Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Перед новым годом

Ночь. За рогожной дверью блиндажа слышен скрип снега под ногами медленно шагающих часовых. Шаги то приближаются, то удаляются.

В блиндаже на нарах разметался Светлов. Ему нездоровится, он горит как в огне. Рядом со Светловым, свернувшись калачиком, крепко спит Константин Иванович. Светлов бредит и беспрестанно ворочается с боку на бок. Егоров сладко улыбается во сне, смешно чмокает губами. На полу, у печурки, похрапывают двое связных. Спит Сальников. Дремлет дежурный телефонист, уронив на колени телефонную трубку...

Перед вечером мы схоронили в сосновом бору близ Малых Семенычей наших товарищей, павших в последнем бою. Я при свете коптилки читаю их посмертные записки, найденные при погребении. Писались они «на всякий случай» на обороте адресных бланков, которые носил с собой в кармане гимнастерки каждый фронтовик. Написано немного, но какие это волнующие строки:

«Я очень не хочу умирать, а хочу жить лет сто. Если же Родина потребует, то отдам свою молодую жизнь, но перед фашистами не отступлю, потому что я люблю свою Родину и ненавижу фашистов!
Николай Симаков (Смоленская область)».
«Дорогие товарищи бойцы и командиры! Одна у меня к вам от всего сердца просьба: если фашистская пуля оборвет мою жизнь до Берлина, а вам удастся там побывать, — напишите мои имя и фамилию на самом высоком здании города вместе с вашими именами, да так, чтобы ни дожди, ни годы не смыли те буквы. Смерть фашистским захватчикам!
Василий Бычков (Ворошиловградская область)». [78]
«Дорогие родители! Мою смерть не позорьте своими слезами. Работайте в колхозе не покладая рук, помогайте разбить фашистского зверя. Это мой вам наказ на случай моей гибели. Не считайте меня несчастным. Погибнуть за Родину — это великая честь!
Степан Буралев (Алтайский край)».
«Передайте родному Азербайджану низкий поклон от его сына. Я выполнил свой долг и защитил родную Москву.
А. Галиев (гор. Баку)».
«Я очень жалею, что не успел вступить в великую партию Ленина. Все бои да бои... Если погибну, обязательно напишите моим родным, что я погиб коммунистом! Матвей Полищук (Гомельская область)».
«Милая, дорогая моя Москва! Родная наша столица! В самые трудные минуты боя я всегда думал о тебе и всегда был готов отдать за тебя и свою жизнь, и свою кровь до последней капли. Не забывай же и ты наши могилы, если мы погибнем за тебя.
Комсомолец Юрий Нелюбин (Ивановская область)».
«Товарищи московские комсомольцы! Не забывайте реки Нары!.. Нам было здесь очень трудно, но фашисты все равно получат «капут»!
Иван Хмелев (Московская область)».

Меня отвлек от этого грустного чтения старшина Простяков. Сорвавшись с верхней обледенелой ступеньки, он кубарем влетел в блиндаж. Почесал ушибленные места, извинился за беспокойство и доложил, что пожаловал с горячим завтраком. Я посмотрел на часы — было уже восемь утра. Надо спешить в первый батальон. Там с утра назначено партийное собрание.

* * *

Коммунисты собрались в крытом гумне на окраине Любаново. Принимали в партию товарищей, отличившихся в последних боях. И тут мне сообщили, что со мной хотят увидеться какие-то бойцы. Я вышел. У ворот гумна с растерянным видом стояли три человека в маскхалатах, с винтовками и гранатами: два степенных, пожилых солдата и бойкий молодой паренек.

— Мы, товарищ комиссар, из шестой роты, — начал молодой. — Вся рота нас к вам прислала. [79]

— Что-нибудь случилось? — не без тревоги спросил я.

— Точно так, товарищ комиссар, — заговорил один из пожилых. — Политрук наш, товарищ Аладьин, третий день с нар не встает, шибко болеет... прямо глядеть жалко. А докладывать об этом никому не разрешает, боится, как бы в тыл не отправили. «Малярия, — говорит, — дело обычное. Несколько деньков потреплет и отпустит...» Оно бы ничего, мы бы смолчали, да вот третий день политинформация в роте срывается. Мы уж за новостями к соседям бегаем, а это неоподручно. Помогите, товарищ комиссар, примите меры. Сами понимаете, какое нынче время — без политинформаций никак нельзя...

Заменить Аладьина было некем. Мне ничего не оставалось, как самому отправиться в шестую роту.

Узнав о моем приходе, рота тут же собралась в небольшой лощинке, густо заросшей ольховником. Мороз обжигал лица. Командир роты хотел было поискать более удобное место, но бойцы запротестовали:

— Что мы, товарищ лейтенант, барышни кисейные или дети малые? Чего нам стоит полчаса посидеть на морозе?

Но на деле эти полчаса обернулись в добрых два часа. Бойцов интересовало, конечно, прежде всего положение на фронтах. Потом начались расспросы о житье-бытье и трудовом героизме советских людей в тылу, о борьбе народных мстителей — партизан. А под конец пришлось коснуться и чисто местных проблем: как в первом батальоне применили пехотное оружие против самолетов врага, что говорят последние пленные о моральном состоянии солдат противника, кто кому опаснее — танк зарывшемуся в землю пехотинцу или пехотинец танку.

«Домой» я возвращался уже в сумерки и страшно торопился: нужно было поспеть к проводам Белкина. В ночь с 29 на 30 декабря он с десятью удальцами снова направился в Бирюлево разузнать, чем дышат фашисты, сколько их там теперь и каковы их ближайшие намерения.

Поспел я в самую пору: бойцы уже натягивали маскхалаты, в последний раз проверяли свои автоматы, прилаживали к поясам ручные гранаты. Поговорил с ними минут двадцать, и группа двинулась по облюбованному [80] ею маршруту. Я, Светлов, Егоров и Калиберный проводили разведчиков до опушки леса и долго стояли там, прислушиваясь к каждому звуку за Нарой...

К ночи мороз ослаб. Небо обложили густые тучи. Пошел крупный, тяжелый снег. Ракеты над немецкими окопами поднимались редко.

На участке нашей дивизии, как и в прошлую ночь, было почти спокойно, но с правого фланга армии, со стороны Дорохова и Тучкова, доносился грохот артиллерийской стрельбы. Временами он был таким сильным, что даже у нас дрожала земля. Должно быть, била наша дальнобойная, расположенная под Кубинкой.

Около девяти часов вечера меня позвали к телефону. Начподив Грязнов сообщил, что трудящиеся Узбекистана прислали дивизии новогодние подарки, и не то шутя, не то серьезно приказал:

— За подарками приходи сам и прихвати с собой человек сорок носильщиков.

— Зачем же столько?

— А меньшими силами не поднимешь. Подарков столько, что весь политотдел ими завален.

— А что за подарки?

— Верблюды жареные! — засмеялся в трубку Грязнов. — Ну, давай скорее. Не то разберут самых жирных другие.

Я рассказал Светлову об этом разговоре с Грязновым. К моему удивлению, его нисколько не смутило требование о высылке сорока носильщиков.

— Я думаю, что сорока человек будет даже мало, — сказал Светлов. — Возьми на всякий случай шестьдесят.

В блиндаже появился Простяков.

— Вот и старшина кстати, — обрадовался капитан. — Организуй, Потапыч, команду в шестьдесят человек. За новогодними подарками пойдете в политотдел дивизии. Только живо!

Минут через двадцать я шагал по узенькой лесной тропинке во главе целой роты, поднятой старшиной по тревоге. Рядом со мною шли Простяков и политрук Шепелев, тоже пожелавший участвовать в этой «операции».

— И зачем они нам верблюжье мясо прислали? — недоумевал Простяков, всерьез воспринявший шутку начподива. — Верблюды для русского человека животное не съестное. [81]

— Какое там мясо?.. Нам, наверное, хлопок прислали, чтобы нам помягче было отлеживаться в ожидании, пока фашисты сами из-под Москвы уйдут, — съязвил Шепелев. Он никогда не упускал случая выразить свое неудовольствие нашим продолжительным стоянием на месте.

Мы подходили уже к политотделу, когда позади, в расположении противника за Нарой, прогремели три взрыва, а потом началась автоматная и пулеметная стрельба.

— Товарищ лейтенант, Белка к делу приступил... Дай ему бог всяких успехов! — торжественно произнес Простяков.

— У Белки, старшина, и без господней помощи полный порядок будет, — заметил кто-то. — Его даже бог побаивается.

* * *

Светлов оказался прав, посоветовав мне взять с собой побольше людей. Подарков, которые политотдел выделил для наших подразделений, оказалось столько, что и шестьдесят человек с трудом забрали их.

На обратном пути наша группа напоминала караван в белой пустыне. Мы несли мешки с сушеным урюком и изюмом, ящики с виноградным вином и какими-то сладкими ароматными лепешками, тюки с теплыми вязаными джемперами, носками, варежками.

— Ведь подумать только — сколько всего понаслали. Ну как тут не лупить фашистов самым смертным боем, — говорил низкорослый боец — разведчик Фомкин, кряхтя под тяжестью туго набитого мешка.

— Ишь ты, расфилософствовался, — незлобиво оборвал его здоровенный Хомяков, взваливший на свои богатырские плечи большущий ящик. — Ты лучше под ноги гляди. А то, неровен час, где оступишься, разобьешь да рассыплешь все, тогда и тысячей фашистов перед ротой не рассчитаешься...

Вскоре нас окликнул часовой.

— С наступающим Новым годом вас, товарищ комиссар, — узнав меня, поздравил он.

— Спасибо. У вас тут все спокойно?

— Порядок! Лейтенант Белка с ребятами из Бирюлева уже вернулся и тоже провианту всякого с собой притащил. Да и пленный есть. В вашем блиндаже сейчас. [82]

Я приказал Простякову заняться подарками, а сам с политруком Шепелевым поспешил в блиндаж. Там толпилось много людей.

За столом в облаке махорочного дыма сидел Светлов, с расстегнутым воротом гимнастерки и в сдвинутой на затылок кубанке. Сзади него стояли Белкин, Егоров, Калиберный и Кленов. Светлов допрашивал пленного. Это был очень странный допрос, так как пленный не понимал русского языка, а Светлов не знал немецкого.

Пленный — молодой неказистый парень, белобрысый и худой, как скелет, — стоял перед Светловым, вытянув руки по швам. На все вопросы он отрицательно мотал головой и монотонно твердил одну фразу:

— Их ферштее нихт!

— Полюбуйтесь, Владимир Константинович! — кивнув на гитлеровца, воскликнул Светлов. — Вот он, завоеватель Европы, представитель высшей расы, претендент на мировое господство!

Все захохотали.

— Эс-эс? — снова обратился капитан к пленному. На этот раз тот понял, о чем его спрашивают:

— Наий, найн! Их бин зольдатэн... Инфантэр! — быстро забормотал он.

В клеенчатом бумажнике пленного оказалось десятка полтора писем, около трехсот рублей советских денег и две дюжины фотографий, на которых были сняты могилы и целые кладбища с сотнями березовых крестов.

— Что с ним делать-то будем? В штаб дивизии отправим? — спросил Светлов.

— Конечно, прямо к Ивану Федоровичу. Вот, мол, тебе подарочек в знак нерушимой дружбы, — пошутил я.

— Веди его Сальников, — распорядился Светлов.

Пленный сразу как-то встрепенулся, резко взмахнул рукой и так же, как раньше выкрикивал «хайль Гитлер!», тонким голосом закричал: «Гитлер капут!»

Это всех рассмешило.

— Смотри ты, заговорил, шельма...

— Не шибко, видать, любит своего фюрера! Первым делом желает ему «капут».

И как раз в это время Егоров, проверявший бумажник пленного, молча протянул мне обнаруженную им маленькую коричневую книжку. На обложке красовался портрет Гитлера. На первой странице — тупоголовый орел, [83] впившийся когтями в земной шар с фашистской свастикой.

— Билет члена «Гитлерюгенд»{1}, — пояснил Егоров. — Упрятан был в потайное отделение бумажника. Каков гусь, а?

— Веди, Сальников, поскорей с глаз долой, — брезгливо поморщился Светлов.

Когда пленного увели, Белкин рассказал нам о своей «прогулке» в Бирюлево.

— Нару мы перескочили за любавинскими овинами. Выбрались благополучно на мауринскую дорогу и сразу наскочили на ракетчика. Стоит, гад, недалеко от дороги и не спеша в небо ракеты пускает. Выпустит одну, присядет на корточки и копается у себя под ногами — новый заряд отыскивает. В нашу сторону не смотрит. Я шепнул Казарину из третьей роты: «Ну-ка, Тимофей, сними этого светляка, только без шума». А он, знаете, ведь какой солдат — богатырь. Незаметно подполз сзади к фашисту, выждал, когда тот нагнется за очередной ракетой, да ка-ак саданет его автоматом по голове. Из ракетчика и дух вон. Не рассчитал Казарин удара, перестарался.

Белкин помолчал, огляделся и, заметив сочувственные улыбки, возобновил свой рассказ:

— Мы подползли к Бирюлеву с тыла, спрятались за деревьями и стали наблюдать. Слышим, гомонят гитлеровцы возле своих блиндажей. Потом, глядим, построились и затопали в лес, на Маурино. Около взвода их было. Ох, и не терпелось мне, откровенно говоря, угостить эту братию гранатами, да побоялся испортить дело... Стали мы шарить у них в тылу. Никакой артиллерии не нашли, засекли одну минометную батарею и все. Бедновато стали жить фашисты... Снова появилось искушение пошуметь гранатами. И опять не рискнул. Нас всего десяток, а сколько фашистов по всем щелям понапихано — один аллах ведает! Да и задачи у нас такой не было, чтоб пугать их.

— Приятно толковые речи слушать, — весело заметил Светлов. — Наконец-то ты, Белка, начал в тактике разбираться, как подобает начальнику штаба. Риск — дело хорошее, но когда он без толку — от него один вред. [84]

— Это, конечно, верно, — торопливо согласился Белкин. — Только до конца я характера не выдержал. Вдруг слышим — машина. Выползла из-за поворота огромная, чем-то доверху груженная, и прямо перед нами — стоп! Из кабины выскочили двое. Один что-то крикнул, подняв голову кверху, и тут из кузова скатился кубарем третий, вот этот самый — «Гитлерюгенд». Шофер с приятелем куда-то исчезли, а «югенд» стал прыгать возле машины, в ладоши хлопать, по бокам себя колотить. Замерз, видно, изрядно. Ну, думаю, помогай, матерь божья, нечестивым рабам твоим в очередном их прегрешении. А мои молодцы уже поняли, подползают ко мне со всех сторон. «Гитлерюгенд» сам к нам навстречу идет. Слышу, кто-то дышит мне в самое ухо, смотрю — Казарин. Показывает на фашиста, плечами пожимает: что с ним, дескать, делать. «Бери, — шепнул я ему, — только без шума и обязательно живьем». Не успел оглянуться, а уж Казарин с Гнатюком тащат помертвевшего от страха «югенда» на мякишевскую переправу, по которой решили мы отходить. Остальные ребята облепили машину — проверяют, что в ней за груз. Оказалось — неплохие вещи. Приказал я хлопцам быстренько нагрузиться новогодними подарками ихними и отходить за Казариным. С собой оставил только Ведерникова да Окопяна.

— Ну и везет же тебе, Белка, даже завидно, — прервал рассказчика все время молчавший политрук Шепелев.

— Не перебивайте, скоро уж солнце взойдет, а у нас еще работы по горло, — предупредил всех командир участка. — И ты, Белочка, закругляйся.

— Слушаюсь, — кивнул головой Белкин. — Ну так вот... Гляжу я, подарков этих в той машине еще на целый батальон осталось. Нет, думаю, не такими гостинцами фашистов на Новый год угощать надо! Приказал Ведерникову и Окопяну отцепить по одной гранатке, да и сам достал одну. Метнули разом — и кувырком в кустарник. Рвануло так, что даже нас из сугроба выбросило. Приподнялся я, гляжу — на месте машины только дымок стелется. Фашисты высыпали из блиндажей, бьют из автоматов и пулеметов в божий свет, а мы целые и невредимые с их подарками уже на переправе... На этом и разрешите закончить, товарищ капитан, — улыбнулся Белкин, вытянувшись перед Светловым. [85]

Часом позже мы рассматривали белкинские трофеи: двадцать восемь посылок, килограмма по четыре каждая. В посылках шоколад, сигареты, печенье, конфеты, бритвенные приборы, мыло, одеколон, ром. И на всем чужие этикетки: французские, датские, голландские, венгерские, польские. Даже сигареты и те румынские.

А в двенадцати посылках мы обнаружили швейцарские ручные часы. Первую посылку с часами тут же преподнесли Белкину. Потом вызывали в блиндаж всех участников «прогулки» и тоже вручали каждому по посылке с часами, от души пожелав новых успехов в наступающем новом году.

Проводив их, я взглянул на свои часы. Было пять минут седьмого. Начинался последний день 1941 года. Включили радио. Передавалась сводка Совинформбюро. Из нее мы узнали, что, разгромив под Тулой вторую бронетанковую армию гитлеровского генерала Гудериана, войска нашего Западного фронта продолжают решительное наступление. На рубежах рек Нара, Протва и Ока нанесено крупное поражение четвертой фашистской армии. «В ходе этих боев, — говорилось в сводке, — разбиты шесть гитлеровских армейских корпусов... После освобождения от противника городов Наро-Фоминск, Угодский завод, Алексин, Таруса, Щекино, Одоев, Черепеть, Перемышль, Лихвин, Козельск и сотен поселков, сел и деревень — нашими войсками тридцатого декабря с боем взят город Калуга».

В это же утро к нам прибыли из штаба фронта три товарища с поручением организовать новогоднюю радиопередачу для... гитлеровцев. Они привезли с собой специальную аппаратуру.

Помогать прибывшим добровольно вызвались Белкин и Казарин. Микрофон установили на командном пункте командира второго батальона. Один огромный громкоговоритель закрепили на высокой ели, окруженной густой стеной деревьев, на окраине Мякишева, другой — на противоположной стороне поля, под крышей полуразрушенного любавинского овина.

Не успели мы справиться с этим делом, как из политического отдела дивизии сообщили о прибытии новых гостей — делегации московских рабочих. И тут же поступил приказ командующего армией генерал-лейтенанта Ефремова о наступлении на город Верею. Сроком полной [86] готовности к наступлению было назначено первое января 1942 года.

Подразделения нашего боевого участка сводились в особый отряд, которому предстояло действовать в авангарде. В отряд вливались также лыжный батальон автоматчиков и кавалерийский эскадрон. Командиром отряда назначался капитан Светлов. Комиссаром оставляли меня.

Дел перед наступлением было по горло, но при всем этом мы сумели выкроить время для того, чтобы по-братски принять делегацию московских рабочих. Состояла она из шести человек. Возглавлял ее старый литейщик Иван Матвеевич Корзунов — участник баррикадных боев на Пресне в 1905 году, бывший красногвардеец, раненный в стычке с юнкерами у Никитских ворот в октябре 1917 года, и отец трех таких же, как мы, воинов.

Встретили делегацию на полянке, окруженной заснеженными елями. Иван Матвеевич вышел вперед и как-то очень душевно сказал:

— Здравствуйте, дорогие товарищи! Рады вы нам или не рады, но пожаловали мы к вам с трудового фронта разузнать, как живете, как свой план боевой выполняете. Прислали нас рабочие столицы, которые живут сейчас одной заботой, одной думой: как можно крепче помочь вам в разгроме врага. Не совру, если скажу: работаем день и ночь не покладая рук. Я перед войной на пенсию собирался, а теперь вот молодым не уступаю в перевыполнении производственных заданий.

Иван Матвеевич говорил медленно и пристальным взглядом окидывал наше «хозяйство» — блиндажи, маскировку, проходивших мимо солдат и офицеров. Полушубок его распахнулся — и на груди блеснули орден Ленина и орден Трудового Красного Знамени.

— Всех нас, приехавших к вам, — продолжал он, — на рабочих собраниях выбрали, и подарков мы с собой привезли от рабочего класса... Маруся! — обернулся Иван Матвеевич к стоявшей позади него красивой девушке в теплом сером платке, в большом, не по росту, полушубке и солдатских валенках, которыми делегацию снабдили в политотделе дивизии. — Выходи, Маруся, докладывай товарищам! Это уж по твоей части.

Девушка вышла вперед и покраснела. Тонкие темные брови забавно поднялись вверх. [87]

— Да что ж тут докладывать? Привезли мы каждому бойцу по мешочку. Мешочки девушки наши шили, а что в них положено — сами увидите. Только мы хотим лично подарки эти бойцам вручить и поздравить их с Новым годом. Так в Москве нам наказали... Вот и вся моя речь.

Маруся отступила назад, но потом, что-то вспомнив, снова шагнула вперед и робко добавила:

— Когда нас посылали, то наказывали еще, чтобы мы обязательно в окопах побывали, на самой-самой передовой, откуда все-все видно!

— А не испугает вас такая экскурсия? — спросил Светлов.

— Меня? — удивилась девушка. — Ни капельки! Я смелая.

— Марусю надо пустить на передовую, — вступился за нее Иван Матвеевич. — Она у нас текстильщица, обмундирование для Красной Армии производит. А сколько процентов нормы дает, о том пусть сама скажет.

— Об этом, дядя Ваня, не обязательно, — смутилась девушка.

— Как это не обязательно? — не уступал Иван Матвеевич. — Товарищи фронтовики должны знать, с кем дело имеют. А может, мы с тобой отсталые и нас вовсе на передовую допускать нельзя? Ну скажи хотя бы, как у тебя с планом в декабре?

— На двести сорок процентов выполнила.

— А в ноябре?

— Двести двадцать.

— Ну вот, теперь все ясно...

Решено было облачить делегатов в маскировочные халаты и направить их в подразделения. Вызванные мною комиссары батальонов Егоров и Устинцев сами повели дорогих гостей, строго соблюдая фронтовые правила дневного передвижения.

Девушке посоветовали отправиться в окопы боевого охранения. Она охотно согласилась. Сменив полушубок на легкую ватную фуфайку и такие же брюки и натянув на себя специально подобранный Сальниковым аккуратненький новый маскхалат, Маруся выглядела красивым, бравым бойцом. Я приказал Сальникову сопровождать ее до того места, «откуда все-все видно». Сержант был несказанно рад такому поручению.

— Можно идти, товарищ комиссар? — поспешно спросил [88] он, словно боясь, что я могу передумать и послать с девушкой кого-то другого.

— Иди, но помни, что ты по всей строгости отвечаешь за нашу гостью!

— Есть, помнить! — молодцевато козырнул Федя и, обернувшись к девушке, с напускной серьезностью произнес: — Прошу следовать за мной!

— Есть, следовать за вами! — бойко ответила Маруся...

Ивана Матвеевича мы оставили у себя на командном пункте. Подарки москвичей поступили в распоряжение Простякова, и вскоре он явился ко мне усталый, озабоченный...

— Не знаю, что делать, товарищ комиссар?

— Что случилось, Потапыч?

— Да как же... Понавозили всего, как на свадьбу какую. Хоть гастроном открывай!

— Ты чудак, Потапыч! Радоваться надо такому случаю, а ты недоволен.

— Эх, товарищ комиссар! — схватился за голову Простяков. — Я же один мотаюсь со всеми этими мешками да ящиками, прямо хоть караул кричи! Может, завтра прикажут в наступление идти, а у меня еще по боевому хозяйству ничего не готово: с гостинцами канителюсь! Освободите вы меня, пожалуйста, от этой нагрузки. Поручите кому-нибудь другому.

Пришлось уговаривать старшину довести дело до конца. В помощь ему я приказал выделить по одному представителю от каждой роты.

* * *

На той же поляне, где мы встречали московских делегатов, к исходу дня тридцать первого декабря состоялось собрание коммунистов всего боевого участка — последнее партсобрание в бирюлевских местах. Облепленные снегом высокие ели казались окаменевшими белыми великанами. Кто-то однажды назвал эту полянку Колонным залом, и за нею так и осталось это название.

Разместились кто как. Одни привалились прямо на снег, другие сели, прислонясь к стволам деревьев, на мягкой подстилке из елового лапника. Многие стояли. Все побрились, почистились, как и полагается перед встречей Нового года. [89]

Стола не было, и члены президиума, в состав которого единодушно был выбран и Иван Матвеевич, руководили собранием стоя. Только секретарь, чтобы удобнее было вести протокол, примостился на каком-то ледяном возвышении.

Первым выступал Светлов. Он напомнил коммунистам о приказе командующего армией, сказал о новых задачах в связи с переформированием боевого участка в особый отряд, о недочетах, требующих быстрого устранения.

Я нашел нужным предупредить собравшихся, что в теперешнем настроении наших людей кроется одна большая опасность. Все ждут наступления, как веселого праздника. Но не следует думать, что наступление наше превратится в триумфальное шествие без трудностей и жертв, что враг побежит от нас без оглядки.

На этом же собрании мы принимали в кандидаты партии еще десять человек. Среди них были Казарин и старшина Простяков.

Тимофей Казарин, участник многих боев, держался необычайно застенчиво, и это как-то не гармонировало с его могучей фигурой. Он был, пожалуй, выше всех в дивизии. Ему не подходил ни один размер армейского обмундирования: рукава коротки, плечи узки. За все время службы Тимофей не имел ни взысканий, ни замечаний, а воинских поощрений у него было столько, что, как говорили бойцы, и в мешке не унесешь.

В нашу дивизию Казарин прибыл из-под Калинина, где застрял после ранения в полевом госпитале. Из госпиталя он сбежал, добрался до города Клина и там явился на сборный пункт фронтового формирования с требованием о немедленной отправке на передовую.

На собрании нашлись товарищи, которые знали Казарина по прошлым делам. Здесь впервые услышали мы, как он еще в первой половине октября ходил в разведку в город Старица за 10 километров от линии фронта. Под началом у него было тогда пять человек. Из них только трое немного владели немецким языком. Казарин же знал единственное слово «хальт», зато произносил его очень внушительно.

В мутном сумраке осеннего вечера болотами да кустарниками разведчики добрались до города без особых приключений. Там разыскали своих людей, узнали от них [90] о местах сосредоточений войск противника, его артиллерии, танков. Но установить хотя бы приблизительно их численность разведчикам не удалось. В городе стояла кромешная тьма, по улицам и дорогам, визжа, двигались десятки немецких автомашин, грохотали колеса орудийных лафетов, ревели моторы танков. Пользуясь этой сумятицей, разведчики решили заглянуть в старый монастырь на берегу Волги, где, по слухам, располагался фашистский штаб.

Вокруг монастыря с разрушенной оградой шумела густая роща. На монастырском дворе были разбросаны ящики с разным имуществом, бочки с бензином, катушки телефонных проводов, мотки колючей проволоки.

Гитлеровцы чувствовали себя здесь как дома. Даже окон не замаскировали. Правда, окна тут были узенькие, похожие на щели, располагались почти вровень с землей.

Казарин заглянул в одно из них и даже отпрянул от неожиданности. В просторной полуподвальной комнате, уставленной столами, совещались десятка три офицеров с каким-то низеньким, пузатым начальником во главе. Начальник этот что-то кричал, не то браня своих подчиненных, не то инструктируя.

— Ну, братцы, и карасей же собралось в этом болоте, — сказал Казарин, возвратившись к оставленным в кустах товарищам. — Только их поодиночке не выудишь, скопом глушить придется. Всем нам тут делать нечего, Ступайте-ка вы вон туда — вниз к реке, полежите малость на бережке, а я минут через пяток прибуду.

Бойцы, пригибаясь и лавируя между деревьями монастырской рощи, побежали к Волге, а Казарин с противотанковой гранатой в руке подался к облюбованному окну. Прошла минута, другая, третья — и земля вздрогнула от взрыва. Над зданием штаба вспыхнуло яркое пламя. На мгновение наступила тишина. Потом затрещали автоматные и пулеметные очереди.

Разведчики, плотно прижавшись к земле, прислушивались к каждому звуку. Им казалось, что их старшой возвращается слишком долго. Начали уж беспокоиться: «Не случилось ли с ним чего»... Но вот зашевелились кусты, и Казарин появился целым и невредимым.

— Отходим, ребята, быстрее! — запыхавшись проговорил он. [91]

Потом, уже в пути, когда вышли за Старицу, остановился, вытер с лица пот и добавил:

— Ну, споем, браточки, вечную память гитлеровским карасям. Э-эх, как я их жиганул через окошко противотанковой! Вот уха-то будет...

...Сейчас Казарин стоял перед партийным собранием и рассказывал свою биографию:

— Двадцать восемь годов мне. Учиться пришлось мало. Семья была большая, ртов много, а работников — батька да я. Работал грузчиком на Волге, под Сызранью. Стахановцем меня считали.

— А как сейчас служишь? Как Родину защищаешь? — поинтересовался не знавший Казарина Иван Матвеевич.

— Да так и служу... — Казарин покраснел, смущенно оглянулся. — От фашистов вообще не бегаю. Приказы выполняю. Замечаний от командиров мне не было.

За прием в кандидаты партии Тимофея Казарина, рядового третьей роты, прикомандированного к команде разведчиков, собрание проголосовало единогласно.

Настала очередь Простякова. Старшина встал, отряхнулся от снега, упавшего на него с дерева, поправил на груди автомат и вытянулся в струнку, как подобает старому солдату.

На участке Простякова любили. Молодые бойцы видели в нем заботливого отца, «старички» — бывалого товарища. Старшина особую симпатию питал к «старичкам», разговаривал с ними на «вы», внимательно выслушивал их советы по делам службы, следуя пословице: «Ум хорошо, а два — лучше». Не прочь был Денис Потапыч и выпить в компании «старичков» фронтовые сто граммов, потом потолковать по душам: вспомнить семью, друзей и даже спеть потихоньку «Ревела буря, дождь шумел...». По своей должности он мог бы и не принимать участия в боях, но Потапыч не прятался за кухню, а шел вместе со всеми и всегда был готов к выполнению любого боевого задания.

— Ну что ж, товарищ Простяков, — раздался голос председателя, — прошу рассказать партсобранию вашу биографию.

Старшина шагнул вперед:

— Родился я, товарищи, в тысяча восемьсот девяносто пятом году, в бывшей Воронежской губернии. До революции [92] батрачил у помещиков. Во время первой мировой войны призвали меня на военную службу. Служил в пехоте-матушке, учебную команду окончил, унтер-офицером был. Перво-наперво ранили меня в бою на Золотой Липе. Река такая есть. Георгием четвертой степени был награжден... В гражданскую войну в Богунском полку у товарища Щорса взводом командовал. И в ту пору другой раз меня ранили петлюровцы, под Коростенем... В тысяча девятьсот тридцатом году вступил в колхоз. С тысяча девятьсот тридцать пятого до начала этой войны был председателем колхоза. Награжден грамотой Президиума Верховного Совета РСФСР. В эту Великую Отечественную войну пошел на фронт вместе с двумя сыновьями. Один из них погиб геройски, другой продолжает воевать.

Простяков помолчал, глубоко вздохнул и по привычке подкрутил ус.

— Ну, а остальное вы сами знаете... Желание у меня бить фашистов — нестерпимое! Помирать, конечно, не собираюсь, но на войне всяко случается... Так что очень мне хочется стать настоящим, оформленным коммунистом, а не только беспартийным большевиком.

— Молодец, земляк! — воскликнул вдруг Иван Матвеевич. — Выходит, старый-то конь борозды не портит!

— Так точно, товарищ делегат! — отчеканил Потапыч под общее одобрение коммунистов.

— Может, кто хочет задать вопрос товарищу Простякову? — спросил председатель.

— А как же? Вот я хочу, — послышался из-за сугроба тоненький голосок кандидата партии пулеметчика Тюбикова.

— Скажите, пожалуйста, товарищ старшина, а как по-вашему, бог есть?

Раздался сдержанный смех. Старшина побледнел.

— И пусть он еще ответит, как у него насчет выпивки? Откуда тут, на передовой, водочку приобретает? — «добил» Потапыча старшина второго батальона Ерхов.

Ерхов как-то и раньше обвинил Простякова в недоливе фронтовых пайков, в том, что старшина участка ущемляет второй батальон, предпочитая первый. Но самые строгие проверки всякий раз устанавливали, что Потапыч точно по нормам отпускает личному составу все, что положено. [93]

Старшина опять подкрутил ус.

— Перво-наперво, товарищи, отвечу насчет бога... Я сам замечаю, что иной раз поминаю его. Это, конечно, верно. Увижу, скажем, какие-нибудь неполадки в подразделении — ну и вырвется у меня: «Ах ты господи! Опять, мол, у вас порядка нету». Но, по правде вам сказать, никогда я сроду в этого бога не верил. Просто у меня поговорка такая. А вообще-то, товарищи, конечно, это мелкие буржуазные пережитки, и я их брошу. Даже расписку могу дать партийной организации, что с этой самой минуты ни разу бога не помяну. Я, слава тебе господи, с самой революции семнадцатого года икон дома не держу.

Собрание разразилось хохотом. Посмеялся вместе со всеми и Потапыч. Потом продолжил свою речь:

— Теперь Ерхову отвечу. Я понимаю, куда он гнет своим зловредным вопросом. Но только — не выйдет! Не воровать, а воевать пришел на фронт Простяков. Я уж десятков пять, если не больше, фашистов на тот свет отправил. А вот ты, трезвый человек, скажи-ка собранию, как воюешь? Сколько фашистов у тебя на счету значится?

— Товарищ Простяков! — остановил старшину председатель. — Мы ведь не Ерхова, а вас в кандидаты партии принимаем. Отвечайте на вопросы конкретно!

— А я конкретно и отвечаю, — обиделся Простяков.

По кандидатуре Простякова выступало много товарищей: Светлов, Егоров, Белкин, Шепелев. Все отмечали его трудолюбие, заботу о бойцах, его героизм и мужество, но указали и на некоторые погрешности. Простяков стоял весь красный. Видно было, что он глубоко переживает, что не во всем оказался образцовым солдатом.

— Спасибо за науку, — сказал он под конец. — От всего сердца спасибо вам всем за то, что вы меня так начисто выстирали и просушили. И еще добавляю: как бы там ни было, а на меня можете положиться целиком и полностью. Ни в бою, ни в тылу свою Родину и партию Простяков никогда не подведет.

За прием Дениса Потапыча Простякова в кандидаты партии тоже проголосовали все коммунисты. В том числе и Ерхов.

В конце собрания попросил слова Иван Матвеевич, Он передал братский привет от рабочих Москвы, поведал [94] об их героическом труде, об участии в обороне столицы и пожелал нам успехов в предстоящих походах и боевых делах.

— Дорога ваша нелегкая, товарищи, — сказал он в заключение. — Но мы, большевики, разве боялись когда-нибудь трудных путей? Нет! Мы никогда не отступали от целей, намеченных партией.

Последние слова Ивана Матвеевича слились со звуками «Интернационала». Первым запел Белкин, и его сразу поддержали десятки голосов:

Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!

Песня уносилась вдаль, в беспредельную высь зимнего неба, где в тот момент появились советские бомбардировщики. Они шли на запад, и казалось, что их моторы вторят нашим голосам.

* * *

Было уже темно, когда мы возвращались с собрания. И вдруг над всей округой оглушительно загремел оркестр, исполнявший какой-то фокстрот. Что за черт?! Но тут я вспомнил о прибывших к нам утром радиовещателях и догадался, что это начался их «новогодний концерт». Между деревьями замелькали фигуры бойцов, выскочивших из землянок навстречу непонятному шуму.

— Братцы!.. Что ж это такое? — прошептал рядом с нами удивленный патрульный. — Никак фашисты загуляли перед своей погибелью?

Фокстрот вскоре умолк, и тут же, словно из глубины темных небес, зазвучал громовой голос. Незримый оратор на чистейшем немецком языке рассказывал германским солдатам о преступлениях фашизма перед человечеством, о гибельных последствиях захватнической политики фашистских главарей.

Музыкальное начало радиопередачи, должно быть, ввело немецких солдат в заблуждение. Они, как видно, решили, что это новогодний концерт-сюрприз, подготовленный для них своим командованием. Но когда звуки фокстрота сменились голосом диктора, началась пулеметная стрельба. [95]

Едва пулеметы умолкли, радиоголос воскрес с утроенной силой. Стрельба возобновилась опять, и голос снова замер.

Так в течение часа продолжалось это небывалое сражение вражеских пулеметов с незримым радиоголосом.

Закончив передачу для немцев, громкоговорители на минуту замерли, и вдруг послышалась родная русская речь:

— Товарищи бойцы Красной Армии! Родина поздравляет вас с наступающим Новым годом! Наше дело правое, мы победим! Под знаменем Ленина, под водительством нашей родной Коммунистической партии — вперед, к победе!

Вслед за этим полились звуки знакомой, близкой сердцу каждого советского человека торжественной песни. Ее исполнял Краснознаменный ансамбль.

Великой Отчизны свободные дети,
Сегодня мы гордую песню всем
О партии, самой могучей на свете,
О самом отважном отряде своем...

Песни сменялись одна другой: «Если завтра война», «По долинам и по взгорьям», «Широка страна моя родная». Звучали и незнакомые нам еще, новые фронтовые песни, песни революционных рабочих Германии, французская Марсельеза. [96]

Дальше