Началось...
Сквозь сон я почувствовал, как меня толкнули в плечо:
— Подъем! Тревога!
Я вскочил с застланного плащ-палаткой соломенного ложа в шалашике, в котором мы обитали.
— Быстро на КП полка! — услышал я голос Карзова.
Мгновенно натянул сапоги, набросил шинель — было по-ночному зябко. Подпоясываясь уже на ходу, выбежал из шалашика. Глянул вверх. Небо серое, пасмурное, но, может быть, это мне только кажется — просто еще только начинает светать. Посмотрел на часы. Два, начало третьего. Закинув ремень сумки на плечо, побежал туда, куда спешили и мои товарищи. Откуда-то доносился глуховатый, неровный, словно колыхающийся, гул. Я на миг замедлил шаг, прислушиваясь. Бьет артиллерия! Но далеко. В той стороне, где в первом эшелоне стоят лицом к лицу с врагом наши войска. Артподготовка! Но чья? Наша или противника?
Неужели началось?
Побежал быстрее. Бойко и тревожно зашелестела росистая трава, схлестывая сапоги. В боевой обстановке мне положено быть на командном пункте, при начальнике штаба. Берестов, наверное, уже там. Надо спешить!
Перепрыгнул через ход сообщения, пересекающий поле. Спрыгнуть в ход? Бежать по нему легче, ноги не будут путаться в траве. Но нет — ход извилист. Полем, напрямик — скорее.
К далекому гулу канонады примешался другой грозный звук — низкий, басовый. Он нарастал, близился — давящий, тяжелый, им наполнилась вышина. Я глянул вверх и увидел на сером фоне предрассветного неба немецкие бомбардировщики. Темные, с черными крестами на широких прямых крыльях, они шли звеньями, строем клина, на небольшой высоте, неторопливо шли над нашей землей... Отбомбились или заходят на бомбежку? [81]
Враг над головой!
В блокадном Ленинграде, дежуря ночами на крыше своего дома, я, случалось, слышал такой же зловещий гул. Тогда я был бессилен перед врагом, ну а сейчас... Что могу сейчас? Но нельзя же только глядеть на врага над собой! Надо делать что-то! Что?
Неподалеку послышались негромкие, но взволнованные голоса. Увидел окоп, в нем — несколько совсем молоденьких солдат в аккуратно застегнутых шинелях и туго натянутых пилотках. Вжав головы в плечи, они глядели вверх, на немецкие бомбовозы, возбужденно переговаривались. Они были растеряны, как, впрочем, и я. Будь я в эту минуту один, может быть, и не нашелся бы, что предпринять. Но я — как-никак — офицер. Старше этих необстрелянных мальчиков — не только званием, но и возрастом. Мальчишки. Еще недавно такие были моими учениками, сидели на моих уроках за партами, верили мне во всем...
Я спрыгнул в окоп, прокричал:
— Что же вы? Огонь по самолетам! Из личного оружия!
Кое у кого из солдат были карабины, у других — автоматы. Прислоненные к стенке окопа, стояли два ручных пулемета с дисками. Я схватил один из них. Как бы его приспособить для стрельбы вверх? Колышек какой-нибудь... Но где тут его найдешь?
Откинул сошки пулемета, крикнул ближнему солдату.
— Держи! На плече!
Обеими руками ухватив сошки, солдат прижал их к своему погону. Теперь ствол пулемета из-за его плеча глядел туда, где над нами проплывали, полня воздух тяжелым зловещим гулом, серые крылатые туши «юнкерсов». Прицелясь в брюхо одного из них, я прикинул: «Упреждение надо брать...» — так насучили вести огонь по самолетам из стрелкового оружия. «Пора!..» — нажал на спуск. Прогрохотавшая очередь показалась мне оглушительной. Солдат, державший пулемет, дернулся, пригнул голову. Я испугался: «Оглушу парня...» Бомбардировщик уже прошел над нами. Я дал очередь вдогонку. Патроны в диске кончились неожиданно быстро. Я скинул пулемет с плеча солдата, крикнул:
— Диск давай!
Солдат суетливо сунулся к дну окопа, ища сумку с дисками. Другие солдаты стреляли вверх — кто из автомата, кто из карабина, а двое — из ручного пулемета: один держал его на плече, подобно моему напарнику, другой бил [82] длинными очередями. Стреляли и где-то поблизости — в тяжелый гул бомбардировщиков врезывались строчки очередей, хлопки отдельных выстрелов.
— Держите! — солдат, наконец, протянул мне новый диск. Но бомбардировщики уже пролетели над нами, их тяжелый гул затихал. Стрельба по самолетам прекратилась. Солдаты оживленно переговаривались:
— Все уже или другие прилетят?
— Интересно, попал в них кто?
— Я целый диск прямо в брюхо ему высадил!
— Ты высадил, а он и не заметил...
— А что, если б на нас бомбы свалили?
Беря диск у солдата, я спросил его:
— Не оглушило тебя?
— Не!—улыбнулся солдат, и его мальчишеское лицо расплылось в улыбке. — А в ухо сильно отдавало! — и вдруг признался: — А все же боязно было...
«Первый раз на фронте?» — хотел я спросить его, но в этот миг кто-то из солдат закричал:
— Смотрите, смотрите! Горит!.. Горит и падает!
Всего каких-нибудь метрах в пятистах от нас, над полем, низко припадая к земле, несся немецкий бомбардировщик, за ним тянулась густая, с каждой секундой ширившаяся полоса черного дыма. Бомбардировщик летел по кривой: сначала он удалялся, потом стал приближаться. Было видно, как из окопов выскакивают солдаты, бегут вслед за самолетом, очевидно, надеясь добежать до места в момент его падения.
Заволновались и солдаты, сидевшие со мной в окопе:
— На летчиков посмотреть бы!
— Побежали, ребята!
Один уже выбирался на бруствер. Но я крикнул:
— Куда? Нельзя покидать позицию!
В этот момент я видел, как от «юнкерса», кругами ходящего над степью, отделилось четыре или пять устремившихся к земле черных точек.
— Бомбы! — крикнул кто-то из солдат.
— Не бомбы... Парашюты!
Действительно, это были парашюты. Подбитого бомбардировщика уже не было видно — наверное, он пролетел куда-то далеко и упал. Но парашюты — вот они, четыре зонтика, покачивающихся под серым небом.
«Сейчас опустятся! — заволновался я. — В расположении нашего полка! Летчиков возьмут в плен! Такая удача [83] — в первый же день! Я смогу допросить пленных немцев! Позавидует мне Рыкун!» — ликовал я.
Словно вихрем вынесенный из окопа, я бежал по травянистому полю туда, куда опускаются парашюты. К ним бегут наши. Вот, кажется, уже совсем опустились... Издалека кажутся крошечными, мельтешат на том месте фигуры выбежавших из окопов моих однополчан. Счастливые! Они уже видят плененных фашистов...
Я бежал из последних сил: поскорее допросить пленных!
Меня окликнули:
— Ты куда?
Я остановился. Таран! Кажется, где-то здесь позиция его взвода.
— Парашютистов посмотреть? — спросил Таран.
— Допросить! — важно поправил я.
— Я едва добежать успел, их уже на КП полка повели. Туда давай!
Я побежал, уже представляя, как передо мной стоит пленный пилот, а Ефремов, Берестов, Сохин и все, кто есть на КП, смотрят и слушают, как я допрашиваю. Вот только сумею ли допросить как следует? Одно дело — читать немецкие тексты и переводить со словарем, но совсем другое — разговаривать. Это мой первый практический экзамен в качестве переводчика. Экзамен в день моего боевого крещения, в первый же день боев!
Меня распирала тревога — тревога и гордость: может быть, этот летчик, которого я сейчас буду допрашивать, вообще самый первый пленный в завязавшихся с рассветом по всему фронту боях? И я первый сообщу командованию сведения, полученные от него!
Увы, меня ожидало горькое разочарование. Когда я, запыхавшийся, прибежал, наконец, на командный пункт полка, где все расположились уже по-боевому, в окопе с примыкавшими к нему двумя блиндажами, то, к великому огорчению своему, узнал, что двух пленных летчиков, доставленных сюда, только что увез в штаб дивизии непостижимо быстро примчавшийся оттуда на машине капитан Миллер. В порядке утешения кто-то из находившихся на КП передал мне маленькую голубую книжечку в твердой обложке, взятую у одного из пленных:
— Что это за документ?
«Как это Миллер не забрал?» — удивился я, беря книжечку трепетными руками. Увы, документ оказался совсем [84] малозначительным и вовсе неинтересным: формуляр парашюта с указанием его номера, дат изготовления и проверки. Тем не менее я спрятал формуляр в полевую сумку. Будет, при случае, что показать Рыкуну, если не добуду чего-нибудь более интересного из трофейных бумаг.
На КП полка было людно: приходили и уходили связные и офицеры из подразделений, у телефонных аппаратов, не отрывая трубок от уха, сидели телефонисты, держа непрерывную связь с батальонами и штабом дивизии. Хотя непосредственно перед нами не было противника — нас от него отделяло пространство километров в десять-пятнадцать, занятое нашими частями первой и второй линий обороны, однако на КП у нас уже не было так спокойно, как раньше, когда объявлялась тревога и мы знали, что она учебная. Сейчас была уже не учеба: и временами доносившийся голос артиллерии, и только что пролетевшие над нами вражеские бомбардировщики, и суета с парашютистами — все это говорило о том, что многодневное затишье кончилось и началось то, чего мы ждали и к чему готовились так долго.
Отыскав Берестова — он сидел в окопе возле телефониста и, держа на колене планшетку с картой, что-то сосредоточенно рассматривал там, — я доложил о своем появлении. Занятый своими мыслями, он мельком глянул на меня, бросил:
— Пока ты по полю бегал, немцев Миллер забрал.
— Знаю...
— Не огорчайся! — утешил Берестов. — Еще повидаешь фрицев. — И снова опустил взгляд к карте.
Как я понял, делать мне пока было нечего. Кого бы поподробнее расспросить о взятых в плен летчиках? Мое любопытство удовлетворил Карзов. Он рассказал:
— Пока тебя где-то носило, их сюда привели на допрос. А тебя нет. Но тут как-то сразу Миллер появился. Видно, где-то близко проезжал. Увидел немцев, обрадовался: еще и не воюем, а такие важнецкие «языки»! Стал допрашивать и сразу же ответы переводить. Мы собрались, слушаем. Начал с того немца, что постарше, плотный такой, лет тридцати, волосы черные — не совсем ариец, значит. Этот охотно отвечал, без всякого фашистского гонора. Уверял: из рабочих, воюет поневоле. Но ты на будущее учти: допрашивать придется — немцы, как в плен попадут, и пролетариями, и коммунистами себя объявляют. Но ты этому не шибко верь. Нам еще на Северо-Западном такие [85] попадались: на словах — «Гитлер капут», а в кармане — карточки, где перед виселицами красуется.
— А что летчики показали?
— Да что? Прибыли на наш фронт две недели назад. А до этого в Польше стояли. Сегодня ночью им приказ зачитали о наступлении. Вылетели бомбить нашу передовую.
— А почему же над нами летели, мы уже не впереди.
— Не понимаешь? Разворачивались после того, как отбомбились.
— А как их подбили? Неужто из стрелкового оружия? Все по ним стреляли. И я из ручного...
— Может, ты и подбил? — Карзов рассмеялся. — Нет, брат! По бомберу этому, может, тысяча нашего брата палила, но это редкая удача — такую махину пулей сшибить. Скорее всего — истребитель наш его рубанул. Они хотели до своих дотянуть, не успели — прыгать пришлось.
— А что второй летчик показал?
— Не летчик он. Стрелок-радист. Молодой, мальчишка, можно сказать. Чисто арийского вида — волосы светлые, глаза голубые. Сразу заявил, что он — не из простых, барон, чистокровный, значит, и разговаривать не желает. Ну, Миллер сказал ему по-немецки что-то крепкое, барон даже обалдел. А Миллер больше разговаривать с ними не стал — в дивизию повез...
Тяжелый, густой и вязкий, словно придавливающий звук, донесшийся с высоты, прервал наш разговор. Этот звук нарастал, ширился, словно бы заполоняя небо. Наши взоры обратились вверх. Снова в небе, посветлевшем, уже озаренном светом только что взошедшего солнца, строем клина шли немецкие бомбардировщики. А чуть выше них и по сторонам словно серебряные искры мелькали, превращаясь на какие-то мгновения в черные черточки и крестики, стремительно прочеркивающие безоблачную голубизну. И снова эти черточки и крестики становились серебряными искрами — там, в высоте, шел воздушный бой наших истребителей с немецкими, сопровождавшими бомбардировщики. Вдруг в высоте возникла узенькая, быстро расширяющаяся полоска дыма, какие-то секунды она тянулась параллельно горизонту, потом круто сломалась, быстро пошла вниз. Чей самолет подбит — наш или вражеский — понять было трудно. Воздушный бой в высоте продолжался.
Что происходит впереди, где наши войска держат оборону [86] на самой передней линии? Известно только одно, что сообщил штаб дивизии: противник сегодня на рассвете крупными силами перешел в наступление на нашем фронте. Нам приказано быть в полной боевой готовности. Мы приняли эту готовность, не дожидаясь приказа.
В то утро, пятого июля сорок третьего года, мы еще не знали того, что станет общеизвестным впоследствии. Утренняя сводка Совинформбюро в этот день была такой же безмятежной, как и в предыдущие: «В течение ночи на 5 июля на фронте ничего существенного не произошло».
Но произошло весьма существенное. То, что стало достоянием гласности, только значительно позже.
Собственно, это, существенное, началось раньше.
Еще за трое суток до начала немецкого наступления, второго июля, наше Главное Командование предупредило командующих фронтами в районе Курской дуги — Брянского, Центрального, Воронежского, Юго-Западного и стоящего в резерве Степного — о том, что в самые ближайшие дни, может быть даже в течение уже следующих суток, противник может начать мощное наступление. Было предписано привести войска в полную готовность к отпору врага, вести неусыпное наблюдение даже тем частям, которые стоят не в первом эшелоне, усиленно и непрерывно вести разведку — и наземную, и с воздуха.
Эти распоряжения не были для войск чем-то совершенно неожиданным: в воздухе не первый день пахло грозой. Но со второго июля мы на своих позициях третьей линии обороны жили уже как на передовых, каждый час ожидая команды: «К бою!»
В тот предрассветный час, когда мы услышали далекий гул канонады и увидели над собой армаду вражеских бомбардировщиков, мы не знали, что нашему командованию еще накануне, четвертого июля, стало точно известно время начала наступления противника. На рассвете четвертого к одной из наших передовых позиций на юге Курского выступа, близ Белгорода, вышел перебравшийся через линию фронта солдат немецкой армии и заявил, что он больше не хочет воевать за Гитлера, поработившего его родину, Словакию, и желает сделать важное сообщение. Он рассказал: «Я—сапер. Нам дан приказ разминировать наши минные поля, проделать проходы в проволочных заграждениях — немцы готовятся наступать, и очень скоро, может быть — завтра, пятого. Солдатам уже выдан сухой [87] паек и шнапс». Но точного дня и часа немецкого наступления этот перебежчик не знал.
Наступила ночь с четвертого на пятое июля. Безлунная, как и предыдущие. Тишина лежала по всему фронту дуги между позициями наших и немецких войск. Тишина и темь: противник почему-то не бросал осветительных ракет, как делал это еще недавно каждую ночь. Но спокойствие было только кажущимся. С нашего переднего края напряженно следили за «нейтральной» полосой. Бесшумно подбирались к позициям противника, чтобы установить его намерения, войсковые разведчики.
Около полуночи разведчики одной из частей, занимавших оборону впереди станции Поныри, что стоит южнее Орла, возле которого было сосредоточено много вражеских войск, заметили нескольких немецких саперов: действуя скрытно, те снимали мины на своем минном поле, расчищая проход. Разведчики решили взять «языка». Без боя это не удалось — завязалась перестрелка. Одни саперы были убиты, другие бежали, но все же одного из них разведчики захватили и доставили в штаб. Тотчас же допрошенный пленный показал, что пехота и танки уже заняли исходное положение для наступления и оно начнется в три часа утра. Об этом немедленно было доложено по команде. В час ночи это важное сообщение стало известно командующему Центральным фронтом генералу армии Рокоссовскому и находившемуся на КП фронта представителю Ставки маршалу Жукову. Времени на то, чтобы принять какое-то решение и привести его в действие, оставалось в обрез — менее двух часов. Счет шел буквально на минуты. Почти не оставалось времени на то, чтобы согласовывать вопрос со Ставкой. Верить или не верить показаниям пленных? Упредить противника артиллерийским огнем? Ну а если боеприпасы будут израсходованы преждевременно, а противник начнет наступать не в ближайшие часы, а позже — чем тогда отбиваться от него?
Рокоссовский и Жуков приняли решение и доложили об этом в Ставку. В два часа двадцать, за сорок минут до начала вражеского наступления, артиллерия Центрального фронта, нацеленная на позиции противника и места сосредоточения его войск, готовых наступать, открыла огонь.
Артиллерийский гром разорвал предрассветную тишину — по врагу ударили шестьсот стволов.
Так началось великое сражение на Курской дуге...
Это было совершенно неожиданным для врага. Полчаса [88] бушевал наш огневой вал на его позициях. Горели подготовленные для рывка танки, падали сраженные разрывами солдаты, ждавшие сигнала атаки, рвалась связь между штабами. Но наибольший ущерб был нанесен артиллерии противника, которая готовилась через несколько минут начать артподготовку: более пятидесяти его батарей было подавлено.
Внезапный удар нашей артиллерии вызвал переполох у противника. Многие солдаты, офицеры и даже генералы решили, что русские сами начинают наступать. Это вызвало у немцев растерянность и сомнение в успехе их наступления.
Лишь через два часа, уже после рассвета, в четыре тридцать утра, противник смог начать ранее запланированную им артиллерийскую подготовку. Но удар той силы, как было рассчитано, уже не получился.
Одновременно с началом артподготовки противник поднял в воздух бомбардировщики — более трехсот. Вот их-то мы и увидели над своими головами на рассвете. А далекая, но все же слышная нам канонада была голосом не только вражеской артиллерии: в тот момент, когда противник, наконец, смог начать свою артподготовку, вторично ударила наша артиллерия — на этот раз уже удвоенной мощью — почти тысячью стволов.
Находясь на третьей линии обороны, мы могли только слышать это. Но артиллеристы нашей дивизии приняли участие в начавшемся сражении с первых его минут. Каким же образом?
Еще задолго до начала сражения два из трех дивизионов шестьсот пятьдесят второго артиллерийского полка дивизии были выдвинуты на первую полосу обороны, туда, где держала рубежи девятнадцатая латышская стрелковая дивизия. Оба эти дивизиона приняли участие в упредительном огневом ударе по врагу пятого июля.
Уже через годы после войны, когда я начал писать эту книгу, один из моих фронтовых товарищей, майор в отставке, Борис Семенович Нейман, бывший командир гаубичной батареи, а на Курской дуге — уже начальник артиллерийской разведки дивизии, вспоминал об этом так:
— В ночь на пятое июля я был на нашем артиллерийском наблюдательном пункте — на переднем крае латышской дивизии. Помните — ведь еще за два дня до этого было предупреждение «верха»: немцы могут ударить в любой момент. Вот мы и дежурили... Цели заранее были разведаны [89] и определены, весь огонь спланирован, расчеты — у орудий. Еще темно было — команда по телефону: в два двадцать — открыть огонь! Передали мы команду дивизионам. Уже светает чуть. Припал я к стереотрубе. Туманно, видно плохо. На стороне противника все спокойно. Тишина предутренняя. Вот стало слышно — первые птицы проснулись, голоса подают. Гляжу на часы. Два десять, два пятнадцать... Два двадцать! Словно гром пошел перекатами. Гляжу в окуляры — на стороне противника дым стеной, серый, черный, бурый, с дымом туман мешается, колышется...
Но вот отстрелялась наша артиллерия. С немецкой стороны, слышно, тоже снаряды летят. Но как-то вразнобой... Снова наши батареи ударили по всему фронту. Громыхает, как в сильную грозу, а на немецкой стороне словно туча грозовая по земле клубится. Еще не смолкли наши пушки — самолеты появились, неисчислимое множество. И наши, и немецкие. Круговерть, бои в несколько ярусов. Светло уже совсем, хорошо видно — прямо над нами десятки самолетов, а может — и сотни. Каждые две-три минуты в небе черный шлейф: либо наш самолет подбитый падает, либо немецкий. Прямо над НП в воздухе взорвался наш истребитель. Через несколько минут чуть в стороне врезался в землю немецкий. Нам с нашего НП, с высотки, хорошо видно — падают и падают самолеты. Во многих местах уже торчат над бурьяном то крыло, то хвостовое оперение. Еще один наш «ястребок» совсем близко в землю врезался, из кабины летчика выбросило. Подбежали мы — может, жив? Какое там!.. Запомнил я того летчика на всю жизнь: капитан, молодой, красивый, шлем слетел с него, кудри черные... Говорит кто-то рядом: «Документы бы у него взять, семье сообщить...» Может, и взял кто. А мне некогда было, обратно на НП побежал: со стороны немцев, слышно, танки идут, много...
Двумя с половиной часами позже назначенного срока ослабленный потерями от нашего артиллерийского огня еще на исходных позициях, противник, наконец, смог двинуть свои танки и пехоту. Атака за атакой, атака за атакой... Бронированным кулаком бил враг в стену нашей обороны. Его удары принимали на себя части, стоявшие впереди нас. А мы продолжали оставаться в тревожном ожидании и в готовности вступить в бой, не очень точно [90] зная, что происходит впереди: выдерживают ли наши товарищи натиск танков и пехоты врага или противник уже преодолел первую и вторую оборонительные полосы, идет на нас и вот-вот мы примем его удар на себя?
Мы прислушивались к раскатам артиллерийской грозы. Горизонт в стороне, откуда она доносилась, временами словно подергивался колыхающейся дымкой — казалось, горит сама земля. До бела раскаленное июльской жарой небо пятнали черные и белые хлопья разрывов зенитных снарядов, посылаемых навстречу вражеским бомбардировщикам. И яростно носились, круто разворачиваясь, взмывая вверх и резко устремляясь вниз, наши и немецкие истребители, стремясь вогнать один другого в землю.
Сначала трудно было определить, кто в воздухе превосходит: мы или противник? Бывалые фронтовики вспоминали, как сильна была немецкая авиация в первое лето войны и во второе прошлого, сорок второго года.
Но уже на следующий день после начала сражения стало очевидным: превосходство в воздухе — наше.
Минуло пятое июля, шестое... Сражение впереди продолжалось с неослабевающей силой.
В один из этих дней утром на КП мимоходом появился майор Ильяшенко. Зная, что он — первый источник всех новостей, мы спросили его:
— Не знаете, какова обстановка? Есть сообщения?
— С этим в роты иду. Вот, у радистов записал! — Ильяшенко подал мне листок со сводкой Совинформбюро. С волнением я начал читать:
«Вечернее сообщение 5 июля. С утра 5 июля наши войска на Орловско-Курском и Белгородском направлениях вели упорные бои с перешедшими в наступление крупными силами пехоты и танков противника, поддержанным большими количествами авиации. Все атаки противника отбиты с большими для него потерями, и лишь в отдельных местах небольшим отрядам немцев удалось незначительно вклиниться в нашу оборону.
По предварительным данным, нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боев подбито и уничтожено 586 немецких танков, в воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 203 самолета противника».
— Пятьсот восемьдесят шесть танков! — изумились мы.
— Такого, кажется, не было еще за всю войну, чтоб столько танков — за один день! [91]
— Точно, не было, — подтвердил Ильяшенко. — Ни в одном сражении. За всю войну. Может быть, сейчас началась самая большая битва, какой еще не бывало?
— Даже больше, чем под Сталинградом?
— А что, весьма возможно. Хочет же Гитлер за Сталинград отыграться. Об этом немцы давно трубят. Так что будем готовы к самому трудному...
Прошел день, и еще день. Мы все напряженнее вслушивались в доносившийся до нас приглушенный расстоянием артиллерийский гром, всматривались в часто пятнаемое разрывами зенитных снарядов небо, в котором то проплывали в высоте клинья бомбардировщиков, то проносились, ведя бой, наши и немецкие истребители. Мы знали — сражение, начавшееся пятого июля, с неослабевающей силой продолжается по всему фронту Курской дуги, особенно яростно южнее нас, близ Белгорода. Если посмотреть по карте, то легко понять — немцы пытаются вбить танковые клинья в основания дуги, севернее и южнее Курска, чтобы устроить нам возле него гигантский «котел», и не жалеют для этого ни жизней своих солдат, ни машин, ни снарядов. Уже теперь можно предположить, что эти их «расходы» не сравнимы ни с какими другими, имевшими место ранее.
Впоследствии станет известно, что только за первый день наступления на Курской дуге, пятого июля, противник истратил снарядов больше, чем за все время войны с Польшей в тридцать девятом году, а за первые три дня — больше, чем за всю кампанию войны с Францией.
Истратил, но продвинуться далеко не смог. Потому что не только оружие в руках наших солдат, державших оборону на дуге, помешало этому, но и лопата, обыкновенная лопата в руках наших женщин. В историю войдет гигантский труд армии и народа, вложенный в то, чтобы сделать оборону на Курской дуге неприступной: восемь оборонительных полос.
...Проходит еще день, другой.
Бои впереди нас продолжаются. По ночам небосвод на западе временами освещают багровые вспышки, разноцветные отсветы ракет.
Сводки и радуют, и тревожат: немцы несут большие потери, но где-то и продвигаются. А мы все стоим и стоим на тыловом рубеже. Ждем, пока враг дойдет до нас.
Приказ на марш!
...Оставлены обжитые позиции, колонна полка выстроена на проселке. Выходим в поход ясным днем, не дожидаясь [92] темноты, как бывало еще недавно, когда так пеклись о том, чтобы воздушная разведка врага не обнаружила нас. Теперь в воздухе хозяева наши летчики.
Нещадно палит солнце. Идем полевой дорогой, которая ведет куда-то вдоль фронта. Дорога укатана, утоптана до тверди, до блеска — до нас по ней, видно, прошло уже немало людей и машин. От ее полотна пышет жаром, как от асфальта в летний день. Этот жар чувствуется даже через подошвы сапог. По сторонам дороги золотом горят поспевающие хлеба. Довольно часто из-за колосьев виднеется остов подбитого самолета — черный, обгоревший, а иной раз совершенно целый. Заметив в хлебах желтый корпус немецкого истребителя, я не могу сдержать любопытства, бегу к нему, вместе со мной спешат еще несколько человек. Узкое, осиное тело «мессершмитта» лежит, придавив колосья, раскинув тупые крылья с черными крестами на них, торчит над смятыми колосьями хвостовое оперение, перекрещенное свастикой. Отлетался! Заглядываем в кабину. В ней все цело. Выпрыгнул летчик на парашюте или, посадив подбитую машину, убежал? Кто-то из любителей трофеев, оттесняя других любопытных, просовывается к кабине, шарит взглядом по приборной доске:
— А часы здесь есть?
— Не один ты такой догадливый! — успокаивают его. — Если и были, то сплыли.
Бегом догоняем свою колонну. Ее голова сворачивает с дороги, огибая какое-то препятствие. Еще один «мессершмитт»! Он лежит, развалившись, прямо на колее, вылетевший при ударе о землю мотор валяется чуть впереди. Проходим немного еще—и снова замечаем в стороне, среди незасеянного поля, косо торчащий из бурьяна фюзеляж немецкого самолета.
— Во какой памятник немец сам себе поставил! — слышится шутка.
Славно работают наши авиаторы!
Идем весь день. Идем и после того, как стемнело. Без отдыха, делая только очень короткие и редкие привалы. Ноги, все тело налито усталостью. Каждый шаг дается со все большим трудом. Хотя я иду налегке, вся моя поклажа — полевая сумка, мне тяжело. А каково солдатам? На плечи давят лямки вещмешка, груди душно от шинельной скатки, ремень оттягивают лопата, фляга, гранаты, патронташи, все весомее кажется автомат или карабин. А пулеметчикам, минометчикам, расчетам противотанковых [93] ружей еще горше — свое увесистое оружие они, из-за нехватки транспорта, тащат на себе. Спины гимнастерок и нижние края пилоток темны от пота, не помогает и то, что воротник расстегнут, — все равно жара нестерпима. Немножко легче дышать к вечеру, когда она спадает, но к этому времени кажется, уже кончились все силы, невыносимо трудно сделать хотя бы еще шаг. Но мы продолжаем путь.
Идем всю ночь. Колонна шагает молчаливо. Слышен только приглушенный дорожной пылью топот. Многие устали уже настолько, что засыпают на ходу, идут, наталкиваясь на шагающих рядом или впереди, а иногда видно, как такого заснувшего, когда он, сбившись с направления, шагает в сторону, хватают за плечо, возвращают в строй. Не успеваю почувствовать, как и мне усталость закрывает глаза. Словно в небытие проваливаюсь — в чувство прихожу, споткнувшись о какую-то неровность под ногами. Оказывается, и меня снесло на обочину.
В серый рассветный час проходим через пустое, разоренное село. Торчат обнаженные стропила, чернеют вытянутые к мутному небу печные трубы сожженных домов. Нигде ни огонька в окне, ни собачьего лая, ни петушиного зоревого крика — все омертвлено войной.
Только когда позади нас край неба начинает наливаться розовым восходом, наконец останавливаемся на привал. Солдаты валятся на жесткую, выгоревшую от солнца придорожную траву — некоторые даже не в силах сбросить лямки вещевого мешка. Ложусь, сунув под голову сумку, и я. Сквозь гимнастерку больно колет в бок какая-то острая, сухая травинка. Надо повернуться... Но не успеваю этого сделать, сон наваливается мгновенно. Непроницаемый, без сновидений. Но вот ударяет в уши:
— Становись!
Сколько же мы спали? Час? Два? В глаза бьет солнце. Оно уже высоко, но еще не палит. Трудно оторвать тело от земли. Поспать бы еще хоть минуточку. Но что поделаешь...
И снова марш. Изнурительный, почти без передышек. Так день, и второй...
На пересечениях нашей дороги с другими видим спешащие к передовой колонны танков, самоходок, пушки на конной тяге и на буксире у автомашин. Пробегают, оставляя за собой беловатые хвосты пыли, грузовики с ящиками боеприпасов в кузовах. Уже по движению на дорогах, [94] ведущих к фронту, чувствуется, какая там напряженная обстановка. А мы все время идем только вдоль фронта.
Иногда его голос — орудийные раскаты — слышен довольно отчетливо. По ночам кажутся совсем близкими сполохи ракет. А порой фронт ничем не напоминает о себе. Но не потому, что бои затихают, а потому, что дорога на какое-то время уводит нас от него, ведь линия фронта — не прямая, где-то мы проходим к ней ближе, где-то отдаляемся. Можно догадаться, что мы — в подвижном резерве командования: иногда нам довольно резко меняют направление, а однажды мы проходим даже тем путем, каким шли накануне.
В те дни даже мы, офицеры полкового штаба, не очень ясно представляли, как складывалась обстановка, какую задачу предстоит решать нам. Но известное в ту пору лишь узкому кругу лиц теперь доступно всем, и можно ясно объяснить, что происходило в те дни на нашем участке фронта. Еще более понятным станет это, если взглянуть на карту района Курска. К нему с севера, от Москвы, почти параллельно, идут две дороги: восточнее железная, через станцию Поныри, и западнее шоссейная, через село Тросну. Наш фронт на Курской дуге в этом месте был обращен к северу. Противник с севера как бы нависал над Курском. Отсюда до Курска ему было ближе, чем с любого другого направления. Немцы хотели как можно быстрее прорваться к Курску, чтобы соединиться там со своими войсками, наступающими на него с юга, от Белгорода, и таким образом замкнуть в кольцо все наши войска на Курской дуге. Вполне понятно, что немцы начали наступать на северном участке фронта дуги именно между шоссейной и железной дорогами, в направлении стоящего между этими двумя магистралями, на кратчайшем пути к Курску, села Ольховатка. Немцам удалось взять Поныри. Удалось подойти к Ольховатке. Возникла опасность их прорыва от Ольховатки к Курску: до него немцам оставалось немногим более пятидесяти километров. Именно в это время наша дивизия и была двинута вдоль фронта, с западной стороны вытянутого к Курску клина вражеского удара. Может быть, на тот случай, чтобы поставить ее в оборону, если враг продвинется еще дальше к Ольховатке, а соответственно, и к Курску. Но в какие-то решающие часы произошел перелом — в бой вступили наши резервы танков и пехоты. Противника, понесшего в наступлении много потерь, выбили из Понырей, отбросили от Ольховатки. [95] Отпала надобность ставить нас в оборону там, где враг еще недавно рвался к Курску. И нами был продолжен маршрут — вдоль линии фронта, мимо Ольховатки, все далее на запад, к шоссейной дороге Москва — Орел — Курск. Зачем? Об этом мы узнаем позже.
...Мы все время на марше. За нами не поспевают дивизионные почтальоны. Если они догоняют нас и доставляют газеты, то отнюдь не самые свежие. Узнать из газет, как меняется обстановка на нашем фронте, трудно. Сводки Совинформбюро скупы. Из них можно понять только, что противник не ослабляет натиск. Мы почти уверены — нас поставят где-нибудь на самом угрожающем участке, там, где немцы вот-вот проломят нашу оборону.
На одном из привалов до нас доходят новости, которые нас всех радуют. Причем новости самые свежие, сегодняшние: на нашем, Орловско-Курском направлении немцы атаки прекратили — выдохлись. Так вот почему в последние два дня мы не слышим голоса фронта. В это же время становится известно, что союзники начали, наконец, военные действия на западе, они высадились на острове Сицилия и успешно продвигаются. Не потому ли они отважились на это, что знают: основными силами немцы завязли сейчас здесь, на нашем фронте?
...Второй день стоим на месте — вблизи разоренной, безлюдной деревеньки, заросшей бурьяном. В самой деревне из наших не размещается никто, все подразделения рассредоточены в овражках, лощинках, в березовой рощице, примыкающей к окраине. Даже штаб полка Ефремов приказал расположить там же: есть приказ — в населенных пунктах не располагаться, потому что они — приметные ориентиры для вражеской авиации. Но в воздухе уже почти не видно вражеских самолетов. Даже разведывательные, всем известные двухвостки — «рамы» — не появляются. И в самом деле, видно, установилось затишье. Надолго ли? Может быть, немцы, передохнув, возобновят наступление? Или пойдем вперед мы? О нашем, еще не начавшемся наступлении гитлеровцы, выдумав его, уже раструбили. В газетах мы уже читали — на третий или четвертый день после начала боев, когда стало ясным, что расчет Гитлера на успех молниеносного удара на Курской дуге не оправдался, германское командование поспешило заявить на весь мир, что наступали там вовсе не немцы, а русские и атаки их отбиты с большими для них потерями. Все наоборот! [96]
Что же все-таки предстоит нашему полку? Встать в оборону? Или нас «припасают» для наступления?
Пока стоим на месте. Даже занятия, обычные для всякой остановки, не проводятся: после нескольких суток изнурительных маршей дан приказ отдыхать. Бывалые, не такие «зеленые», как я, фронтовики догадываются: раз приказано отдыхать, значит, скоро придется много потрудиться, для того и силы копятся. Но пусть все что угодно, только б не бесконечный марш под палящим солнцем, без сна и отдыха.
На второй день нашего неопределенного стояния происходит неожиданное, для меня приятное событие: приезжает фотограф из политотдела снимать вновь принятых — для кандидатских карточек и партийных билетов. Есть такое указание — ускорить выдачу партийных документов, чтобы вновь принятые могли пойти в бой уже коммунистами.
Сержант-фотограф по очереди снимает нас на белом фоне — у стены хаты. Мимо проходит Ефремов, просит его:
— Снимите-ка потом нас, офицеров, всех вместе!
Эту карточку — первую фронтовую фотографию, где я запечатлен вместе со своими однополчанами, бережно храню с той поры. За сорок лет она порядком выцвела. Но еще можно разглядеть всех: мы сидим на траве, щурясь от яркого июльского солнца. На обороте, еще тогда, получив карточку, карандашом я написал фамилию каждого. А потом стал крестиком против фамилий отмечать всех, кого уже не стало: одних — еше во время войны, других — после. С годами крестиков становится все больше. Но все мы на этом старом фронтовом снимке остаемся молодыми, какими были в июле сорок третьего на Курской дуге...
Прошел еще день, и всех нас, кого фотографировали, собрали снова: приехал офицер-политотделец, привез новенькие партийные билеты и кандидатские карточки. Откуда-то из пустой хаты притащили колченогий стол, политотделец накрыл его привезенной с собой красной скатертью. Мы, «именинники», с волнением ждали, когда вызовут... «Вот теперь уже действительно начинается новая полоса жизни, — думалось мне в эти минуты ожидания. — Получу кандидатскую карточку и должен буду доказать, что заслужу право на то, чтобы мне переменили ее на партийный билет».
И вот в моих руках тонкая красная книжечка. Бережно кладу ее в карман гимнастерки, несколько раз ощупываю [97] —вот она, у сердца. Меня, как и других, поздравляет присутствующий при торжестве заместитель командира полка по политчасти майор Миронович. Обычно суховатый, неулыбчивый, глядящий строго, чем несколько отпугивает тех, кто еще мало знает его, — на самом-то деле человек он весьма душевный, — Миронович на этот раз глядит тепло, прочувствованно жмет мне руку, но тем не менее, поздравив, считает нужным напомнить:
— Учтите: теперь вы за все несете ответственность не только по службе, но и по партийной линии.
Учту, конечно, учту.
Вечером этого же дня мы получили приказ выступать.
Перед выходом Ефремов собрал командиров батальонов и всех отдельных подразделений, а также нас, штабных офицеров, и объявил:
— Возможно, будем идти совсем близко от противника. Поэтому никаких громких разговоров, никакою шума, тем паче огня! Подогнать снаряжение, чтоб ни у кого ни лопатка, ни котелок не брякнули. Учтите: ночью звук слышнее! Задачу получим по прибытии на место.
— В оборону или наступать?
— Нас выводят на первую линию. А дальше — не знаю. Но известно: противник на нашем участке фронта атаки прекратил.
Ответ Ефремова был уклончив. Но можно было догадаться: скоро нас введут в дело.
Шли всю ночь. Она была тихой и темной, совсем непохожей на прежние — ни всполоха ракет, ни отзвуков стрельбы, будто вдали от фронта. Но его близость чувствовалась в настороженном безмолвии шагающей колонны. Все как бы прониклись сознанием, что с каждым шагом мы приближаемся к решающему рубежу нашей судьбы — и судьбы полка, и судьбы каждого. Знали, придет и наш час. Не век же оставаться во втором эшелоне.
Чуть-чуть посерело небо — близится рассвет. Колонна свернула с хорошо наезженной дороги на едва приметный проселок, а вскоре двинулась уже и совсем бездорожьем. Местность ровная — степь да степь. Но в медленно светлеющей сумеречи можно разглядеть, что по сторонам не совсем ровное поле, кое-где тянутся голые, без единого кустика мелкие и пологие лощинки, местами видны овражки. И всюду в этих лощинках и овражках стоят на огневых готовые к открытию огня батареи полевых и зенитных орудий, минометов, высятся штабели ящиков с боеприпасами, [98] застыли целые вереницы танков, похожих на дремлющих лобастых чудищ с длинными хоботами. И чем дальше мы шли, тем все плотнее стояла эта грозная техника войны. Казалось, нет уже ни лощинки, ни впадинки, не занятой какой-нибудь батареей, — пушкам было в самом прямом смысле тесно на этом поле, возможном поле битвы. Свое-хищением и гордостью смотрели мы, проходя, на всю эту силищу—сколько же сосредоточено орудийных стволов, машин, боеприпасов! Сколько людей, хозяев этой машинерии войны, мастеров своего огневого дела, готовы по первому слову приказа пустить ее в ход! Да что я, новичок на фронте! Даже мои однополчане, воюющие с первого дня и повидавшие всякого, диву давались, сколько силы собрано — ни под Москвой, ни под Сталинградом подобного не видывали! Там, где мы шли на рассвете этого дня, артиллерия стояла так плотно, что казалось — подойди еще хотя бы одна батарея, и ее некуда будет поставить.
После войны станет известно: менее чем за три месяца до начала боев на Курской дуге из нашего тыла сюда было доставлено около полумиллиона вагонов с разными военными грузами. На многих участках фронта здесь было сосредоточено столько артиллерии, что ее огневая мощь в десять раз превышала мощь артиллерии в знаменитом сражении первой мировой войны под Верденом. На направлениях главного удара на фронте дуги мы имели свыше двухсот орудийных и минометных стволов на километр фронта — это значит, что если бы там поставить все орудия и минометы в ряд, расстояние между стволами было бы менее пяти метров, а если бы дать залп из всех этих стволов, получилась бы сплошная стена огня. Наш противник такой плотности артиллерии не имел никогда, ни в одном сражении на восточном фронте, а на западном и подавно. В Сталинградском сражении с обеих сторон было сосредоточено наибольшее количество вооружения по сравнению со всеми предшествующими сражениями на советско-германском фронте. Но на Курской дуге было сосредоточено еще больше. Об этом свидетельствуют цифры, опубликованные уже в послевоенные годы В самый разгар сражения за Сталинград мы имели там около четырнадцати тысяч орудий, немцы — немногим более десяти тысяч стволов артиллерии, шестьсот семьдесят пять танков и самоходок. На Курской дуге у нас было свыше девятнадцати тысяч орудий и минометов, а танков и самоходок — без малого три с половиной тысячи. Это более чем вдвое по сравнению со Сталинградом! [99] Немцы на фронте дуги имели артиллерии примерно столько, сколько под Сталинградом, а вот танков и самоходок свыше двух тысяч — почти в три с половиной раза больше.
...В тот рассветный час, когда шли мы мимо почти что колесо к колесу стоящих батарей, вытянувших в грозной молчаливости стволы на запад, шли мимо затаившихся на исходных позициях танков и самоходных установок, видели в придорожных низинах еще полускрытые утренней дымкой зачехленные «катюши» или штабеля ящиков со снарядами, для маскировки забросанные ветками, — и глаз не мог найти ни конца ни края этой технике войны, заполонившей все окрест, нас все больше охватывало чувство гордости за то, что Родина обеспечила фронт таким мощным вооружением. Как много труда для этого положили наши люди в дальнем тылу на сибирских и уральских заводах! Из писем родных мы знали, а кое-кто, побывав в тыловых госпиталях, и своими глазами видел, как нелегко живется сейчас там: работа на голодном пайке, без отпусков, а часто и без выходных, работа с предельной, изнуряющей тело отдачей сил и сверх всяких сил...
Честно говоря, никто из нас, даже самые бывалые фронтовики, не предполагал, что мы увидим такую мощь нашего оружия, в самом прямом смысле необозримую, какая открылась тогда нашим глазам. Может быть, именно в то утро утвердилась в нас уверенность, что наша армия здесь, на Курской дуге, не только справится с врагом, еще, наверное, помышляющим отбросить нас, но и нанесет ему удар, который заставит его попятиться.
Еще не совсем рассвело, когда колонна остановилась. По рядам прошелестела команда:
— Соблюдать тишину! Не курить!
Безмолвно уходили рота за ротой на отведенные нам позиции. Осторожно, держа карабины и автоматы на весу, чтобы ненароком не брякнуть, спускались бойцы в траншею — глубокую, полного профиля, издавна обжитую, с брустверами, выложенными прижившимся уже дерном, с аккуратными нишами для боеприпасов, с землянками. А позади траншеи тихо строились покинувшие ее бойцы части, которую сейчас сменял наш полк. Вместе с другими штабными и я спустился в ход сообщения, ведущий к нашему новому полковому КП, — нас вел Карзов, уже побывавший там. От него мы узнали, что акт о передаче участка обороны уже подписан Ефремовым и командиром сменяемой части, [100] что немец здесь и не пытался наступать, вел себя все дни боев тихо, но несколькими километрами левее с первого дня своего наступления атаковал яростно и в конце концов сумел прорвать нашу оборону и продвинуться, однако был отброшен. Карзов сообщил также, что принадлежащий к другой дивизии полк, который мы сменили, не совсем покинул этот участок обороны, а только несколько подвинулся. Боевые порядки нашего полка будут плотнее, чем были у тех, кого мы сменили, значит, мы тут не надолго: уплотняем боевые порядки — жди приказа о наступлении.
Вот и пришли!
...В затылок один другому пробираемся по траншее, продолжая путь туда, где будет находиться командный пункт полка. По всей траншее, уже заняв указанные им места, переговариваясь вполголоса, деловито устраиваются солдаты: снимают вещмешки, устанавливают на брустверах ручные пулеметы, ставят к стенкам траншеи оружие, убирают в ниши котелки и гранаты. Кое-где у брустверов уже стоят наблюдатели. Я спросил одного из них:
— Видно что-нибудь у немцев?
— Пока ничего, — ответил солдат.—Да и что увидишь? Вот рассветет...
Я выглянул из траншеи. Впереди, подернутое утренней дымкой, лежало просторное, ровное поле, поросшее бурьяном. Где-то там, на противоположном краю поля — враг. На его стороне небо еще серое, сумеречное. Я оглянулся. Позади, на нашей стороне, на востоке, небосвод посветлел уже заметно. Скоро взойдет солнце.