Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Комиссар полка

Вот и Елань. Поскольку здесь находился штаб дивизии, хотелось думать, что это по крайней мере небольшой благоустроенный городишко, но оказалось — бедноватая деревня.

Чем ближе я подходил к месту встречи с новым начальством, тем больше волновался, тем больше не давал мне покоя вопрос — куда дальше?

Штаб 23-й дивизии нашел на улице Заполянской, в доме Бедринцевых. Все уже было подготовлено к передислокации на другое место, а сюда прибывал штаб 1-й бригады этой же дивизии, которой предстояло организовать непосредственную оборону Еланя.

Политотдел дивизии находился здесь же, по соседству со штабом, но начальник политотдела комиссар Суглицкий задержался у начдива, и я ждал его на улице.

Почти через четверть часа со стороны штаба показалась высокая, стройная фигура Суглицкого. Шел он неторопливо, с непокрытой головой, одет был в походную, хорошо пригнанную летнюю форму, со старомодными брюками, подпоясан простым красноармейским ремнем. На вид комиссару было около тридцати; приветливые голубые глаза, какая-то особая, чуть размашистая походка. Мне показалось, что человек этот открытый, простой, доступный. И первое впечатление меня не обмануло.

Суглицкий потом рассказывал мне, что ему бросилась в глаза моя по-мальчишески воинственная внешность: не по росту длинная, чуть ли не волочащаяся по земле шашка, на поясе две гранаты и кобура нагана, на седле скатка подаренной Мелеховым казачьей куртки, а по бокам — чем-то набитые про запас переметные сумки.

— Вы не ко мне, молодой человек? — с любопытством спросил Суглицкий.

— Да, — ответил я, вытянувшись.

— Откуда?

— Из Первого отряда Северного Дона. ЦК комсомола [73] командировал нас... — начал было объяснять я, но Суглицкий сразу же прервал:

— А! Так это вы, значит, и есть Соколенок?

— Так точно, — ответил я, вспомнив, как этим именем меня впервые окрестили в семнадцатом году, чтобы не путать с отцом.

— Слышал, слышал. Кое-что уже рассказал о вас председатель вашего ревкома. Вы, кажется, не только по виду — по-настоящему боевой! Давайте-ка расскажите коротенько о себе. Кто ваши родители? Что вы делали до фронта? Давно ли комсомолец?..

Биография моя была слишком мала, чтобы долго на ней останавливаться. Наскоро покончив с этим, я воспользовался случаем, чтобы высказать и свои сокровенные чаяния. Я очень просил оставить меня бойцом фронта и не разлучать с конем. Суглицкий слушал не перебивая. Чувствовалось, что он меня изучает. Потом неожиданно спросил:

— Куда же мне вас девать, Соколеночек? По должности, на которую вас выбрали казаки, по вашему задору — хоть в комиссары ставь, а вот по партийному стажу... Да, ума не приложу. Жаль еще, что вы не из рабочих, да и вид-то у вас уж очень юный. Ну да что-нибудь придумаем. Пойдемте к начдиву, познакомлю вас с ним, там и решим.

Начдива мы застали вместе с начальником штаба.

— Извините. Мы к вам на одну минутку, — прервал их разговор Суглицкий. — Хочу представить товарища Соколенка, о котором рассказывал нам малодельский председатель ревкома.

— Помню, помню. Таким его примерно и представлял. Что же, молодых у Миронова немало было. Воевали неплохо, — сказал начдив.

— Я знаю, вы молодых любите, Александр Григорьевич. Хочу назначить его к Голенкову. Придется, конечно, с армией иметь разговор. Будут шуметь. Скажут — молод. Но, думаю, уговорю. Лично я верю — Соколенок оправдает себя.

— Надо полагать, — соглашаясь, подтвердил начдив. Выйдя на улицу, Суглицкий взял меня за плечо:

— Ну вот и все. Поздравляю. А теперь пройдите ко мне — дам несколько самых необходимых советов.

Мы снова оказались в доме Суглицкого.

— Очень жаль, что нет времени поподробнее обо всем поговорить. Вы назначаетесь на очень ответственный [74] и почетный пост комиссара 199-го полка 1-й бригады нашей дивизии.

Это был очень хороший боевой полк. Хотя и меньше других — ему досталось при отступлении, — поэтому требовалось срочно приводить там все в порядок.

— Главное сейчас — поддержать дух и заставить верить людей в нашу неминуемую победу. Слово комиссара, представителя партии в армии, — сильное оружие, — напутствовал меня Суглицкий. — Не допускайте, чтобы мусолили вопрос, почему отступаем, да кто виноват. На то и война. В этом отношении защищайте своих командиров. Отступление было лучшей их проверкой. Красноармейцы сами видели, как их командиры дерутся за Советскую власть. А с болтунами, паникерами, смутьянами, провокаторами, дезертирами не церемоньтесь! В бою будьте храбрым, но не безрассудным. Случается, что нужно и жертвовать собой, но такая жертва должна обойтись противнику во сто раз дороже...

Суглицкий помолчал, улыбнулся чему-то своему и продолжил:

— Теперь о командире — товарище Голенкове. Это один из лучших наших командиров полков. Он сам казак, из офицеров старой армии, но нами проверенный. Мы ему доверяем. Волевой, строгий, справедливый, с большим самообладанием. Красноармейцы его любят и за ним — хоть в огонь! В дела командира, за исключением особых, чрезвычайных случаев, а их, надеюсь, не будет, не вмешивайтесь, но будьте, по возможности, всегда рядом с ним и сами учитесь искусству воевать. Нужно вести дело так, чтобы он видел в вас друга и помощника.

В полку есть коммунисты. Они всегда были и будут лучшими, бесстрашными бойцами революции. Умейте их беречь. Вот, пожалуй, и все. Чего недосказал — разберетесь сами. Жизнь подскажет. Вопросы какие-нибудь есть?

— Есть, — вздохнув, сказал я. — Как быть с отрядом? Там меня ждут, наверное.

— По всей вероятности, он будет расформирован и усилит первую бригаду, а значит, и ваш полк. Своих еще встретите.

— Когда я должен явиться к Голенкову?

— Чем скорее, тем лучше. Полк к вечеру будет в Елани. Сейчас он в пути, где-нибудь по дороге с Тростянки. [75]

— А как насчет документов, чтобы там меня признали?

— Это необязательно. Принимать дела не у кого, полк без комиссара. А Голенкову передайте от меня привет и скажите, что назначаетесь комиссаром полка.

Итак, я отправился к новому месту службы.

* * *

Непередаваемо ощущение — двигаться в одиночку против потока отступающей массы людей, заполненных ранеными обозов, верениц крестьянских подвод. Я старался держаться так, будто выполняю особое поручение. Останавливаясь у отдельно следующих групп красноармейцев или одиночек-кавалеристов, настойчиво расспрашивал, не бойцы ли они 199-го полка и не попадался ли он им в пути. Одни говорили, что полк еще сзади, другие иронически отвечали: мол, спохватился — 199-го только пятки сверкают где-то за Еланью. Проехав около десяти — двенадцати верст, примерно на полпути к Тростянке, я наконец услышал в ответ от чинно восседавшего на вороном коне командира:

— Это и есть сто девяносто девятый.

И каково же было мое удивление, когда я узнал, что командир полка Голенков совсем недавно проследовал здесь на Елань и что я с ним просто разминулся. Оказалось, что даже видел его. Голенков ехал на тяжелой пролетке, запряженной тремя лошадьми, с привязанным сзади, между колес, сундуком. Эту тройку я заметил всего минут пять назад, когда она на рысях катила прямо по полю, параллельно дороге с наветренной стороны, сопровождаемая почти полусотней казаков. Я тогда подумал, что едет, наверное, какое-то большое начальство, и меня как-то покоробило присутствие в пролетке женщины. Я не знал, конечно, что рядом с Голенковым сидела его жена — казачка, которая, как и тысячи других, вынуждена была бросить свой родной дом на Дону.

Оставалось совсем немного до Елани, когда я нагнал наконец лихую тропку. Голенков был закутан в какой-то весьма запыленный плащ, из-под которого высовывалась очень сильно изогнутая сабля, отделанная серебром. В его мужественном, с резкими крупными чертами лице, в сильном холодном взгляде и неподдельном спокойствии чувствовалось дыхание воли, твердость и уверенность в успехе доверенного ему дела. По виду этого человека никак нельзя было сказать, что он отступает. [76]

Заметив, что я поравнялся с ним, чтобы, как показалось, что-то передать, Голенков похлопал по спине сидевшего на козлах казака и подал ему сигнал перевести лошадей на тихий шаг.

Я представился. Еле заметно повернув голову в мою сторону, Голенков спросил:

— Вы давно из штаба дивизии? — И получилось это у него так обыденно, будто мы были давнишними друзьями.

— Часа полтора.

— Где нашли его?

— В Елани.

Услыхав это, комполка несколько оживился:

— А разве они еще там?

— Теперь не знаю, но думаю, что там. Когда я был с товарищем Суглицким у начдива, слышал, как он дал распоряжение двигаться дальше и добавил, что сам с начальником штаба и Суглицким останется пока в Елани и подождет приезда Федорова и Львова.

Первый, я уже знал, был командир 1-й бригады, в состав которой входил наш полк; второй мне был неизвестен, но потом я выяснил, что это командир 2-й бригады нашей же дивизии.

— Хорошо. Раз так, надо поторопиться, чтобы застать их в Елани. С вами мы еще наговоримся, а теперь не отставайте. — С этими словами Голенков приказал возничему ехать быстрее.

Я присоединился к группе, которая следовала позади командирской пролетки Голенкова. Это оказалась конная разведывательная команда.

В составе ее — храбрейшие казаки-фронтовики под командованием Масленникова. Я чувствовал себя чуть ли не на седьмом небе: это уже был по-настоящему мой полк и вот я ехал во главе его кавгруппы...

На самой окраине Елани нас встретил комендант полка. Голенков снял свой до крайности запыленный плащ, тщательно протер лицо полотенцем и пересел на верховую лошадь. Всем его сопровождавшим было приказано следовать на отведенные квартиры.

Вскоре мы с Голенковым были у начдива. Кроме его самого здесь находились Суглицкий, помначдив Блинов, начальник штаба дивизии Руднев, командир нашей 1-й бригады Федоров, два командира полка 2-й бригады и несколько других командиров, которых я еще не знал. Все они плотным кольцом окружали стол и изучали [77] карту, по которой начдив давал предварительные указания о позициях, разграничительных линиях, местах резервов.

Суглицкий первым заметил наше появление еще в дверях. Поздоровавшись с Голенковым, он полушепотом сказал:

— Вот вас и поздравить можно с новым комиссаром. Любите его. Этот боевой комсомолец с медведицкими прибыл.

Командир скупо улыбнулся:

— Нам боевые всегда нужны. А медведицких кому отдали?

— Кому же, как не вашему Федорову! Казаков из этих мест у вас больше всех. Со своими вместе и драться лучше. — С этими словами Суглицкий взял под руку Голенкова и, указывая на группу командиров, добавил: — Ну, давайте к карте, дела там и вас касаются. Вам Елань-то защищать...

Вскоре я был уже в штабе полка, где нашел адъютанта Шубина и ожидавших здесь Голенкова начальника связи полка Масленникова (однофамильца начальника конной разведки), командира полковой артиллерийской батареи Фомина, а также двух дежурных связистов, уже хозяйничавших с полевыми телефонами. Посредине просторной комнаты стоял обставленный скамьями большой канцелярский стол, на котором была разложена помеченная разноцветными карандашами карта-десятиверстка с красными и синими стрелками, указывавшими движение наших и вражеских войск...

Старый кавалерист Голенков с явным пренебрежением относился ко всему, что было связано с канцелярией и писаниной. Поэтому штаб его полка всегда находился в полковом тылу, в расположении обоза второго разряда. При себе он держал только адъютанта и писаря. Всю необходимую документацию оформлял нехотя и, как правило, задним числом. Словом, в дивизии Голенков был известен как командир, у которого весь штаб в полевой сумке.

Предпочитая личное общение с полковыми командирами, он, как правило, вызывал их к себе или отправлялся к ним сам. В бою Голенков неослабно следил за развивающимися событиями и, если того требовала обстановка, корректировал принятые им решения или исправлял ошибки подчиненных личным своим вмешательством. Однако подобное вмешательство происходило [78] только в самом крайнем, критическом случае. Голенков выдвигал на должность и уважал в основном тех командиров, которые в бою были стойкими и всегда рассчитывали только на собственные силы.

В боевой обстановке не раз случалось, что командир дрогнувшего под натиском врага участка присылал на командный пункт нарочного или появлялся лично с паническим докладом, что у него «все гибнет». Но и в такие моменты обладавший железным хладнокровием и невозмутимостью Голенков мог заявить: «Исправляйте положение сами. Там, где обстановка вам кажется лучше, она вот-вот может измениться и стать критической — тогда все пропало». И с этой точки зрения его предвидения нередко оказывались верными. Я неоднократно был свидетелем того, как командир какого-либо участка был совершенно уверен в своем успехе, а на его направление Голенков подтягивал резерв полка, и вскоре оно действительно становилось решающим. Голенков очень хорошо чувствовал пульс боя, замечательно разгадывал замысел врага. Следует отметить, что к использованию резерва полка, своей конной группы, которую называли не иначе как «чертова сотня», он прибегал только в самых исключительных случаях.

Однако, пожалуй, самое ценное в этом незаурядном командире гражданской войны было то, что в минуты особой опасности или напряжения он бесстрашно бросался в атаку со своей конной группой и личным участием в рубке врага восстанавливал положение, возвращая подчиненным самообладание и твердость. И происходило это всегда с одним неизменным боевым кличем: «За мной, за Советскую власть!»

Я понимал, что такому командиру нужен и комиссар, который не уступает по храбрости, который в тяжелые моменты может наравне с ним делить ответственность за судьбу полка.

Бесстрашного Голенкова уважали и любили командиры частей. Все знали, что в трудную минуту, не дожидаясь указаний сверху, Голенков примчится им на выручку, и поможет, и отбросит врага. Это он делал по отношению к своим подразделениям.

Голенков казался очень самоуверенным человеком, но это не снижало его веры в бойца как решающую силу войны. Он часто говорил: «Если я среди красноармейцев, мне ничего не страшно, с ними я выйду из любого положения». [79]

Бойцы же знали его как молчаливого, необщительного и очень строгого командира. В свободное от боев и походов время комполка почти никогда не бывал среди них, но красноармейцы обязательно ждали и дневного и ночного его объезда, когда находились в окопах, на сторожевых заставах, постах и наблюдательных пунктах. Только здесь он мог позволить себе накоротке, задушевно поговорить с бойцами, без намека при этом на какое-либо панибратство, заискивание или дешевый авторитет. Именно за это и любили красноармейцы своего командира полка, безгранично веря в него. Лихое «с нашим командиром не пропадешь» можно было часто слышать от красноармейцев и на привале, и перед самым боем.

Я подробно остановился на характеристике Голенкова потому, что он представлял особый тип той части командиров гражданской войны, которые пришли к нам из офицерского состава царской армии и связали свою судьбу с Советской властью. Офицером казачьих войск Голенков возвратился с фронта на Дон вместе с революционно настроенными казаками и сразу же включился в борьбу с белогвардейщиной, которую возглавлял генерал Краснов, поднявшей в 1918 году мятеж против Советской власти.

Наш комполка был беспартийным, но это не мешало ему честнейшим образом служить народу, Советской власти. На вопрос, почему он не вступает в члены партии, Голенков отвечал:

— Пока заслуг мало — будет похоже, что примазываюсь. Войну выиграем, тогда видно будет. А пока, случись что, веревку для меня подберут не тоньше, чем для идейного.

Нужно отметить, что среди казачьих офицеров, перешедших на сторону революции и ставших командирами частей, встречались и такие, которые, признавая за партией руководящую и организующую роль в армии, вместе с тем критически относились к необходимости существования в армии должности комиссара, усматривая в этом обидный для себя контроль.

Голенков не разделял такого мнения. Он уважал работу комиссара, видел в нем большую помощь и опору и не прочь был переложить на него ряд своих административных обязанностей, от которых, как он считал, тяжелели его руки. В частности, он целиком полагался на своего комиссара в вопросах воспитания бойцов, [80] очень ценил усилия в деле насаждения и поддержания крепкой революционной дисциплины. Ему нравилась повышенная активность комиссара в хозяйственных делах полка, разбирательстве всевозможных жалоб на них.

Голенков охотно обучал меня командным навыкам, доверял даже руководство боевыми действиями подразделений на отдельных участках полка, когда обстановка осложнялась или становилась напряженной. Эта учеба потом себя оправдала полностью.

Адъютант командира полка Губин тоже был беспартийный и тоже выходец из офицерской среды. По внешнему облику — рослый, крепкого телосложения, совсем беловолосый, с крупными выцветшими бровями и с приплюснутым носом молодец лет около двадцати пяти. По характеру своему он был очень предприимчивым человеком, о которых говорят: «Этот нигде не пропадет».

Февральскую революцию он встретил пехотным прапорщиком, в дни правления Керенского принимает активное участие в формировании одного из женских батальонов бочкаревок. Однако впоследствии начал принимать активное участие в революционных солдатских комитетах. На посту адъютанта командира полка (должность эта вполне устраивала Губина) он умел служить исполнительно и четко, но обставлял свою службу так, чтобы она никогда не переходила рубежа дальнобойности вражеской пули и снаряда. Далеко в огонь войны предпочитал не лезть, считая, что «погибнуть — дело не хитрое, лучше сохранить себя для грядущих поколений». Командир полка знал слабость своего адъютанта и, придерживаясь взгляда, что пуле больше трус по вкусу, никогда его с собой в атаку не брал.

* * *

Но вернемся в июнь 1919 года, в первый день моего пребывания в 199-м полку.

Когда Голенков вошел в штаб, все вызванные им командиры были уже на месте. Настроение командира полка было несколько приподнятое, и чувствовалось, что он уже окончательно сбросил с себя усталость тяжелого дня отступления. Поздоровавшись со всеми отрывистым, едва заметным кивком и приветственным жестом руки, Голенков представил меня.

— Товарищи, вы, наверное, уже познакомились, но я еще раз хочу представить: вот наш новый комиссар. Прошу любить и жаловать. К тому же он наш, медведицкий. [81] — И, обратившись непосредственно ко мне, комполка продолжил: — Вы прибыли к нам очень вовремя. Надо приводить все в порядок — да и обратно на Дон. Отступать дальше некуда. Народ у нас хороший, боевой, закаленный, и ваших казаков много. А вы из какой станицы?

Голенков говорил со мной, как с коренным станичником, и, видимо, считал, что имеет дело с самым настоящим казаком. Я решил не скрывать, что «казак» я только по стечению обстоятельств, и полушутливо ответил:

— Как только нашью себе лампасы, обязательно буду говорить, что я из станицы Малодельской, а пока что владимирский комсомолец, или, как у вас говорится, казак из Рязанской губернии. — Все расхохотались, чувствовалось, что ответ мой пришелся по душе. — По мобилизации ЦК комсомола я работал членом ревкома в Малодельской, с малодельцами и отступал, а вот теперь попал к вам.

Стоявший рядом со мной командир конной разведки Масленников, с которым я уже успел познакомиться и о многом поговорить, сказал:

— Товарищ Голенков, час назад часть малодельцев и березовцев прибыла ко мне пополнением. Они кое-что рассказали и о боевых делах нашего комиссара. Лампасы можно нашивать без опаски.

— Уже прибыли? А сколько? — заинтересовался Голенков.

— Пока тридцать один человек. У них там безлошадных много. Будут лошади, целый полчишко сколотить можно. Прибывшие докладывают, что сегодня и остальные к нам присоединятся.

Вот так просто, без всяких торжественных церемоний, 29 июня 1919 года я был назначен и вступил в должность комиссара 199-го полка 1-й бригады 23-й дивизии 9-й армии Южного фронта.

Мне в определенном отношении сразу же повезло. Вызов в штаб командиров подразделений, постановка перед каждым боевой задачи да и доклады с мест позволили мне, как говорится, в один заход войти в курс боевой обстановки по крайней мере в масштабе нашей бригады и познакомиться сразу со всем командным составом. Голенков очень подробно расспрашивал о численности подразделений по состоянию на 29 июня, о количестве убывших людей, о потерях конного состава, вооружения [82] и материальной части за все время отступления, о настроениях и жалобах красноармейцев. Сведения, тщательно записываемые адъютантом, должны были этой же ночью отправиться донесением комбригу. И признаюсь, самое большое впечатление из всего выслушанного произвела на меня фактическая численность боевого состава полка. Она представлялась мне величиной не в одну тысячу человек, в действительности же, пока не поступило пополнение, оказалась равной немногим более трехсот штыков и полсотни сабель. Кстати, у соседних полков количество людей было еще меньшим. Таким образом сказалось отступление.

Небольшой численный состав полка, с одной стороны, огорчал меня, с другой — придавал уверенности, что с поставленными передо мной должностными задачами, я могу вполне справиться, И еще задолго до того, как товарищи начали расходиться, я сговорился с Масленниковым ехать вместе на ночь, в его подразделение. Это устраивало меня во многих отношениях. Конница располагалась по соседству со штабом и выполняла пока роль личного резерва командира полка. Я же, не теряя дорогого времени, реально начинал непосредственное знакомство с бойцами. Кроме того, Масленников обещал выделить мне и хорошего ординарца, будущего моего боевого спутника и друга, который поможет и в уходе за конем.

Голенков отнесся к моей поездке в отряд Масленникова благожелательно. Он только очень сожалел, что за текущими делами не успел как следует поговорить со мной лично, чтобы хотя бы коротко узнать мою биографию и рассказать об истории полка, его командирах и общем состоянии дел на текущий день — после большого отступления.

Итак, совсем поздно вечером мне удалось все же побывать среди красноармейцев. За недолгую дорогу Масленников успел рассказать кое-что о боевой жизни своей команды, о ее людях и, главное, об особенностях целевого использования отряда разведки, которое было здесь совершенно другим по сравнению с полками стрелковых дивизий на других фронтах.

Наша 23-я дивизия была сформирована на базе отряда Миронова и других казачьих партизанских групп, действовавших на Дону в восемнадцатом году, Хотя она и значилась стрелковой, преимущественно казачий состав ее всегда толкал командование полков — конечно, не без [83] молчаливого согласия командования бригады и дивизии, — в обход существовавших штатов, увеличивать у себя количество конницы. Если бы было достаточно лошадей, можно не сомневаться, что Голенков не замедлил бы довести боевой состав своей так называемой конной разведки до половинной численности всего полка. Я уже говорил, что командир видел в ней не узко разведывательную тактическую единицу, а прежде всего свою ударную конную группу, с которой он бросался в атаку на противника, особенно когда полку угрожала большая опасность.

Знакомство с казаками Масленникова проходило совсем не так, как мне представлялось. Люди были разбросаны по отдельным дворам Елани, поэтому объезжая их по очереди, мне пришлось повторять одно и то же несколько раз. Приученные войной не спать по ночам и пользуясь теплотой июньской ночи, все красноармейцы находились во дворах, около своих коней и в большинстве случаев отдыхали на ароматной, только что накошенной траве. В основном бойцы обсуждали происшедшие за день события или занимались личными делами, приводя в порядок свое обмундирование, снаряжение. И только в одном дворе было до тесноты многолюдно и шумно — здесь разместились почему-то все вместе прибывшие на пополнение полка наши малодельцы, березовцы и сергиевцы. И земляки атаковали их расспросами о доме, о житье-бытье в станицах и хуторах. Когда мы появлялись там, вновь прибывшие совестили какого-то казака из хутора Сенного: мать убивается о нем дома, чуть ли не поминает за упокой, а он себе и в ус не дует — никаких вестей о себе не подает!..

Таких казаков было немало. Дома ждали хоть короткой весточки их матери, жены, невесты, дети, а им словно и дела нет до этого. Кстати, здесь же два разведчика полка узнали, что жены их тоже отступали с нашим отрядом и теперь находятся в полковом обозе второго разряда. С разрешения Масленникова казаки тотчас же отправились к обозу.

В этот вечер Масленников всюду начинал с представления меня как нового комиссара полка. Почти все уже видели меня еще днем по дороге на Елань, но никто и не подумал тогда, что это — их новый полковой комиссар. Теперь же они отметили не без удовольствия, что, несмотря на ночь, комиссар приехал к ним, конникам, первым. [84]

При каждой встрече мне пришлось отвечать на одни и те же обязательные вопросы: сколько лет и из какой я станицы. В одном месте ответил, как всегда, в шутку: из рязанской. Тут же последовало с обостренным любопытством:

— А какого она округа? Что-то не слышал такую.

— Есть и такая, — ответил я. — Как не слышали! Немногим больше полутора сотен верст от Москвы. Знаете, откуда махорка к нам поступает?

— А... Которых косопузыми зовут! У нас фуражир Петр Болотников оттуда был.

— Да, тот самый, но я только на одну половину косопузый, на вторую — с владимирскими богомазами сроднился. По отцу из косопузых, по матери — от богомазов. Теперь, породнившись с казаками, думаю, с вашего разрешения, заселить где-нибудь на Медведице новую станицу и назвать ее или рязанско-суздальской, или владимирско-касимовской.

Чубатые, потемневшие от загара и ветра лица говорили о воле и мужестве этих людей, о непреклонности бороться до победного конца. Подавляющее большинство были настоящими патриотами своей команды, полка, дивизии. Если судьба отбрасывала их в сторону от товарищей по полку, они всегда искали и обязательно находили возможность возвратиться в свою часть. И ждали их здесь, и встречали как дорогих, родных людей. Даже в своей же бригаде или дивизии их нельзя было переманить в другую часть, пусть та и представлялась им в более заманчивом положении. К примеру, самые боевые разведчики команды Масленникова никогда не изъявляли желания перейти в блиновскую конную бригаду нашей же дивизии, где служба для истинного кавалериста могла показаться более выигрышной, действительно боевой и где простору для казачьей души было хоть отбавляй.

Первая же встреча с бойцами показала, что все они безгранично верили в своих командиров, с любовью рассказывая о них всякие боевые и занимательные истории. И безусловным авторитетом для них являлся, конечно, сам командир полка Голенков.

Однако кое-что меня и озадачивало. Как комиссар, я решил взять на учет партийцев и комсомольцев, а их-то, за исключением самого командира конной разведки Масленникова, не оказалось.

— Среди казаков партийных мало, их больше в пехоте, [85] — высказался один мигулинский казак. — У нас был такой, из иногородних, да после ранения пока что-то не вернулся. Нам, казакам, как-то не до того. Да и заслуг и грамотности у нас еще мало, чтоб в большевики влазить. А что касается ответственности, то, попадись к белякам, с нами расправятся, как с идейными, без скидки.

В этих рассуждениях слышалась точно такая же нотка, которая была свойственна и самому командиру полка Голенкову. Мысли командира незримыми путями передавались его бойцам.

С комсомольцами дело обстояло не лучше.

— Какие среди нас комсомольцы? Как видите сами, у нас все уже вышли из этого возраста! — так отвечал за всех своих совсем еще молодой казачина. По всему было видно, что в его представлении комсомольцами могли считаться только юноши допризывного возраста.

Стало совсем светло, когда мы расставались с последней группой, где разговор получился особенно долгим. Это были казаки, только что поступившие к Масленникову на пополнение из нашего отряда.

В это время совершенно неожиданно во двор въехала на добром дончаке смуглая стройная девушка в белом с красным крестом платке и санитарной сумкой на плече. Удалой вид, правильная и завидно красивая посадка на коне, подвешенная с левой стороны седла казачья шашка — все говорило о том, что это не просто сестра милосердия, но и боец-кавалерист. Оказывается, еще часа три назад ее вызвали сюда помочь одному из малодельцев, у которого начались такие боли в животе, что хоть ложись и умирай.

Узнав, что больному уже намного лучше и в помощи он не нуждается, девушка со словами: «Тогда прощевайте, у меня еще других больных много» — повернула коня и на рыси выехала со двора.

Масленников успел рассказать мне об этой необыкновенной медсестре очень немногое:

— Вот вам и наша комсомолка. Она казачка, любимица и гордость всего полка. Одна у нас беда с ней — все мы в нее влюблены, а она даже холостых не признает. Жалеет только одних раненых, да и то пока перевязывает...

Впрочем, на другой день комсомольцы нашлись и среди конной разведки Масленникова, и в пехоте. Но только двое оказались старожилами полка, со служебным стажем немногим более двух месяцев. Все же остальные, [86] подобно мне, прибыли на Дон по первой комсомольской мобилизации и теперь, после отступления, влились пополнением в наш полк. Почти все они, минуя политотдел дивизии — чтобы не быть посланными куда-нибудь на тыловую работу, — являлись прямо в подразделения полка и просили о зачислении добровольцами в ряды Красной Армии. Среди них мне было особенно приятно встретить краснощекого, коренастого саратовца Сашу Агапова, с которым я познакомился еще в Козлове, куда мы, владимирцы и тридцать саратовских комсомольцев, прибыли одновременно по мобилизации. До этого Саша Агапов был секретарем комсомольской ячейки в Саратове. Здесь же, на Дону, он, как и мы, владимирцы, был направлен на работу в хутор Секачи, что в тридцати верстах северо-западнее станицы Малодельской.

На мое предложение возглавить в полку комсомольскую работу Саша Агапов охотно согласился. Мы решили начать с небольшого — взять на учет всех комсомольцев, включая и тыловиков, с тем чтобы в последующем перераспределить их равномерно по всем подразделениям полка и, организовав там ячейки, начать вовлекать в комсомол наиболее боевую и преданную делу партии молодежь. Нужно отметить, что и Суглицкий еще при первой нашей встрече сказал, что он ожидает комсомольское пополнение, и обещал усилить им наш полк.

Объехав за два дня почти все полковые подразделения и воспользовавшись тем, что на фронте спокойно, я решил добраться и до полкового обоза второго разряда, располагавшегося примерно в пятнадцати верстах, в деревне Водопьяново, северо-восточнее саратовской Елани. Эта поездка входила в план моего ознакомления с полком, и Голенков ее одобрил. Командир рассматривал тыл части не только как снабжающий орган, но и как боевую организацию, которая в условиях гражданской войны иногда даже первой подвергалась ударам со стороны прорвавшихся конных групп противника. Кроме того, там же обычно располагался и штаб полка, а также санитарные учреждения, в которых скапливалось изрядное количество легкораненых красноармейцев. Для меня было очень важным, пока не начались бои, не только ознакомиться с этой организацией и ее людьми, но и на место разобраться с жалобами на наших хозяйственников, которые уже передали мне красноармейцы-фронтовики.

А жалобы эти были немногочисленны. В красноармейце гражданской войны всегда поражала исключительная [87] нетребовательность и терпимость к слову «нет». Если ему говорили, что чего-либо нет и только потому, что именно этого нет или не хватает в республике, значит, «на нет и суда нет». Мы все глубоко верили, что, когда победим, у республики будет всего вдоволь. Конечно, случалось и иначе, то есть когда чего-либо необходимого не хватало по чьему-то разгильдяйству или нераспорядительности.

С этим я и собрался ехать к своим тыловикам, в полковые обозы первого и второго разряда, надеясь как можно раньше вернуться в Елань. Присутствовала, признаюсь, и скрытая цель — повидать там влившихся в полк малодельцев и представиться им в роли комиссара.

Я уже был на коне, когда выбежавший из штаба связист доложил, что звонили из дивизии и передали: если на фронте ничего непредвиденного не произойдет, то Суглицкий ждет меня в политотделе во второй половине дня, и чтобы, я захватил с собой какой-нибудь документ, подтверждающий мой возраст. Этот неожиданный вызов в политотдел меня радовал, так как уже было о чем доложить. Однако зачем потребовалось официальное подтверждение моего возраста? Что касается документа, то он всегда был при мне — это церковная метрика, где значилось, от кого и когда я родился, кто крестил. Датой рождения там значилось 6(19) ноября 1900 года. Значит, всего через пять месяцев должно исполниться уже целых девятнадцать годков...

А дела и настроения в обозе оказались далеко не радужными и совсем не такими, как я представил их себе под впечатлением первого знакомства с бойцами и командирами передней линии.

Здесь, в тылу, жаловались и на скудость питания, которое получали, кстати, регулярно, и на качество белого хлеба, о котором в центральных губерниях страны в то время только вспоминали, и на обмундирование, и на недостаток мыла. Как частенько бывает в боевых условиях с такими горе-тыловиками, жалобы свои для вящей убедительности они подкрепляли плаксиво-удручающим: «Чем так жить, лучше пойти на передовую».

Многое из того, на что жаловались тыловики, зависело, конечно, от них же самих и при первом разбирательстве на месте оказывалось несостоятельным. Что же касается готовности сменить тыл на передовую, то по возвращении в Елань я сделал все возможное, чтобы помочь им в этом, так как люди на фронте были очень нужны. [88] На другой же день Голенков охотно подписал приказ о переводе из тыла в батальоны одиннадцати таких охотников, которых я успел записать.

Нужно сказать, что после такого оперативного мероприятия тыл стал сразу работать более четко, и можно было надеяться, что он окажется достаточно стойким при внезапном налете противника.

Ну а перед тем как расстаться с тылами, я заглянул и к своим малодельцам, порядочное количество которых оказалось в нашем обозе второго разряда. Вот где встретили меня по-дружески, с неподдельной искренностью! Несмотря на то что наши станичники являлись беженцами и испытали горечь отступления, выглядели они все геройски, не высказав ни одной жалобы ни на невзгоды судьбы, ни на материальную нужду. А главное — все верили в скорую победу Красной Армии и возвращение в родную станицу.

Особенно трогательной и памятной была моя встреча с казачкой Мелеховой. И без того слабоватая на слезы, добродушная хозяйка моя разревелась так, что хоть кричи караул. И плакала она не только от радости нашего свидания, но, главное, как оказалось, оттого, что не уберегла мою домашнюю дорожную корзинку, охрану которой возвела до степени чуть ли не государственной важности. Сама-то корзинка осталась цела, а вот содержимое ее изъяли подчистую и, словно на смех, снова повесили замок и заперли его. Осталась в ней только одна простая чайная ложка. Как это бывает в таких случаях, с желанием найти что-либо еще я стал шарить по дну корзинки и вдруг нащупал какую-то дощечку. Она лежала под постеленной на дне газетой, в правом углу, как бы притаившись, прячась от любопытных глаз. Когда я ее извлек и перевернул, то, ошеломленный увиденным, чуть не шарахнулся в сторону. У меня в руках был маленький образок тезоименного мне святого Николая чудотворца — тот самый образок, которым перед отъездом из дома моя мать пыталась перекрестить меня на дорогу.

Вот почему, оказывается, она так упорно настаивала взять корзинку, а не солдатский мешок, где такой образок был бы сразу обнаружен. А здесь закрепила под газеткой ко дну — и концы в воду. Ну удружила!..

Случись такое теперь — любой из нас улыбнулся бы и мысленно перелетел бы к родной матери. Но в то время такая находка, да еще в собственной корзинке комсомольца (уж не говоря, что комиссара), была равносильна [89] удару по голове обухом, если не больше — предательством делу революции!

Ведь тогда мы, комсомольцы, не только начисто отвергали всякие образы святых угодников, но избегали в своих разговорах и выступлениях даже терминологии, хотя бы отдаленно напоминающей о них. Если, например, употреблялись слова «таким образом», то обязательно находился приятель, который немедленно замечал: «Что ты забыл в этих образах?..» А тут в собственной корзинке — и самая настоящая икона!

От такой находки я просто растерялся. Я, правда, не горевал о потере своего нехитрого имущества, разве только недоумевал, как же могло случиться, что и на фронте оказались жулики? Воровство представлялось мне старорежимным злом, безусловно, мирного времени. Больше в тот момент я думал о том, как хорошо и счастливо случилось, что никто не видел злосчастной иконки, и проворно упрятал ее в карман, чтобы выбросить где-нибудь в поле.

На прощание мы с Мелеховой крепко расцеловались. Старая казачка просила об одном — не забывать их дом в Малодельской и навсегда считать ее второй матерью. Каково же было мое удивление, когда, уже в седле повернувшись к ней, чтобы помахать рукой, я увидел, как и она с не высохшими от слез глазами еле заметным движением руки крестила меня...

* * *

Шел только третий день, как я был назначен комиссаром полка. Закончив ознакомление с тыловыми учреждениями, помню, возвращался в Елань, сделав немалый зигзаг, чтобы заехать и в политотдел дивизии. Вполне удовлетворенный, я мог уже о многом доложить и одновременно внести ряд полезных предложений по повышению боеспособности полка.

Суглицкий встретил меня так, будто я находился под его началом продолжительное время. Он уже знал, что с утра я был в полковом обозе, и даже похвалил за это, подчеркнув, что наши комиссары делают ошибку, мало уделяя внимания этой капризной организации. Начподив подробно расспрашивал о том, где я уже успел побывать, с кем познакомиться, каково было мое первое впечатление о людях полка и его командирах, о настроениях и моральном состоянии красноармейцев.

На все его вопросы, как мне казалось, я отвечал бойко, [90] без запинки. Не забыл напомнить и о некоторых жалобах бойцов. Судя по всему, Суглицкий был осведомлен о положении в полку достаточно хорошо и без моих откровений.

А в конце нашей беседы, будто между прочим, сказал:

— А знаете, Соколенок, мне за вас пришлось целое сражение выдержать. Полностью, правда, его еще не выиграл: Реввоенсовет армии из-за вашего возраста никак вот не может согласиться с назначением на полк.

Почувствовав, что я изрядно смутился, начподив нагнулся через стол и, похлопав меня по плечу, поспешил добавить:

— Но ничего, не волнуйтесь. Где же усатых, с подпольным стажем набраться?! А я и вообще за молодых. В них перцу больше. Как вы думаете, а?

Шутливый и ласковый тон, с каким Суглицкий все это говорил, а также замечание о молодых давали мне повод несколько успокоиться. Однако что можно было ответить?

— Я вас, товарищ Суглицкий, не подведу, — только и сказал я, глядя ему прямо в глаза.

Начподив на этом прервал меня:

— Вы, Соколенок, только не волнуйтесь. Я почему-то уверен в вас. Есть в вас что-то такое, что мне нравится. И боевой вы к тому же... А кстати, захватили вы с собой что-нибудь вроде паспорта или удостоверения какого-нибудь с годом рождения?

Давно готовый к такому вопросу, я смело ответил:

— У меня ничего нет, кроме ревкомовского удостоверения и комсомольского билета, но в них год рождения не указан.

— На нет и суда нет. А сколько же вам точно лет?

— Скоро исполнится двадцать, — слукавил я и подумал: «Ничего себе скоро — через полтора года!»

— Ну так я примерно и считал. Двадцать так двадцать. В двадцать лет и я был совсем взрослым человеком и даже наработаться успел досыта и с тюрьмой познакомиться...

Время шло к концу дня. Зная, что мне предстоит еще неблизкая дорога до Елани, Суглицкий сам начал быстро заканчивать наш разговор и попросил сейчас же обязательно зайти в соседний дом к его помощнику, чтобы с ним познакомиться и, главное, заполнить пока хотя бы в одном экземпляре анкету, необходимую для моего личного дела. [91]

Это была первая анкета, которую я заполнял с чувством особой ответственности и даже волнения. Ведь это теперь настоящий паспорт — и на всю жизнь.

В графе «год рождения» я уверенно выписал: 1899. С той поры последний год прошлого столетия навсегда стал законным началом моей биографии. В графе, членом какой партии состою или состоял и с какого времени, я впервые старательно, почти каллиграфически вывел: «РКП(б) — с 1919 года». Как бы компенсируя недостаток партийного стажа, я счел необходимым именно в этой графе приписать еще одну строчку: «РКСМ — с начала организации».

Перед самым моим отъездом из дивизии Суглицкий предупредил, что сегодня ночью надо держать ухо востро. Терса занята белыми, причем чуть ли не казачьей бригадой. Со всех участков фронта докладывали, что противник непрерывно подтягивает свежие силы и, видимо, готовится продолжить наступление и отбросить нас дальше на север. Однако наши войска вели подготовку к контратакам: полки уже получили пополнение, в частности в этот день утром, пока я разъезжал по тылам, прибыли новички и к нам. Хорошо, что их появление на передовой ознаменовалось в этот день и короткой артиллерийской перестрелкой. Это очень неплохое начало для ввода в строй вновь прибывших. Предстояли жаркие встречные бои...

3 июля на фронте нашей бригады началось наконец то, чего ожидали со дня на день. На соседнем, справа, тростянском направлении, где действовал 200-й полк, с раннего утра появились наступающие цепи белых и пошла интенсивная ружейная и артиллерийская перестрелка. Не доводя дело до штыковой атаки, к полудню стороны сблизились до дистанции действительного ружейного огня. Хотя на нашем, терсинском, направлении противник никакой активности с утра и не проявлял, полк все же был приведен в полную боевую готовность и занял выгодные позиции в одной-полутора верстах от южной окраины Елани между дорогами, шедшими на Терсу и Бузулук.

По оценке Голенкова, на соседнем участке враг предпринимал лишь демонстративные отвлекающие действия и готовил основной удар по Елани на участке нашего полка, выводящем его кратчайшим путем к железной дорого, соединяющей нас с Царицынским фронтом. Командир полка считал, что в этот день все закончится лишь [92] разведкой белыми наших сил. Решительных действий Голенков ожидал на следующий или в ближайшие дни. Исходя из этих предположений, он явно негодовал на командира соседнего полка: для чего тот ввел в действие свою батарею и чрезмерно расходует снаряды и патроны, выдавая свои возможности, дислокацию?

— Что смотрит там комбриг? Дальше беляки все равно не полезут, а он вперегонки с ними патроны транжирит! — возмущался Голенков, глядя в бинокль с колокольни еланской церкви, куда мы вместе с ним поднялись около двенадцати часов.

Наш основной командный пункт размещался недалеко от часовни по дороге на Терсу. Командир полка явно скучал, время от времени лениво поднося к своим глазам полевой бинокль. Несмотря на нестерпимо палящие лучи июльского солнца, я решил остаться с ним и ловил буквально каждое слово Голенкова, чтобы и здесь учиться командирскому мастерству. Через каких-нибудь полчаса противник открыл редкую беспорядочную стрельбу и по расположению нашего полка.

Это была моя первая вылазка на передовую в строю регулярной Красной Армии, которая после своего отступления с Дона была готова дать отпор противнику, собиравшемуся продолжать наступление на север. Это было время второго похода Антанты, когда главные ее силы — деникинская армия — развертывали наступление на Москву. Наши левофланговые дивизии Южного фронта прикрывали пензенско-саратовское направление, куда рвались белогвардейцы, еще надеясь подоспеть на выручку Колчаку, уже потерпевшему серьезное поражение.

Следуя жестким указаниям своего командира — патроны зря не расходовать и врага подпускать на дистанцию действительного огня нагана, чтобы расстреливать его в упор (а этим славился голенковский полк), — наша сторона не сделала ни одного выстрела.

И вдруг что-то непонятное сильно обожгло нижнюю часть моего подбородка — я даже подумал, что это пчела. Но оказалось — шальная пуля. Она процарапала до кости нижнюю часть подбородка, к счастью не раздробив его.

При перевязке Голенков сказал:

— Хорошо хоть так. А то, глядишь, опять нового комиссара ожидай. Нет хуже, когда люди часто меняются. А вообще-то, это примета хорошая. Раз первая целилась и не попала, значит, и другим пути не будет. Так было и у меня: в четырнадцатом году пуля прямо в кокарду угодила. [93] А вот смотри: и до революции дожил, и воюю еще. Так что, товарищ комиссар, поработаем еще вместе, повоюем.

Тем временем события развивались своим чередом. Около двух часов пополудни на поле, справа от Терсинской дороги, появились одна за другой две цепи противника и, достигнув рубежа на полпути до Елани, залегли. После небольшой паузы они снова начали свое осторожное продвижение, но уже перебежками, сопровождая его отрывочной ружейной стрельбой и редким огнем артиллерийских орудий по окраине Елани, примерно по линии расположения наших окопов.

Противник явно провоцировал нас на ответные активные действия, вероятнее всего намереваясь прощупать расположение и силу нашей обороны. Белые, конечно, знали, что Елань для них может оказаться твердым орешком, так как она была прочно прикрыта хорошо известной им 23-й дивизией.

— Поздновато, поздновато вас в поле выгнали! — пробурчал Голенков, смотря на наступающие цепи. Потом, обращаясь к командиру первого батальона, находившемуся вместе с нами, добавил: — Но смотреть надо в оба и нервы свои приберегать. Ни одного выстрела, пока не подойдут на бросок гранаты. А там — полный огонь и ура! Особенно должны быть готовы пулеметы. Проверьте еще раз. Стукнуть так, чтобы искры из глаз посыпались!..

Около четырех часов, когда до наших позиций оставалось не более одной-полутора верст, противник открыл организованный и довольно плотный ружейный огонь, поддерживаемый более активным артиллерийским обстрелом окраины Елани. Однако вопреки ожидавшемуся переходу в наступление, непонятная огневая вспышка оказалась кратковременной: минут через десять стрельба прекратилась вовсе, а залегшие цепи остались на месте до конца дня. Правда, еще продолжали свой неторопливый разговор несколько трехдюймовок, да несколько снарядов разорвалось недалеко от нашего КП.

— Мне думается, что их наблюдатель слишком хорошо устроился на терсинской церкви. Не попробовать ли, не теряя много снарядов, попросить его оттуда, снять поэкономнее? — спросил Голенков.

Командир полковой батареи Фомин, бывалый артиллерист, наводчик еще в старой армии, до этого явно скучавший без дела, не раздумывая долго, ответил: [94]

— Если разрешите, пойду тряхну стариной — попробую сам.

Получив одобрение Голенкова, Фомин ушел. Полковая батарея в составе четырех орудий стояла на позициях совсем недалеко от командного пункта, на дороге из Елани в Терсу, непосредственно за ветряком. Минут через двадцать раздался совсем близкий орудийный выстрел.

— Ай да молодец! Вот это Фомин! Вот как надо воевать! — закричал Голенков, не отрываясь от бинокля. — Смотрите, смотрите, как угодил: с одного залпа — и прямо по колокольной площадке. Вот это фейерверк!

И действительно, даже невооруженным глазом было видно, как образовалось пыльное облачко вокруг колокольного проема, смотревшего в нашу сторону.

Повеселевший Голенков, будто что-то вспомнив, а скорее всего, не желая уступать подчиненному в искусстве стрельбы, поспешно подошел к тачанке, взял винтовку, лихо ее подбросил и, взведя курок и установив прицел на нужную отметку, обратился ко мне:

— Видите, комиссар, вон там, прямо у поворота дороги, бугорок? Приглядитесь-ка, голова торчит. Ну вот, видите? Возьмите мой бинокль! — и, убедившись, что я уже нашел эту маячившую голову, добавил: — Так вот смотрите, как нас в старорежимной стрелять учили.

С этими словами он залег на траве прямо у заднего колеса тачанки, еще раз подправил прицельную рамку и после небольшой паузы сделал выстрел.

Вооружившись биноклем, я отчетливо видел, как белогвардеец взмахнул рукой и тотчас скрылся за бугорком. Несколько позже мы видели, как один из соседей по цепи оттаскивал подбитого беляка назад к Терсе, в лощинку.

Довольный результатом своей стрельбы, Голенков сказал уже всем присутствующим:

— Вот так нас учили раньше стрелять. А наши ребята должны пулять еще лучше, чтоб каждый патрон был к делу, не жечь их впустую...

Это были единственные ответные выстрелы нашего полка за весь день 3 июля. Кстати, после фоминского выстрела из пушки артиллерия противника вскоре замолчала.

Конные заставы, выдвинутые к темноте на линию, где почти всю вторую половину дня залегали цепи противника, доложили, что белогвардейцы отошли в Терсу, на [95] окраине которой было выставлено сторожевое охранение. Голенков считал, что на следующий день со стороны противника следовало ждать более решительных действий — попытки выбить нас из Елани. Не исключал Голенков и предрассветный налет конницы противника на Елань, о чем и предупредил всех командиров подразделении.

После недолгого ужина и обмена впечатлениями о прошедшем дне Голенкова и меня вызвали в штаб бригады. Комбриг Федоров сообщил предварительное приказание начдива: нашей 1-й бригаде на рассвете 4 июля перейти в наступление и выбить белых из Терсы, с последующим овладением Журавкой и Краишевым. Непосредственный захват села Терсы ставился задачей нашему, 199-му полку. По уточненным данным, Терса была занята казачьей бригадой генерала Чернушкина — в составе 800–1000 сабель.

И вот с раннего утра 4 июля по всему десятиверстному фронту бригады завязалась интенсивная ружейно-пулеметная перестрелка, поддерживаемая с обеих сторон артиллерией. Поначалу казалось, что пехота нашего полка, к полудню приблизившаяся к окраине Терсы на расстояние около одной версты, вот-вот сделает рывок и ворвется в село. Но сделать этого не удалось. Сильнейший огонь противника, скрытно и удобно расположившего свои позиции по околице, укладывал наших пехотинцев на землю. Появились убитые, раненые.

В условиях гражданской войны решающую роль в таких ситуациях часто играл ввод в действие конницы, и она была наготове как у нас, так и у белых, но в сложившейся обстановке применение ее было затруднено. На относительно ровной и открытой местности залегали плотные цепи пехоты, хорошо прикрытые пулеметами.

Попытка противника во второй половине дня ввести свою конницу — до 500 сабель — окончилась для него полным провалом. Пытался задействовать свою «чертову сотню» и Голенков, но плотный фронтальный и фланговый пулеметный заслон сорвал замысел командира полка, В этой атаке я получил настоящее боевое крещение.

Поставленная полку задача была перенесена без каких-либо изменений на 5 июля. Однако и на этот раз развернувшиеся события не привели к каким-либо результатам.

К вечеру 5 июля обе стороны отошли на свои исходные рубежи, и активные боевые действия с обеих сторон, кроме разведывательных, были прекращены. [96]

Поздно ночью все командиры и комиссары бригад, полков и артиллерийских частей были вызваны к начдиву, который подвел итоги и поставил задачи на 7 июля.

7 июля, то есть послезавтра, начдив приказал комбригу Федорову предпринять еще одну попытку овладеть Терсой. В помощь нашему полку он рекомендовал нацелить 200-й полк. Если будет туговато, начдив обещал ввести в действие и конницу дивизии. Сам же с утра он решил находиться на командном пункте соседнего 200-го полка, с которого хорошо просматривались тростянское направление и все подступы к Терсе.

В ночь на 7 июля, перед тем как полк занял исходные рубежи для наступления, я предложил провести глубокую разведку сил и расположения противника в Терсе. Пробраться к ее северо-западным окраинам можно было по берегу протекающей мимо них одноименной реки. Голенков одобрил мою инициативу.

К цели предполагалось подъехать, двигаясь скрытно от самой Елани по извилистому руслу реки, берега которой изобиловали перелесками, кустарниковыми зарослями. 4 июля, в первый день боя за Терсу, мы с Голенковым промчались к этой приречной окраине во главе своей «чертовой сотни», надеясь с ходу овладеть селом. Атака нам тогда не удалась, а место это я запомнил хорошо.

В разведку были отобраны пять добровольцев, молодых казаков из той же конной команды Масленникова. Кроме меня настоятельное желание участвовать в этой разведывательной операции изъявил и комендант штаба нашей бригады — самый старший из нас, 29-летний казак из хутора Безымянка Иван Прокофьевич Михин. Этот человек, которого я считаю своим боевым побратимом, достоин значительно большего количества строк, чем я могу посвятить ему.

Когда началась гражданская война, старший брат Михина подался к белым, а Иван связал свою жизнь с Красной Армией, пройдя с нею весь путь до полной победы над врагами на Дону, Кубани и в Крыму. Белые хуторяне приговорили его к смерти и чуть было не привели этот приговор в исполнение, схватив Ивана Михайловича в родных местах во время разведки. Но он бежал и чудом спасся от настигавшей погони. За мужество и отвагу при выполнении боевого задания казак был награжден орденом Красного Знамени, который из-за досадной описки в фамилии наградной грамоты (вместо Михина [97] значился Михеев) нашел своего владельца только через много лет, накануне его восьмидесятилетия.

* * *

...Темной ночью семь всадников отделились от еланской придорожной часовенки, неподалеку от которой все эти дни находился командный пункт полка, и спустились в долину реки Терса.

У последней, перед самым селом, излучины реки, подходящей почти вплотную и к его окраине, и к дороге из Елани, мы ясно расслышали впереди негромкий мужской разговор, а следом за ним и всплески воды. Конечно, это могли быть только белые. Расстояние между окраинами этих селений невелико, как говорят, рукой подать — не более каких-нибудь четырех верст, а если по руслу реки пройти, едва до шести дотянет. Продолжаем двигаться вперед.

Когда подъехали поближе, голоса притихли, на другой стороне узкой реки в предрассветной дымке вырисовывались силуэты двух всадников, поивших своих коней. Нас было семь, их — двое.

— Станичники, вы чьи? — спросил их Михин.

— А вы чьи?

— Мы-то дома, значит, здешние.

— Ну вот и мы такие же.

— Что же здесь болтаетесь без дела?

— Тоже как и вы, наверное.

— Мы-то с задания, а вы, похоже, на рыбалку?

— Ну и мы на своем задании значимся.

— Тогда бывайте. Если что поймаете, на уху не забудьте пригласить, — закончил Михин, и мы двинулись дальше.

Казалось странным: мы въехали уже на северо-восточную окраину села, а кроме этих двух случайных вояк, и то на противоположной стороне реки, так никого и не встретили. Можно было предполагать, что охранение противника сдвинуто от дороги в поле, поскольку она и так хорошо отовсюду просматривалась. Долину же реки, видимо, забыли. А по ней можно было скрытно ввести в тыл сонной Терсы хоть целую конную бригаду!

Стало рассветать, когда мы проехали уже более половины всей приречной окраины, по-прежнему пустынной. Дворы здесь в большинстве своем были пусты, изредка только просматривались отдельные подводы да на привязях верховые кони. [98]

Предстояло приступать к разведке сил противника в самой опасной зоне: в центре села и на противоположной северо-западной окраине, на которую наш полк пытался безуспешно наступать в предыдущие дни. На ходу решили ехать до центра, затем обратными переулками снова вернуться к реке, вплавь перейти ее и пробираться противоположным заросшим берегом к своим.

Въехав в первый же переулок, мы сразу заметили, что, по мере продвижения в глубь села, во дворах увеличивалось количество и подвод, и распряженных рабочих и расседланных верховых лошадей. Около них кое-где слонялись рано поднявшиеся люди. Не обращая на нас внимания, навстречу прошли, о чем-то рассуждая, два пожилых казака при шашках и нагайках. Наметанный глаз Михина распознал в них фуражиров.

Уже совсем рассвело, когда мы миновали последнюю избу переулка и перед нами открылась просторная дорога, ведущая прямо к церкви. До нее было около версты. Вдали, у самой церкви, подвод и лошадей было настолько много, что прохода даже не просматривалось. Все напоминало просыпающийся муравейник. Но главного, что нам хотелось обнаружить, а именно специальных скоплений верховых лошадей и коноводов, видно не было.

Глядя, как на глазах просыпается село, откровенно говоря, нам становилось не по себе. Создавалось впечатление, что именно в этой — западной — части села сосредоточены главные строевые силы белогвардейцев, которые явно тяготели к дороге на Вязниковскую и далее на Тростянку. В глубине второго переулка мы заметили несколько подвод с деревянными снарядными ящиками, указывавшими на то, что где-то недалеко располагались и позиции вражеской артиллерии.

— Ну, ребята, пора домой. Надо и совесть знать, — предложил Михин. — Теперь только надо смотреть в оба. Жаль, что нас маловато, а то бы...

Михина прервал внезапный оглушительный орудийный выстрел, раздавшийся рядом, в глубине того переулка, где мы заметили на подводах снарядные ящики. По-видимому, таким образом у белогвардейцев, расположенных в Терсе, объявлялась боевая тревога, так как продолжения артиллерийской стрельбы не последовало, а все население пришло разом в невероятное смятение. Даже тот переулок, по которому мы так мирно въезжали в село и который казался нам совсем малолюдным, настолько [99] закишел народом, что мы решили было сменить маршрут своего отхода из села.

Кроме того, следом за этим единственным орудийным выстрелом послышались и одиночные ружейные где-то за церковью, с северной окраины Терсы. Похоже, что стреляло боевое охранение противника по появившимся цепям нашего полка.

Человеку в возбужденном состоянии и в обычное-то время самые обыденные явления жизни могут представляться в каком-то особом, чрезвычайном свете. Как выглядел критический момент моих личных переживаний и моего перехода из одного внутреннего психологического состояния в другое, я, конечно, не смог бы ответить ни тогда, сразу по возвращении в полк, ни тем более позже, по прошествии десятков лет.

Один из участников нашей разведывательной группы, к счастью оставшихся живыми, докладывал командиру полка внешнюю сторону начала этой «операции» по изгнанию из Терсы белых приблизительно так: «Мы уже подъехали к крайней избе переулка, который на рысях должны были проскочить, чтобы снова оказаться на окраине Терсы, как комиссар неожиданно для всех вздыбил своего коня и, резко повернув к центру села, выхватил шашку и во все горло закричал: «За мной... ура-а!..» Михин, державшийся с ним рядом, почти тотчас же выстрелил из нагана в сторону первого же скопления подвод и, сменив револьвер на шашку, с тем же «ура-а» кинулся вслед за комиссаром. За ним последовали и мы, все остальные».

Так было положено начало панике в Терсе.

Лично мне вся эта обстановка чем-то напоминала налет на Малодельскую, с той лишь разницей, что здесь мы имели дело не с единицами, а с сотнями белогвардейцев. Успех, сопутствовавший смелости там, вселял веру в удачу и теперь. И неудержимым галопом, сопровождаемым несмолкаемым боевым «ура», мы понеслись в самое пекло белогвардейской суматохи — к терсинской церкви.

Паника, вызванная нами в одном месте, подобно взрывной волне, начала распространяться во все стороны села с далеко опережающей нашу лихость скоростью, разрушая на своем пути и дисциплину, и воинскую организованность, и порядок, и боевой дух, и самообладание белых...

Да, паника в Терсе, как я вспоминаю, была действительно [100] ужасной. Люди, которые тотчас после объявленной тревоги суетились около выстроившихся вдоль дорог подвод, вдруг пришли в бездумное состояние и с полудикими криками, давя друг друга, начали разбегаться куда попало. Одни кидались под полузапряженные подводы, другие прыгали через изгороди во дворы, третьи кинулись бежать в нашем же направлении к центру, к пресловутой церкви, или прямо в противоположную сторону. Поравнявшись с одной такой группой беглецов, среди сплошного шума и ошалелых криков, я отчетливо услышал сзади возглас: «А-ах!..» — и почти одновременно с ним металлический лязг клинка. Инстинктивно повернув голову, заметил, как валился наземь зарубленный Михиным беляк.

В разных местах у скопления подвод то и дело мелькали клинки шашек. Непонятное скоро прояснилось. Это предприимчивые безлошадные казаки в обстановке сплошного хаоса рубили постромки и без промедления уносились на рабочих лошадях от злополучного центра села.

Через загроможденную брошенными повозками и лошадьми церковную площадь мы проскакали, когда она уже полностью опустела.

Миновав центральную часть села, мы вскоре оказались на противоположной окраине — перед нами открылась просторная степь. С севера она примыкала к занятой нашими войсками Елани, в западном направлении уходила далеко за горизонт. Именно в этой стороне степь и была буквально усеяна суматошно убегающими белогвардейцами, которых то и дело обгоняли более проворные — всадники.

Со стороны Елани, как бы обозначая границу ее земельных угодий, пунктирными линиями залегли в цепях красноармейцы нашего 199-го и соседнего 200-го полков, готовые сделать последний рывок и занять Терсу. Мне, проскочившему Терсу насквозь, тогда показалось странным, почему же цепи наших бойцов лежат на месте и не пытаются использовать благоприятную обстановку для захвата села, за которое два битых дня шла такая ожесточенная схватка!

Как выяснилось потом, наш полк, подведя свои цепи на дистанцию до полутора-двух верст до Терсы, был уже готов продолжать наступление, но вдруг после того единственного орудийного выстрела стал свидетелем совершенно непонятного: в самой Терсе послышалась [101] пальба, поднялась суматоха, появились бегущие из села люди, а затем неожиданно началось массовое отступление пеших и конных белогвардейцев и их артиллерии по Вязниковской дороге на Тростянку. Этот факт был замечен одновременно на командных пунктах начдива и нашего комбрига Федорова, который находился вместе с командиром полка Голенковым.

Командование дивизии происходящее в Терсе приняло за боевые действия пока неизвестно откуда появившейся нашей красной конницы. Чтобы не ударить по своим, комбриг и приказал нашему полку продолжать наступление — овладеть Терсой, но до прояснения обстановки огня не открывать. После взятия Терсы полку приказывалось захватить Журавку и Краишево. Соседняя бригада получила предписание начать наступление на тростянском направлении.

Когда дивизия начала общее наступление, а наш 199-й полк двинулся вперед, чтобы овладеть Терсой, а точнее, подбирать там оставленные врагом трофеи, — нашей разведгруппы в селе уже не было. Лично я, в это время никем из своих однополчан не узнанный, затерявшийся в пестрой массе беглецов, разбросанных по полю, очумело несся на своем полузапаленном Гнедке и, до хрипоты крича «ура», продолжал преследовать врага и рубить шашкой беляков, что попадались под руку.

Здраво-то рассуждая, конечно, давно пора было уже повернуть к своим да и закончить терсинский рейд. Однако этого я не сделал, за что только случайно не поплатился жизнью.

Преследуя противника, я приметил впереди довольно большую группу беглецов и на этот раз, впервые вспомнив об осторожности, решил врезаться в нее не в одиночку, а вместе со своими товарищами по рейду. На полном галопе начал придерживать разгоряченного Гнедка, чтобы дать возможность следовавшим за мной разведчикам подтянуться — по резвости-то моему Гнедку не было равных. И когда по топоту лошадей понял, что несущаяся сзади группа вот-вот поравняется со мной, я обернулся и вопросительно закричал:

— Смотри, это наши?

— Сволочь! На тебе — «ваши»! — В этот момент последовал тяжелый удар по левому плечу.

Повисшая рука выпустила повод, освобожденный Гнедок сделал отчаянный рывок вперед. Обернувшись, [102] я успел разглядеть дочерна загорелую, от ярости искривленную скуластую физиономию белогвардейского офицера с занесенной для повторного удара шашкой, Глаза его, мне показалось, налились кровью. За ним, как бы обтекая меня полукругом, неистово размахивая шашками и крича что-то невнятное, во весь опор неслись еще десятка полтора белых офицеров и казаков. Моих товарищей по налету сзади не было...

Как потом выяснилось, проскочив со мной Терсу, они нашли более благоразумным продолжать путь по прямой — на соединение с наступающими на село красными полками. Я же, преследуя врага, оказался сам в качестве преследуемого. Не успев опомниться от первого удара, я получил второй — на этот раз сзади по лошади. Дрогнул корпус моего Гнедка, мне даже показалось, что у него на какое-то мгновение начали подкашиваться задние ноги. Но конь неожиданно сделал еще рывок и, предоставленный собственной воле — в это время я перехватывал повод в правую руку, чтобы держать его вместе с шашкой, — начал спрямлять путь в сторону наших цепей, расстояние до которых казалось не больше версты.

Шли напряженнейшие секунды скачки, когда разрыв между мной и ближайшим преследователем то возрастал до двух-трех корпусов лошади, то снова сокращался на полконя. И так несколько раз, пока наконец беляки резко не остановились, и, послав мне вдогонку серию револьверных выстрелов, не повернули назад. Далее все происходило уже совсем просто. От ближайшей цепи наших войск отделились два всадника и на полном галопе — с шашками наголо! — кинулись на меня, чтобы, по-видимому, взять в плен как заблудившегося или сдающегося белогвардейца. Это оказались комбат нашего полка со своим ординарцем.

Вот тут мои силы окончательно иссякли, и комбат даже предложил мне пересесть к нему на коня. Окровавленная левая рука висела плетью: оказалось, надрублена ключица. Сняв фуражку, я разглядел и то, что шашка врага, как бритвой, рассекла заднюю часть тульи и околыш, почти насквозь процарапав острым концом и внутреннюю сторону клеенки, облегающей голову. Жизнь, кажется, действительно висела на волоске.

В очень тяжелом состоянии оказался мой верный Гнедок. Запаленный и взмыленный, он имел огромный, в четыре пальца глубиной, разруб крупа. Обильная кровяная [103] пена шапкой накрывала страшную рану, широкой полосой растекалась по всей ноге.

По дороге к своим наступающим цепям комбат успел рассказать мне, что о нашей «разведке» в Терсе уже все знали из сообщения Михина, доложившего командиру подробности. Я значился как погибший. Комбат также сообщил, что с четверть часа назад левофланговый, первый батальон во главе с самим Голенковым уже ворвался в Терсу и вот-вот должен появиться на противоположной окраине села, наступая на Журавку.

О том, что я жив, кроме второго батальона, в расположении которого я появился и где меня сразу окружили красноармейцы и сняли с коня, пока никто еще не знал. И даже примчавшийся от начдива вестовой передал его приказание немедленно доставить взятого в плен беляка, то есть меня, на наблюдательный пункт у Елани.

На наблюдательном пункте начдива, куда я был торжественно доставлен на батальонной пулеметной тачанке вместе с привязанным к ней моим Гнедком, помимо начдива Голикова находились начальник штаба дивизии Руднев, помначдив — он же командир кавбригады — Блинов, Суглицкий и командир нашей 1-й бригады Федоров. Все они уже знали о случившемся от вернувшегося вестового и поэтому тотчас обступила меня и наперебой, кто как мог, начали без всяких расспросов поздравлять и чествовать. Не обошлось, конечно, без традиционных казачьих поцелуев и объятий, от каждого из которых по всему телу растекалась боль. В такой обстановке, понятно, запомнить все, что было сказано по моему адресу по поводу налета на Терсу, было, конечно, невозможно. Однако слова самого начдива остались в памяти на всю жизнь.

— Молодец, Соколенок! — воскликнул он. — Это у вас вышло просто здорово, по-нашему, по-казацки! Как плечо? Может быть, и без госпиталя обойдемся?

— Все в порядке, товарищ начдив, — ответил я. — Больновато, конечно, но в госпиталь не пойду. Сейчас некогда. Перевяжут как следует — и на коня. Не знаю вот, смогу ли теперь вскочить в седло...

— Это-то сможете. Только коняшку надо подобрать, чтобы ноги были покороче, да и поспокойнее! — шутливо бросил начдив и, обращаясь к комбригу Федорову, добавил: — Надо послать кого-нибудь к Голенкову и сообщить, что его комиссар жив и вместе с нами. А то, [104] гляди, еще и комиссара разыскивает, чтобы похоронить по-человечески.

Последним ко мне подошел Суглицкий, заявив всем, что пора меня отправить на перевязку. До этого он стоял в стороне и с нескрываемым удовлетворением наблюдал за шумной процедурой поздравлений.

— Все хорошо, Соколенок, что хорошо кончается. Победителей не судят, — не без упрека сказал тогда Суглицкий, — Но мне кажется, комиссару в разведку ходить необязательно, для этого есть в полку замечательные разведчики. Если же пошел, то не надо было переходить границы поставленной задачи: Терсу взяли бы и без тебя. Погиб один рядовой разведчик — для нас несчастье, погиб комиссар — обезглавлена целая воинская часть... Ну а в общем, молодец! Поздравляю тебя и я. Показал всем, что и комиссары могут быть лихими казаками. Это тоже важно.

На мое предложение после перевязки поскорее отправиться в Терсу, чтобы там присоединиться к командиру полка Голенкову, Суглицкий ответил:

— На сегодня, я думаю, хватит. Лучше, если все будет хорошо, вечерком побывать среди своих красноармейцев. У них, наверное, немало к тебе вопросов...

Исключительно дружески и тепло встретили меня в нашей полковой конно-разведывательной команде, где было много малодельцев. Не обошлось и без праздничного стола. Далеко за полночь командир полка Голенков устроил хороший ужин, а утром мне привели замечательного буланого коня, захваченного вместе с другими трофеями в Терсе. В придачу к коню получил я новенький английский френч и брюки галифе, к сожалению не подошедшие мне по росту.

После долгого, понятного только кавалеристу-фронтовику расставания Гнедок был отправлен в обоз второго разряда на попечение заботливых Мелеховых, Нового коня, на первый взгляд мало чем уступавшего Гнедку, назвали Буланым.

Но самое неожиданное для меня случилось к концу второго дня. Специально прибывший в штаб полка Суглицкий торжественно объявил, что командование дивизии по согласованию вопроса с Реввоенсоветом армии представило меня и Михина к награждению боевым орденом Красного Знамени.

Сухие строки реляции, доносившие командованию 9-й Кубанской армии о боевых действиях дивизии за 7 июля [105] девятнадцатого года, сообщали: «...комиссар 199-го полка Соколов Николай Александрович вместе с комендантом 1-й бригады 23-й стрелковой дивизии Михиным Иваном Прокофьевичем и пятью всадниками в бою у села Терса, оставив свои цепи далеко позади себя, ворвались в названное село и, произведя среди находившихся там белых казаков панику, обратили их в бегство, благодаря чему село было занято без потерь с нашей стороны и взяты пленные...»

По словам Суглицкого, все пять других наших казаков-разведчиков, которые участвовали в налете на Терсу, будут награждены командованием дивизии ценными подарками.

Между тем второй поход Антанты против Советской России, главная роль в котором отводилась Добровольческой армии генерала Деникина, набирал силу. Хорошо вооруженная и экипированная империалистами деникинская армия, стремительно продвигаясь на север, захватила обширные территории и важнейшие экономические районы молодого Советского государства. В руках деникинцев оказалась почти вся Украина, они заняли Воронеж, Орел и, продвигаясь на Москву, подошли к Туле.

Именно в эти тяжелые дни набатом прозвучало написанное Владимиром Ильичом Лениным историческое обращение Центрального Комитета партии ко всем коммунистам, ко всему народу, в котором говорилось: «Товарищи! Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции...» В эти дни ни у кого из нас, фронтовиков, не было ни минуты сомнения в том, что мы победим. [106]

Дальше