Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

23. «Ястребок»

Небывалым героизмом, беззаветной преданностью Родине, величайшим мужеством овеяны славные дела советских летчиков в годы Великой Отечественной войны.

Сколько раз приходилось быть свидетелем выдающихся подвигов советских людей! [131]

Вспоминается случай, происшедший с одним из летчиков-истребителей. Это был совсем еще молодой человек, но летал он отлично и командование доверяло ему выполнение ответственных задач.

После воздушного боя, в котором летчик сбил два вражеских бомбардировщика, был серьезно поврежден его самолет. Однако советский летчик не сдавался. Он предпочел бороться до конца.

Вот как это было.

Вести самолет дальше было уже невозможно. В кабине запахло горелым маслом, появился дымок. Вот-вот вспыхнет мотор. Лейтенант Николай Фомин выключил газ. Мотор мгновенно осекся, точно захлебнулся в собственном реве. Самолет продолжал лететь со снижением, рассекая еще с прежней скоростью синеватый морозный воздух.

Внизу стелился сплошной густой лес.

«Мессершмитт» шел по пятам. Он выжидал удобный момент, чтобы расстрелять раненый самолет. Оглядываясь, лейтенант уже различал за мутным козырьком «мессера» ненавистное лицо врага.

Неожиданно пуля попала в правое бортовое стекло. Несколько дыр появилось в правом крыле.

— Врешь, фашист, не возьмешь...

Фомин с силой потянул на себя ручку управления. В тот же миг самолет резко взвился вверх, затем, потеряв скорость, свалился на крыло, клюнул носом и со свистом понесся вниз, чертя крутые, все учащающиеся витки штопора.

Земля рывком метнулась навстречу. Лес неистово закрутился перед глазами, будто гигантская карусель.

Верхушки деревьев, казалось, замелькали совсем рядом. Летчик почти осязал их прикосновение, уже представлял себе яростный треск сокрушаемых ветвей, видел розоватые влажные раны надломов, ленты ободранной коры.

Оставались секунды. Сердце застыло в смертельной тоске. Гибель казалась неотвратимой. Все внутри сжалось, ожидая страшного удара...

Вдруг перед глазами мелькнул нежданно клок снежного поля. Во рту стало солоно от крови из прикушенной губы. Цепенея от напряжения, Фомин резко двинул рулями, желая выровнять машину. В тот миг он уже не думал ни о чем, кроме одного: [132] «Сесть... Только бы сесть...»

Самолет трудно, словно нехотя, выходил из штопора. Одно мгновение он круто накренился, будто повис над лесом. Казалось, еще чуть-чуть — и все будет кончено. Но в какую-то минимальную в человеческом счете долю времени машина с натугой перевалила через верхушки заиндевевших елей и мягко плюхнулась у самого края снежной полянки.

Внезапно наступила тишина. После долгого непрерывного гула она показалась невероятной и с непривычки больно сдавила виски.

Он очнулся неожиданно, как от толчка. День подходил к концу. Лес глухо и равнодушно шумел. Казалось, волны морские накатываются на крутой берег и, шурша галькой, уползают назад.

Тело ныло, точно избитое, во рту пересохло. По спине бежал колючий озноб.

Едва шевеля затекшими пальцами, лейтенант отстегнул ремни, откинул колпак фонаря и вылез из кабины. Сразу же увяз в сугробе по пояс. Морозный воздух, острый, как нашатырь, рванулся в легкие. Фомин захлебнулся и стал дышать коротко и часто, как пьют ледяную воду.

С трудом вытаскивая из снега ноги, обошел самолет. С разбега машина почти уткнулась носом в молодой ельник.

Мысли неслись скачками, путаясь и обгоняя одна другую. В памяти, оживая, проходили события дня.

...Вот он вылетел в паре с Пичугиным. Вышли из облака. Скрытно, точно из развязавшегося мешка, вывалилась на них пятерка «мессершмиттов». Сразу же завязался бой.

Николаю Фомину, как говорят, удивительно везло. Неожиданно применив вертикальный маневр, он сбил одного, а затем вскоре и второго «мессершмитта». В азарте боя хотел было уже ринуться на третьего, но только тут заметил, что напарнику туго. «Мессеры» атаковывали Пичугина сзади и сверху.

Не задумываясь, Фомин бросился на выручку. И в этот момент «мессер», зайдя сбоку, навалился на него самого.

Тут лейтенант дошел в своих воспоминаниях до того рокового момента, когда ухо его уловило в ровном гула мотора тревожные выхлопы, перебои. Сначала мелькнуло: [133] «Не может быть. Ошибка...» Но вскоре стало ясно: мотор захлебывался, сильно сотрясая машину.

«Ну, а теперь?.. Теперь-то что делать? — лихорадочно допытывал он себя. — Да, он сбил два истребителя противника и ушел от врага. Ну сел. А дальше как быть? Как вернуться к своим? Ведь отсюда не выбраться. Кругом фашисты...

Да и сугроб по пояс. Лыж нет... Разве только ползком... Но далеко ли уйдешь...»

Глухо ворочаясь, в сердце заныла жестокая обида на свою оплошность, на самого себя.

Окончив школу, он с группой товарищей был назначен на фронт сюда, за Полярный круг, сражаться против немецких и финских фашистов. Так же, как и все его товарищи, лейтенант Фомин страстно мечтал о подвиге во имя Родины. Он бился с врагами со страстью. В каждый воздушный бой вкладывал все свои знания, все умение.

И после каждого боевого вылета он возвращался с затаенным разочарованием. Хотелось воевать еще лучше.

И вот сегодня он, наконец, сбил самостоятельно, и не одну, а две вражеские машины. Какое удивительное чувство восторга, ликования, азарта испытал он в тот момент! Хотелось кричать, петь во весь голос. И так ясно представилось, как он вернется, как встретят его товарищи, командир эскадрильи, как будут поздравлять с удачей...

И вдруг такая история. Такая дурацкая, нелепая штука с мотором.

* * *

А кругом была темная ночь. Хмурые силуэты деревьев вначале еще смутно различались на снегу, но вскоре все слилось в сплошную непроницаемую стену, будто грозная стража сомкнулась вокруг.

Мороз усиливался. Лес умолк, словно притаился. Лишь в глубине что-то глухо потрескивало, ухало и стонало.

В кабине становилось все холоднее. Выдыхаемый воздух отделялся от губ белыми облачками и тут же оседал инеем. Постепенно оледенело все кругом: стекла кабины, приборы, агрегаты управления.

Фомин сидел, поджав под себя ноги. Тело ломило и ныло от холода. Хуже всего было ногам. Вначале он постукивал ими об пол, потом стал, как бывало мальчишкой, шевелить пальцами внутри сапога. [134]

Но этот ночной колючий холод был совсем не тот, что тогда, в детстве, на катке или лыжном привале. Мороз, как живой, проникал во все щели кабины, пробирался под одежду, просачивался, казалось, сквозь поры до самого сердца.

Хотелось есть. Он разделил свой неприкосновенный бортовой паек на несколько равных долей и подолгу сосал кусочки шоколада, стараясь не думать о том, как мучительно хочется горячего, хотя бы кипятку.

Чтоб не заснуть, считал. До тысячи, до трех тысяч, до пяти. Вспоминал стихи, повторял слова песен, почему-то чаще всего ту, самую любимую в летной школе: «Удивительный вопрос: почему я водовоз? Потому, что без воды и ни туды, и ни сюды».

Это «и ни туды, и ни сюды» привязалось особенно назойливо и порой доводило до новой вспышки отчаяния. В такие минуты он переставал владеть собой и принимался в слепой ярости колотить кулаками по борту кабины...

* * *

Рассвет наступал медленно, тягуче, точно цедился сквозь плотную тьму. В сизом небе над самым горизонтом еле угадывался большой плоский диск закрытого облаками солнца.

Вдруг тонкий луч осветил кабину, заиграл бликами на уткнувшемся в воротник лице летчика.

Вначале Фомин не понял, откуда свет. Припухшие веки его приоткрылись с трудом. Медленным взглядом он обвел заиндевевшую кабину, белую пленку льда, затянувшего приборы... И вдруг, как это иногда случается после тяжелого сна, он очнулся, и сразу отчетливо вспомнил все. Кровь прилила к вискам. Задыхаясь от внезапного смятения и злости, он протяжно застонал:

— А-а, слюнтяй чертов... Еще героем хотел быть. Уже сдался, раскис...

Злость, стыд, негодование на самого себя возвращали его к жизни. Превозмогая боль, он выскочил из кабины на слепящий искрами снег.

Сначала закружилась голова. Противно заныло под ложечкой. Ноги и руки были точно из ваты. Но он заставил их повиноваться. Проваливаясь глубоко в сугроб, добрался до чащи леса, между огромными соснами утоптал [135] снег на маленькой круглой площадке, натаскал сухих сучьев и развел костер.

Он старался подкладывать как можно меньше сучьев и только сухие, чтобы костер не давал дыма, который могли заметить в ближайшей деревне.

Узкие, желто-красные языки пламени лениво извивались, но вскоре дружно переплелись, и костер запылал, посылая к небу тонкий прозрачный столбик дыма.

Спасительное тепло побежало от ладоней по всему телу.

Скорее инстинкт, чем разум, подсказал ему, что такое бесполезное пребывание на месте опасно. Нужно было решать. Нужно было искать выход.

План показался очень убедительным. Он обдумывал его с лихорадочной поспешностью, точно боясь отступить.

«Ведь деревня-то до занятия противником была наша, советская. Не может быть, чтобы не сохранилось в ней никого из своих!» — мелькало в голове.

«Все правильно. Иначе не может быть. Нужно только дождаться вечера. Не может быть, чтоб не вышло».

Фомин рассчитывал подойти к деревне в сумерках, поэтому надо было готовиться в дорогу.

Он вспоминал, в каком направлении деревня, и далеко ли до нее. Судя по тому, как он видел ее с воздуха перед посадкой, ему казалось, что до деревни было не более двух километров. Особенно его занимала мысль, как идти по такому глубокому снегу. Он пытался устроить своеобразные лыжи: связать несколько тонких стволов маленьких елочек и приделать что-нибудь для крепления ног. Но связать было нечем; получалось все ненадежно.

— Пойду так, — решил он наконец.

Фомин выбрал из сломанных им еловых стволов толстую палку, разложил по карманам остаток пайка, походный компас, нож, подтянул повыше и закрепил как следует кобуру с пистолетом.

Отойдя несколько десятков метров, он обернулся и посмотрел назад. Тихой, щемящей грустью сжималось сердце. Как бы прощаясь, окинул долгим взглядом еле различимый вдали «ястребок», запорошенный снегом, и пристально посмотрел на утоптанное место у костра, где были навалены наломанные им ветки.

Палка плохо помогала, и ее скоро пришлось оставить. Снег был рыхлый, глубокий. Он был несколько выше колен, [136] и лейтенант давил на него коленкой, освобождая впереди место для того, чтобы легче было вытащить ногу и сделать шаг. Часто сугроб попадался по пояс, и шагнуть было невозможно. Тогда летчик разгребал снег впереди себя руками и продвигался вперед еще медленнее — как бы плыл по пушистой снежной целине.

Он старался ни о чем не думать. Это сберегало силы. Нигде не было заметно даже намека на жилье. Всюду, куда ни глянь, — все тот же могучий, ровный, строевой лес.

Было все тяжелее подниматься после привалов. Они становились чаще и длиннее. Мучил голод.

Он шел уже очень долго, с тревогой посматривая на небо. Только бы не наступили сумерки. Пройдено еще слишком мало, надо не останавливаться, а еще идти, идти...

Рукав комбинезона залубенел от мороза. Фомин с трудом засучил его и посмотрел на часы. Стрелки долго прыгали перед глазами. Наконец он разглядел:

«Два... Значит, уже почти два часа иду».

Прошел еще час. Временами ноги совсем переставали повиноваться, и он, не в силах бороться с собой, падал в снег. Первый миг отдыха был ни с чем несравним. Казалось, в жизни нет большего счастья, чем лежать так, распластавшись на мягком снегу. Но вот по спине забегала мертвящая струйка холода, и вскоре все тело охватывала мелкая противная дрожь озноба.

Путь становился невыносимым. Деревни не было.

Лейтенант прислонился к запушенному снегом дереву и хрипло застонал. Глухой, надрывный вой ветра прошумел в ветвях, точно эхо. Дерево тихо покачивалось, и было в этом покачивании что-то похожее на соболезнование друга.

«Ошибся... Не в ту сторону взял...»

Напрягая память, он перебрал в уме весь пройденный путь. Глаза его были плотно закрыты, но он видел далеко в синеватом тумане свои следы, взбороздившие снег, и ту сосну, у которой, — теперь он был в этом уверен, — надо было свернуть, а он не сделал этого.

Не было сил шевельнуться. Сознание затягивала плотная пелена. Сквозь нее смутно доносилось монотонное бормотание леса. Вдруг промелькнул какой-то новый, посторонний звук. Короткий, высокий, резкий... [137]

Фомин вздрогнул, сорвал с головы шлем. Полоснул жгучий ледяной ветер. Он принес все тот же звук. Да! Точно! На этот раз было ясно:

«Машина... Работает мотор...»

Задыхаясь от волнения, он рванулся вперед. Сил нехватило. Упал и пополз, проклиная готовое разорваться сердце.

Звук машины исчез так же неожиданно, как и появился. Фомин с отчаянием поднялся. Тишина надвигалась на него отовсюду, поглощая, как омут щепку.

Он прошел еще несколько десятков шагов и сквозь стволы деревьев увидел дома. Лес здесь был не такой уж густой, а по направлению к домам, метрах в ста-ста пятидесяти от него, он кончался. Сделав еще несколько шагов, вышел на опушку и увидел перед собой деревню. Лейтенант насчитал шесть домов: это был скорей поселок, хутор. Он красиво расстелился по склону горы. Из труб аккуратных домиков уютно вился дым.

Резко бросилось в глаза несколько орудий и грузовиков, беспорядочно стоявших посреди деревни.

«Не наши», — мелькнуло в голове.

Лейтенант долго, пристально смотрел на деревню, на пушки, на дома, на дым. Мучительно захотелось тепла, отдыха. Но кто в деревне — свои или враги? Незаметно было ни одного человека. Лишь вдали около пушек, смутно выделялась фигура часового в огромной, до пят, шубе.

«Запрятались от мороза», — подумал летчик. Он решил подойти поближе и разглядеть как следует. Но идти, было опасно, и он пополз.

Лежа за маленьким холмиком, он долго наблюдал и, наконец, пришел к твердому выводу, что деревня несомненно занята противником.

«Наших, конечно, здесь нет. Что же делать? Как. быть?» — мучительно сверлило в голове.

«Пойти туда... Накормят... Тепло...» И так захотелось войти в дом, снять комбинезон, обогреться, съесть что-нибудь горячее...

Фомин решительно сжал кулаки, стиснул зубы и едва не вскочил на ноги.

«Тряпка, размазня, — со злостью ругал он себя. — А еще летчик называется. Отец бы голову оторвал за такие [138] мысли... Ну, нет, — злобно мотнул он головой. — Этому не бывать. Живой не дамся».

Фомин решительно повернулся и пополз по своему следу обратно.

До самолета дошел уже в темноте. Долго выбирал и ощупывал сухие ветки, укладывал их в маленькую кучку и с трудом последними спичками разжег костер.

Он грелся, внимательно следя за огнем, непрерывно подкладывая в него ветки. Нельзя было допустить, чтобы костер погас. Разжечь теперь уже было нечем.

«Надо выбраться на дорогу и идти на восток, — решительно думал он. — Эх, зря не разведал... Ведь у деревни наверняка есть дорога... Ночью вполне можно идти. В такой мороз они и из домов-то не выходят. Сколько лежал у деревни — никого не видел...»

— А часовой? Ну, там будет видно, — решительно шепотом сказал он сам себе и ощупал висящий сбоку пистолет.

Мороз становился все крепче. Иногда небольшой порыв ветра пробегал по макушкам огромных сосен, они покачивались, скрипели от мороза и сбрасывали со своих ветвей комья снега.

Огонь далеко оттеснил снег. Вокруг костра образовалась узенькая полоска обнаженной земли, на которой трепетали чудом сохранившиеся с лета озябшие и жиденькие, но все еще трогательно зеленые кустики брусники.

Лейтенант пристально разглядывал их и думал о том, как это странно, что за Полярным кругом при таких морозах — и зеленые, почти свежие листики.

Он думал о том, что вот он один в этом лесу и никто не знает, что с ним, где он, и если он останется жив и расскажет об этих листочках товарищам, то ему не поверят.

И, повинуясь какому-то легкому и теплому движению души, он сорвал веточку с жесткими глянцевыми листочками.

Незадолго до рассвета Фомин все же задремал. Он очнулся, когда уже совсем рассвело, взглянул на потухший костер и сразу сильно заволновался, что проспал, что надо бы двинуться в путь раньше. [139]

...Он выбился из сил, когда подошел наконец к опушке леса, и упал в изнеможении. Болела спина, руки, ноги, ныло все тело. Уткнувшись лицом в рукавицы, он недвижно лежал на снегу, не в силах подняться.

Лежал долго, не шевелясь, пока не почувствовал пронизывающего холода.

Фомин поднял голову и огляделся. Кругом сосны редеющего леса, впереди — белесоватый просвет... Там деревня.

«Надо подползти к тому холмику, где был прошлый раз», — подумал он и пополз.

За холмиком деревня как на ладони. До нее метров триста. Тот же дым из труб, те же автомобили, пушки. Только теперь дым не подымался вверх, как вчера, а сильным ветром относился в сторону, стелясь иногда по самой земле.

Попрежнему у пушек стоял часовой в тулупе с автоматом. Среди пушек лейтенант разглядел несколько самоходок; на борту одной из них смутно вырисовывался крест.

— Ну, ясно... не наши... — сквозь зубы прошептал Фомин.

По улице солдат в полушубке нес два ведра с водой. У колодца был еще один солдат, который скалывал лед, глыбой намерзший на срубах колодца. Вдали за деревней неожиданно проскочил грузовик, а вскоре за ним другой.

«Вот она дорога-то, — с радостью подумал лейтенант. — Надо обогнуть деревню справа и выйти на нее. А дорога, видимо, ходовая... Машины шли быстро», — соображал он.

Но идти было опасно. Могли обнаружить. И он решил дождаться темноты.

Лежать на снегу было холодно; да еще усиливался ветер, который дул сбоку и на открытом месте пронизывал насквозь.

Но лейтенант не обращал ни на что внимания и продолжал внимательно наблюдать, что делается в деревне.

Она не была так пуста, как вчера под вечер. Нет-нет — и выйдет кто-нибудь то из одного, то из другого дома. Вот группа солдат направилась чуда-то за деревню, повидимому, к дороге. Все в новых полушубках, в валенках, шапках. [140]

«Наверно, наше захватили, сволочи... Своего-то нет ни черта...» — и он поежился, только сейчас почувствовав, как сильно замерз на пронизывающем ветру.

Он решил отползти в лес и там немного размяться, согреться, но в это время заметил двух солдат, идущих из деревни по направлению в его сторону. Один из них был с лопатой. Фомин приник к снегу, снял рукавицу и вынул из кобуры пистолет. Солдаты приближались. Рука на ветру коченела. Он сунул ее вместе с пистолетом за пазуху мехового комбинезона. Солдаты подошли совсем близко. До них было не более ста метров. Они остановились и о чем-то разговаривали. Голосов слышно не было. Потом что-то откапывали из-под снега. Откапывали долго, отдыхали, опять копали.

Пошел снег. Начиналась небольшая поземка. Лейтенант чувствовал, что совсем закоченел, но боялся шевельнуться, чтобы не быть замеченным.

Наконец из-под снега солдаты выкопали небольшое бревно. Сели на него и закурили. Курили тоже долго и о чем-то спорили.

«Идет снег — хорошо, — думал лейтенант, — он запорошит, замаскирует, а то комбинезон на снегу здорово заметен».

Томительно долго тянулось ожидание. Лежать становилось невыносимо. Закоченели не только руки, ноги, — застыло, казалось, все внутри.

Наконец солдаты взвалили бревно на плечи и пошли к деревне.

Но Фомину уже не хотелось вставать. Он уже не чувствовал ни боли, ни жгучего мороза, ни пронизывающего ветра. Мерещился пылающий костер, столовая в родном доме, цветы у окна, мать...

«Неужели замерзаю?» — мелькнуло в голове.

Вдруг он почувствовал какой-то шорох, шуршание, кто-то кашлянул рядом. Он заставил себя поднять голову и обомлел... Рядом человек в валенках, полушубке, лыжи почти касаются его, Фомина.

Быстро выхватил пистолет. Но сильным ударом кто-то вышиб его из закоченевшей руки. От удара помутилось в глазах. В голове коротко, как молния, блеснуло:

«Все равно не дамся...»

...Его спасли от обмораживания. Когда Фомин пришел в себя, ему рассказали, что он ошибся: деревня, [141] возле которой посадил летчик свой поврежденный самолет, была занята нашими войсками, а пушки и автомобили, стоявшие в деревне, были захвачены у фашистов.

* * *

Героизм подлинный, если можно так выразиться — рядовой, повседневный героизм стал в нашей стране традиционным явлением. Он рождался в буднях войны, чаще всего оставаясь незаметным для окружающих. Лишь потом, — после боя, полета, разведки, атаки, когда напряжение несколько ослабевало, обнаруживалось, что рядом с нами, оказывается, жил и работал настоящий герой. Чаще всего это был скромный, малопримечательный на вид человек, в большинстве случаев очень молодой. Говоришь, бывало, с таким, поздравляешь, а он только смущенно усмехается да отнекивается: «Ну, что такого... что я сделал особенного? Все так могут, все так сделали бы на моем месте...» [142]

Дальше