Суровая школа
За лучшую долю
Родина... С каким волнением произносим мы это слово!
Когда думаешь о Родине, перед глазами всегда встают картины города, где ты родился, улицы, где жил, учился, работал, переживал радости и горе, где впервые сознательно взглянул на окружающий мир. И позднее, когда приходит зрелость, великое, волнующее слово Родина, за которое, не задумываясь, идешь на смерть, обязательно связываешь со своими родными местами, если даже ты испытал там больше горя, чем радости.
Это чувство, видимо, знакомо каждому. Оно не раз приводило меня в один из чудесных городов нашей великой Отчизны Киев.
Изменился город, изменилась жизнь в нем, люди стали другими. Радуешься и гордишься, видя счастье земляков, слушая веселый гомон детворы. И невольно думаешь: не такими были детство и юность моего поколения. От волнения слезы выступают на глазах. Иначе мы жили, иначе.
В тот день отец пришел раньше обычного. По тому, как он нервно бросил картуз, а затем на ходу погладил по голове младшего брата, что делал редко, было ясно: случилось что-то неприятное.
Что с тобой? встревоженно спросила мать, сморщив лицо в страдальческой гримасе.
Что... что... Гады они, вот что! Кровососы! Хотели выбросить больного человека на улицу, уволить с работы. А мы заступились... Ну... и нас коленкой под зад.
Громко заплакала, причитая, мать. Забившись в угол, мы с братишкой и сестренкой опять услышали о загубленной молодости матери, о вечной нужде, о том, что детей пора отдавать в школу, да не во что одеть, [8] и вообще о горькой доле семьи, которой приходится терпеть муку из-за беспокойного отцовского характера... Отец, как мог, утешал мать. Вроде бы ему обещали работу на чоколовском дрожжевом заводе. А я думал о своем: о школе...
Летом 1914 года разразилась германская война. Черносотенцы затевали в городе патриотические манифестации. Гремели оркестры. С утра до ночи раздавались крики «ура». А на вокзале в это время под горький плач жен, детей и матерей грузились в теплушки солдаты. Ехали на войну проливать кровь «за веру, царя и отечество». Навстречу им, с запада, уже шли эшелоны с ранеными.
Закрывались многие школы, помещения их занимали под госпитали. Возвращаясь с уроков, мы часами простаивали возле бывшей гимназии, смотрели, как выгружают прибывших с фронта раненых. С вокзала их подвозили в трамваях, специально приспособленных для этой цели. При виде калек в окровавленных бинтах женщины заливались слезами.
Уехал на фронт и мой отец. Жить стало совсем трудно. Мать выбивалась из сил. Чтобы хоть немного помочь семье, пришлось мне поступить «мальчиком» в галантерейный магазин Котлярского на Львовской улице, около Сенной площади (в этом помещении сейчас магазин «Одяг»). Плата три рубля в месяц, на хозяйских харчах.
Вставал я чуть свет, бежал сначала на квартиру к хозяину, колол дрова и носил их на кухню, чистил обувь, а затем, наспех позавтракав, мчался к магазину. За полчаса до открытия приходил старший приказчик. Степан, еще молодой, но уже обрюзгший от частых выпивок человек, отпирал заднюю дверь магазина и впускал меня. Я должен был принести воду и побрызгать полы, протереть стекла витрин, прилавки, принести из трактира чай и сайку с маслом для старшего приказчика.
Поворачиваться надо было с молниеносной быстротой, чтобы успеть все сделать за полчаса. Чуть замешкаешься, старший приказчик с руганью схватит за шиворот, начнет бить тебя головой об стену, а ты должен повторять за ним: [9]
Я дурак, я дурак... я балда, я балда. Но вместо этих слов я шептал про себя: Ты дурак, ты балда. И упрямо молчал.
Вырываться было бесполезно только удары станут больнее. Недели через две освоился я немного, реже стал подвергаться экзекуциям и начал кое-что замечать кроме своей работы. Я увидел, например, что, пока мы со Степаном оставались одни, он бесцеремонно таскал с полок кружева, перчатки, чулки и ловко прятал их у себя под одеждой. Обозленный как-то его придирками, я крикнул:
Ты вор! Погоди, вот скажу хозяину, что ты делаешь тут каждое утро!
Это произошло, когда в магазине были все приказчики. Степан зарычал: «Брешешь!» и бросился на меня с кулаками. Никто не встал на мою защиту. Вырвавшись и бросив в него большой оловянный чайник с водой, я убежал и больше в магазине Котлярского не показывался.
Через несколько дней мне удалось поступить на работу к Блохману, владевшему небольшой писчебумажной и книжной лавкой на той же улице. Блохман глубокий старик, маленький, тихий, с длинными, до плеч, седыми волосами. Приказчиков он не держал и сам стоял за прилавком. Относился ко мне терпимо, но работой тоже загружал от темна до темна. У него я пробыл все лето и даже прихватил месяц начавшегося учебного года. Заработанные деньги хоть немного помогли семье. Мне купили ботинки и дешевый ученический костюм. Сколько было радости сам заработал!
Третий год уже идет война. Сотни тысяч погибших и калек. Тысячи осиротевших семей. Жить с каждым днем все труднее. На фронте поражение за поражением. Шапкозакидательских настроений нет и в помине. Народ ненавидит войну. Теряет она популярность среди мелкой буржуазии и интеллигенции. Недавний угар сменяется у них тяжелым похмельем. Те, кто вчера надрывали глотки в криках «ура» и пении верноподданнических гимнов, мечтают теперь спрятаться от жизни, уйти от беспросветной действительности, забыться. [10]
И поплыли над Россией надрывные песенки Александра Вертинского: «Ваши пальцы пахнут ладаном...» Публика выла от восторга. Артист уводил ее в мир несбыточных грез, туда, где было забвение.
Однажды вечером я зашел к своему однокласснику по реальному училищу. В доме было полно гостей. Среди них сразу бросились в глаза двое: священник и прапорщик, видимо недавно выпущенный в офицеры. Я с интересом разглядывал обоих. Прапорщик, молодой человек лет двадцати двадцати двух, весь скрипел ремнями и явно был душой общества, но не только потому, что носил офицерскую форму и собирался на фронт. Он был красив и обладал приятным лирическим баритоном. Аккомпанируя себе на гитаре, прапорщик пел модную тогда песенку:
Вот прапорщик юный с отрядом пехотыСвященник, уже успевший приложиться к стопке, старательно подпевал офицеру, закрыв от удовольствия глаза.
Но вот гости сели за стол. Из соседней комнаты я, к великому своему удивлению, увидел, как поп стаканами глушил водку и только покрякивал от удовольствия. Но еще больше меня удивило то, что после ужина он сел играть в карты. До сих пор я слышал, в том числе и от священников, преподававших закон божий, что игра в карты великий грех. А тут сам батюшка с азартом режется в очко! «Грешнику» явно везло. На кучке бумажных денег возле него лежали уже карманные часы и серебряный портсигар прапорщика. Проигравшийся офицер шарил по карманам, ища, что бы еще можно было поставить на карту. Не найдя ничего, он быстро расстегнул кобуру и стал вытаскивать револьвер.
«Уж не стреляться ли он решил? Как Герман в «Пиковой даме»? испуганно подумал я. Но прапорщик не собирался стреляться. Показав револьвер банкомету, он спросил:
Пойдет? [11]
Пойдет, яко ты наг.
Не прошло и минуты, как поп выиграл и эту ставку. Я не выдержал, подошел к банкомету, спросил:
Батюшка! Зачем вам наган? У вас есть крест, которым можно защититься от любого разбойника!
Посмотрев на меня красными, мутными от выпитой водки глазами, поп прохрипел:
На бога надейся, а сам не плошай! Понял, глупыш? Изыде отсюда!
Задрав рясу, он ловко засунул револьвер в карман черных брюк, заправленных в сапоги.
Вскоре после установления в городе Советской власти возвратился с фронта отец. Сначала семье стало жить немного легче, но ненадолго. В Киеве утвердилось контрреволюционное националистическое правительство центральная рада. Хлеба нет. Дров нет. Воды нет. За водой ходим к колодцу на Петровскую улицу добрых два километра. Вдвоем с одиннадцатилетним братом возим хворост на саночках из Голосиевского леса (ныне он стал парком), тратя на каждый рейс 16–18 часов. А хлеб... Стоим в очереди по нескольку дней всей семьей и достаем три четыре фунта. Хлеб темно-желтого цвета и обладает удивительным свойством через два три часа так затвердевать, что и по виду и по вкусу его не отличить от засохшей глины.
Отец устроился на обувную фабрику на Куреневке, но почему-то часто уходит в другой район города Печерск. Потом и совсем стал там пропадать. Ночь уже, а его нет. На улице настороженная тишина, которую то и дело нарушают винтовочные выстрелы. После каждого мать вскакивает с постели и шепчет:
Господи, когда же это кончится?
Центральная рада, вероломно захватив власть и загнав Киевский Совет в подполье, свирепствует. Днем и ночью в городе совершаются облавы. Гайдамаки расстреливают всех, у кого на руках мозоли, так ненавидят рабочих. А отца нет дома уже не первый день. Мать не находит себе места. Я тоже не сплю. Перед уходом отец поцеловал младшего брата Георгия, маленькую сестренку, а потом и меня. Это второй поцелуй отца за все мои тринадцать лет жизни. Первый раз он поцеловал [12] меня, когда мы провожали его на фронт в 1915 году... Значит, и сейчас он прощался с нами всерьез.
В напрасном ожидании прошли дня четыре. Как-то утром на улице я столкнулся с Митькой, знакомым семнадцатилетним парнем. Он работал на небольшом кожевенном заводе на нашей Кудрявской улице, а отец его на Печерске, в «Арсенале». Митька изредка заходил к нам, о чем-то шептался с моим отцом. На меня он и внимания не обращал, что крайне обижало. А сейчас заговорил первый:
Чуешь, дело есть. Моего батьку побачить надо. Ты знаешь, как пробраться в «Арсенал»?
А почему сам не идешь туда?
Не могу. Рожа моя гайдамакам не нравится. Вчера чуть не пришили.
И моего отца тоже нет. Я уж собирался на Куреневку податься, искать его.
Ты дуй куда я сказал. Может, там и твой батька найдется. Но смотри, матери ни гу-гу!
К полудню я был на Печерске. Раньше мы с приятелями легко проникали в «Арсенал» со стороны Днепра через военный городок понтонного батальона. Теперь этот путь был перекрыт плотными заставами гайдамаков. Решил попытать счастья через Собачью тропу (ныне Кловский спуск). Преодолев заснеженный овраг и какой-то огороженный сад, я очутился среди куч каменного угля. Это уже двор «Арсенала». Около цехов снуют рабочие, вооруженные винтовками. Мимо меня протащили пулемет «максим»{1}. И тут я увидел отца, разговаривавшего с двумя рабочими. Он заметил меня:
Ты как сюда попал?
Отец расспросил, что у нас дома, велел сказать маме, чтобы не беспокоилась.
Митьке передай, его батька тоже жив и здоров. И быстрее убирайся отсюда, скоро здесь жарко будет{2}. [13]
Через несколько минут я с буханкой хлеба и кульком сахару уже бежал домой. Мать, увидев меня, всплеснула руками:
Целый день тебя ищу... И залилась слезами. Отец на войне был плакала, пришел с войны опять плачу. Сын еще не вырос, а уже тоже плачу. Господи, когда же радость будет?
Успокаиваю ее, как могу. Утром бегу к Митьке. Но его уже нет в живых. На рассвете подняли с постели гайдамаки, вывели на улицу и расстреляли. Бросив свою жертву, палачи ушли. Вокруг убитого толпится народ. Слышатся проклятия в адрес рады и гайдамаков.
Страшная ненависть к убийцам переполняет меня. В ярости строю самые фантастические планы мести. Поджечь бы здание центральной рады (оно здесь же, на этой улице). Потом вспомнил: в чулане лежит спрятанная отцом австрийская винтовка. Вот возьму ее и из-за угла буду бить по гайдамакам. Бегу домой, но в чулане винтовки нет: видно, отец уже забрал или перепрятал ее...
В революционной борьбе рабочих Киевщины «Арсенал» был подлинным бастионом революции. Ни ожесточенные атаки врага, ни огонь пулеметов и пушек не сломили боевого духа рабочих. Наружная стена «Арсенала» до сих пор хранит следы ожесточенных боев. Изрешеченная снарядами и пулями, стоит она как твердыня, вызывая священную гордость новых поколений.
Восстание арсенальцев под руководством украинских большевиков началось 16(29) января 1918 года и продолжалось шесть дней, пока у осажденных не кончились запасы патронов и хлеба. 21 января (3 февраля) по решению ревкома арсенальцы вынуждены были прекратить борьбу. Часть их подземными ходами ушла с территории завода на соединение с советскими войсками. Ворвавшиеся в «Арсенал» петлюровцы зверски расправились с оставшимися его защитниками. Но в городе продолжались разрозненные стычки.
22 января (4 февраля) Киев был взят красными. Однако Советская власть продержалась тогда недолго. С помощью немецких штыков украинские националисты, теперь уже под флагом кулацкой директории, захватили город. Директорию Симона Петлюры ненавидели [14] не только рабочие, но и почти вся интеллигенция, Предчувствуя свою неизбежную кончину, неистово зверствовали временщики.
Петлюра обратился к командованию красных частей с предложением прекратить борьбу. В ответ появилась злая листовка. Не могу удержаться, чтобы не привести ее текст:
Ответ пану гетману Петлюре
Мы, таращанцы, богунцы и другие украинцы казаки, красноармейцы, получили твое похабное воззвание.
Как встарь запорожцы султану, так мы тебе отвечаем. Был у нас гетман Скоропадский, сидел на немецких штыках. Сгинул, проклятый.
Новый пан гетман объявился Петлюра.
Продал галицийских бедных селян польским панам, заключив с панами помещиками мир. Продал Украину французским, греческим, румынским щукам, вошел в союз с ними против нас, трудовых бедняков Украины. Продал родину-мать. Продал бедный народ. Скажи, Иуда, за сколько грошей продал ты Украину? Сколько платишь своим наймитам, чтобы песьим языком мутили селянство, поднимали его против бедноты?
Скажи, Иуда, скажи, предатель, только знай, не пановать панам больше на Украине! Мы, сыны ее, бедные труженики, головы сложим, а ее обороним, чтобы расцвела на ее вольной земле рожь на свободу и сжата была свободным селянством на свою пользу, а не жадным грабителям-кровососам кулакам и помещикам. Да, мы братья российских рабочих и крестьянства, как братья всем, кто борется за освобождение трудящихся.
Твои же братья польские шляхтичи, украинские живоглоты-кулаки, царские генералы, французские буржуи. И сам ты брехлив и блудлив, как польские шляхтичи, мол, «всех перебьем!». Не говори «гоп», пока не перескочишь! Лужа для тебя готова, новый пан гетман буржуйной, французской да польской милостью!
Не доносить тебе штанов до этого лета. Уж мы тебе бока намяли под Коростенем, Бердичевом, Проскуровом. Уже союзники твои оставили Одессу. Свободная Венгрия протягивает к нам братские руки, и руки [15] ограбленных панами крестьян Польши, Галиции тянутся к, горлу твоему, Иуда! Прочь, иди в петлю, проклятый. Давись, собака!
Именем крестьян-казаков Украины командиры Щорс, Боженко, Квятек и другие.
Апрель 1919 года.
В тот раз Симону Петлюре удалось спастись от справедливого возмездия: удрал за границу. Позже, в эмиграции, его убили как собаку.
Произошло это, по свидетельству А. Вертинского, примерно так.
«Батько» свободно гулял по Парижу, чувствуя себя в полной безопасности. Выстрелы грянули неожиданно. Убил Петлюру тщедушный портной или часовщик не то из Винницы, не то из Бердичева. Встретил на улице, узнал и убил.
К Киеву подошли красные. Мне все же представилась возможность в какой-то степени отомстить за Митьку. Когда наши части ворвались в город и завязали уличные бои с гайдамаками, я помогал красным пулеметчикам: набивал ленты патронами и даже заменил второго номера, когда его ранило.
Отец снова на фронте. Пытался и я последовать за ним, но удержали слезы и мольбы матери.
Подошло лето 1919 года. Гражданская война в разгаре. Этот год был очень тяжелым для молодой Советской республики. Со всех сторон на нее наступали хорошо вооруженные и обученные войска интервентов и белогвардейцев. Украине и сердцу ее Киеву непосредственно угрожали Деникин и Петлюра. Подняла голову внутренняя контрреволюция, появились банды. Одной из самых крупных на Украине была действовавшая в районе Триполья кулацко-националистическая банда Зеленого{3} численностью до десяти тысяч человек.
Позднее я узнал, что в июне 1919 года по решению киевской городской конференции комсомола был создан специальный комсомольский отряд, влитый затем в первый Киевский резервный коммунистический полк. Беспримерный [16] подвиг совершил этот отряд, насчитывавший около ста юношей и девушек, в борьбе против банды Зеленого у села Триполья. После упорных трехдневных боев Киевский резервный коммунистический полк, в составе которого действовал специальный комсомольский отряд, и Шулявский рабочий батальон выбили бандитов из Триполья. Красноармейский отряд расположился на отдых. Воспользовавшись изменой командира красноармейского отряда, бывшего офицера царской армии, две с лишним тысячи бандитов под командой самого Зеленого напали на отдыхавших. Бандитам удалось полностью окружить немногочисленный отряд и плотно прижать красноармейцев к Днепру. Коммунисты и комсомольцы во главе с М. Шейниным и М. Ротманским оказали героическое сопротивление. У красноармейцев не хватало боеприпасов. Отряд неоднократно бросался в штыковую атаку и сражался до последнего человека. Бандиты зверски казнили всех захваченных в плен. Только шестерым героям удалось спастись, переплыв через Днепр.
Это событие гражданской войны получило в истории название трипольской трагедии. Подвиг молодых защитников Страны Советов, их стойкость и самоотверженность являются замечательным примером, на котором воспитывалась и воспитывается наша прекрасная молодежь.
И все же я вырвался на фронт. Добрался до Чернигова, вступил в конный отряд{4} при управлении формирования 12-й армии по борьбе с бандитизмом. Вступил, правда, с немалыми трудностями.
Сколько тебе лет? спросил командир отряда, человек громадного роста в кожаном костюме и даже в кожаной фуражке, весь в ремнях, с револьвером и серебряной шашкой на боку.
Семнадцатый... соврал я, не моргнув глазом.
Командир отряда с сомнением оглядел меня:
А не врешь? Уж больно ты мелок, прибавил годика два три, не так ли? [17]
Я похолодел. Неужели не возьмет? Неужели не стану, как мечтал, бойцом Красной Армии, кавалеристом? Перед глазами возник плакат, уже год не дававший мне покоя: при полном боевом снаряжении кавалерист, а над ним призыв: «Пролетарий, на коня!» Это был лозунг, провозглашенный Российской Коммунистической партией большевиков, когда Стране Советов понадобилась своя, рабоче-крестьянская конница, чтобы одолеть конницу белых генералов Мамонтова, Шкуро, Улагая, Покровского.
Сдался командир на мои просьбы. Зачислили меня в отряд добровольцем. Но пики, о которой мечтал, так и не выдали: в отряде их вообще не было. С пикой мне пришлось познакомиться несколько позже. К слову сказать, в дальнейшем, чтобы не брать тяжелую пику, я старался при построении, как и все, стать во вторую шеренгу: пиками в коннице вооружалась только первая шеренга.
Коня, шашку и винтовку с тремя обоймами я получил, а вот обмундирования не дали никакого. В таком виде я стал в строй. Сидеть на коне было не впервой, а вот шашкой владеть, как другие, я не умел. Но и с этим быстро освоился. Среди конников встретил немало буденновцев, попавших в отряд после ранения. Многие из них были с берегов Тихого Дона и многоводной, раздольной Кубани. Обучили меня быстро даже искусству наносить удар с «потягом». Правда, хорошего, сильного удара у меня не получалось силенок было маловато.
Недолго пришлось мне пробыть в этом отряде. Подкосил тиф, и я оказался в Белой Церкви.
В апреле 1921 года в Белую Церковь, как и в другие районы страны, начали приходить с фронта войска{5}. Сюда попали отдельные части 25-й Чапаевской стрелковой дивизии.
Комиссаром 17-го отдельного трудового батальона был Петухов, обаятельный, очень культурный, красивый [18] человек. Поселился он в том же доме, где жила приехавшая в Белую Церковь моя семья. Мы быстро подружились, хотя и не сразу привыкли к необычному внешнему виду комиссара. Не было на нем ремней и шашки, как у конников. Наган в кобуре он носил на простом поясном солдатском ремне. А главное, несмотря на довольно прохладную погоду, ходил при обмотках, но босиком.
Узнав Петухова ближе, мы все очень полюбили его, а я сделал деревянные сандалии, которые он с удовольствием носил. С ним-то я и поделился своей сокровенной мечтой снова быть в армии. Комиссар быстро определил меня добровольцем в свой батальон.
Сразу идти в бой нам не пришлось. В первое время мы больше занимались хозяйственными делами: расчищали и ремонтировали железнодорожные пути; резали в лесу деревья на шпалы и на дрова для топок паровозов; расчищали развалины домов, заводов, фабрик; убирали битый кирпич, камни, осколки стекла; ремонтировали дома и железнодорожные станции. А по ночам ездили по деревням, вылавливали самогонщиков, варварски истреблявших хлеб.
Но занимались мы не только этим. Периодически по сигналу боевой тревоги, по команде «В ружье!» батальон поднимался и шел в бой против внутренней контрреволюции.
С разгромом Врангеля гражданская война как будто закончилась. Но не утихла ожесточенная классовая борьба, особенно в деревне. Кулаки прятали хлеб, пытаясь задушить Советскую власть голодом, формировали банды, поднимали контрреволюционные восстания.
Особенно бурным был 1921 год.
На Украине лютуют «батьки» всех мастей и оттенков. Их банды зверски расправляются с коммунистами, комсомольцами, сельскими активистами. В районе Звенигородки, Смелы, Знаменки свирепствуют крупные банды Богатыренко и Хмары. Рыщут кругом местные банды помельче. Они, как правило, боев не принимают, действуют из засад. А вот с такими бандами, как банды Хмары, Богатыренко, Григорьева, Махно, приходилось бороться войскам. [19]
...Сводный отряд, состоявший из эскадрона конницы и 17-го отдельного трудбатальона 25-й Чапаевской дивизии, вторые сутки едет в теплушках из Белой Церкви в район Смелы. По имеющимся данным, одна из банд перебила там партийный и советский актив, захватила сахарный завод и, расправившись с администрацией и охраной, грабила его.
Страшно хочется есть. Длительное время живем на одной картошке и на махорке, которую получаем довольно исправно.
Выгрузились в районе станции Цветково. Движемся походным порядком весьма энергично: конница на конях, пехота на взятых у местного населения подводах. Разъезд, высланный от кавалерийского эскадрона, скоро сообщил, что банды в районе Смелы уже нет. По рассказам местных жителей, она ушла в направлении Ново-Миргорода, на юг. Мы остановились, выставили охранение, заночевали в деревнях недалеко от Смелы, а с рассветом двинулись в погоню за бандой. На второй день, к вечеру, настигли ее между Лебедином и Шполой. Не приняв боя, банда рассыпалась на мелкие группы и рассеялась по близлежащим перелескам, оврагам, населенным пунктам. Выслав разведку и организовав наблюдение, отряд расположился на ночлег в Шполе. Спали на голых деревянных нарах в казармах, предназначенных для сезонных рабочих сахарного завода. В полночь резкая команда «В ружье!» разбудила нас. Построились во дворе. Начальник отряда пояснил, что банда подходит к заводу со стороны поля, и поставил всем боевую задачу.
Пулеметному расчету «льюиса», в котором первым номером был мой друг Паракин, а вторым я, пришлось занять огневую позицию у дороги, ведущей от завода в поле. Изготовились...
Небо начало светлеть, и вдруг я вспомнил, что в боковом кармане тужурки лежит недоеденный кусок хлеба и небольшой кусочек сала.
Павло, шепчу Паракину, у меня есть хлеб и сало, давай съедим.
Ты что, сдурел? Тише! зашипел на меня Паракин.
Но я не мог успокоиться. А что, если меня убьют в бою? Пропадут тогда хлеб и сало... Под неодобрительное [20] сопение Павла я извлек свои припасы, съел их и только тогда угомонился.
Когда банда приблизилась к заводу, мы вместе с Паракиным подпустили ее чуть ли не вплотную и открыли огонь из пулемета и карабина. Во фланг банде в конном строю ударили кавалеристы. Бандиты были разгромлены.
А потом наш отряд опять направили в Смелу: объявилась новая кулацкая шайка. Дорога проходила мимо небольшого редкого леса. С опушки ударили выстрелы. Развернувшись в цепь, стреляя на ходу, мы ворвались в лес. Бандиты, отстреливаясь, стали отходить. Вдруг меня что-то толкнуло под правую лопатку и обожгло. За сук зацепился, что ли? Оборачиваюсь и вижу: шагах в двадцати падает бандит, подстреленный моими товарищами. В руках у него еще дымился обрез.
Подскакал фельдшер (мы его звали помощником смерти), задрал на мне гимнастерку и быстро извлек пулю, благо конец ее торчал снаружи (обрез все-таки не винтовка: убойная сила у него не та). Фельдшер смазал рану йодом, наспех перевязал ее, и мы продолжали преследовать врагов.
Стычки с бандами Богатыренко, Хмары и других атаманов продолжались все лето. Это была тяжелая и изнурительная борьба. У бандитов хорошо была поставлена разведка. Только нащупаем их след, как шайка, предупрежденная осведомителями, бесследно исчезает. Редко удавалось нам настигнуть банду и дать ей бой.
Только к осени вернулись мы в Белую Церковь. Продолжая служить в батальоне, я посещал трудовую школу второй ступени.
Надо тебе военному делу учиться, дружок, сказал Петухов.
И вскоре я стал курсантом 11-х кавалерийских курсов, размещавшихся здесь же, в Белой Церкви.
Не верю своему счастью. На мне красные брюки галифе, фуражка с белым околышем, шашка, винтовка, подо мной красавец конь с громкой кличкой Сенегал. Итак, я курсант-кавалерист. Зачислили меня в 1-й эскадрон, которым командовал бывший корнет{6} 14-го Нижегородского [21] драгунского полка Пац-Помарнацкий (для упрощения ребята между собой величают его просто Пацем). По манерам, щегольству, лоску это классический представитель дворянства и старой гвардейской конницы. Высокий, стройный. Бакенбарды чуть не до подбородка. В руке неизменный стек. Сапоги «бутылкой» сияют свежим глянцем. В зубах всегда папироса: он и разговаривает, не вынимая ее изо рта. Нас этот аристократ вообще не замечает. Все распоряжения отдает только через вахмистра старшину эскадрона. На конностроевых учениях команды подает резким и нарочито хриплым голосом, но больше любит прибегать к сигналам трубача.
В июле 1922 года курсы расформировали. Наш эскадрон направили в Крым. Ехали в эшелоне несколько суток, разгоняя по пути мелкие банды.
Симферополь встретил страшным зноем. Непривычен для нашего глаза облик южного города узкие улицы между каменными заборами, татарские мечети с высокими минаретами. Выгрузившись на станции, в конном строю с лихой песней проследовали через весь город и вступили во двор 1-х Крымских кавалерийских курсов. Мы увидели два больших двухэтажных каменных здания для личного состава и довольно солидную столовую. Сразу за плацем громадных размеров начинались длинные низкие конюшни с коновязями для лошадей. Всеобщее удивление вызвала высокая каменная стена, толщина которой вверху достигала примерно метра. Стена тянулась по всему периметру расположения курсов и примыкала к торцам каменных казарм и главных ворот.
До революции здесь размещался 16-й лейб-гвардейский имени ее величества Екатерины II уланский полк. Эта старая дореволюционная надпись проступала на плохо загрунтованной и плохо закрашенной вывеске: «1-е Крымские кавалерийские курсы РККА».
Спешившись, мы расседлали коней и привязали их к длинным коновязям. Так и простояли около двух суток. Лошадей в конюшни ставить не разрешают. Сами ночуем в казарме на голых нарах. Кроме уборки лошадей и чистки снаряжения, ничем не занимаемся.
Боевое настроение, которое вначале поддерживалось слухами, что нас пошлют на ликвидацию последних [22] врангелевцев, укрывшихся в горах, стало иссякать. Все более открыто ребята высказывали недовольство:
Зачем нас пригнали сюда?
Какого черта нам тут делать?
Наш ропот, видно, дошел до командования. На третий день во дворе появился начальник курсов Евгений Сергеевич Шейдеман{7} средних лет, красивый, подтянутый, в черкеске. Сопровождали его комиссар курсов Бабич и заместитель по строевой части Э. Вольфенгаген{8}. Шейдеман что-то сказал вполголоса Пац-Помарнацкому, который тут же скомандовал:
Эскадрон, седлать! Живо! Построение на плацу при полной боевой! [23]
Через несколько минут эскадрон уже стоял выстроенный в две шеренги.
Равняйсь!.. Шашки вон, пики в руку, слуша-а-ай! раздалась команда, и наш командир, выхватив шашку и держа ее подвысь, помчался навстречу Шейдеману.
Приняв рапорт, начальник курсов внимательно оглядел всадников и коней и только после этого заговорил звучным голосом:
Братцы! Получено распоряжение командующего войсками Украины и Крыма товарища Фрунзе: часть вашего эскадрона влить в состав наших курсов, а остальные поедут на Украину в полевые кавалерийские части. Отбор на курсы начнем сегодня же. Так что прошу не волноваться.
В тот же день заработала мандатная комиссия. Я угодил в число тех, кто должен был остаться на курсах. Это меня не устраивало. Хотелось в полевые части конницы...
А дня через три мы провожали товарищей, отбывающих на Украину. Когда с лихими песнями они покинули двор курсов, у меня словно что-то оборвалось внутри, чуть не заплакал. Подождал немного, под предлогом проминки оседлал своего коня и рысью проскочил входные ворота. На окрик часового: «Стой! Куда?» ответил: «В штаб, с запиской командира эскадрона».
На взмыленном коне подскакал к воинской платформе. Погрузка еще не началась. Расседланные лошади стояли у коновязи. Увидев меня, красноармейцы закричали:
Братва! Гляди, сынок прискакал.
Ты чего?
Да ну их, отвечаю. Не останусь на курсах. Ребята, спрячьте, хочу с вами.
Правильно! Давай к нам...
Но тут подлетел на коне помощник дежурного по курсам:
А ну марш за мной! Ишь ты, герой!
Вахмистр Скляров встретил меня грозным взглядом и, не говоря ни слова, изобразил пальцами решетку, а потом растопырил пятерню. Понятно: пять суток гауптвахты. [24]
Но и это меня не остановило. Прежде чем отправляться под арест, нужно было вычистить коня. Воспользовавшись этим, я вывел Сенегала через тыльные ворота, которые были в то время открыты для вывоза навоза в поле, и, вскочив ему прямо на спину, без седла помчался на станцию. Погрузка уже заканчивалась. Найдя свободное место в вагоне, с помощью дружков загоняю туда коня и сам прячусь подальше в угол.
И опять не повезло. В открытую дверь вижу двух приближающихся всадников «при полной боевой». Догадываюсь: за мной.
Стученко! Стученко! слышу голоса. Ах ты, чертов пацан, задал, нам работы!
Обыскать вагоны! раздается команда.
Да, видно, уж судьба такая. Не дожидаясь, пока меня вытащат из моего убежища, сам вылезаю на свет божий. Приехавшие всадники один из них мой взводный заставили сгрузить коня.
Взводный предупредил:
Не вздумай по дороге стрекача дать, догоним срубим, понял, чертов пацан?
После такого «ласкового» предупреждения погнали на курсы. Во дворе встретил нас дежурный по курсам комвзвода Иванов. Обложив трехэтажным матом, он приказал конвоирам вести меня в штаб к комиссару Бабичу.
Ну, думаю, теперь все, отдадут под суд. С таким настроением постучал к комиссару и, услышав разрешение, приоткрыл дверь в его кабинет.
А... Андрей... заходи, заходи, дружище.
Растерялся я от такого приема. Как это комиссар мое имя запомнил? Ведь разговаривали мы всего один раз на мандатной комиссии.
Ну как дела, Андрюша? Все бегаешь?
Бегаю, отвечаю угрюмо.
И долго еще будешь бегать?
Не знаю.
Хм... Бабич с откровенным любопытством рассматривает меня. Ты что, контра? Буржуй? Комиссар не дожидается, пока я отвечу. А батько-то твой рабочий. Советскую власть защищал. Как будто так, сынок?
Ну так...
А князей Потемкиных на наших курсах знаешь? Алешку и Владимира? [25]
На курсах действительно учились два брата бывшие князья Потемкины. Одному было лет четырнадцать, второму шестнадцать, мой ровесник. Отец их, царский генерал, как мне рассказывали, случайно и нелепо погиб, а ребят взял на курсы Е. С. Шейдеман. Мальчишки хорошие, но мы их немного сторонимся: все-таки князья... А эти бывшие князья после честно служили Советской власти.
Ну знаю я их, а что? Я с ними не вожусь.
А они тоже бегают от учебы? настойчиво допрашивает комиссар.
Не знаю. Как будто нет...
Так что же ты, сукин сын? вдруг повысил голос комиссар. Князья не бегают, а ты бегаешь? Они хотят быть краскомами, а ты нет! На кого же Советская власть будет опираться на князей или на тебя, дурья твоя голова? Ты подумал об этом? Герой какой выискался. Снять бы с тебя штаны да выпороть как следует, чтобы вся дурь вылетела и чтобы голова по-рабочему, по-пролетарски думать начала.
Я молчал. Вспомнил многое из своей еще короткой, но нелегкой жизни. Подумал об отце. Что бы он сейчас сказал? От этой мысли бросило в жар.
А Бабич спрашивает спокойно:
Ну как, будешь еще бегать?
Нет, твердо отвечаю я.
Учиться будешь? Оправдаешь доверие?
Да. Оправдаю.
Ну иди. Желаю удачи. Советской власти очень и очень нужны хорошие красные командиры. Запомни это, Андрей!
Позже не раз в моей командирской практике приходилось сталкиваться с «трудными» людьми, и воспоминание об этом разговоре с комиссаром Бабичем всегда помогало правильно решить вопрос, найти нужные слова, чтобы убедить человека, сберечь его. В этой связи запомнился случай, имевший место в 1961 году, когда я командовал войсками Приволжского военного округа.
Прокурор принес мне однажды на подпись документ. Читаю: офицер такой-то предается суду военного [26] трибунала за нарушение приказа отказался ехать на новое место службы. Спрашиваю:
Кто с ним говорил?
Все, отвечает прокурор. И всем заявляет одно: «Не поеду, пусть делают со мной, что хотят».
Рука потянулась к перу, чтобы подписать бумагу, но на полпути остановилась.
Нет, не могу подписывать, пока сам с ним не поговорю. Приказываю вызвать провинившегося.
Является совсем молодой офицер. Усаживаю его, начинаю разговор. В шутливом тоне описал, как меня когда-то вразумлял комиссар курсов Бабич, как он спас меня от неправильного шага.
А вот сейчас с вами приходится вести беседу почти в том же духе. Разница лишь в том, что я тогда был мальцом несмышленым, а вы ведь офицер, серьезный человек, который призван воспитывать других. Как же вы могли дойти до жизни такой!
Понемногу разговорились. Признался офицер, что жена доняла: не хочет уезжать из большого города, так и поставила вопрос или я или служба!
Через полчаса мой собеседник встал и сказал:
Спасибо, товарищ командующий, за науку. Сам я, видимо, не подумал как следует.
Ну вот и хорошо, пожал я ему руку. Но за попытку нарушить приказ отсидите десять суток под арестом. А потом поедете к новому месту службы.
Слушаюсь! весело и облегченно выдохнул офицер, словно тяжкий груз упал с его плеч...
«Как же все-таки смог комиссар Бабич так много узнать обо мне и столь убедительно повести разговор?» не раз спрашивал я себя, вспоминая былое. Ответил на этот вопрос мой товарищ по 11-м кавкурсам и 1-м Крымским кавкурсам генерал-майор Петр Сысоевич Ильин. Ответил только в июле 1962 года, когда я заехал в Киев навестить его.
П. С. Ильин был на курсах председателем ячейки РКП (б) и РКИ. Он знал меня по Белой Церкви, знал о моих «похождениях» и подробно рассказал обо всем Бабичу.
Так спустя сорок лет я случайно установил, кому еще, кроме комиссара, обязан тем, что не сбился в свое время с правильного пути. [27]