Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

На земле донской

Когда возвращаешься издалека в родные места, дорога кажется удивительно длинной, и, наоборот, когда, казалось бы, и торопиться некуда, время летит так быстро, что не успеешь ахнуть, как, пожалуйста, вылезай, приехали...

Меньше суток (при нашей-то железнодорожной разрухе в 1919-м) потребовалось, чтобы мы, владимирские комсомольцы, добрались из Москвы в Козлов и оказались в штабе Южного фронта. Такой скорости прибытия к месту назначения помогло в основном то, что наши теплушки были прицеплены к товарному поезду с военными грузами, которому была открыта «зеленая улица».

Первое, что бросалось в глаза в Козлове и произвело на нас несколько удручающее впечатление, — это множество эшелонов с беженцами. Простые люди покидали свои насиженные места и, теряя по дороге все, что имели, до последнего, без оглядки бежали на север, чтобы найти защиту у Советской власти от озверелой белогвардейщины.

Не дожидаясь, пока наши вагоны перегонят на запасный путь, мы двинулись в штаб фронта. Немного опередив нас, туда пришли и уже ждали пропуска в политотдел еще ночью прибывшие комсомольцы Саратова.

Пропустили нас в политотдел фронта довольно легко и без каких-либо формальных проволочек. Беседа проходила в большой комнате, приспособленной под кабинет. Принимал нас товарищ Потемкин Владимир Петрович, будущий народный комиссар просвещения РСФСР и президент академии педагогических наук. Выглядел он довольно усталым и чем-то озабоченным, однако это не помешало ему встретить нас по-отечески радушно, тепло и безо всякого начальственного назидания. Дата прибытия и количество посланцев комсомола здесь были хорошо известны, и нас уже ждали. Как выяснилось в ходе беседы, были сделаны даже предварительные наметки [28] распределения нас группами по местам назначения. Так что разговор сразу принял не только ознакомительный, но и инструктивный характер.

Перейдя к деловой части встречи, товарищ Потемкин спросил, представляем ли мы себе, для каких целей мобилизованы и поступаем в распоряжение Реввоенсовета Южного фронта, и отдаем ли мы отчет в важности для Советского государства стоящих перед нами задач.

Не помню, кто именно из наших ребят отвечал, но, когда сказал, что главное-то мы знаем, но «хотели бы спросить...», Потемкин его прервал и разразился длинной убедительной речью:

— Знаю, знаю... Наверное, прямо на фронт проситься хотите? Если так, то скажу сразу, из этого ничего не выйдет. Ох уж эти комсомольцы! Все просятся на фронт. Вам, наверное, так представляется: раз не фронт, значит, и не особенно важно. Это совсем неверно. В данный момент, когда наши войска заняли территорию Северного Дона, установить и укрепить там Советскую власть — задача не менее важная и почетная, чем просто бить врага из винтовок на фронте.

Казачество переживает сейчас исключительно тяжелое время резкого классового расслоения и междоусобиц. Большое количество обманутых казаков еще на стороне белых. Надо установить и укрепить Советскую власть так, чтобы все жители этой территории почувствовали, что эта их родная власть и приходит она сюда на вечные времена. И если даже пришлось бы временно оставить тот или иной район — война есть война, — население его, испытав на себе нашу власть, с нетерпением ждало бы ее возвращения, активно помогая нам уничтожать ненавистного врага.

И враги должны тоже почувствовать, что временными являются именно они и что будут обязательно изгнаны. Это их внутренне деморализует, они будут терять уверенность в возможности реставрации старых порядков, у них будет неизбежно расти сознание своей обреченности...

Вас, комсомольцев, — продолжал Потемкин, — тянет туда, где поопаснее, где побольше романтики. И это похвально. Так вот, дорогие товарищи, чтобы вы знали: на Дону сейчас и этого для вас хватит, хоть отбавляй, да еще может быть и побольше, чем на фронте. На фронте враг открытый, его видно, с ним и бороться удобнее; здесь же он скрытый, незаметный, и поэтому пострашнее. [29]

Мы поступили в распоряжение отдела Гражданского управления РВС Южного фронта, который и распределил нас по различным районам прифронтовой полосы. Я вместе с группой товарищей — владимирцев — поступал в распоряжение Усть-Медведицкого окружного ревкома Донской области, который в это время находился в слободе Михайловка (станция Себряково).

Отправить нас туда намечалось поздней ночью. А пока всей ватагой мы двинулись осваивать местный пристанционный и, нужно сказать, по-своему очень привлекательный общественный сад. Каково же было наше удивление, когда мы узнали, что на эстраде сада и в этот вечер дает концерт Федор Иванович Шаляпин! Народу по этому случаю было сверх меры... Так, по пути на фронт, на станции городка Козлова нежданно-негаданно мы впервые увидели и услышали знаменитого русского певца. Как попал сюда в такое тревожное время Шаляпин, мы, конечно, знать не могли.

Спел он тогда предельно мало. Биссировать Федор Иванович явно не хотел, по-видимому заранее оговорив точное количество исполняемых вещей, а может быть, и потому, что берег голос, выступая на открытой сцене. Особенно сильное впечатление произвели на меня ария мельника из оперы Даргомыжского «Русалка», «Песня о блохе» Мусоргского и народные песни «Ноченька», «Вдоль по Питерской». Я имел не очень далекое от профессионализма отношение к вокальному искусству и буквально был поражен исполнительским мастерством певца, силой и красотой тембра его голоса. Невольные сравнения с известными мне замечательными басами — солистами хора Ставровского, в котором когда-то я пел сам, — явно сюда не подходили, величины были несравнимые...

Уставшие от всех треволнений дня, спали мы в эту ночь по-молодецки как убитые. Даже не слышали, как, прицепленные к какому-то проходящему поезду, двинулись дальше. Наш вагон должен был доставить нас на станцию Себряково, остальные следовали в Урюпинск и Новохоперск. И было страшно обидно, что в Поворино, когда мы крепко спали, наши вагоны рассортировали по разным составам и мы не смогли на прощание пожать своим друзьям руки. А ведь многих из них увидеть было уже не суждено.

Вскоре после Поворино мы пересекли наконец и границу «области войска Донского». Любопытным нашим [30] глазам все здесь казалось не таким, как у нас в центральной части России. Поражало раздолье донских степей и южная непривычность придорожных хуторов с белоснежными хатами и богатыми садами. Особое впечатление производили гордо вздымающиеся ввысь, диковинные для нас, северян, пирамидальные тополя.

На ходу из вагона и на станциях внимательно всматривались мы в лица стариков, женщин. Бросалось в глаза, что совсем не было видно казаков — ни молодых, ни среднего возраста... Со всем этим народом уже завтра нам придется работать, жить под одной крышей и делить поровну все заботы и тяготы сурового военного времени в условиях непосредственной близости к фронту.

Вот наконец и долгожданная станция Себряково, и здесь же слобода Михайловка, где мы должны поступить в распоряжение окружного ревкома. Поезд медленно подошел к перрону, мы высыпали из вагона и тотчас плотно сгруппировались, чтобы стать заметнее для встречающих. Но их не оказалось. Ничуть этим не смутившись, через несколько минут мы уже гурьбой шествовали в ревком.

О том, что группа молодцев-владимирцев следует из Козлова, в ревкоме знали, но точной даты прибытия, конечно, известно не было. Да и попробуй назови эту дату, когда вагон следует «на перекладных», прицепленный то к одному, то к другому попутному поезду, идущему к тому же по никому неизвестному расписанию.

* * *

У ревкома стояло десятка полтора подвод и арб. У входа и в коридоре толпились или сидели вдоль стен на корточках какие-то люди, преимущественно старики и пожилые женщины, одетые с расчетом на долгую дорогу. Как оказалось, это были дежурные подводчики, присланные сюда из станиц и хуторов для выполнения гужевых повинностей и, в частности, для передачи на месте указаний и распоряжений окружкома, а также и для доставки командированных. То, что мог бы мгновенно сделать обычный телефон, передавалось возницами конных подвод, а то и просто арб, запряженных парой волов. Как мы поняли, для особо срочных нужд предназначались стоящие на привязи два расседланных красавца дончака. Проскакать на таком было мечтой каждого из нас.

Ждать приема долго не пришлось. Увидев еще из окна [31] нашу братию, шествующую с вещами со станции, сам председатель ревкома вышел из кабинета в коридор и, узнав, кто мы такие, пригласил всех нас к себе со словами:

— Ну вот и познакомимся. Я и есть председатель ревкома. Проходите ко мне, там все порешим.

Предревкома считал своим долгом особо подчеркнуть и предупредить нас, что приехали мы не на готовенькое насиженное место, где все уже налажено и дела идут хорошо и гладко. В ряде станиц и хуторов, совсем недавно освобожденных от деникинцев, население, по существу, встречает настоящую Советскую власть впервые. Жителей там мало и те преимущественно старики, женщины и дети. В своих настроениях и симпатиях люди эти самые разные: одни — явно за Советскую власть, другие — еще колеблются, боясь возвращения белых, и, наконец, третьи настроены к нам враждебно. И таких, к сожалению, немало.

Не меньшие трудности в работе местных ревкомов и партийных организаций, заставлявшие всех советских и партийных работников быть постоянно начеку и в полной боевой готовности, создавали белогвардейские отряды и разрозненные белобандиты из местных же казаков, которые еще в большом количестве рыскали по всей территории округа. С этой стороны можно было ожидать в любую минуту как прямых вооруженных нападений, так и отдельных диверсий и террористических актов против представителей Советской власти.

В заключение предревкома сказал:

— А впрочем, вы и сами грамотные. Небось комсомольцы, да еще какие! Из Москвы присланные! Приедете на места, присмотритесь и сами разберетесь, что к чему. Если будут какие трудности, председатели ревкомов помогут, они у нас стреляные воробьи. Подскажем и мы — отсюда. Обращайтесь безо всякого стеснения. Вот и все. Желаю вам доброго пути и, как говорят, ни пуха ни пера.

Наверное, потому, что мы были еще очень молоды и неопытны, а также и потому, что почти ничего не знали, да и смутно представляли характер предстоящей жизни и работы, все нам казалось в эти минуты ясным, понятным и простым. Поэтому никаких уточняющих служебных или житейских вопросов с нашей стороны не последовало. Спросили только, кому конкретно куда ехать, как будем добираться и когда. [32]

Присутствовавший здесь же секретарь ревкома зачитал станицы и хутора, куда требовалось послать одного-двух человек пополнения. Мы же в свою очередь назвали по порядку расположения в списке фамилии тех, кто в названные места поедет.

Я и мой земляк и друг Вася Царьков направлялись членами ревкома в глубинную станицу Малодельскую, находившуюся примерно в 60 верстах от Михайловки, вверх по течению реки Медведицы, на ее левом берегу. На удивление близко от Малодельской, также по реке — на расстоянии всего в 10 верст, — располагалась еще две станицы: Сергиевская и Березовская, а в 25 верстах — крупная слобода Даниловка. Весь этот район приречных станиц являлся пограничным с Саратовской губернией ныне все они входят в Волгоградскую область).

Наша, малодельская, подвода, да еще парная, к счастью, стояла у ревкома, и мы с Васькой решили ехать немедленно. И хотя прибыть на место мы должны были далеко за полночь, предревкома такое решение одобрил, так как подвода, по его расчетам, еще засветло доберется почти до хутора Сенного, а там рукой подать до станицы Сергиевской, а дальше и Малодельская. Он считал, что участок дороги, где придется ехать в темноте, в это время был совсем спокойным и безопасным.

Возчик наш, назвавшийся Трофимом, исконный малодельский казак, имел чуть ли не во всех близлежащих станицах и хуторах многочисленных близких и дальних родственников, жизнь каждого из которых была у него как на ладони. А уж о малодельцах-то он знал всю их подноготную. За длинную дорогу Трофимыч — так мы сразу начали его величать — рассказал нам многое и о самих станичниках, и о былом житье-бытье казаков, и о думах, которыми они в настоящее время жили. И за это ему большое комсомольское спасибо, это нам очень пригодилось и помогло.

Первое, что нас особенно интересовало и волновало, — это история недавних боев Красной Армии и партизанских отрядов с красновцами и деникинцами в этом районе. Здесь мы готовы были ловить буквально каждое слово. Однако именно об этом Трофимыч ничего существенного рассказать не мог. Он не был ни участником боевых дел, ни их свидетелем. Гражданская война главным острием своим не затронула Малодельскую. В те времена, когда еще не было сплошных фронтов, станица всегда оказывалась вне главных событий, так как стояла [33] далеко в стороне от железнодорожных линий и наезженных большаков. Случалось, что ближайшие железнодорожные станции — например, Себряково, Аргада или Раковка — уже были взяты той или иной стороной, а малодельцы, не подозревая об этом, посылали по мобилизации свои подводы — для уже отступившего противника. Из того, что Трофимыч все-таки рассказал, пожалуй, наиболее захватывающими эпизодами оказались те, которые относились к более богатому всякого рода приключениями восемнадцатому году. Тогда на Северном Дону действовали многочисленные, но разрозненные по своим действиям красные партизанские отряды — Киквидзе, Сиверса, Миронова и другие. Успевшие обрасти всяческими небылицами, эти рассказы казались просто фантастическими.

И нам было особенно приятно, и мы уже заранее даже гордились, услышав, что наша Малодельская и соседние с него станицы в основном были красные и что очень большое количество казаков из этого района стали бойцами отряда Миронова и в настоящий момент продолжают драться с белогвардейцами на Донце, в районе Белой Калитвы.

Уже зная о том, кто мы такие и зачем едем в станицу (об этом он успел-таки проведать в Михайловке), Трофимыч больше всего огорчался, что мы теперь не увидим той доброй старой Малодельской, какой она была раньше, до войны. По его словам, это был спокойный, утопающий в зелени райский уголок донской земли с щедрыми гостеприимными казаками и казачками.

— А что касаемо казачек, то боевее и краше наших малодельских, бывало, по всему округу не сыщешь. Сейчас девчат тоже маловато стало, но... — Здесь Трофимыч чуть запнулся, повернулся в нашу сторону, хитровато улыбнулся и продолжал: — Про вас, двоих-то, найдется... — Что-то старик хотел добавить, но неожиданно замолк и после небольшой паузы снова заговорил, но уже о другом: — Станица сегодня совсем не та. Война все вверх дном перевернула. Главное — людей стало мало. Работы полно, а работать некому. Было когда, к примеру, две сотни добрых казаков, теперь и пары десятков не наберешь. А те, что есть, — какие это казаки? Старые хрычи, вроде меня, да инвалиды. Раньше даже бабы дюже работали, а теперь и их осталось не более половины. Как угнали куда-то с подводами, так и не вернулись. Теперь даже не разберешь, где они. Не то у ваших, не то у белых. [34] А те, что дома, тоже работать не хотят. Говорят так: красные пришли — корми, белые пожаловали — тоже корми, а здесь еще и зеленые завелись; когда нет ни красных, ни белых, эти зеленые тут как тут, тоже норовят на кормежку в станицу наведаться. Разве на всех напасешься?

Трофимыч задумался, а потом заговорил снова да о жаром:

— А казаки-то были какие! Что дубы! Справные во всем. А ежели в седло сядет, просто залюбуешься. Одна грация. Любой фокус покажет. Моргнуть не успеешь, как шашкой любое полено одним взмахом разрубит. Ваши мужики так и топором не справятся. Эх, да что там говорить! Тех казаков не стало...

— Будут, — сказал Вася.

— Где там быть? Разве на войну напасешься?! Одна кончилась, свою новую заварили. Как-никак уже пятый годок воюем, скоро шестой пойдет. Многие с немцев не пришли. А кто пришел, теперь друг против друга пошли, да дерутся-то как — только чубы летят! Хуже чужих — насмерть, без всякой пощады. Хотя бы примирил их кто...

— Ленин-то за народ, за мир, за счастье людей борется, — перебил я старика, — только вот казаки-то еще не все за него. Разных Красновых и деникинцев слушают. Прикончили бы их — и все мирно да тихо бы стало.

— Это-то верно, — помолчав, сказал Трофимыч. — Только вот пугают казаков: говорят, заместо казаков иногородние верх возьмут. А если так, казак с Советской властью не пойдет.

— Пойдет, — возразил я. — Молодежь пойдет. Подрастет, разберется, что к чему, и пойдет. Иногородние здесь ни при чем. Перед Советской властью все равны.

Старый казак повернулся, прищурился, хитро посмотрел на нас и не без иронии заметил:

— Говорите: молодежь? Ждать долго придется. Пока что она всеми днями на палках гоняет; в одной руке палка заместо коня, в другой — вторая заместо шашки. Крапивник рубают... А что касаемо иногородних, то казаки и на равную с ними не пойдут.

Поняв, что не переубедить старика, мы перевели разговор на другую тему.

— А где малодельцев больше: у наших или у белых?

— У красных, пожалуй, поболе. Много с Мироновым пошло, а теперь всего больше в двадцать третьей дивизии, [35] что на Донце сейчас стоит. Там и баб наших много. Кто за мужьями добровольно поехал, а кто по мобилизации со своими подводами в обозах мается.

Как потом выяснилось, дислокация частей нашей армии довольно легко и точно вскрывалась через тех самых мобилизованных подводчиков, которые, выполнив свои обязанности, возвращались в станицы. Во всяком случае находясь уже непосредственно на работе в станице, мы очень часто именно таким путем узнавали примерное расположение многих полков и дивизий 9-й и 10-й армий Южного фронта и почти безошибочно направляли по назначению отставших или одиночно следовавших в свои части красноармейцев.

За время долгого путешествия немало рассказали старому Трофимычу и мы. Он очень подробно расспрашивал о Москве, которую ему не довелось увидеть, о жизни в наших родных местах, о Советской власти, о том, что будет с казаками, если окончательно победят Советы.

— А правда, что при коммунии всю землю, движимое и недвижимое имущество у казаков отберут и все будет в общем пользовании с иногородними? Сказывали еще, что иногородних-то будет и больше: говорили, что их пришлют на Дон с тех мест, где земли недостаток...

Крестьянское сочувствие его было на нашей стороне, однако, судя по вопросам, влияние белогвардейской пропаганды проскальзывало в каждом слове, в любом вопросе.

— Намедни сказывали, что какая-то ваша говорила, что при коммунии даже и жены будут общие, вроде как...

Путь до станицы оказался исключительно утомительным и по времени, и по однообразию открытой степной местности. Каждый раз, когда мы спрашивали Трофимыча, сколько еще осталось ехать, то неизменно слышали в ответ: «Верст десять с гаком...» Что же это за мера такая — бесконечный гак! Чем меньше как будто остается ехать, тем гак этот оказывается длиннее действительного расстояния.

Позади остались хутора Сидоры, Моховской, Большой. В каждом у Трофимыча были друзья, знакомые. Хоть минуточку, но с каждым таким встречным надо остановиться, погутарить. Вопрос у всех один: «Что нового? Только вот сказывали, как будто по ходатайству ревкома наши подводы на днях вернутся, а на их место [36] уже мобилизуют из станиц, что поближе к фронту. Уж пора бы, дел и дома хватает...»

Наконец мы уснули и очнулись, когда подвода уже стояла. На просторной церковной площади, у широкого, с навесом, крыльца большого деревянного одноэтажного дома — кругом было темно и пусто. Только крыльцо тускло освещал висевший керосиновый фонарь. Света в ближайших хатах не видно. Это и была станица Малодельская. Мы остановились у крыльца Малодельского станичного ревкома.

Нас никто не встретил. В здании ревкома находился только дежурный — старый казак, назвавшийся Михаилом. Он быстро куда-то сходил и, вернувшись, сообщил Трофимычу, куда нас развести на постой, добавив при этом, что, если отведенные хаты нам не понравятся, завтра с утра их можно будет сменить.

Первым разместили на жительство Васю Царькова — здесь же на площади, прямехонько против ревкома, у местного дьячка. Хата была добрая. Сам дьячок, может быть, потому, что уже привык нести «постойную» повинность, а может быть, и потому, что еще крепко побаивался новой власти, принял Васю гостеприимно, приветливо, поместив его в отдельную, увешанную иконами комнату. Узнав, что мы приехали в станицу вместе — на постоянную работу в ревкоме, — дьячок предложил и мне поселиться здесь же, но я отказался и, как выяснилось потом, правильно сделал.

Меня поселили в небольшой, но чистой и хорошо прибранной хате казака Мелехова. По возрасту Мелеховы годились мне в родители и приняли меня исключительно тепло и радушно.

Не прошло и четверти часа, как я уже не без помощи хозяйки умылся и очистился от дорожной пыли и, несмотря на столь ранний час, забыв об усталости, сидел в кругу своих новых знакомых за наскоро накрытым столом. Хозяйка стыдилась бедности стола, я же, мысленно перенесясь в родные места, представлял, как были бы счастливы мои родители, если бы имели в своем доме такие съестные припасы...

Мелеховы, забыв, что еще не совсем рассвело, просто засыпали меня вопросами о жизни в Москве и Владимире, о моих родных и о собственной моей судьбе. Больше всего они желали скорейшего разгрома Деникина и возвращения красного донского казачества к мирному труду. [37]

Друг Вася, наверное, видел уже третий сон, когда наконец уложили в постель и меня. Спалось на новом месте после столь длительного путешествия, да еще на хозяйской пуховой перине, настолько хорошо, что, когда я проснулся, ходики показывали уже около одиннадцати часов. Хозяйка сообщила, что за мной уже два раза приходили из ревкома, но она, из жалости ко мне, не хотела меня будить. Наскоро собравшись и выпив молока, я отправился в ревком. Всю дорогу меня беспокоило только одно — как бы там, в ревкоме, не заслужить репутацию беспробудного сони, с которым больших дел не сделаешь, Советской власти не построишь.

Вася уже сидел в ревкоме и за два часа так освоился с обстановкой, что чувствовал себя как давнишний здешний работник. Он меня и представил председателю ревкома Григорию Ивановичу Гребенникову, его заместителю Решетину, ведавшему земельными делами, и казначею ревкома Макарову.

О всех трех я уже кое-что знал от Мелеховых. Мне было известно, например, что Гребенников и казначей Макаров — это «чистокровные» казаки, а Решетин, которого, кстати, в станице недолюбливали, — из иногородних. Гребенников, по мнению станичников, в теперешнее трудное время хорошо справлялся с делами и пользовался среди них высоким авторитетом, тогда как казак Макаров, семья которого до революции относилась к зажиточным, часто бывал груб и из-за своих критических, а порой враждебных высказываний вызывал у станичников чувство настороженности и подозрения. Оправдывая себя, он любил говорить: «Язык мой — враг мой».

Вся руководящая тройка, и особенно председатель ревкома, встретила меня приветливо. Чувствовалось, что Вася уже успел сообщить им мои биографические данные, и поэтому никаких вопросов по этому поводу мне не задавали. Все, казалось, было хорошо, если бы не мой слишком юный вид. Я явно читал на лицах присутствующих мысль: всем бы хорош, только уж очень молод, восемнадцать лет, а с виду не дашь и шестнадцати... Но нет худа без добра. Может быть, именно это и расположило ко мне впоследствии казаков станицы.

Несомненно, больше всех был доволен таким пополнением рядов председатель ревкома Григорий Иванович. В его распоряжение поступали два новых работника, на которых можно было положиться. Кроме того, в станице начинали действовать два опытных, со стажем практической [38] работы, комсомольца, а это означало, что в Малодельской появилась возможность создания комсомольской организации.

Прежде чем говорить с нами о деле и определять наши функции в ревкоме, председатель Гребенников поинтересовался, устраивает ли нас местожительство и нет ли необходимости его сменить. Я и Вася Царьков ехали сюда, как и другие наши товарищи, готовыми встретить любые трудности, готовыми к полевым и военным условиям жизни, и поэтому все здесь казалось нам на высоте. Лично я в этом не ошибся: жил в замечательной семье, которую искренне полюбил, которая достойна самых добрых воспоминаний.

Давая установку по работе, предревкома, собственно, подтвердил все то, что нам уже говорили и в штабе фронта, и в окружном ревкоме в Михайловке. Многое из того, на что он указывал, описывая местную обстановку, совпало с рассказами нашего славного деда Трофимыча по пути в Малодельскую.

Я и Вася еще в Михайловке назначались членами ревкома станицы. Теперь при распределении обязанностей Васе было поручено стать станичным казначеем, я же получил сразу три нагрузки: секретаря ревкома, завкульта и, что самое забавное, заведующего отделом записи актов гражданского состояния (сокращенно: загс), о названии и функциях которого я к этому времени просто не имел никакого понятия. В общем, стал первым завзагсом станицы Малодельской, с аппаратом в одну единицу.

— А что этот загс должен делать? — спросил я председателя ревкома.

— Дело нехитрое. По инструкции, заведешь тетрадь и будешь в ней записывать, или, как говорят, регистрировать, браки и новорожденных и после этого выдавать на руки вроде как бы брачные свидетельства и метрики. Бланков таких еще нет, а поэтому выдавай пока простые ревкомовские справки-удостоверения за моей подписью. Сегодня же сходи к попу и предупреди его, что без этих наших удостоверений совершать церковные обряды наперед нас ему строго запрещается, так как они никакой законной силы иметь не будут.

Немного помолчав и о чем-то подумав, Гребенников продолжил:

— По всем правилам, надо бы выдавать документы на умерших, но... пока этого делать не будем. С умершими [39] пусть пока поп разбирается, здесь ему послабление сделаем. Догадываешься почему? — Тут Григорий Иванович досадливо поморщился: — Шуму уж от этого очень много. Как начнут здесь родственнички на весь ревком голосить, не сразу сообразишь, куда деваться от них. Работа страдать будет... Правда, по инструкции предусмотрено загсу заниматься и еще одним гражданским делом — это разводами. Но у нас на Дону эта статья уж совсем ни к чему. Разводы у нас что-то совсем не слышны: раздерутся — разъедутся; соскучатся — опять вместе, как будто ничего и не бывало. Это не так, как у вас, москалей. У нас, если казак или казачка и побалуют где, семья все равно тверже камня остается.

* * *

Практически вся моя работа по загсу свелась к тому, что я только женил: в Малодельской я успел соединить законным браком пару станичников и несколько хуторских. Новорожденных за короткое время моего пребывания здесь регистрировать не пришлось.

Итак, мы, члены ревкома, стали осуществлять в станице власть и строить новую, многим людям еще не понятную жизнь.

По вечерам, точь-в-точь как бывало и до революции, при станичном атамане, крыльцо дома ревкома служило местом постоянной сходки казаков, любителей порассуждать о прошлом, настоящем и будущем (с той лишь разницей, что теперь здесь собирались преимущественно старики).

Больше всего казаков занимали события сегодняшнего дня, и среди них особенно положение на фронте, который находился совсем-совсем рядом. Источниками самой последней информации в этом случае служили временно мобилизованные подводчики, которые, отбыв гужевую повинность, возвращались по одному то в станицу, то в какой-нибудь из ближайших хуторов. Наиболее достоверные сведения, однако, привозили раненые одностаничники. Последних допрашивали здесь с особым пристрастием, и все сообщаемое ими немедленно, словно по телеграфу, становилось достоянием всех соседних станиц и хуторов. В частности, не успели мы еще и оглядеться как следует на новом месте, как на одной из таких сходок уже обсуждалось полученное из Березовской сообщение, что на участке фронта, где-то под Усть-Белокалитвинской, идут тяжелые для наших войск бои и что дела складываются для красных неважно. Эти сведения [40] привезли два раненых березовских станичника. Как потом выяснилось, были они недалеки от истины.

Буквально через несколько дней после приезда в Малодельскую и я и Вася Царьков чувствовали себя здесь совсем как свои люди. Мы уже знали почти каждую семью, и малодельцы все знали о нас, и мы им пришлись по нраву. Полюбили нас за то, что мы сразу, без разгона начали жить жизнью и заботами местных людей, в чем могли — помогали им, чего не умели — старались учиться у них. Нередко бывали мы и на вечерних сборищах. В свободное время мы шли туда потому, что хотели поближе познакомиться с людьми и услышать об интересных эпизодах из жизни казачества. Кроме того, мы и сами были не прочь послушать какие-нибудь новости, особенно о положении на фронте. Ну и конечно, когда речь заходила о сегодняшнем дне, нам предоставлялась очень благоприятная возможность кое-что и разъяснить казакам. Газеты присылались только в ревком, поэтому мы больше других были в курсе событий, переживаемых страной.

Приходилось отвечать на разные вопросы. Например, что такое Советская власть и что она дает народу? Чем отличаются между собой программы большевиков и меньшевиков, эсеров и других партий? Что дает казаку декрет о земле, которой у него, мол, хоть отбавляй — успевай только обрабатывать...

Жизнь в станице протекала в это время тихо, спокойно, неспешно. Все до единого ее жители горели единственным желанием, чтобы поскорее окончилась война и домой вернулись их родные и близкие. Однако за этой внешней тишиной и спокойствием скрывалось много нерешенных проблем. И в частности, одной из них являлся вопрос: как вернуть людей к нормальной трудовой деятельности?

Абсолютное большинство трудоспособных казаков действительно отсутствовали, они состояли в рядах Красной или белой армий, но в станице все же осталось достаточное количество людей, которые могли и должны были работать, каждый по своим силам.

Здесь жили такие неработающие старики, которые в наших, среднерусских местностях, как говорится, еще сто очков вперед молодым дадут. Даже с таким действительно престарелым казаком, каким был наш возница Трофимыч, не всякий еще сумел бы потягаться. В этом, кстати, мне пришлось убедиться, когда я впоследствии [41] встретился с ним на фронте, где такие же, как он, ходили на врага в атаку.

Слонялась по станице без дела и так называемая зеленая, или просто допризывная, молодежь, которая в наших родных местах — я уже не говорю о комсомольцах — равнялась в работе со взрослыми и на селе, и на транспорте, и в мастерских, работавших на оборону.

В таком же нерабочем состоянии находилось здесь немало взрослых казаков, которые по тем или иным причинам уклонились от добровольного активного участия в войне или уже побывали на фронте и после ранений, контузий и болезней не желали возвращаться в свои части.

Наконец, ударной трудовой силой в те трудные времена могли стать казачки, которые издревне несли на себе основательную часть не только домашних, но и сельскохозяйственных работ. Но и они не проявляли охоты тряхнуть стариной и взяться за работу.

Сил, как видно, было достаточно, но работать оказалось некому. Весной девятнадцатого, в месяцы страдной поры, на Дону в поле никто не вышел. Хлеб не посеяли. И на первый взгляд, кроме нас, ревкомовских работников, это никого и не беспокоило. Причин было много, главных же, на мой взгляд, две. Первая — жизнь на территории, непосредственно охваченной войной, в которой смертельные враги — свои же станичники, ничем не гарантировала, что собранный урожай попадет в руки, его растившие. Если завтра снова придут белые, они в отместку все до нитки отберут у тех, кто сочувствовал или воевал на стороне большевиков, говаривали одни. Примерно так же рассуждали и другие, среди которых быстро распространялись слухи, что большевики и у своих-то реквизируют излишки хлеба, а уж у белых все подчистую изымут.

Вторая причина безразличного отношения к родному полю была в том, что подавляющее большинство казаков жили еще достаточными запасами продовольствия. В то время как у нас, в центральной части России, население перебивалось четвертушкой черного, смешанного со жмыхом хлеба, здесь в каждой казацкой семье еще в достатке был и белый пшеничный хлеб, и пшено, и сало, и даже такие десерты, как соленые арбузы, моченые яблоки и сливы.

Еще одна из злободневных проблем, вставших перед нами: как в этой сложной обстановке и какими наиболее [42] действенными путями завоевать сочувствие и симпатии людей к Советской власти?

Говоря о малодельской молодежи — а ее в станице насчитывалось сравнительно много, — нужно учесть, что она по своим политическим взглядам и настроениям была исключительно разной и сложной. Одна часть была сочувственно настроена по отношению к нашей новой власти и во всем нам помогала. Другая, связанная с родственниками-белогвардейцами, держалась подавленно и тихо, как бы чувствуя свою вину за связь с белыми, многие из них стремились продемонстрировать уважительное к нам отношение. Пожалуй, самыми трудными для нас оказались те ребята, которые очень умело скрывали под личиной активности и доброжелательности ко всем комсомольским мероприятиям свои внутренние колебания, выжидательную позицию приспособления. Проверить их удалось. Но об этом несколько позже.

Помимо уже упоминавшихся служебных нагрузок мы с Васей Царьковым сразу же приняли на себя заботы о местной школе. Установив, что в станице не хватает преподавателей, мы срочно связались с родным Владимирским губкомом, в результате чего через каких-нибудь две недели к нам прибыл на пополнение гусевский учитель, комсомолец Тодорский. Нас, посланцев комсомола, стало трое — по тем временам уже силища!

Кстати, запрашивая себе пополнение, мы передали владимирским комсомольцам и первый коротенький отчет о наших делах на Дону, попросив их проинформировать обо всем и наших родителей, которым еще не удалось написать ни одной строчки.

Вспоминая пережитое, сейчас трудно сказать, что нам тогда было ближе и дороже: отцовский дом или комсомольский центр. Обещанного нами следующего подробного отчета послать не удалось. Для нас наступили жаркие дни.

Чтобы вовлечь молодежь в общественную работу, мы задумали и немедленно организовали в станице любительские драмкружок и хор. И тот, и другой начали настолько успешно работать, что через каких-нибудь три недели своими выступлениями мы покорили не только одностаничников, но и заявили о себе на всю округу: даже встал вопрос о наших «гастролях» в соседние станицы и в Михайловку. Кстати, в драмкружке я значился среди исполнителей главных ролей, а в хоре выполнял обязанности и его руководителя, и дирижера, и даже солиста. [43]

Сейчас с трудом представляю себе, как же слушали тогда мой голос, с возрастом ломавшийся и переходивший от дисканта в жиденький баритон.

Драмкружок по своему составу неожиданно оказался настолько многочисленным, что пришлось раздать роли для подготовки сразу двух пьес. Одной из них была небольшая одноактная пьеса-агитка неизвестного автора «Солдат вернулся с фронта», текст которой привезли из Михайловки; вторую — «Бедность не порок» Островского — предполагалось поставить позднее как более трудную. В первой я играл роль солдата, во второй — приказчика Мити. Вася Царьков в пьесе Островского должен был исполнять роль Гордея Карпыча Торцова, Коля Тодорский — Любима Карпыча.

Насколько рьяно все взялись за первую пьесу, можно судить по тому, что она была готова к показу всего-навсего за десять дней. Репетиции шли ежедневно. Своими силами кружковцы готовили и сцену, и декорации, и весь необходимый реквизит.

И вот спектакль состоялся. Школьный класс, где была оборудована сцена, станичники заполнили до отказа. Пришли и старые, и малые. Несмотря на некоторые шероховатости в игре «актеров», заметные только самим участникам спектакля, он прошел с большим, я бы сказал, с потрясающим успехом! Все мы были счастливы, но особенно я и Вася. Наша затея удалась на славу, если не считать, что произошел обычный для тех дней инцидент, который все квалифицировали, как прямое на меня покушение.

По ходу пьесы возвратившийся из Красной Армии молодой казак вступает в конфликт со своим отцом и старшим братом, ярыми сторонниками старого режима. На этой почве происходит острая семейная ссора, в результате которой старший брат хватает стоявший в углу хаты карабин и со словами: «Собаке — собачья смерть» — в упор стреляет в казака-красноармейца. Карабин, разумеется, зарядили холостым патроном, и мы с Васей это лично проверили до начала спектакля. В нужный момент раздался выстрел, но, как оказалось, не холостым, а самым настоящим боевым патроном. Падая на пол, я еще подумал: «Как здорово бабахнуло, вот это произведет впечатление на публику!..» Так оценили выстрел и все остальные члены кружка, пока, уже после спектакля, делясь впечатлениями, кто-то не обнаружил, что настоящая пуля пробила насквозь дверь на сцене и застряла в [44] стене следующей комнаты на высоте не более метра от пола. Тут же нашли и дырку под мышкой моей шинели.

На скорую руку произведенное расследование установило, что гибель владимирского комсомольца стала бы неминуемой, если б не большая — не по росту — шинель. Наступив на волочившуюся полу шинели, я споткнулся и начал падать на какую-то секунду раньше положенного срока, да и не в ту сторону. По нашим прикидкам, пуля должна была пробить мою грудную клетку. Кто-то из наших же кружковцев — тайных врагов новой власти — в последний момент незаметно успел перезарядить карабин боевым патроном. Но кто был автором этой хитро задуманной диверсии — установить не удалось.

После спектакля я возвращался домой очень поздно. Ночь была дьявольски темная — хоть глаз выколи.

То ли под влиянием только что сыгранной пьесы а злополучного выстрела боевым патроном, то ли под впечатлением распространившейся с вечера новости об убийстве пробравшимся в соседнюю станицу белобандитом своего зятя, секретаря местной партячейки, то ли, наконец, просто из-за тьмы кромешной и пустынной улицы, но я вдруг почувствовал какую-то неловкость и даже настороженность. Около моего дома заметил из-за изгороди тени каких-то людей, молча сидевших на крыльце. Я никогда не был трусом, но здесь что-то во мне екнуло. В мыслях промелькнули подбрасываемые нам, комсомольцам, анонимки, в которых на разные лады нам угрожали и требовали: «Москали, убирайтесь в свою совдепию, иначе мы с вами расправимся и живыми не выпустим». Во всяком случае, тогда я впервые упрекнул себя за беспечность и за то, что не носил с собой револьвера, как это делали большинство ревкомовцев.

Решение пришло тотчас же: идти вперед, готовым ко всяким неожиданностям. Только не подавать виду, что струсил. Иначе какой же я комсомолец!

Как только проскрипела отворяемая калитка, сидевшие на крыльце встали. Их было четверо. При моем приближении хрипловатый мужской голос спросил:

— Это не вы Соколов?

— Я.

Ответ прозвучал глухо.

— Мы до вашей милости. Не взыщите, что прямо домой да в такой поздний час. Решили дождаться, хоть до утра... [45]

Я насторожился: начатый разговор мог служить маскировкой. На улице ни души, в хате темно, не ждут. В надежде, что кто-нибудь из Мелеховых услышит и в случае чего успеет прийти на помощь, я, на ходу громко постучав по ставне, нарочито громко сказал:

— Да... поздновато. А в чем дело?

— Это мой сынок и его невеста, а это мать невестина — Наталья Ежова, из Березовской. Женить хотим. Уж пожалуйста. В долгу не останемся...

— В чем же дело? Пусть и женятся на здоровье. Попируем. Не ночью же женить! Завтра приходите в ревком, и все в порядке будет. Могут прийти и одни — не маленькие. Что еще вас беспокоит?

— Так-то по-законному должно и быть. Вчера они у тебя... у вас, значит, были, а вы отказали. Мы уж и с батюшкой на завтра договорились, а тут — на, пропасть какая, нет разрешения, или — как там по-вашему — легистрации какой-то...

В темноте узнать кого-либо из ночных посетителей было невозможно, но я сразу вспомнил, что вчера действительно отказал в регистрации брака по самой простой причине: жениху только что минуло семнадцать, а невесте не хватало двух недель даже до шестнадцати. При этом показалось особенно странным, что жених и невеста стоят и упорно молчат (как воды в рот набрали), а пришедшие с ними две матери, будущие свекровь и теща, буквально неистовствуют, с пеной у рта требуя, чтобы разрешение на брак было все-таки выдано. Дело дошло даже до угрозы жаловаться на меня.

Твердо зная, что по закону таких малолеток не женят, я считал, что поступал правильно. Для подкрепления же своей принципиальной позиции в этом вопросе хотел было с ними вместе зайти к самому предревкома, но его, к сожалению, не оказалось на месте: он уехал по делам в Михайловку.

По возвращении Гребенникова я поспешил рассказать ему о всем случившемся в загсе и даже надеялся, что за свою стойкость в решении брачных проблем заработаю похвалу. Каково же было мое удивление, когда вместо поощрения я услышал от предревкома указание, совсем не совпадающее с моим решением. Оказалось, что в данном случае я вовсе не прав и должен был брак этот все-таки зарегистрировать, «хотя бы как исключение». Григорий Иванович сказал, что такие ранние браки в казачестве не редкость и что вызваны они очень многими [46] причинами. Роднящиеся семьи он знал лично: в доме жениха нужны были рабочие руки, мать же невесты выдавала замуж свою несовершеннолетнюю дочь из-за нужды: она жила без мужа, а детей у нее было четверо.

— Потом все повернем по-своему, по закону. А пока не надо вызывать ненужного раздражения в народе, нарушая уклад жизни, существующий с прадедовских времен, — заключил Гребенников.

Теперь же у своей хаты мне ничего не оставалось делать, как согласиться утром следующего же дня принять ночных гостей, пообещав обязательно зарегистрировать брак и даже побывать на свадьбе.

Ложась спать, я уже совсем забыл о случившемся на спектакле, и засыпал довольный тем, что местный поп все-таки выполняет наши указания и не совершает обряды бракосочетания без нашей предварительной регистрации.

* * *

Между тем по мере роста активности окружных белобандитов заметно начали поднимать голову и внутристаничные враги, переходя от анонимных угроз по нашему адресу к их осуществлению. Два дня спустя чуть не поплатился жизнью и Вася Царьков, в которого стрелял, но, к счастью, не попал неизвестный бандит, когда мой друг ночью обходил дежурные точки станицы.

Вспоминая о нашем пребывании на Дону, нельзя не сказать о том, как мы, рязано-владимирские станичники (наше шутливое прозвище), пытались, так сказать, себя оказачить, стараясь изо всех сил во всем походить на местное население. Это касалось и бытовых сторон жизни, и разных казачьих забав — всевозможных манипуляций и выкрутасов с шашкой, — и пения казачьих песен, и залихватских плясок (в этом мы, владимирцы, никак не уступали), и многого другого. Однако главным — лично для меня — стало приобщение к основному казачьему искусству — искусству верховой езды. Научиться хорошо управлять конем, владеть шашкой и хотя бы двумя-тремя упражнениями казачьей джигитовки — это и была основная моя мечта, и она сбылась.

По просьбе предревкома обучать меня главному казачьему делу взялся старый бывалый казак Алексей Григорьевич Долгих, который, кстати сказать, по единодушному признанию пожилых станичников, когда-то в молодости слыл большим сердцеедом и буквально покорял [47] женский пол своей стройностью, осанкой и особенно, конечно, отменной джигитовкой. Он и сам этого не скрывал и даже гордился. «Когда я был молодым, — говаривал Алексей Григорьевич, — не то что наши — все заглядывались. Как в Царском стояли, чуть фрейлину одну к себе на Дон не заманул».

У дяди Леши остался под седлом замечательный, серой масти четырехлетний дончак, которого при отступлении белых он сумел хорошо припрятать.

Учитель он был строгий, педантичный, придирчивый, а главное, терпеливый. «Поспешишь — людей насмешишь, — повторял то и дело, — а я за тебя краснеть не хочу». Относился старый казак к взятым на себя обязанностям с охотой и чувствовал себя во время уроков так, словно выполнял большое государственное дело. В этом он видел, наверное, лучшую возможность доказать свою искреннюю преданность Советской власти.

Научиться хорошо ездить верхом оказалось не так-то просто, как представлялось мне вначале. У моего учителя была своя особая метода обучения, свой подход к этому делу. Сначала он учил меня просто сидеть на лошади («Чтоб не выглядел, как мешок с овсом»), потом правильно держать между пальцами повод и управлять конем, потом держаться на шенкелях. И все это мучение проходило пока без шага езды, на привязанном к арбе коне во дворе его дома.

Мне трудно давалась езда без седла, я сползал то вправо, то влево. Проходившие мимо девчата и мальчишки смеялись, особенно подростки, которые чуть ли не сызмальства чувствовали себя на расседланном коне не хуже, чем в седле.

Видя, как ребята лихо носятся на конях, когда отправляются целой гурьбой в ночное, я втайне от своего учителя две ночи подряд провел с ними там и, нужно прямо сказать, получил хорошие дополнительные уроки. А сколько потом мороки с седлом было! И опять подход к коню, и вдевание ноги в стремя, до которого я из-за своего маленького роста никак не мог дотянуться, и вскакивание в седло, минуя стремя... А как трудно правильно и красиво держаться в седле при езде на разных аллюрах и не набить холку лошади! Чего только здесь не натерпелся! А рубке густой лозы конца-краю не было...

И все же наступило время показать себя миру. Строгий учитель разрешил наконец прогарцевать на коне и перед взыскательными казаками, и перед насмешливыми [48] казачками. Однако как ни манила меня к себе ревкомовская площадь и заветный дом Маруси по соседству, я все же для начала решил попробовать свои силы за ближайшей околицей — по тихой, безлюдной дороге на хутор Муравли. Пробовал и шажком, вслух справляясь о своей посадке у друга-дончака, и рысью, и галопом. Удовольствию не было конца. Вот уж душу отвел!

Наиболее впечатляющий для зрителя галоп мне, еще неопытному всаднику, показался наиболее легким. И поэтому, когда наконец я решился въехать в станицу, избранным аллюром был именно он. Замелькали хаты... Казалось, вся станица в этот момент смотрит только на меня и кричит: «Давай, давай, Коля!..» В голове калейдоскопом одна мысль сменяла другую: жаль, что все это происходит не в родном Владимире — скажем, где-нибудь на Дворянской улице, против рядов! Что бы сейчас сказали оставшиеся там товарищи и девчата, особенно те, которые нравились, но не были еще близко знакомы?!

Вот и поворот — и я уже на прямой к ревкому. Вот и мой дом, а за ним чуть подальше и тот, перед которым хочется особенно отличиться, особенно лихо проскакать. Ведь в нем живет казачка Маруся!.. Только одно было совсем непонятно. То ли я еще не овладел искусством управлять конем, то ли не хватало у меня сил побороть норов коня, почуявшего на себе хлипкого наездника, во всяком случае, вначале смирный, дончак вдруг перестал слушаться повода и, не снижая темпа, начал так прижиматься к левой стороне улицы, к самым хатам и изгородям, что это стало даже небезопасно. Когда же через мгновение мы оказались у изгороди хаты Маруси, дончак, неожиданно преодолев закон инерции, так резко застопорил движение и так сильно вильнул в сторону изгороди крупом, что я, лихой владимирский казак Коля Соколов, — о, ужас! — не удержался на коне и, совершив полет по неопределенной кривой, упал. И надо же случиться, что приземлился я за изгородью двора своей зазнобы, перед которой только что мечтал предстать прямо-таки джигитом.

Кстати, такая норовистая повадка у дончака — не редкость, особенно, когда он чувствует, что вместо хозяина или умелого всадника на нем сидит действительно «мешок с овсом».

Изрядно помятый, с невыносимой болью в боку, я еле-еле встал и с чувством страшного стыда, отворачивая лицо от окон Марусиной хаты, поспешил к калитке, чтобы [49] срочно ретироваться. В эту минуту мне казалось, что (надо мной смеется вся округа и станичники говорят: «Вот так казак: на коне удержаться не может! А еще комсомолец! Это тебе не арбуз съесть!» Больше всего волновал вопрос, что подумает теперь Маруся, которая наверняка сидела у окна и, наверное, тоже донельзя насмеялась. Если так, то грош ей цена! Была бы хорошая девушка, тут же выбежала, спросила бы: не ушибся ли сильно? Пожалела бы.

Но вокруг не было ни души, и даже мальчишки, эти завсегдатаи всех происшествий, и те куда-то исчезли. Конь как вкопанный стоял у изгороди, точно на том же месте, где только что меня скинул и, покачивая головой, как ни в чем не бывало оглядывался на незадачливого всадника.

Не решившись снова сесть в седло, я взял дончака за повод и повел кружным путем домой к дяде Леше, стыдясь даже улицы, по которой только что так лихо промчался.

Как потом выяснилось, по невероятному стечению обстоятельств момент моего падения никто даже и не видел, и все мои опасения оказались напрасными. Что касается дяди Леши, то он, к моему большому удивлению, был даже вне себя от радости, когда я рассказал ему о выходке коня.

— У него это бывает! — улыбался Алексей Григорьевич. — Чувствует, чертяга, что чужак в седло вскарабкался, а раз чужой, то и среди поля долой. Надо не только хорошо ездить, голубчик, но и научиться крепко держаться в седле. — Потом, по-видимому желая успокоить меня, добавил: — Такие шуточки и с казаками случаются.

Не совсем удачное начало не охладило меня к верховой езде. Наоборот, с той поры я каждодневно и еще более настойчиво стал отдавать все свое свободное время этому делу и достиг в нем, по отзывам окружающих, совсем даже неплохих результатов. А урок падения с коня мне вскоре и пригодился. Сколько бы потом я ни сменил лошадей и с каким бы норовом они ни встречались, ни одной из них ни при каких обстоятельствах не удалось вышибить меня из седла. Как, впрочем, и ни одному врагу, с которым не раз приходилось вступать в единоборство...

Если бы только не постоянная тревога по поводу рыскающих по округе белобандитов, жизнь в станице под [50] руководством Советской власти входила бы в нормальное мирное русло. Медленно, но верно сколачивался актив, который помогал вести коллектив станичного казачества по новой дороге. Временный, пока назначаемый сверху орган этой власти — ревком — уже начали признавать единственно законной местной властью. Сам же ревком все более и более начинал чувствовать себя зависимым не столько от назначавших его состав инстанций, сколько от уважения, доверия и авторитета среди своих одностаничников. Еще немного — и встал бы естественный вопрос: почему ревком, а не выбранный Совет казачьих депутатов? К этому вела сама жизнь, и мы первыми же голосовали бы за этот законный орган Советской власти.

Все чаще задачи, стоявшие перед ревкомом, обсуждались в присутствии приглашенных на заседания наиболее активных, преданных Советской власти казаков.

Здесь в это время принимались решения по таким вопросам, как учеба и воспитание детей и молодежи в школе, перераспределение и надел новых земельных участков, коллективная помощь нуждающимся казакам и семьям сражающихся в рядах Красной Армии, церковь и борьба с ее вредными влияниями на семьи одностаничников, сенокос и уборка хлебов...

18 июня день был с утра жаркий и ничем непримечательный. Обычно начался этот день, однако далеко не безмятежно закончился. И то, что случилось, началось опять с ревкомовской сходки на крыльце или, как мы ее окрестили, «крылечного вече». Перед тем как казакам разойтись, один из вернувшихся в Себряково станичников привез тревожную весть: Красная Армия начала отходить с Дона, в Михайловке паникуют и готовятся к эвакуации — якобы окружной ревком уже упаковывает свои дела и для отправки их вызвал подводы из ближайших хуторов.

На следующий день вся станица была на ногах спозаранку. Нескрываемая тревога охватила всех без исключения. Как бы в подтверждение полученных вечером сообщений, чье-то дотошное ухо во время утренней зари на Медведице прослушало даже далекую артиллерийскую стрельбу. Ревком стал будто улей: сплошная толкучка людей — одни уходят, другие приходят. Все задают единственный вопрос: действительно ли Красная Армия отступает и куда и как, в случае чего, будем отступать мы? Но что ответить? Мы и сами ничего не знали. Посланный в соседнюю станицу Березовскую верховой нарочный [51] привез точно такие же сведения, какими располагала и Малодельская. Откуда дошли такие же сведения до березовцев — никто не знал. Может быть, первоисточником оказались мы сами, малодельцы. Березовцы, как сообщил нарочный, тоже в тревоге и, не ожидая каких-либо указаний сверху, готовятся к отступлению. Нужно было послать нарочного в Михайловку, но решили до утра переждать. Если что-либо серьезное, сообщат сами: не оставят же нас в неведении. Показывать себя паникерами мы категорически не хотели.

Но как ни старайся быть внешне спокойным, а душа-то болит. По секрету от всех Григорий Иванович, Вася и я тоже решили прогуляться по берегу Медведицы и сами отчетливо уловили глухое ворчание отдаленных артиллерийских орудий. По авторитетному заявлению бывалого Гребенникова, отзвук артиллерийской канонады может доходить по воде с расстояния ста, а то и более верст. Он предположил, что стрельба эта идет где-то на Дону — в районе станицы Усть-Медведицкой, а может быть, и дальше — у Вешенской или Мигулинской. Так или иначе, расстояние до фронта невелико и отступающие войска могут преодолеть его не более чем за двое-трое суток, а если будет приказ оторваться от противника, то и в одни сутки уложатся...

Итак, не ожидая никаких указаний, предвидя надвигающиеся события, начали подготовку к возможному отступлению и в ревкоме, и наши станичники, которым мы, правда, каких-либо официальных рекомендаций на этот счет не давали. Казаки готовили лошадей, быков и повозки, укладывали самое необходимое и наиболее цепное. Нетранспортируемое имущество, в том числе и некоторые виды продовольствия, надежно упаковывали и закапывали в потаенных местах.

В скорое наше возвращение в станицу верили все и даже те семьи, которые были связаны с белыми и ждали в случае отступления Красной Армии появления дома своих отцов, сыновей, мужей. Но по нашим наблюдениям и разговорам одностаничников было ясно: подавляющее большинство этих семей на сей раз не проявляли злорадства, а, наоборот, старались в любой форме высказать сочувствие покидающим домашние очаги односельчанам. Чувствовалось по всему, что ожидание перемены власти не вселяло веры в эту власть, она воспринималась как временная, неустойчивая, ненадежная. И это прямо говорило о том, что Советская власть успела [52] завоевать среди казачества авторитет и внушить ему уважение и веру.

При отходе всем этим «белородственным» семьям мы дали строгий наказ защищать тех, кто из-за тяжелой болезни или по старости не мог уехать с нами и кого мы с тяжелым сердцем вынуждены были оставить в Малодельской. Ревком строго предупредил, что при нашем возвращении предателям и доносчикам пощады не будет.

Утром 20 июня нарочный привез распоряжение из Михайловки: начать отступление через станицу Березовскую и слободу Даниловку на Елань Саратовской губернии с последующей переотправкой всех ревкомовских дел, документов и ценностей в город Балашов. Нарочному приказано в Михайловку не возвращаться, а, присоединившись к малодельцам, отступать вместе с ними. На наш же ревком возлагалось своими средствами передать распоряжение об отступлении в Березовскую и Сергиевскую станицы. В посланных туда сообщениях о приказе окружного ревкомитета Гребенников одновременно оповещал ревкомы, что, если не случится ничего непредвиденного, малодельцы начнут отход на рассвете 21 июня и что в целях объединения всех отступающих в один боевой отряд желательно, чтобы березовцы поджидали нас, сергиевцев и раздорцев, согласовав ваше последующее продвижение на Елань и с даниловцами.

Было ясно, что Михайловка уже под угрозой захвата белыми, да и сам нарочный рассказал, что ночью через окружную станицу двигалось на север большое количество обозов.

Итак, отход на Елань начнется завтра. А пока уже сегодня, 20 июня, обстановка начала быстро усложняться. К полудню до нас дошли два неприятнейших сообщения. Первое: один из казаков соседнего хутора Муравли по пути на станцию Аргеда не проехал и десяти верст, был обстрелян около хутора Лозовского неизвестным конным разъездом, от которого еле унес ноги. И второе: раздорский казак, отправленный в Михайловку уточнить обстановку, сложил свою голову, не проехав и пяти верст, где-то на подъезде к хутору Субботин.

Все это происходило совсем рядом с Малодельской. Значит, в любую минуту могла возникнуть угроза организованного нападения на станицу как со стороны регулярных деникинских частей, которые, возможно, уже захватили железнодорожный участок Аргеды — Себряково, так и со стороны разрозненных белогвардейских банд. [53]

В сложившейся обстановке ревком принял необходимые меры: все население, способное нести воинские обязанности, не считаясь с возрастом, приводится в боевую готовность. И тут неожиданно для меня выяснилось, что все наши казаки оказались очень запасливыми: у них нашлись собственные карабины и винтовки, шашки и револьверы, все конское снаряжение. Если кому-то чего-то недоставало, необходимое выдавал ревком. О том, что Малодельский ревком располагал довольно значительными запасами оружия и патронов, я не имел никакого понятия. Ясное дело: Гребенников позаботился обо всем заранее.

Уже к полудню ревком превратился в настоящий военный штаб. На привязях вокруг здания стояли оседланные, готовые в поход кони. На многих из них прямо к седлам прикреплены шашки и карабины хозяев. А самих казаков просто не узнать! Во-первых, когда все оказались в сборе, выяснилось, что в станице их не так уж и мало. Во-вторых, выглядели они теперь совсем-совсем по-другому, во всяком случае, я их такими даже и не представлял: все при шашках, фуражки у всех по-ухарски набекрень, иная того и гляди на бок сползет, не удержится, а сами казаки, без скидок на возраст, стали словно более стройными, лихими, боевитыми, с острыми горящими глазами. На лицах — никакой будничной закиси. В общем, не казаки, а орлы боевые!

Только теперь, именно в этой тревожной обстановке, я увидел впервые настоящего боевого казака и почувствовал, что с такими молодцами любые горы сдвинуть можно, любого врага смести с земли русской. Даже старики и те помолодели и выглядели как бойцовые петухи.

Глядя на своих товарищей по оружию, я невольно вспоминал наш дорожный разговор с Трофимычем, который убеждал нас, что былых казаков теперь нет, что в станицах остались только одни старые хрычи да инвалиды. В этот момент Трофимыч почему-то не попадался на глаза, а как хотелось бы сейчас увидеть его!...

Сам я в это время не мог понять одного: почему все-таки многие из малодельцев, которые выглядели теперь такими орлами, с которыми, казалось, и в мирное время можно творить чудеса, до этого момента не хотели ничего делать по хозяйству и так беззастенчиво бездельничали? Неужели мы, ревкомовцы, коммунисты и комсомольцы, чего-то не учли, недоработали?.. Усилий-то в этом отношении было приложено немало. Вероятнее всего, [54] основная причина заключалась все-таки в нежелании казаков рисковать своим трудом, ведь война шла совсем-совсем рядом и даже незначительное — временное отступление наших войск отдавало в руки врага все плоды их трудов.

Итак, мы готовились к отходу. Ревком — штаб, казаки, одностаничники — войско, казачки и явные старики со своими подводами, груженными до отказа домашним скарбом и одновременно всем минимально необходимым для обеспечения бойцов, включая патроны, — наш обоз, а с определенной точки зрения и обуза наша. Кстати, обоз оказался готовым к походу раньше всех предположений. Не ожидая команды, как будто по тайному уговору, подводы раньше всех заполнили ревкомовскую площадь и все улицы в направлении Березовской. А самое главное — все это делалось спокойно, без малейших признаков какой-нибудь суеты и паники.

Впереди всех подвод была и самая главная, пароконная, которая стояла прямо у крыльца ревкома. Загруженная ящиками и мешками с ревкомовскими и партийными делами и бумагами, она принадлежала моему товарищу Васюке Царькову. Перед ним ставилась ответственнейшая задача — любой ценой сберечь это имущество и доставить его в город Балашов.

Я назначался рядовым бойцом нашего самодеятельного отряда, но, как и многие другие казаки, из-за нехватки верховых лошадей был пока лишь пешим пластуном.

* * *

Около шести часов вечера, когда приготовления к отступлению вошли уже в спокойное русло и я собирался было пойти поискать подводу своих Мелеховых, чтобы что-нибудь перекусить, как вдруг где-то вдали, в стороне от дороги на Себряково, послышались глухие винтовочные выстрелы: сначала один, потом другой, третий. Почти тотчас же в том направлении, где-то совсем близко, последовали и наши ответные выстрелы. Это стреляло предусмотрительно выставленное Гребенниковым боевое охранение. Завязалась редкая перестрелка с неизвестным пока по силам противником.

Через минуту выбежавший на крыльцо предревкома окликнул казака Гундорова и начал давать ему какие-то указания. По торопливым жестам, которые я успел разглядеть из окна, можно было догадаться, что Гребенников приказывал использовать колокольню церкви и разместить что-то на улице, идущей сразу от ревкома. [55]

Когда я выскочил на улицу, Гребенников уже быстро шел в сторону нашей оборонительной линии.

Я побежал за ним, желая во что бы то ни стало присоединиться к нему и быть в этот момент только с ним. Для меня, неискушенного в искусстве анализа боевой обстановки, предревкома представлял абсолютный авторитет, у которого многому можно поучиться. Гребенников остановился у крайней хаты, с тыльной ее стороны. Здесь во дворе, прямо у изгороди, лежали двое из наших станичников и напряженно вглядывались в даль — похоже, выжидали появления противника между деревьями, чтобы произвести по нему очередные выстрелы. Точно так, как в тирах стреляют по движущимся мишеням. Еще один наш казак залег за ветряком, совсем недалеко от этой же хаты, но на левой стороне дороги, шедшей на Себряково. Позиция для наблюдения и стрельбы еще более выгодная, но его отделяло от нас ровное, открытое пространство, небезопасное для перебежки. Гребенников окликнул ближайших товарищей:

— Что там случилось?

— Вон на той опушке, — ответил полуобернувшись один из стрелков, — появились сначала двое, а потом и десяток конных и давай палить по станице! Как по ним дали — сразу в лес, спешились и вот теперь прячутся, заразы, за деревьями, стерегут, какого бы дурака выманить! Или это разведка какая, а может, и бандюги промышляют. — Казак показал на заполянский лес справа от дороги.

Это тот самый лес, по которому только вчера Гребенников, Вася и я совершили тайком путешествие на Медведицу, чтобы послушать зловещие рокоты орудий.

— А сейчас не больше стало? — спросил предревкома.

— Нет, вроде даже мене.

— Все равно надо смотреть в оба, ждать всякого можно. Так передайте и смене. Думается все же, что это бандюги. Проверяют: ушли мы из станицы или нет. А может, и нервы проверяют — вдруг с перепугу сами тронемся.

Гребенников перешел к другой стороне хаты и громко крикнул казаку у ветряка:

— Алексей! Смотри в оба. Не обошли бы слева. Кто у тебя там слева?

— Там народ есть. Все в порядке, Григорий Иванович. Бандюги что-то притихли. Может, и осталась какая-нибудь [56] одна сволочь, вот и пуляет себе изредка. Я его только что видел: вон там на опушке, у бугорка.

— Смотри лучше! — приказал Алексей Григорьевич. — Дело к вечеру, думаю, рисковать ночью не будут, а все ж! Вот к рассвету ждать можно всякого. Ну да меры примем. Бывайте!

Гребенников хлопнул меня по плечу и жестом дал понять, что пора возвращаться.

— Идем. Там есть дела поважнее, — сказал он, как будто ничего не случилось.

Только он это произнес, как снова раздалось два выстрела подряд — опять из того же злополучного леса. Я резко повернулся и хотел было бежать, чтобы присоединитъся к нашим бойцам, но Гребенников взял меня за руку и потащил за собой, как непослушного ребенка. Я никак не мог себе простить, что не удалось пострелять. Может быть, и подстрелил бы какого-нибудь гада.

— Успеешь. Скоро всем придется драться, — перебил мои мысли предревкома. — Наверное, даже еще сегодня ночью. Так что не торопись. — Немного помолчав, он добавил: — А впрочем, если хочешь, поди побалуйся. Хоть к карабину привыкнешь. Только смотри, ползком.

От волнения отчетливо ощущалось биение сердца. Прильнув к земле, я по-пластунски подобрался к правому из лежащих у изгороди казаков, который только что дал выстрел в сторону леса.

— Ты видишь? — спросил он соседа.

— Нет.

— Да вон он, смотри: справа от бугра стоит за деревом. Неужели не видишь?

— Нет.

Я уже залег по соседству и тоже начал разглядывать место, куда указывал казак, но тоже ничего не видел.

— А ты видишь? — спросил он меня.

— Да, вроде чего-то есть. Только человека не видно.

— Какой же дурак на рожон полезет! Он за деревом. Одна фуражка появляется.

Я пока ничего не замечал. Однако минуты через две мне что-то вроде показалось. Может быть, именно показалось, но я, не ожидая выстрела соседа, дал свой.

— Что, видишь? — спросил он.

— Вроде кто-то шевелился.

— Вот я и говорю, что там кто-то есть.

Ответных выстрелов не было. Оба казака молчали. Я отполз от них еще немного вправо, откуда, казалось, [57] должно быть виднее. Но все затихло. А жаль! Так хотелось подстрелить гада, отличиться...

Через минут двадцать осторожно, ползком, пробравшись на улицу, я уже двигался к ревкому, счастливый, что сделал из своего карабина первый боевой выстрел.

В ревкоме Гребенников, видимо уже назначивший различных командиров, давал указания о порядке и построении охранения при движении на Березовскую. Насколько я сумел уловить смысл этих распоряжений, они сводились к тому, что мы будем двигаться тылом наперед. Впереди обоз, а в середине и хвосте его на подводах — пешие бойцы. Главная конная группа прикрывает все движение и готовится к отражению возможного преследования сзади. Слева от дороги, по опушке леса вдоль реки Медведица, следуют отдельные всадники, выполняющие обязанности дозоров. Справа, по открытой местности, довольно хитро следует конный разъезд в составе 20–30 сабель: сначала он движется на восток, почти под прямым углом к оси общего движения, по дороге Малодельская — хутор Атамановский, а затем из Атамановского поворачивает почти строго на север — по дороге на Березовскую. В его задачу входит прикрытие всего движения справа, стороны, наиболее удобной для нападения на отступающих малодельцев. Значительная удаленность этого разъезда от основной колонны позволит главным силам в случае необходимости перестроиться в соответствующий боевой порядок.

Обстановка продолжала оставаться такой же неясной и сложной. Опаснее пуль, которые уже просвистели над станицей, была полная неосведомленность о том, что делается кругом. По всем данным, группа красных станиц — Малодельская, Сергиевская, Березовская и слобода Даниловка, которые собирались вместе делить горечь отступления, уже к вечеру двадцатого оказывались в окружении. Во всяком случае, по всему было видно, что наступающие деникинские войска обходили нас и с северо-запада и с юго-востока, занимая территории к северу по железнодорожным линиям Иловля — Себряково — Филоново — Поворино и Иловля — Камышин. Следовательно, завтрашнее наше продвижение будет проходить уже в тылу деникинской армии, в условиях всяких неожиданностей, возможных столкновений и боев.

Обстановка требовала немедленного выступления в поход. Однако Гребенников считал, что ночь — не лучшее время для формирования объединенного отряда казаков [58] наших соседних станиц. Кроме того, он решил, что до Елани не так уж далеко — каких-нибудь девяносто — сто верст — и крепкому отряду под силу преодолеть их за несколько дней, да и своими рейдами по тылу деникинцев помочь нашей регулярной армии. Ревкомы станиц, с которыми поддерживалась постоянная связь, с такой постановкой вопроса были согласны.

К ночи в станице все привели в полную боевую готовность. На окраинах — наиболее вероятных направлениях появления противника — было выставлено усиленное сторожевое охранение с выдвинутыми вперед дозорами. Дежурная пешая группа — у ревкома; в ней находился и я. Основная конная группа (главные силы) — на выезде к дороге, ведущей на хутор Атамановский, обоз — по улице в направлении Березовской.

Поздно вечером Гребенников созвал последнее собрание партячейки и комсомольцев. На повестке дня: задачи коммунистов и комсомольцев во время похода на соединение с частями Красной Армии. В текущих делах — прием в члены партии.

— В этот тяжелый для нашей Советской Республики момент в ячейку поступило заявление о приеме в члены партии комсомольца Соколова Николая, — сказал в конце собрания предревкома. — Пишет, что хочет идти в бой партийным. Рекомендуют его — я, Решетин и Василий Царьков. Мы все его знаем. Уверен, что доверие партии он оправдает.

Меня приняли единогласно. Так в ночь перед отступлением с Дона я стал членом партии. Теперь мне предстояло делом оправдать высочайшее звание члена РКП(б).

...С тех пор прошло много лет, но я вспоминаю этот день, 21 июня 1919 года, как самый знаменательный в моей жизни и чувствую тепло рукопожатий и добрых напутствий друзей-коммунистов из станичной партячейки.

Около трех часов утра, когда занявшийся июньский рассвет уже переборол полную тревожных ожиданий ночную темноту, я услышал зовущий меня с улицы голос предревкома:

— Соколов! Николай! Поди сюда поскорее!

Я вышел. У крыльца стояли Григорий Иванович и дорогой мой дядя Леша Долгих, которого мне очень хотелось повидать и узнать, какое место он занял в нашем отряде. Предревкома сразу схватил меня за руку и неожиданно закричал: [59]

— А ну-кось, целуй своего учителя, да по-казацки, покрепче!

— А в чем дело? — недоумевал я.

— Целуй, целуй, а потом и спрашивай!

Я охотно обнял и поцеловал дядю Лешу.

— Ну вот и порядок, — с удовлетворением сказал Гребенников. — Ты погляди, какой Алексей Григорьевич тебе подарочек припас. А я-то все время за тебя мучаюсь, не знаю, где достать! Думал: из первых трофейных или где-нибудь по пути раздобыть.

У крыльца на привязи стоял оседланный, полностью экипированный гнедой красавец дончак. Я настолько растерялся, что не мог даже слова вымолвить, и снова бросился к дяде Леше и еще раз крепко-крепко расцеловал его, а за ним следом, от избытка чувств, — и предревкома.

— Где же вы раздобыли такого? — спросил я Алексея Григорьевича, не решаясь пока подойти к коню.

— Да ты бери скорей, не расспрашивай, — расчувствовался дядя Леша. — Нашел, и все тут. Только смотри, стремена сразу по своему росту подгони. Я сейчас Григорию Ивановичу говорил: уж больно понравился ты мне, — продолжал Долгих. — Своего бы отдать не пожалел, да сам еще хочу стариной тряхнуть. Уж если не рубать, то насчет разведки какой или иных каких поручений не подкачаю — краснеть за меня вам не придется.

— А где же все-таки раздобыл? — не унимался я.

— Ну вот, опять за свое! — заворчал дядя Леша. — Говорю, забирай! Конь добрый. Я давно за ним присматривал. Молодица одна припрятала и хоронила с самого прихода Советской власти. Как припер, говорит, что, мол, муж в Красной Армии служит. А я ей: раз в Красной — пошто прятать? Придут белые — все равно отберут, а у нас сохранится, да еще службу сослужит. Вот и прибрал. Да, вот что еще что! Чертова баба наотрез отказалась назвать кличку. Давай назовем его на первый раз Гнедок, а дальше сам решишь.

Мы наконец подошли к дончаку. Гребенников признался, что тоже слышал об этом коне и держал его на примете, но в теперешней суматохе совсем забыл да, наверное, так бы и не вспомнил.

Окинув взглядом дончака, Гребенников с минуту подержался за луку седла, потом похлопал его по шее и сказал: [60]

— Добрый конь. Это тебе, кстати, и партийный подарок. Принимай. Ты у нас теперь совсем казаком станешь. Ну а мне пора. Скоро выступаем.

Дядя Леша между тем рассказал, что коня он раздобыл еще поздним вечером, а всю экипировку подобрал у невестки, которая бережно хранила ее после гибели на германском фронте брата (она отступала вместе с нами). Алексей Григорьевич успел опробовать коня и рассказал о некоторых его повадках. По словам дяди Леши, дончак был резвым и немного горячим, запальчивым. Говоря об этом, Долгих добавил:

— На моем ездил — с этим справишься. Этот поспокойнее, не сбросит. Береги его, Коля. Конь на войне — твой самый близкий друг и помощник, твои ноги и руки. Казак без коня — что солдат без ружья. Что будет нужно, ко мне обратишься. Я недалече буду. Меня Григорий Иванович при себе оставил, для всяких поручений и тому подобного.

Я был просто счастлив. Все сложилось так, как бывает только в мечтах.

...Ровно в семь утра последним покинул ревкомовскую площадь станицы конный отряд в составе двенадцати сабель — наш арьергард. Главные силы малодельцев численностью до 50 сабель и 40–50 пеших бойцов на подводах следовали впереди, на расстоянии не более одной версты. Минут за пятнадцать раньше до нас с этой же площади выступил на хутор Атамановский отряд правофлангового прикрытия в составе двадцати человек. Как уже говорилось, он должен был присоединиться к нам в станице Березовской, где нас поджидала более многочисленная группа березовцев и сергиевцев. Здесь наш объединенный отряд становился довольно значительной боевой силой, способной не только прорваться на соединение с частями Красной Армии, но и наделать немало дел в деникинском тылу. Жаль только, что с ростом боевой численности отряда значительно увеличивался и общий обоз беженцев, защита которого, конечно, усложняла маневренные способности отряда.

В центре главных сил ехал наш признанный командир Гребенников. Здесь же скакал и я, до зубов вооруженный — карабином, шашкой и двумя бутылочными гранатами; по-настоящему счастливый, что на коне, что еду в родном строю с красными донскими казаками и нахожусь теперь на переднем крае защиты родной Советской власти. [61]

По расчету предревкома, к моменту выхода из станицы арьергарда, голова колонны обоза малодельцев — а это около двухсот подвод — должна была уже входить в Березовскую.

Ночь и ранние утренние часы, когда мы покидали станицу, прошли без малейших признаков приближения врага. Однако, как только последние всадники арьергарда миновали околицу, словно по заранее условленному сигналу, послышалась редкая беспорядочная стрельба на противоположной — лычакской — окраине, примерно там, где вчера наше охранение отстреливалось от неизвестных налетчиков. Кто-то из казаков даже сказал: «Салютуют, подлюги!»

Были ли эти выстрелы вчерашних белобандитов или действительно «салютовали» притаившиеся до сей поры враги-одностаничники (некоторые из них, кстати, в последний момент успели исчезнуть из нашего поля зрения), оставалось неясным. Во всяком случае, если бы это входили передовые части регулярных деникинских войск, они действовали бы иначе и, видимо, попытались бы организовать преследование.

Дорога на Березовскую сразу же полого спускалась к одноименной речке и затем снова поднималась вверх, скрываясь за перевалом. Слева, рядом с дорогой, до самой соседней станицы тянулась неширокая полоса леса, скрывавшего пойму красавицы Медведицы, дорогой сердцу местных донцов. Справа — открытая степь, прорезанная по ходу движения поперечными, с отлогими склонами балками.

Учитывая особенности местности, Гребенников подал команду перейти на мелкую рысь, чтобы скорее скрыться за косогором, расширить обзор с него и далее — в зависимости от обстановки — или спокойно продолжать движение, или успеть принять боевое построение.

Стрельба продолжалась несколько минут, затем все стихло. Наступившая тишина могла предвещать какой-нибудь неожиданный обходный маневр врага. Отряд ждал и готов был встретить любой поворот событий.

И вот как только мы перевалили за косогор и станица Малодельская начала скрываться из виду, донесся колокольный звон, точно такой, каким обычно созывается народ на площадь. Гребенников немедленно остановил отряд. Послав одного из бойцов назад — на ближайший холм, откуда лучше всего просматривалась местность, — и получив от него сигнальное сообщение, что противника [62] вокруг не видно, он собрал всех казаков и изложил моментально созревший план дальнейших действий.

По мнению предревкома, колокольным звоном собирала оставшихся в станице людей либо вступившая вслед за нашим уходом какая-нибудь незначительная регулярная часть белогвардейцев, либо белобандиты-самсоновцы, которые вместе со станичными изменниками спешили навести в Малодельской свои порядки.

При любых обстоятельствах Гребенников считал необходимым, не останавливая главных сил, которые должны продолжать выполнять первоначальную задачу по прикрытию отступающей колонны, встать самому во главе арьергарда и вернуться в станицу, чтобы произвести разведку боем. Главным было установить силы противника, так быстро появившегося в Малодельской, и возможности его нападения на отступающую колонну.

Если силы противника окажутся малочисленными, ставилась задача их уничтожить, если наоборот — нужно выиграть время для принятия необходимых мер в Березовской. Для соответствующей ориентировки к березовцам был послан нарочный — дядя Леша Долгих. Арьергарду приказано съехать с дороги на ближайшую опушку медведицкого леса, откуда хорошо просматривалась и окружающая местность, и дорога, по которой только что мы ехали, а также северная и восточная окраины нашей станицы.

Тактический замысел операции был очень простой. Отряд возвращался медведицким лесом к окраине станицы, откуда и предстояло совершить смелый налет. Для выявления сил противника, успевшего появиться там, кружным путем высылался дозор из трех всадников, который выполнил бы простой подсчет отступавших на Себряково беляков. Момент начала операции определяло занятие дозором выгодного для наблюдения места, сигналом служил взрыв ручной гранаты. В случае подхода к станице новых значительных сил противника дозору приказывалось немедленно возвращаться обратно, а при необходимости — пробиваться прямо на Березовскую.

* * *

В состав трех всадников дозора Гребенников согласился включить и меня. Отобрали самых молодых, из которых только Вася Дронов, мой одногодок, уже успел повоевать, будучи красноармейцем 200-го полка 23-й дивизии, и теперь, после ранения в руку, отбывал последние дни отпуска. Сам он был из хутора Попова, но все [63] детство провел в Малодельской у родственников и знал всю местную округу до каждой складки, бугорка и межи. Нам очень повезло: Вася оказался замечательным проводником скрытого подхода к любой точке местности. Он и был назначен старшим дозора, как более опытный. Однако Вася отводил себе роль советчика, а фактически старшим оказался я — что ни говори, все же член ревкома!

Крадучись, как завзятые охотники, искусно маневрируя в складках местности, но далеко не отрываясь от станицы, мы быстро приближались к цели. Трудно передать словами до предела обостренные чувства и переживания, испытываемые человеком, впервые попавшим в такую обстановку. В какие-то моменты кажется, что тебя подводит и самый верный друг — конь, выставляя тебя, как каланчу, на показ врагу, и разговор, и даже громкое дыхание, хотя кругом на целые версты нет ни души. Или, наоборот, в мыслях оживают когда-то слышанные байки бывалых бойцов, из которых следовало, что вот-вот мы налетим на засаду притаившегося врага и в неравной схватке его обязательно уничтожим или пленим, показав, на что способен в трудную минуту красный конник.

Солнце уже изрядно припекало, когда мы достигли наконец условленного места. Спешившись, выбрали удобный для наблюдения холмик: отсюда как на ладони и дорога на Михайловну, и окраина станицы, где только вчера была наша линия обороны, а теперь — тыл врага (если он уже в Малодельской). Нас отделяло от въезда в станицу не более 240–300 шагов. Нигде ни души...

Дронов, как и было условлено с Гребенниковым, отойдя от нашего наблюдательного пункта шагов на 50, бросил гранату и сам распластался для безопасности за бугорком. Раздался взрыв, да такой, что казалось, сюда немедленно сбегутся и оставшиеся станичники, и все беляки. Но, что удивительно, ни через минуту, ни через пять и даже ни через десять этот взрыв внимания к нам не привлек. Напугал он разве только нас самих тем, что выдавал наше месторасположение.

В этой обстановке особенно странной казалась не тишина в станице (оставшихся там было мало, а прибывшие белогвардейцы могли принять взрыв за обыкновенную шутку своих же людей), тревожило бездействие отряда Гребенникова. Неужели он изменил решение или, вынужденный отступить, сам был где-нибудь уже около [64] Березовской? Но почему тогда не известили нас? Неужели забыли?..

При таких ситуациях решения принимаются мгновенно: итак, садимся на коней и сами узнаем, что делается в станице. В случае чего уйти к своим всегда сможем.

Сначала едем по околице, затем по улочке, которая должна вывести к площади, кругом ни души. Прижимается к хатам и изгородям Вася Дронов, бывалый боец, хорошо знающий цену неоправданному риску, явно отстает второй дозорный, — по натуре человек вообще осторожный, он едет на несколько шагов сзади. Дронова и никак не хочет подтянуться ближе. Я впереди них на две-три хаты. Чувствую себя напряженно, но почему-то уверенно. Поощряет меня и Гнедок, который без удержу рвется вперед — может быть, потому, что чует свой хозяйский дом. Станица и дальше выглядит словно вымершей.

Еще не добравшись до угла улицы, откуда должна быть видна ревкомовская площадь, я начал прослушивать чей-то громкоголосый баритон. Немного придержав Гнедка, подал знак товарищам подъехать ко мне, но ребята остановились совсем, и я решил скорее добраться до угла и посмотреть, что же делается впереди, словно на этом и кончалась наша разведка и всем надлежало вернуться на наблюдательный пункт.

Высунувшись из-за угловой хаты, я сразу увидел, что около ревкома сгрудились с полсотни станичников, преимущественно женщины, а с крыльца какой-то горлопан в рядовой казачьей форме держал речь и азартно размахивал рукой. Возле него находилось несколько таких же бандюг, позади же толпы сидели верхами еще четыре казака. Сколько я ни старался сосчитать всех этих беляков, их никак не набиралось более десятка. «Оратор», по-видимому, уже окончил речь, так как мне стало видно, как он, присев на корточки, начал о чем-то разговаривать с окружающими.

Если б тогда, как и теперь, по прошествии многих лет, меня спросили, какие чувства побудили меня в этот момент атаковать врага, ответить я наверное бы не смог. Все-таки трое, а вернее, один против десяти...

Помню, как взял гранату, бросил ее для шума в сторону пустой улицы и, выхватив шашку, дал Гнедку шенкеля. С неистовым криком: «Дивизия, за мной!..» — бешеным галопом я мчался к ревкому.

Далее все события происходили с такой быстротой, [65] что трудно даже себе представить. Справа и слева мелькали хаты, а впереди на площади — кипящий муравейник разбегающихся людей. Сзади и спереди выстрелы. Хочется к разгулявшейся в воздухе шашке присоединить и меткий наган, но, когда враг уже близок, шашка лучше. Все внимание — на беляков, которые на крыльце, и на тех, что позади, в седлах. Но первые уже смешались с толпой, а вторые удирают, сбивая с ног местных жителей, по дороге на Березовскую.

Когда я проскакал по площади, она была уже почти пуста. Казачки в паническом ужасе, с громкими криками жались друг к другу у изгородей хат, выходивших на площадь. А некоторые, невзирая на длинные оборчатые юбки, прыгали через изгороди почти как заправские цирковые акробаты. Видимо, этим же путем скрылись и белобандиты. Ну а те, которые улепетывали на лошадях и теперь стали целью моего преследования, вдруг как будто напоролись на непреодолимую преграду, неожиданно и резко свернули влево, в первый же оказавшийся открытым двор, и, перемахнув через плетень, устремились в медведицкий лес.

Забыв обо всем на свете, я кинулся преследовать конных бандитов, но то, что было просто и легко для казака, оказалось непосильным для меня, доморощенного всадника. Разгоряченный до предела Гнедок, видимо, только из-за моей неопытности не взял барьера и резко остановился, чуть не сбросив меня на землю. Вот тут я по-настоящему и оценил урок, который преподал мне недавно конь моего учителя дяди Леши.

Мне ничего больше не оставалось делать, как израсходовать пару патронов на уже скрывшихся в лесу белогвардейцев и пожалеть, что ничего с ними не смог сделать. Их было четверо.

Пока я преследовал беляков, раздались наконец выстрелы и послышалось настоящее, многоголосное «ура» с атамановской окраины станицы. Это были наши, малодельские. Гребенников разделил отряд пополам, чтобы атаковать станицу с двух направлений.

Стоя у злосчастного тына, который преградил мне путь, я немного отдышался, осмыслил случившееся, затем любовно и с благодарностью похлопал взмыленного Гнедка по загривку и поводом повернул его на дорогу.

Именно в этот момент, не замечая меня, мимо промчались с шашками наголо казаки-одностаничники. На площади сгрудилась вся наша конная группа, за исключением [66] нескольких всадников, в том числе и Васи Дронова, которые поскакали искать бросивших своих лошадей белых. Небольшая группа казаков была послана на окраину станицы в дозор.

К станичной площади со всех сторон стали подходить пережившие панику малодельцы. Вот показался и дом ревкома, на крыльце которого сидел Гребенников и о чем-то распрашивал двух малодельских стариков, которые не уезжали с нами.

Я подъезжал к ревкому неторопливо, с чувством некоторой досады: упустил случай отличиться — белобандиты скрылись безнаказанно в лесу. Необычным было только то, что одностаничники как-то уж очень подчеркнуто освобождали мне путь к ревкому и по-доброму, тепло улыбались, сопровождая репликами:

— Молодец, Коля!

— Молодец, Соколов!

— Вот это хлопец!

Увидев меня, Григорий Иванович прервал разговор, встал и не без некоторой торжественности в голосе громко сказал:

— А ну-ка слезай, именинник!

Я соскочил с коня и подошел к Гребенникову.

— Молодец, Николай! Не ожидал от тебя такой прыти. Вон ты, оказывается, какой! — И уже обращаясь ко всем казакам добавил: — Вот вам, товарищи, и комсомол, москали!.. Прислали только троих, а сколько дел успели натворить! А? Молодежь нашу узнать нельзя! Эх, если таких молодцов — да с десяточек бы! Всю станицу вывернули бы. — Потом обернулся ко мне: — Спасибо, Николай. Ты нам как родной теперь...

С этими словами предревкома схватил меня за плечи, подтянул к себе и, по-отцовски обняв, поцеловал.

— Ну как? Примем его в казаки? А? — Григорий Иванович обратился снова к станичникам. — И он с нами не пропадет, да и мы с таким тоже, пожалуй, в накладе не останемся!

— Примем!.. Хорош!.. Годится!.. Молодец! — послышалось в ответ.

— И женим на казачке! — крикнул кто-то издалека, вызвав всеобщее оживление.

Гребенников помолчал немного и, как будто вспомнив что-то важное, сказал:

— А знаешь, Николай, ты ведь и собственного коня заработал. Тут нам целый табун достался — пяток неплохих [67] лошадок. Можешь отобрать любую. Или своего оставишь?

Еще и не видя трофейных лошадей, я уже считал своего Гнедка самым лучшим, ведь он теперь стал для меня настоящим другом. Не задумываясь, я ответил:

— Нет, уж лучше Гнедок. Он теперь как родной мне.

Оказывается, убегая в панике, белые оставили на привязи пять хороших, прекрасно экипированных дончаков. Хотя это было и немного, но зато очень кстати: ведь это пятеро новых всадников. В переметных сумках помимо хлеба, сала, нательного белья и винтовочных патронов были найдены и награбленные вещи: женские платки, золотые обручальные кольца, Георгиевские кресты первой и второй степени. В одной из сумок обнаружили даже золотой портсигар с какой-то надписью на французском языке.

Как выяснилось, белогвардейцы появились в станице буквально в час нашего отхода — видимо, были хорошо осведомлены, поэтому въехали в Малодельскую без промедления. Их было девять человек — двое раздорских, один из хутора Орловского и еще один из Сухого; остальных старики не опознали. Назвались они представителями свободного Войска Донского — звучало это, конечно, лучше, чем, например, самсоновцы, повстанцы или деникинцы. Прибыли они в станицу якобы предупредить, что, пока будет назначен станичный атаман, все должны сохранять порядок, но главное — если в станице появится кто-либо из красных или кто-нибудь из местных будет вести большевистскую агитацию, необходимо немедленно сообщать в Михайловку. За помощь красным, сочувствие им или иные действия против свободного Войска Донского любого ожидает виселица или расстрел. Особенно это относилось к малодельцам, сергиевцам, березовцам, которые по заявлению беляков прославились своим сочувствием большевикам.

Пожалуй, самым главным для нас явились сведения о том, что вслед за Михайловкой части деникинской армии взяли Филоновскую и подошли уже к Урюпинску и Поворино. Они совпадали с уже имевшимися у нас данными и подтверждали, что основные направления движения белой армии прошли мимо наших станиц, а это, в свою очередь, давало основание предполагать, что едва ли нас будут преследовать по пятам регулярные части деникинцев, не предвиделось и наличия в округе крупных сил самсоновских повстанцев. [68]

Впоследствии я поинтересовался, почему же Гребенников не начал атаки тотчас после взрыва гранаты, как было условлено. Оказалось, все перепутали якобы мы, сами исполнители сигнала. Григорий Иванович убеждал, что по его указанию атака должна была начаться после броска второй гранаты. Совершенно случайно оно так и получилось, но... взрыв гранаты произошел уже в самой станице и совсем по другому поводу. И случилось все так, как якобы было задумано. Второй взрыв уж наверняка привлек бы к нам внимание белогвардцейцев, и победа могла достаться малодельцам не такой простой ценой.

Итак, мы снова уходили из ставшей мне родной станицы. На этот раз я оставлял ее уже на очень долгое время. Снова я побываю в Малодельской только через 23 года, в лихую годину Сталинградской битвы...

До Березовской я ехал рядом с Гребенниковым во главе отряда. Все считали меня именинником, поэтому Гребенников сам указал мне это место в строю. Подумать только: верхом, да еще во главе казачьего отряда! Быть впереди отряда было для меня большой честью, но вместе с тем я чувствовал себя довольно напряженно. Может быть, в это время никто и не обращал на меня внимания, но мне казалось, что десятки казачьих глаз смотрели только на меня и критически оценивали и мою посадку в седле, и умение ездить на боевом коне, особенно когда наступал черед езды на рысях.

Тот, кто когда-либо ездил верхом, знает, как тяжело и утомительно отрабатывать посадку в седле. Я изо всех сил старался не ударить в грязь лицом и держался по всем положенным правилам. Мне казалось, что сам Гребенников, видя, как я стараюсь и устаю держаться, стоя на стременах, нарочно удлинял сроки езды на рысях. Я не раз подумал, насколько все-таки было легче одному скакать галопом по станице — пусть даже навстречу врагу, нежели теперь выдерживать испытание на бывалого кавалериста.

Пока мы добирались до Березовской, я не только сдавал экзамен по верховой езде — предмету гордости дяди Леши, — но осваивал на ходу и другую науку. Начиная с первой команды — на построение, — поданной Гребенниковым у ревкома, я всю дорогу повторял про себя и другие его команды, которые он отдавал отряду по тому или иному случаю — страстно хотелось научиться командному языку. [69]

В Березовскую мы въехали уже вечером. Нас ждали с нетерпением и свои, малодельцы, и березовцы. Из-за нашей чрезмерной задержки в станице распространился слух, что наш отряд напоролся на сильную засаду деникинцев, которые, заманив нас в Малодельскую, всех до одного уничтожили. Согласно этой версии, взятого в плен Гребенникова повесили на крыльце ревкома, а меня зарубили у церкви, куда я якобы кинулся, чтобы там скрыться.

Опасаясь налета деникинцев на Березовскую, решили выставить на ее окраине довольно сильное охранение, наготове была и усиленная разведывательная группа, которой вот-вот предстояло направиться в сторону Малодельской. Если б не посланный Гребенниковым вперед специальный нарочный, не исключено, что выставленное на окраине охранение, подпустив поближе, угостило бы нас градом пуль.

Станица Березовская оказалась буквально запруженной людьми, подводами и оседланными лошадями. Откуда взялось столько! Помимо малодельцев и березовцев здесь находилось много людей из приписанных хуторов. Только здесь я и увидел, как много собирается нас, красных, и какую силу мы можем представлять для противника во время похода по его тылам.

А время в Березовской не теряли даром. К нашему приезду была уже закончена вся организационная работа по формированию части. Малодельцы в этом отряде представляли малодельскую сотню. Наш объединенный боевой отряд, получив название Первого отряда Северного Дона, пробиваясь в сторону Балашова, должен был на каком-то рубеже соединиться с частями отступающей Красной Армии. Все казаки отряда высказали решимость в случае невозможности соединения с Красной Армией перейти к партизанским действиям в тылу врага. Многие из них уже имели опыт таких действий на Дону в восемнадцатом году, находясь в отрядах Миронова, Сиверса, Киквидзе.

В формировании нашего объединенного отряда большую активность проявил председатель Березовского станичного ревкома коммунист Лавягин, который и должен был возглавить наш поход. Судьба этого замечательного человека, как мне известно из рассказов, сложилась трагически.

Выяснив обстановку в Малодельской и будучи уверенным, что непосредственной угрозы нападения на Березовскую [70] в ближайшие несколько часов не предвидится, Лавягин решил перед походом съездить в соседний хутор — попрощаться с матерью и родственниками. Однако он не вернулся ни вечером, ни на следующее утро. Кто-то даже пустил слух о его измене.

Только на третий день, уже в пути, мы узнали, что случилось с Лавягиным. В доме матери его связали собственные родственники и на следующий день после нашего ухода из Березовской привезли в станицу. Вместе с занявшими ее белобандитами они учинили над казаком-коммунистом жестокую расправу: Лавягин был повешен у ревкома. Это известие буквально потрясло всех — первая наша, причем ничем не оправданная потеря. Всем отступающим стало еще более ясно, что возврата к старому нет, что только победа и полный разгром белогвардейцев вернут казакам мирную трудовую жизнь.

Рано утром 22 июня мы оставили Березовскую. Предстояло пробиваться к Елани, в Саратовскую губернию, на соединение с частями Красной Армии, — трудный, полный неожиданностей путь.

Я снова ехал впереди, но теперь уже впереди всего объединенного отряда красных станиц — Первого отряда Северного Дона, состоявшего после присоединения сергиевцев пока из трех, а после Даниловки — из четырех казачьих сотен. Это уже была сила!

Собрание командиров сотен, на которое пригласили и актив старейших казаков, по предложению Гребенникова избрало меня политическим руководителем отряда, В представлении казаков название политрук звучало лучше, чем комиссар.

На этом собрании, где утверждались и некоторые командиры, когда встал вопрос обо мне, один из стариков неожиданно спросил:

— Мало что храбрый, мало что хорош и как свой вроде, а вот накосить травы своему коню сможет?

— Сможет, — смело заявил Гребенников и предупредил меня: — Так что, Николай, не подведи. У нас, казаков, чтобы быть своим и пользоваться настоящим авторитетом, такое может оказаться важным делом. Если не умеешь — подучись, а потом при случае на виду у всех покажи свою хватку.

К счастью, к этому времени я уже умел и косить, и жать. Пригодились наши комсомольские выезды из Владимира на помощь деревне в восемнадцатом году. Совет Гребенникова я все же исполнил и, видимо, не напрасно. [71]

А вот об обязанностях военного комиссара части мне в это время не было ничего известно. Никаких директив по этому вопросу не поступало, и рассказать о них мне было некому. Поэтому свои функции я определил сам, по собственному усмотрению. Сводились они в моем представлении к следующим основным положениям: быть всегда среди людей и укреплять в них непоколебимую веру в торжество Советской власти, силу ее армии; защищать интересы казаков, всесторонне помогать командирам во всех их делах, и особенно в бою; не боясь пули, сабли и даже смерти, быть всегда впереди, там, где всего тяжелее и всего опаснее.

До соединения с частями Красной Армии, которое произошло в районе Елани через восемь дней после нашего выступления из Малодельской, отряд проделал стодвадцативерстный путь по тылам деникинской армии.

Утром 29 июня мы настигли на запыленных стенных просторах поток отступавших с боями красных арьергардов и вышли в район Краишево, Журавка, чтобы уже вместе следовать на Елань, где регулярные части Краевой Армии переформировывались и организовали оборону против наседавших деникинцев.

Мы вливались в знаменитую на Северном Дону, бывшую мироновскую, 23-ю стрелковую дивизию, в составе которой к этому времени подавляющее большинство красноармейцев и командиров были донскими казаками, в том числе и тех станиц, где формировался наш отряд.

Мне было приказано явиться в Елани к начальнику политотдела 23-й стрелковой дивизии. «Неужели придется оставить малодельцев и получить повое комсомольское направление — куда-нибудь в сдвинувшуюся к северу прифронтовую полосу?» — с тревогой подумал я и на окраине Елани отделился от своего отряда с твердым намерением остаться рядовым кавалеристом в той части, куда направятся пополнением наши малодельские.

В этот момент во главе отряда ехала именно наша сотня. Приободренные тем, что теперь они — уже подразделение регулярной Красной Армии, малодельцы пели какую-то лихую казацкую песню. И кто бы мог подумать, запевку вел «для особо важных поручений» вестовой — мой дорогой дядя Леша!

Прощаясь с ним, на всякий случай я сказал:

— Еще раз спасибо тебе великое за все.

— Тебе спасибо. Мне за что? Смотри только береги нашего Гнедка, он счастливый!.. [72]

Дальше