивизия остановилась на отдых. Часть полков укрылась в перелеске, а остальные, в том числе и наш [52] 34-й кавполк, расположились прямо на открытом месте. Бойцы разожгли костры, чтобы обогреться и просушиться. Неожиданно появился Нарком обороны К. Е. Ворошилов в сопровождении журналиста Михаила Кольцова. Осмотрев наше расположение и заслушав командира 6-й дивизии Александра Максимовича Тарновского-Терлецкого, Ворошилов сделал несколько едких замечаний по поводу нашей беспечности, отругал за отсутствие боевого охранения дивизии. Затем, сев в машину, уехал в сторону леса, видневшегося в двух — трех километрах. А через полчаса из этого леса на полном карьере выскочили двумя группами не менее тридцати пулеметных тачанок. Приблизившись к нам, они развернулись и открыли шквальный огонь. В промежутке между группами тачанок, вздымая пыль, летели конники бригады П. П. Собейникова, действовавшей на стороне «противника». Сверкая клинками в лучах только что взошедшего солнца, бригада с мощным криком «ура» ворвалась в наше расположение.

Эффект этой внезапной атаки был потрясающим. Мы не смогли организовать сопротивление, хотя наш комдив Тарновский-Терлецкий, метавшийся на своей рыжей кобыле, предпринимал для этого отчаянные попытки. Его состояние нетрудно было понять. Несмотря на молодость (Александру Максимовичу тогда не было тридцати), наш отважный комдив имел за плечами солидный боевой опыт и был уже награжден орденом Красного Знамени за борьбу с басмачами.

Вслед за конниками Собейникова приехал улыбающийся, довольный К. Е. Ворошилов. [53]

Нечего и говорить о том, как тяжело переживали мы свое поражение. Но через несколько дней мы отчасти расквитались с «противником».

На одном из этапов маневров у командования нашей стороны возникла необходимость провести глубокую разведку. Вечером меня вызвали в штаб дивизии и дали необычную для пулеметчика задачу: во главе конного разъезда в составе тридцати сабель с двумя легкими пулеметами проникнуть в расположение «противника» и уточнить, где сосредоточивается его конница.

— С рассветом мы должны иметь хотя бы первичные данные, — предупредил начальник штаба дивизии Немиров. — Помните: от успеха ваших действий зависит очень многое.

В состав разъезда вошли люди из 3-го эскадрона и взвод полковой школы — ребята толковые, ловкие. В 23.00 мы выступили в путь, а к рассвету уже разведали всю группировку конницы «противника». Со связным отправил данные своему комдиву. Затем я решил взять в плен штаб конной группы. Одна часть разъезда окружила штаб, а другая направилась к домику, где располагался командующий войсками противной стороны С. К. Тимошенко. Бесшумно сняли часового, стоявшего на крыльце. Затем я постучал в дверь. На стук вышел адъютант. Увидев нас, сначала растерялся, а потом, узнав меня, осмелел и давай честить меня на чем свет стоит. На шум вышел в одном белье Семен Константинович.

— Что тут такое? — спросил он. — Чего это вы разбушевались?

— Товарищ комкор! — с надрывом сказал адъютант. — Тут Стученко с разъездом хочет вас в плен взять.

— Какой там еще плен, что за чепуха такая?

— Вы — наш «противник», — поясняю я.

— Да ты что, молодец, с ума сошел? Своего комкора в плен брать! Ты что хочешь, чтобы завтра все куры смеялись над нами? Давай-ка уводи своих хлопцев.

— Не могу. Мы должны взять вас в плен.

— Вот чудак. Да я же твой комкор. Как ты меня возьмешь? Может, на цепи поведешь?

Тут уж я растерялся. Действительно, неудобно получается. Не поведу же я комкора под конвоем... Сраму и смеху будет на весь округ. [54]

Оставили мы комкора в покое. Но на штаб группы напали и переполох наделали страшный, правда, потом и сами еле ноги унесли: спасли быстрые кони да кавалерийская лихость.

Дивизия тем временем нанесла сокрушительный удар во фланг «противнику» и изрядно потрепала его. Наш рейд-разведку признали успешной, все участники ее были награждены. Особенно высоко оценили нападение на штаб. Но о захвате домика Семена Константиновича мы умолчали. Правда, слухи об этом случае ходили после, но воспринимались как забавный анекдот.

* * *

Красива древняя река Сож. Красив и раскинувшийся по левому ее берегу утопающий в зелени город Гомель. Поэтому, когда меня назначили командиром пулеметного эскадрона в 31-й Белореченский кавалерийский полк нашей же 6-й кавдивизии, расположенный в Гомеле, я был в восторге.

Люди в эскадроне оказались хорошие, и у меня сразу же установились прекрасные отношения со всеми, кроме двух командиров взводов (всего их было пять). Оба эти взводные служили еще в царской армии корнетами, были лет на десять старше меня и задирали нос невыносимо. Они всячески пытались игнорировать и высмеивать мои приказания, задавали каверзные, провокационные вопросы. Дружба с ними никак не получалась, несмотря на все мои старания. Чашу терпения переполнило поведение «бывших» на стрельбище. Стреляют их взводы, стреляют плохо, а они оба лежат на травке, покуривают и похлопывают стеками по голенищам сапог. Возмущенный, подхожу к ним. Говорю как можно спокойнее:

— Неважно стреляют ваши взводы. Не мешало бы вам поинтересоваться, почему так плохо стреляют.

Один из бывших корнетов нехотя поднял голову и процедил сквозь зубы:

— А нам все равно. Выслуживаться не собираемся.

— Встать! — командую я, теряя терпение.

Не поднимаются.

— Встать! — уже резко и зло повторяю команду. Реакция та же самая. А за происходящим внимательно наблюдают младшие командиры и красноармейцы. [55] Дело уже касается моего командирского авторитета.

— Товарищ Федоренко! — обращаюсь я к своему замполиту. — Примите от арестованных шашки и револьверы!

Видя, что мне не до шуток, оба виновника медленно и нехотя поднимаются. Даже пытаются извиниться. Но я не слушаю их. Объявив, что они арестованы на двое суток, приказываю им отправиться на гауптвахту. Командир полка Андрей Никанорович Сидельников, узнав, в чем дело, добавил еще от себя трое суток каждому.

После отсидки оба бывших корнета вскоре были переведены от нас. Служба моя в дальнейшем продолжалась без каких-либо осложнений. Эскадрон вскоре занял ведущее место в дивизии, в 1932 году даже получил всеармейскую премию за отличные показатели в огневой подготовке. Немалую роль в успехах эскадрона сыграл мой заместитель по политчасти Филипп Федоренко{12}. До этого он командовал взводом в этом же эскадроне, знал людей, являлся отличным строевиком. Это был человек требовательный, но чудесной души, и люди к нему тянулись со всеми своими горестями и радостями.

Через некоторое время я стал замечать, что ко мне присматриваются начальник штаба дивизии Феодосий Константинович Корженевич{13} и сам комдив Леонид [56] Яковлевич Вайнер. Наш комдив, надо сказать, был человек незаурядный, и я просто не могу его забыть. Знающий генерал, блестящий организатор, умный и чуткий человек, Леонид Яковлевич пользовался всеобщей любовью и уважением.

Итак, чувствуя пристальное внимание к моей скромной особе, я не на шутку стал тревожиться: «Уж не в штаб ли меня прочат?» Но тут же успокаивал себя: «Какой из меня штабной командир!..»

И все же предчувствие не обмануло. Л. Я. Вайнер побывал на одном из занятий, которые я проводил по стрелково-тактической подготовке. Это окончательно решило мою судьбу.

— Чует мое сердце, расставаться нам скоро, — обронил как-то Филипп Федоренко.

Он оказался прав. Сделали меня помощником начальника оперативного отделения штаба дивизии. Моим начальником оказался Владимир Викторович Крюков{14}, веселый, остроумный человек, хорошо знающий военное дело. Через несколько месяцев его назначили командиром 20-го Сальского кавполка 4-й кавдивизии. Возглавить оперативное отделение временно пришлось мне.

В штаб пошел я неохотно, но работал старательно. В это время наш командир корпуса С. К. Тимошенко стал помощником командующего войсками округа по коннице, передав корпус нашему комдиву Леониду Яковлевичу Вайнеру, а командиром дивизии приехал к [57] нам Иван Васильевич Селиванов. Это была колоритная личность. На царской службе он был кузнецом в коннице. С первых дней революции боролся за Советскую власть, объясняя это просто: «Советская власть и коммунисты против буржуев, значит, я за Советскую власть». Воевал храбро. За подвиги в гражданскую войну был награжден двумя орденами Красного Знамени. Продвигался по служебной лестнице. А грамота, культура остались прежними. Разговаривать с Селивановым было невозможно: мы не понимали его, а он нас. Все его руководство сводилось к подписыванию бумаг. Но нести ему документ на подпись было пыткой: комдив читал по складам.

Ф. К. Корженевич обычно посылал с документами меня. Селиванов к этому привык и почти никогда не звал начальника штаба, а кричал:

— Стученко, бежи ко мне, подпишу тебе бумажки!

Бывало и так:

— Стученко! Напиши бумажку Ворошилову Клименту.

— Какую бумажку?

— Напиши, пусть шлет нам побольше винтовок с намушниками.

— Слушаю, сейчас напишу.

— Только живо. И мне давай на подпись.

Приношу обоснованно составленный документ — вдвоем с Корженевичем голову ломали.

— Позвольте, прочту, — предлагаю я, зная способности Селиванова к чтению.

— Читай.

Прослушал он, что мы сочинили, и смотрит на меня, сердито двигая верхней губой с коротко подстриженными усами.

— И шо ты тут напысав?.. Шо наговорыв? Пиши, як я говорю.

И начнет диктовать:

«Здорово, дорогой Климент!
Пишет тебе Селиванов Иван — комдив 6-й Чонгарской.
Пришли на дивизию винтовок с намушниками, а то мушки сильно бьются в конном строю».

Через несколько минут приношу на подпись продиктованное письмо, Селиванов подписывает. Прихожу к [58] Корженевичу и показываю ему творение комдива.

— Давай-ка наш вариант. Его пошлем. Я сам подпишу за комдива. А это брось в корзину.

Управлял дивизией фактически начштаба Ф. К. Корженевич — умница и хороший организатор. Не зря его сердечно уважали и в штабе и в полках. Таким же умным, образованным человеком был начальник политотдела дивизии А. М. Кропачев, во всем поддерживавший начштаба. Это и позволяло дивизии жить относительно нормально.

— Андрей Трофимович! — как-то говорит мне Ф. К. Корженевич. — Вот телеграмма из инспекции кавалерии. Зотов, заместитель Буденного, к нам едет, видимо, что-то проверять. Пойдем комдиву доложим.

У комдива договорились, что я буду сопровождать гостя и о всех его замечаниях ежедневно докладывать по телефону в штаб.

Степан Андреевич Зотов приехал по поручению С. М. Буденного проверять состояние седел неприкосновенного запаса и попутно — качество ухода за лошадьми.

Начали мы работу с ближайшего 31-го Белореченского кавполка, стоявшего здесь же, на окраине Гомеля.

Целый день Степан Андреевич дотошно, до мелочей все проверял и при этом то и дело произносил:

— Хорошо!.. Хорошо!.. Отлично!.. Очень хорошо!..

Вечером я так и доложил комдиву, что все очень хорошо, хорошо и отлично.

То же самое повторилось и в других частях дивизии.

Комдив Селиванов был рад, что все обошлось благополучно. [59] На радостях устроил для гостя пышный обед. Но прошли недели две, и в штабе раздался грозный возглас комдива:

— Где Стученко? Подать его сюда, я ему голову оторву!

Прежде чем идти к Селиванову, я забежал к Корженевичу.

— Что случилось?

— Получен приказ С. М. Буденного: Селиванову за плохое состояние седел, за неправильную форму челок и хвостов у конского состава объявлен выговор.

— Вот так да! Как же это получилось? Все было отлично, хорошо и... выговор!

Иду к комдиву.

— А, явился, брехун... Так, говоришь, отлично, хорошо? — уже фальцетом кричит комдив и наступает на меня, выйдя из-за стола.

Раз десять прогонял он меня вокруг стола, пока я не выскочил из кабинета...

Несколько позже я узнал, что у Зотова это обычный метод проверки. Он, например, наблюдая какое-либо учение, всегда хвалил: «Отлично! Хорошо! Очень хорошо!» А потом на разборе говорил:

— Хорошее учение. Действовали отлично, даже можно сказать, хорошо. Но если вдуматься, то только удовлетворительно, а вообще плохо. Надо повторить...

Учение повторяли, и не один раз, пока придирчивый инспектор не оказывался удовлетворенным.

* * *

Тридцатые годы были для нашей армии годами напряженных поисков новых методов боевой подготовки. В это дело включились многие командиры. У нас при штабе 6-й кавдивизии тоже была создана группа стрелково-тактического актива, задача которой состояла в обобщении и передаче опыта боевой учебы. Возглавлять ее поручили мне. Пришлось много ездить — не только в части своей дивизии, но и к соседям.

Однажды Ф. К. Корженевич сказал мне:

— Звонил Тимошенко. Приказал тебе с твоей группой ехать в Минск, в объединенную военную школу, и оказать там помощь в организации стрелковой подготовки. У них провал: была проверка школы, курсанты [60] завалились по огневой. Срок работы — десять дней. Выезд завтра.

Вдесятером мы прибыли в Минск. Начальник школы Алехин, дважды краснознаменец, с двумя ромбами в петлицах, встретил нас не очень приветливо. Его самолюбие явно было уязвлено: кавалеристы приехали учить пехоту стрельбе! Не были рады «варягам» и преподаватели. Но курсанты и младшие командиры отнеслись к нам хорошо, с удовольствием слушали и выполняли наши рекомендации.

Прошла примерно неделя. Встречаю Алехина по пути на стрельбище.

— А, привет конникам! — необычно приветливо говорит начальник школы. — Ну, как дела? Знаю, знаю... Молодцы, помогаете нам неплохо. Спасибо. Но знаете, завтра приезжает к нам Михаил Иванович Калинин. Так вы уж, того, не очень показывайтесь ему на глаза. Неудобно будет: школа носит его имя, и вдруг она в прорыве, и кавалеристы ее спасают... Понимаете, в каком положении мы очутимся...

— Хорошо, постараемся не попадаться ему на глаза, — обещаю я.

На другое утро мы направились на стрельбище не обычным путем, а окольными тропинками. Так же ходили на обед, а после обеда, будучи на «линии огня», увидели Михаила Ивановича Калинина, приближавшегося к нам в сопровождении Алехина. Скрыться куда-нибудь было уже невозможно. Михаил Иванович, как всегда, шел мелкими шагами, но быстро и бодро, лишь слегка опираясь на палку. Он был весел, оживленно жестикулировал.

— А что тут делают кавалеристы? — несколько удивленно спросил он у начальника школы.

Я подошел и доложил, что мы, чонгарцы, приехали обменяться опытом. Начальник школы благодарно взглянул на меня. Михаилу Ивановичу тоже понравились мои слова.

— Это очень хорошо, что вы делитесь опытом. Передайте, пожалуйста, мое спасибо товарищам Тимошенко и Вайнеру, а вам всем я крепко жму руки.

Он стал расспрашивать, как живет 6-я кавалерийская, и тут же напомнил несколько эпизодов из боевых действий 1-й Конной армии в гражданскую войну, упомянул [61] и о нападении самолетов противника на конармейцев, когда они собрались на митинг в связи с приездом Михаила Ивановича. Рассказывал весело, с шутками и почти ничего не сказал о себе. А дело было так.

В 1920 году на польском фронте, когда М. И. Калинин, стоя на пулеметной тачанке, выступал перед конармейцами, налетел вражеский самолет и обстрелял участников митинга. Конармейцы разбежались. На месте остался только Михаил Иванович. Когда самолет улетел, участники митинга собрались снова. Все чувствовали себя сконфуженно. А Калинин улыбнулся и продолжал выступление, как будто ничего не случилось.

С Михаилом Ивановичем пришлось еще встречаться на войне в 1942 году. Меня восхищали выдержка и спокойствие Всесоюзного старосты. Очень простой, отзывчивый, душевный человек, был он поистине мудр и отважен.

* * *

Ездить приходилось не только в войска округа, но и на все корпусные и окружные стрелково-тактические сборы. Наши показные занятия по методике обучения горячо поддерживал новый командующий войсками Белорусского округа Иероним Петрович Уборевич. На сборах вместе с ним обычно бывали командиры корпусов. Среди них не раз видел я легендарного Е. И. Ковтюха{15}. На одном из проводимых мною показных занятий по огневой подготовке Уборевич неожиданно спросил:

— А как вы считаете, товарищ Стученко, есть ли смысл готовить снайперские расчеты станковых пулеметов?

— Позвольте подумать, товарищ командующий... Попытаться, по-моему, можно. Надо только определить форму и содержание подготовки пулеметчиков-снайперов.

— А ведь, пожалуй, верно, — обращаясь к группе комкоров и комдивов, сказал Уборевич и вновь обернулся ко мне: — Ну так вот, товарищ Стученко! Подумайте и подготовьтесь к следующим сборам. Проведете такое показное занятие, на котором можно будет проследить [62] за методикой подготовки пулеметчиков и увидеть, какие огневые задачи по силам снайперскому станковому пулемету. Ясно?

— Так точно! Задача понята и будет выполнена.

К осенним учебно-методическим сборам 1932 года такое тактико-стрелковое занятие было подготовлено. В основу его мы положили молниеносную изготовку пулемета к стрельбе, высокую меткость огня и внезапность при уничтожении цели.

Но сборы проводились в том году не осенью, а зимой в Лешинце, за Гомелем, на учебной базе 6-й Чонгарской кавалерийской дивизии.

Было очень холодно, временами вьюжно. Подошло время нашего показа. Все вроде подготовлено, однако мы здорово волновались.

Кратко изложив тактическую обстановку, я подал сигнал к началу действий. И вдруг в самый ответственный момент, когда надо было перейти на поражение, пулеметная очередь прервалась... «Провалились!.. — мелькнуло в мозгу. — Эх! Будь что будет!» Рывок — и я у пулемета. Схватился за рукоятку заряжания и тут же все понял: из-за сильного мороза застыла смазка. Плеснул керосином из фляги в короб, дослал замок, открыл огонь. Цель была поражена...

«Что же теперь скажет командующий?» — сверлит обжигающая мысль. Поднявшись, я уныло уставился на свой пулемет и совершенно неожиданно услышал:

— Молодец! Вот такие командиры нам и нужны! От лица службы объявляю благодарность. Вы показали кое-что не предусмотренное программой, но поучительное для других. Награждаю вас, товарищ Стученко, часами...

Так учил и воспитывал нас Иероним Петрович Уборевич, замечательной души человек и талантливый военачальник. Не случайно все, кто знал Уборевича, единодушно сходятся в оценке его деловых и человеческих качеств. Вот и Маршал Советского Союза М. В. Захаров в своих воспоминаниях{16} очень верно показал Иеронима Петровича как кристального коммуниста, замечательного человека и воспитателя. [63]

...Весной 1934 года стало известно, что на должность, которую я исполняю, назначен выпускник академии И. С. Варенников.

— Не расстраивайся, Андрей Трофимович, — успокаивал меня Ф. К. Корженевич. — Ничего не поделаешь. Как мы ни старались, но тебя не утверждают на эту должность: не имеешь академического образования.

Не раз мне советовали пойти учиться, но я всегда отмахивался: «Без академий проживу». Теперь сама жизнь показывала, что без учебы не обойтись. Иван Семенович Варенников вначале показался нам излишне тихим и медлительным. Но чем больше мы его узнавали, тем больше он нам нравился. Спокойный, рассудительный, знающий свое дело, новый начальник отделения пришелся всем нам по душе. Я стал его помощником. Работали мы дружно. А исподволь я готовился в академию, заразив своей мечтой еще двух человек из штаба дивизии. Почти три года мы не имели ни одного выходного дня — все свободное время тратили на учебу. Три раза в неделю занимались на курсах при гарнизонном Доме офицеров. Съездил в командировку — пропущенное наверстывай ночами. А тут еще перемещение — пришлось послужить в 24-й кавалерийской дивизии начальником штаба полка, а затем и временно командовать 94-м кавалерийским полком.

Но вот вступительные экзамены позади. В мае 1936 года я стал слушателем Академии имени М. В. Фрунзе.

Учеба началась в наро-фоминском лагере академии. Наше кавалерийское отделение было очень дружным. Большинство товарищей пришли сюда с высоких должностей, имели солидные воинские звания. Самым младшим по званию был политрук Лев Михайлович Доватор (будущий герой Великой Отечественной войны). Мы единодушно избрали его парторгом группы. В нашем же отделении был и Петр Кириллович Кошевой. Здесь мы снова встретились с ним через десять лет. Со второго курса вместе с нами учился и только что возвратившийся из Испании Герой Советского Союза Александр Ильич Родимцев.

Учеба нас захватила. Все было новым, интересным. Лекции читали очень квалифицированные преподаватели. Особенно запомнились лекции по истории военного [64] искусства комбрига Корсуна, по военно-инженерному делу капитана Леошени, по истории гражданской войны командарма 2 ранга Вацетиса, по штабной службе майора Цветкова.

Выпускали нас досрочно. На руководящую работу в органы КГБ и МВД ушли А. Н. Аполлонов, И. С. Любый, И. М. Сладкевич и другие товарищи. Из нашего, 10-го кавалерийского отделения половина слушателей направлялись в войска, среди них оказались П. К. Кошевой, Л. М. Доватор и я. Дипломов в тот момент нам не выдали, заверили, что в апреле 1939 года вызовут для сдачи государственных экзаменов, после чего и получим документы об окончании академии. Забегая вперед, скажу, что так оно и было: мы приехали в Москву, за две недели сдали госэкзамены, получили дипломы и вернулись к местам своей службы.

Я получил назначение на должность начальника оперативного отдела штаба 3-го кавалерийского корпуса в Минске. Правда, это произошло не сразу. В 24-й кавалерийской дивизии, где я служил до академии, были арестованы некоторые командиры, и в их числе хорошо знакомый мне В. И. Ничипорович. В Главном управлении кадров со мной не раз беседовали об этом. Я упорно защищал Владимира Ивановича, и не ошибся. Ложное обвинение вскоре было снято, и он продолжал служить в армии. В июле — августе 1941 года геройски сражался в Белоруссии. Попав в окружение с остатками 208-й мотострелковой дивизии, которой он командовал, Ничипорович явился одним из организаторов Минского подполья. Подпольный горком партии назначил его командиром [65] партизанского отряда, который стал наводить ужас на фашистов на Минщине и Могилевщине. Гитлеровцы установили большую награду за голову Ничипоровича. Но им не удалось ее заполучить. Владимир Иванович погиб позже. Имя его до сих пор с любовью и уважением произносят в Белоруссии.

Итак, взяв предписание, я, не задерживаясь, отправился к новому месту службы. Назначению был чрезвычайно рад, в этом корпусе я прослужил десять лет, и он стал мне родным. Правда, старых знакомых почти не осталось. Пока я учился в академии, командование корпуса сменилось несколько раз. Не было ни комкора Сердича, ни начальника штаба Р. Я. Малиновского. Не было уже и командира корпуса Г. К. Жукова. Корпусом теперь командовал Яков Тимофеевич Черевиченко, а начальником штаба стал Дмитрий Иванович Самарский — подвижной, полный энергии полковник. Он хорошо владел шашкой, метко стрелял, водил автомашину и танк, но был не в меру горяч, что нередко мешало делу.

Типичная картина: Самарский дает вводные по игре. Начинает спокойно, потом кричит, тычет в карту рукой, распаляется, теряет последовательность и логику в изложении задачи. Андрей Антонович Гречко — начальник штаба 36-й кавалерийской дивизии — снимает руку Самарского с карты, качает головой и ласково говорит:

— Митя, ну что ты кипятишься? Ведь никто ни черта не понял. Остынь немного и давай сначала, но только спокойно, вразумительно.

Гляжу на Самарского: как он будет реагировать на замечание подчиненного. Ничего. Затих, растерянно [66] смотрит вокруг и после небольшой паузы совершенно спокойно и толково излагает вводную.

Части корпуса усиленно занимались боевой подготовкой. Дивизии совершали большие переходы, форсировали реки. В начале июня было проведено крупное командно-штабное учение, которым руководили комкор Я. Т. Черевиченко и командующий пограничным округом И. И. Масленников.

Отрабатывались вопросы подхода конницы к границе и ее взаимодействия с пограничными частями. Отбой был дан с выходом штабов к польской границе. В районе станции Негорелое состоялся разбор учения, которое действительно было весьма интересным, поучительным, полезным для всех нас. Командиры и штабы детально изучили подходы к границе, что вскоре весьма пригодилось во время освободительного похода в Западную Белоруссию.

* * *

С Дальнего Востока стали приходить тревожные вести. В Маньчжурии, у государственной границы Монгольской Народной Республики, сосредоточивались японские войска. Начав с небольших разведывательных стычек, в конце мая японцы перешли к наступательным боям. Советские и монгольские войска, выдвинутые по боевой тревоге восточнее реки Халхин-Гол, отбили нападение и отбросили врага к границе. Японцы понесли большие потери, но от своих намерений не отказались. Весь июнь они подтягивали к границе войска. Активно действовала их авиация.

Меня срочно вызвали в Москву. Телеграмма предписывала сдать дела и выезжать первым поездом. По категорическому тону телеграммы я понял, что вызов связан с событиями на Халхин-Голе. Это и тревожило и радовало. Радовался, что еду на боевой участок работы, а тревожило неведение относительно будущей должности.

21 июня 1939 года я уже был в Москве. Начальник Главного управления кадров сообщил, что меня назначили заместителем инспектора кавалерии фронтовой группы, недавно созданной для руководства войсками Дальнего Востока и боевыми действиями в районе Халхин-Гола. [67] Командующим группой назначен командарм 2 ранга Штерн, заместителем по политической части — корпусной комиссар Бирюков, начальником штаба — комбриг Кузнецов.

Перед тем как выехать в штаб фронтовой группы в Читу, я зашел к инспектору кавалерии Красной Армии комкору О. И. Городовикову. Признался ему, что расстроен новым назначением.

— Почему так? — спрашивает Ока Иванович.

— Непонятно, что за должность — ни командная, ни штабная. А я определенности хочу, отвечать за дело хочу!..

— Подожди, что ты такой горячий? — останавливает меня Ока Иванович. — Пойми, воюет монгольская конница. Нам надо обобщить опыт ее боевых действий, учесть все полезное. Понимаешь? Ты только академию кончил, в журналах статьи пишешь. Вот все в один голос и назвали твое имя. Теперь ясно, горячая голова? А ты шумишь... Езжай, желаю успеха.

Через неделю я был в Чите, в штабе фронтовой группы. Народ здесь собрался разный, но в большинстве своем люди подготовленные, инициативные, с которыми приятно работать. Наиболее дружеские отношения у меня установились с начальником строевого отделения штаба майором Николаем Андреевичем Ломовым. Это был на редкость душевный, знающий человек. С ним мне и после приходилось встречаться, в частности, когда он являлся начальником Главного оперативного управления Генерального штаба, и всегда о нем оставалось самое прекрасное впечатление. [68]

Штаб наш работал необычно. Большую часть времени все мы проводили в Чите, и только оперативная группа во главе с командующим Штерном периодически вылетала на одном-двух самолетах «Дуглас» на командный пункт в район горы Хамар-Даба. Эта группа осуществляла скорее инспекторские, чем оперативно-боевые функции. Между Штерном и командующим первой армейской группой Г. К. Жуковым{17} сложились какие-то странные отношения. Трудно было разобрать, кто из них старший. Г. М. Штерн, опытный военачальник, выдержанный, вежливый, требовательный человек, вынужден был по-особому строить отношения с Георгием Константиновичем Жуковым. Вероятно, сказывалось то, что Жуков, как командующий 1-й армейской группой, силами которой проводились операции по уничтожению японо-маньчжурских войск, непосредственно поддерживал постоянную связь с И. В. Сталиным, который считался с ним больше, чем со Штерном. Жуков лично разрабатывал операции и осуществлял их. Его решения отличались оригинальностью, смелостью, как правило, приносили успех. Да и сам он был, безусловно, храбр, нередко в острые моменты появлялся на поле боя и влиял на его исход. Во всяком случае, Штерн всячески избегал конфликтов с комкором Жуковым.

Помнится, уже после халхинголских событий мне было поручено выехать на монголо-китайскую границу в Югодзырь, в кавалерийскую бригаду Кириченко для [69] разрешения некоторых срочных вопросов. Стал собираться. Путь предстоял неблизкий — на машине в оба конца почти две с половиной тысячи километров. По телеграфу предупредил командование бригады о предстоящем выезде. Но поехать не пришлось. За час до отправления вызвал Штерн и подал мне телеграфный бланк с только что наклеенной лентой. Читаю: «Мне доложено о выезде Стученко в кавалерийскую бригаду. Я уже несколько дней нахожусь здесь сам. Приезд его не считаю целесообразным, Жуков».

Выжидательно смотрю на командующего.

— Ну, что вы думаете? — спрашивает он.

Пожимаю плечами и молчу.

— Отложите отъезд на недельку — две...

Подобное случалось часто. Г. К. Жуков с неудовольствием встречал каждую попытку штаба Штерна включаться в боевую деятельность подчиненных ему частей. Пожалуй, это можно было и понять: наш штаб, по сути дела, являлся для штаба и войск Г. К. Жукова каким-то инородным телом. Мы своим вмешательством только усложняли деятельность самого тов. Жукова и его войск. К великому сожалению, у нас иногда случаются подобные этому факты.

В конце лета бои приняли особенно ожесточенный характер. Обе стороны вводили в действие все новые резервы. Как-то мы выехали на маньчжурскую железнодорожную ветку проверять боевую готовность прибывшей из глубины страны только что отмобилизованной стрелковой дивизии. На станции разгрузки дивизии уже не оказалось: она ушла в сопки на стык трех границ. Но все ее автомашины продолжали стоять в местах разгрузки: не могли двинуться из-за технических неисправностей. Нашему штабу пришлось экстренно принимать меры, добиваться, чтобы машины были заменены. Позаботились мы и о том, чтобы те, кто поставил воинской части негодные машины, понесли заслуженное наказание. А для меня этот случай послужил уроком на всю жизнь.

Бои на Халхин-Голе продолжались. Японцы как-то запросили разрешение убрать с поля боя трупы своих солдат. Назвали необходимый для этого срок, исходя из расчета, что предстоит убрать пять тысяч трупов. Но трупов оказалось намного больше. Убрать их было необходимо. [70] Бои шли несколько месяцев. Жара стояла невыносимая. Трупы разлагались и отравляли воздух зловонием. Но японцы и здесь остались сами собой. Они бесцеремонно, с явно разведывательными целями, лезли искать тела своих солдат там, где их никак не могло быть, — в глубине расположения наших войск. Приходилось решительно пресекать такие попытки противника.

В это же время состоялся обмен тяжелоранеными пленными. Японские раненые находились в отличном состоянии. Советские же бойцы и командиры выглядели ужасно. Это вызывало у всех нас чувство ярости.

Во время поисков тел погибших на недавнем поле боя, как и раньше у озера Хасан, было найдено много неразорвавшихся наших ручных гранат РГД. Взрыватели их не сработали потому, что с рукояток не были сдернуты предохранительные кольца. Так удалось обнаружить серьезный недостаток в конструкции гранат. По инструкции предохранительное кольцо при броске должно оставаться в руке бойца. Но это была задача не из легких. Получалось, что граната улетала вместе с кольцом и не взрывалась. После Халхин-Гола эта граната была снята с вооружения.

Советские и монгольские воины показали в этих боях чудеса храбрости и верности долгу. Многие наши соединения прославились мужеством и героизмом. Отважно сражались 11-я танковая бригада комбрига Яковлева, погибшего смертью героя, авиационные части дважды Героя Советского Союза Кравченко, 24-й мотострелковый полк, которым командовал полковник Федюнинский (ныне генерал армии), 149-й мотострелковый полк майора Ремизова. Родина щедро наградила героев. Многие получили звание Героя Советского Союза, в том числе и Иван Иванович Федюнинский.

* * *

Осенью меня снова вызвали в Москву. Ехал с чувством неудовлетворенности. Не оправдал я надежд О. И. Городовикова и никакого капитального труда, обобщающего опыт боевых действий конницы на Халхин-Голе, не создал. Материала для этого не было: ничего нового мы не увидели. Пришлось ограничиться простым отчетом. [71]

Что сейчас меня ожидает в Москве? Новая командировка?

Принял меня Е. А. Щаденко — начальник Главного управления кадров. Он знал меня еще по академии (был у нас комиссаром). На мандатной комиссии при приеме в академию я рассказал о том, как меня воспитывал комиссар Крымских кавкурсов Бабич. Слушая, все улыбались, а Щаденко откровенно хохотал, похлопывая от удовольствия руками по столу. И сейчас он встретил меня как старого знакомого. Оглядел с головы до ног, широко улыбнулся. Но сразу же озадачил:

— А у тебя как тут, не булькает? — И ткнул пальцем себе в лоб.

— Я вас не понимаю, Ефим Афанасьевич.

— Да вот только перед тобой я одному товарищу кавалеристу объясняю, зачем и для чего он вызван, а он мне говорит: «Не губите, дайте помереть в коннице, да и с головой у меня что-то неладно. Булькает что-то». Что с таким поделаешь? Отправил его с богом. Вот почему и спрашиваю: может, и у тебя булькает?

— Ефим Афанасьевич, убейте меня, ничего не понимаю.

— Да тут и понимать нечего. Надо в авиацию идти. Политбюро ЦК решило укрепить Военно-Воздушные Силы, направив туда крепких общевойсковых командиров. Вот и тебя пошлем в авиацию — порядок наводить.

— Да какой же порядок можно навести, когда сам ничего не смыслишь в этом деле? Я ведь за всю жизнь два-три раза летал на самолете, да и то в качестве пассажира. Не губите, оставьте в коннице!

— Да что вы, сговорились, что ли, заладили: не губите, не губите. Партия этого требует, понял? Или струсил, в голове булькает? Может, мне надо принять на себя роль твоего комиссара Бабича? Так тебе сейчас не шестнадцать!

— Поймите, я полный профан в летном деле.

— Ну, об этом не беспокойся. Поедешь в Монино, в Академию командно-штурманского состава ВВС, там поучишься, а потом получишь назначение в авиационную часть.

— Тогда другое дело, — говорю, несколько успокоившись. — Готов и в авиацию, раз партия велит. [72]

— Вот это разговор! Завтра и поезжай к начальнику академии Аржанухину, ты зачислен туда на особый факультет.

* * *

— Здорово, старина! Привет старому коннику!

— Здорово, друг! А ты как сюда попал?

— Да вот так, говорят, хватит на коне скакать, седлай самолет!

Человек двадцать пять собралось в нашей группе. Оказались здесь А. И. Родимцев, М. Ф. Тихонов, Б. Б. Городовиков, С. Г. Гурьев, Г. Н. Перекрестов, П. К. Живалев и другие товарищи. Большинство из кавалерии. Почти все знают друг друга десятки лет, потому сразу почувствовали себя, как в родной семье.

Началась учеба. Сразу же пришлось столкнуться с техникой, астрономией, физикой, высшей математикой. Было трудно. Но в дружном коллективе любая трудность преодолевается легче. К тому же преподаватели попались отличные.

Вскоре, приобретя необходимые навыки в расчетах, мы начали летать в качестве штурманов. Первое время было немало казусов. Взлетишь и... все потерял — и аэродром, и ориентиры. Кое-как восстановишь ориентировку, а на обратном пути опять — смотришь, по времени уже должны быть над аэродромом, а его нет... Летчик заходит на посадку и улыбается. Мы сконфужены: не разглядели своего аэродрома! Особенно мы переживали, когда пилотом оказывалась женщина — старший лейтенант из учебного полка академии. Она умела мило и в то же время язвительно улыбаться, наблюдая нашу растерянность.

Но и это одолели. Постепенно пришло умение. Летали мы на разных самолетах — средних, дальних и тяжелых бомбардировщиках. Не любили летать на тяжелых ТБ-3, которые из-за несовершенства конструкции часто терпели аварии. Правда, во время халхинголских боев ТБ-3 показал себя неплохо как ночной бомбардировщик. Но он был тихоходом, и его часто сбивали японцы даже из стрелкового оружия.

Поэтому я не совсем согласен с авиаконструктором А. С. Яковлевым, который уж очень расхваливает летные и боевые качества этого самолета в своей книге «Цель [73] жизни»{18}. Этот самолет нередко становился легкой добычей истребителей противника и во время боев на Халхин-Голе, и в годы Великой Отечественной войны. Вражескому истребителю было очень легко зайти в хвост ТБ-3. Нашего стрелка, находившегося в хвостовой кабине, чтобы оборонять заднюю полусферу самолета, при самом непродолжительном полете укачивало так, что он не способен был вести прицельный огонь по приближающимся истребителям противника.

Обычно мы летали вдвоем — один из нас назначался первым, другой — вторым штурманом. Помню, в одном полете на дальнем бомбардировщике ДБ-ЗФ первым штурманом летал я, вторым — полковник Калиничев (погиб во время Великой Отечественной войны). Над Волгой у Кимр забарахлил правый мотор. Самолет завилял и начал терять высоту. Я лежал на животе на дне «фонаря» — застекленной кабины в носу самолета — и работал с ветровой линейкой. Калиничев сидел на своем парашюте у бомбового прицела.

Повернувшись на спину, я взглянул на пилота (в этих самолетах кресло летчика располагалось у задней стены фонаря, выше места штурмана) и, видя его озабоченное лицо, через переговорное устройство спросил, в чем дело.

— Правый совсем отказал, до аэродрома, наверное, не дотяну. Надо прыгать...

Мне сразу вспомнились рассказы товарищей, что при вынужденной посадке бомбардировщиков этого типа пилоты иногда остаются живы, а штурманы никогда: разбиваются вместе с фонарем.

Смотрю вниз. Холмы и овраги. Все припорошено снегом — не разглядишь, то ли пашня, то ли луг. Оценив все это, решительно требую:

— При всех обстоятельствах тянуть на аэродром!

— Буду стараться, но самолет вам надо покинуть, — отвечает пилот.

Вот так штука! Растерянно гляжу на свой лежащий на полу парашют. Ведь я никогда не прыгал. Парашютные прыжки для нашей группы были необязательны. [74]

Когда мне предложили хоть разок испытать, что это такое, я под смех товарищей ответил:

— Пускай медведь прыгает!

Да, если бы знать тогда, что сегодня случится беда... Прыгать я не буду. Будь что будет. А вот Калиничеву надо предложить.

— Петя! — кричу ему в ухо. — Прыгать надо!

Став на колени, я вынул из «пятки» бомбоприцел, откинул на себя верхнюю крышку люка, а затем ударил ногой по второй крышке. В самолет ворвалась струя воздуха. Поворачиваюсь к Калиничеву. На нем лица нет. Он не прицепил свой парашют к лямкам и растерянно толкал его к люку. Сбросив парашют, Калиничев начал уже спускать в люк свои ноги, собираясь прыгать без парашюта. Еле успеваю его удержать. Нет, Петра тоже нельзя заставлять прыгать. Захлопываю верхнюю крышку люка. Нижняя так и осталась откинутой, сели мы на мой бесполезный парашют и с беспокойством смотрим вниз...

Пилот все-таки дотянул до аэродрома. Сели с большим «козлом» — тяжелая машина подпрыгнула метра на три. Мы с Калиничевым спустились по лесенке на землю и тут почувствовали такую страшную усталость, что еле удерживались на ногах. Это была реакция на пережитое.

О том, как собирался прыгать Калиничев, узнали все.

Потом над нами много смеялись не только на нашем, но и на основных факультетах академии. И еще очень долго мы чувствовали себя неудобно: чуть кто увидит тебя, сейчас же заулыбается.

Жизнь и учеба особого факультета (так называлась наша группа в монинской академии), несмотря на некоторые привилегии, проходила в строгих рамках. Из академического городка мы могли отлучиться только раз в неделю. Учебный день был загружен до предела. Распорядок мы добросовестно выполняли, старались служить примером для остальных слушателей академии, которые в ближайшем будущем должны были стать нашими подчиненными.

В апреле 1941 года мы прошли предусмотренный курс обучения. Встал вопрос о нашей дальнейшей судьбе. Одни рвались скорее попасть в часть, другие мечтали получить дополнительную летную практику. Более пожилые стояли за первый вариант, те, кто помоложе, в том [75] числе Александр Ильич Родимцев, Бассан Багминович Городовиков и я, были сторонниками второго варианта. Нам хотелось научиться летать самим, чтобы быть полноценными командирами.

По поручению Наркома обороны С. К. Тимошенко приехал к нам С. М. Буденный, чтобы послушать наше мнение. Спорили долго. Семен Михайлович внимательно слушал, но своего мнения не высказывал. Через два дня нам стало известно решение наркома: более пожилые уходили в войска, но не в авиационные, а в воздушнодесантные, а мы, молодые, желавшие продолжать учебу, переезжали в летную школу в Серпухов.

В июне мы уже приступили к самостоятельным полетам. Первым полетел Б. Б. Городовиков, я — третьим. День этот остался в памяти на всю жизнь. Серьезные, взрослые люди переживали его, наверное, так же, как и юнцы — учлеты в аэроклубе.

Сначала мы летали на У-2 по коробочке над аэродромом, а потом начали осваивать полный курс пилотажа. Мне отвели зону № 6 над деревней с большой белой церковью. Она и являлась для меня основным ориентиром. Все шло хорошо. Упражнения в зоне увлекали меня. Инструкторы хвалили: неплохо получается. Но однажды, закончив работу в зоне, я пошел на посадку. Снижаюсь, убираю газ. Слева по курсу вижу посадочный знак, и вдруг мне показалось, что самолет снижается прямо на финишера. Вот-вот ударю товарища ребром крыла. А колеса уже коснулись грунта. Чтобы избежать гибели финишера, которая казалась мне неминуемой, резко жму на правую педаль и даю полный газ. Самолет разворачивается под прямым углом, набирает скорость для взлета. Но катит он не по взлетной полосе, а по огородам, примыкающим к аэродрому. Вижу, как разбегаются во все стороны люди. Водовоз, сидя верхом на бочке, яростно нахлестывает лошадь, торопясь убраться с моего пути. Самолет прыгает по кочкам, а от земли не отрывается. Что делать дальше? Впереди обрывистый берег. Если до него не взлечу, то... придется моим друзьям прослушать марш Шопена и потратиться на цветы. Вот и обрыв. Но самолет не проваливается, а повисает в воздухе. Радостно думаю: «Пронесло!» — и постепенно выбираю ручку на себя. Набрав высоту, снова захожу на посадку. Промазал! Этого никогда со мной раньше не случалось. Садился [76] всегда против знака «Т» — отлично... Снова делаю круг, опять снижаюсь. Недомаз (недолет)! Подтянуть мотором опоздал, высоты совсем нет. Захожу в третий раз с твердым решением сесть во что бы то ни стало, хотя бы потому, что бак уже пуст. На этот раз все-таки сел с небольшим промазом. Отстегнув ремни, вылезаю из кабины. Подхожу к инструктору. Докладываю. Он стоит бледный и молчит — так перенервничал из-за меня. Молчат и очередные пилоты — тоже еще переживают.

На другой день в общежитии на стене против моей комнаты висели две карикатуры. На одной я изображен на самолете, который мчится по огородам, а от него в панике разбегаются люди, куры, поросята. На другой — лечу над аэродромом, сидя верхом на самолете, в руке шашка, на сапогах большие рыцарские шпоры. На шее аркан, конец которого держит инструктор. Он стоит у посадочного знака и изо всех сил тянет меня вниз.

Вся летная школа ходила смотреть на это творение моего дорогого друга Бассана Багминовича Городовикова{19}. Он постарался на совесть. Карикатуры были прекрасны и по замыслу и по исполнению. На них невозможно было смотреть без смеха.

В результате этого «знаменитого» полета пришлось мне получить два провозных (летать с инструктором). Только после них я вошел в норму и был снова допущен к самостоятельным полетам.

В августе памятного 1941 года мы должны были закончить учебу и направиться для прохождения службы в авиацию, но этим планам не суждено было осуществиться. [77]

Дальше