Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 6.

Спире

«Эх, ты, батрак —советский работник».
Народная укоризна

Зал ожидания маленькой станции Саласпилс плотно набит. В углу тускло светит не то электрическая, не то керосиновая лампа. Ждут рижского поезда. Пассажирские поезда ходят плохо и редко — война. Изредка громыхают воинские эшелоны. Пленные сгрудились в углу зала. Хозяева-латыши стоят отдельно. Одни хозяева приезжали регистрировать пленных, другие — брать новых. Пока ждем, обмениваемся скупыми новостями о лагере, о войне, а главным образом, предположениями о новых хозяевах и о своем житье-бытье. Наконец приходит поезд. Кое-как втискиваемся; в вагоне полно, кто сидит, кто стоит. Публика разная: немцы, латыши, хозяева с пленными и всякий другой народ. На весь вагон светит один закоптелый фонарь, так что с трудом различаешь лица соседей. Хотя людей и много, но в вагоне тихо. Больше молчат или разговаривают вполголоса. Должно быть, во время войны всем невесело. Нам ехать до станции Огре — это километров сорок на восток от Риги. Едем не меньше часа.

Станция Огре тоже невелика, и народу выходит немного. На площади несколько саней ожидают приезжих. Лошади аккуратно покрыты попонами. Латыши обсуждают, кому куда садиться и кому с кем ехать. Наконец, разобрались. В наши сани набиваются пятеро: трое латышей и двое пленных. Поехали. Дорога темная, снежная. Большого холода, однако, не чувствуется. На мне шинель, фуфайка, гимнастерка, брюки из мешковины и такая же нательная рубашка. На ногах самодельные опорки из обрезанных старых валенок на деревянной подошве. За плечами вещевой мешок, [81] в котором побрякивает котелок с ложкой, самодельная трубка из корня яблони и коробочка для табака. Дорогой один из латышей рассказывает уже приевшуюся мне повесть о хорошей жизни в свободной Латвии. Разумеется, это так. Но мне-то что от этого? У меня ведь такой жизни нет.

Наконец подъезжаем к дому. Все высаживаются и расходятся по хуторам. Остаемся мы с хозяином, которого зовут Спире. Он немолод, пожалуй, лет под шестьдесят, но бодрый и живой человек, одет как горожанин, даже в шляпе. В доме еле-еле светится одно окно. Лошадь отводит батрак, для замены которого я и взят. Мы с хозяином входим в дом, в довольно обширную кухню. Здесь все закоптелое, темное. Русская печь, плита, большой грубый стол, массивные тяжелые табуретки. На столе в поставке свеча. Вокруг — ведра, канны-бидоны, корзины, мешки. На кухне возится согбенная старуха лет восьмидесяти — мать Спире. Вероятно, на этой самой кухне она проработала всю жизнь. И теперь целые дни она моет ведра, бидоны, варит еду скоту и людям, да мало ли еще что. Правда, на двор она уже не выходит. Вскоре с фонарем возвращается батрак Василий — русский мужичонка лет под пятьдесят, рябой и кривой на один глаз.

Садимся ужинать: хозяин, Василий и я. Старуха обслуживает и с нами не садится — так принято. Еда — обычная, крестьянская: путра — молочный суп с ячменной крупой и превосходный отварной картофель, нарезанный половинками, с белым мучным соусом — зостом. Культура картофеля здесь очень высока — в пищу идут только отборные столовые сорта. И не дай Бог смешать при посадке клубни разных сортов.

Превосходен и крестьянский черный хлеб, который тоже печет эта же вечная труженица. Ужин закончен. Говорю «спасибо», «пожалуйста» — отвечает хозяин. Вот это уже против правил; спасибо говорится за стряпню, а не за еду: еда — это плата за работу. Ответить должна хозяйка, но она или не слышит, или не понимает по-русски. Если это повторится, благодарить за еду не буду.

Не раз я пытался представить себе эту старушку молодой девушкой и не мог. Пожалуй, никакое воображение не способно увидеть молодое в развалине. Не только увидеть, но и преодолеть отвращение. Это естественно. Уважать уходящее из жизни нельзя. Но может быть, нужно хотя бы поблагодарить ушедшее поколение за его дела? И это нет. За что, например, молодежь должна сейчас благодарить наше поколение? Думаю, не за что.

Однако день окончен. Мы с Василием идем в батрацкую комнату, напротив кухни. Мне предоставляется топчан с сенником и подушкой, покрытый домотканым одеялом. Василий ложится на охапку сена, так как завтра он уходит и здесь уже не работает.

Утром поднимаемся рано, еще нет и четырех часов, и сразу идем на скотный двор, шагах в тридцати от дома. Там тепло, просторно. Приятно [82] пахнет молоком, коровами, навозом и чем-то жилым. Слабо светит принесенный фонарь. Животные поднялись, переступают ногами и смотрят на нас. У одной стены стоят девять коров, напротив две лошади и загородка, за которой хрюкают шесть свиней. Здесь же десятка два кур. Петухи кричат.

Василий показывает мне мои обязанности. Сначала сгребаю навоз и бросаю его сквозь откидной люк на задний двор в навозохранилище. Коровы стоят на дощатом помосте, сантиметров двадцати высотой; ширина же его такова, что корова только-только может стоять. Поэтому под коровами всегда сухо и чисто, и навоз падает в бетонный желоб за помостом. Убрав навоз, накачиваю воду в огромный бак под крышей хлева. Из бака вода по трубам идет к автопоилкам, расположенным перед коровами. Автопоилка — это чугунная чашка, вроде половинки арбуза; на ее дне плоский язык, на который корова давит мордой и этим открывает клапан.

Далее через люк в потолке сбрасываю сено и набиваю им кормушки у коров и лошадей. Затем очищаю свинарник и приношу свиньям теплое густое месиво из отрубей и картофеля, приготовленное на кухне хозяйкой.

Теперь начинается самая ответственная работа — доение коров. Первую корову доит Василий. Корова к нему привыкла и стоит спокойно. Под вторую корову на маленькую скамеечку сажусь я. Корова беспокойно оглядывается назад. По совету подошедшего сейчас хозяина привязываю хвост к ноге и оглаживаю у шеи. Затем обмываю теплой водой вымя, вытираю его чистым полотенцем и подставляю подойник.

Начинаю доить. Несколько замирает сердце — как-то получится? Почему-то сразу получается хорошо. Берусь за правый задний и левый передний сосок и последовательно пережимаю пальцы от указательного к мизинцу. Именно пережимаю, а не протягиваю сосок между большим и указательным пальцами, как доит Василий. Молоко в соске тепло и упруго перемещается в руке, и струйка со звоном брызжет в подойник. Корова стоит спокойно и глубоко вздыхает. Меняю соски. Работа идет споро, сказалась привычка к топору, укрепившая руки. Василий возражает против моего способа дойки, но меня поддерживает хозяин, который скоро уходит. Как я узнал впоследствии, способ протягивания соска здесь называют русской дойкой. К концу дойки руки начинают ныть. Надоили почти две полные канны, это не менее чем 80-90 литров. А еще сегодня предстоит вторая дойка. Правда, во вторую дойку молока меньше, но вести ее придется мне одному. Молоко оставляю снаружи у ворот хлева и бодро иду завтракать, помалкивая про боль в руках. Начинает рассветать.

Так пошел день за днем. Утром уборка скота и большая дойка. Днем поездка за дровами и сеном, пилка и колка дров, которых идет неимоверное количество. Кухня топится весь день. Едва успеваю подносить дрова, отруби, муку, картофель. Множество других работ: штукатурю отбитые места в кухне и [83] комнатах, белю печки, починяю крыльцо и т.д. Работы много, но вся она — нужная, целесообразная, что создает стимул и интерес к труду.

Затем обед. Меню всегда одно и то же: путра, отварной картофель, сало и молоко. Все это превосходное и без ограничений, не как у Бланкенбурга, где им самим еле-еле хватало. После обеда вторая уборка скотного двора и второе доение. В этих повседневных работах хозяин участия не принимает, вся работа лежит на мне. День заканчивается ужином часов в семь.

Теперь наступает мое лучшее время. У себя в комнате, освещенной только пылающими в печке дровами, я один. По стенам полутемной комнаты бегут блики яркого пламени из открытой дверцы. Лежу на топчане и с удовольствием курю. Именно с удовольствием, а не с нервным тиком, как курят в городах. Табаку у Спире вдоволь — полон чердак. Сам он не курит, но табак выращивает. Курить, однако, удается лишь раза три — четыре в день.

Первое время все тело ноет, потом привыкаю. Полное блаженство. Иногда даже печку закрыть не успеваю — засыпаю, как мертвый. О чем я думаю в эти полчаса перед сном? Да ни о чем. О семье думается мало и редко. Вроде меня больше и на свете нет, а что было, то безвозвратно ушло и не вернется. О женщинах? Тоже нет. Работа, какое-то зависимое положение, длительное отсутствие всякого общества, кроме пленных солдат, немцев, латышей, как-то внедрили в сознание мысль, что больше ничего нет и не будет. А что было раньше, это как во сне или в тумане. Да и прежняя жизнь, если и вспоминается изредка, то тоже не больно весело.

Я совсем не моюсь. Руки и лицо после бритья мою по-латышски — в тазу, а тело не мою. Латыши моются дома в корыте, а я — никак. И ничего, каких-либо запахов, какой-либо коросты на мне нет. Белье тоже не стираю, так как переодеться не во что. И ничего, не паршивею. Поэтому прежние представления, что если не мыться, то произойдет какая-то катастрофа, неверны. Недаром говорят: «Медведь не моется, а чистый». Впрочем, несколько своеобразное мытье до пояса у меня все же бывает. Одна молодая, эмоциональная и очень молочная корова по кличке Бруна — страшная лизунья. Вероятно, она скучает по отнятому теленку. Когда я сажусь доить Бруну, то снимаю гимнастерку. Корова сильно изгибается и вылизывает меня от пояса до головы: грудь, бока, спину, живот, плечи. Особенно любит вылизывать под мышками. Мое дело только подставлять ей то один, то другой бок. Сначала она обильно смачивает кожу слюной, затем растирает смоченные места языком и, наконец, вытирает досуха. Язык очень длинный, теплый и шершавый. Не остается ни одного участка непромытой кожи. После такого мытья тело становится очень чистым, розовым и немного горит. Вылизыванье заканчивается к моменту окончания дойки, так сказать, приятное с полезным.

Днем по воскресеньям у меня гости: приходят два — три пленных соседа. Хотя это и запрещается, но Спире смотрит сквозь пальцы. Условия у меня [84] наилучшие. Во-первых, своя комната, во-вторых, вдоволь хозяйского табаку. Чаще всего приходит Николай — немолодой рассудительный колхозник из Кировской области. Дома у Николая большая семья. С ним очень интересно поговорить о всяких крестьянских делах. На мои опасения по поводу предстоящих весенних работ он высказывается так: «Да брось ты об этом; на грош ума не надо». Как часто я вспоминал добром Николая, когда стал уже заправским крестьянином-батраком. Говорит Николай с вятским выговором, вытянув губы трубочкой, не то на О, не то на У. Многое он называет не так, как привык называть я. Откуда-то просачиваются добрые вести о крахе немцев под Сталинградом и в Африке. Но это не вызывает у Николая интереса. Он фаталист и держится мнения: «Надоест воевать, так и кончат». Живет Николай сейчас на большом хуторе у суровой и властной вдовы.

Приходит также Сергей — молодой парень, постоянно болеющий, по-видимому, серьезно раненный, как будто в легкие. Что у него повреждено, он и сам толком не знает. Валялся месяца четыре в рижском госпитале, потом попал в Саласпилский лагерь, а там был отдан работать к крестьянам для окончательной поправки.

Как они — эти раненые? Почему одни находятся у себя на родине, а другие у противника? Да и все ли добираются до лазаретных коек или нар? Пожалуй, не требует пояснений то, что человек, получивший ранение, обычно лишается возможности передвигаться. Он остается у того, кому сейчас принадлежит территория. Хорошо тому, кого ранили на спокойном участке фронта при позиционной войне. Он у себя дома. Немного хуже раненному при наступлении, но и то есть надежда на то, что хоть и не сразу, и совсем не всех, но все же подберут свои. Но совсем плохо раненному при отступлении. При отступлении раненых не подбирают, возможностей для этого нет. Вот они-то и остаются противнику. Как мне известно из своего опыта, немцы подбирают чужих раненых наравне со своими. Первая помощь чужим оказывается, конечно, после своих, но оказывается. Дальнейшие условия содержания своих и чужих, разумеется, сильно различны. Но те, кого хоть кто-нибудь подобрал, уже счастливцы, многих не подберет никто. Валяются они, пока не умрут. Сколько и сейчас лежит скелетов с проросшими сквозь ребра кустами. А ведь раненых много больше, чем убитых. Быть убитым сразу — маловероятно.

Гости сидят часа два, затем расходятся. По воскресеньям отменяется только дневная работа, а вся основная зимняя — например, уход за скотом, — конечно, остается.

Молоко, которое Спире сам или в очередь с соседями ежедневно отвозит на приемный пункт при станции, идет теперь первым сортом. Прежде, при Василии и других батраках, оно шло вторым, а то и третьим. За первый сорт цена значительно выше, кроме того, за него дают кое-какие промтовары. Это щекочет хозяйское самолюбие. Поэтому, видя иногда мои промахи, Спире только кряхтит, а замечаний почти не делает. При этом говорит: [85]

— На ту собаку, которая много лает, и внимания никто не обращает.

Мысль, должно быть, верная.

Спире — хозяин культурный. Кроме земледелия и скотоводства, у него еще сад, которому отведено почти шесть гектаров из общей площади хозяйства 26 гектаров. Теперь саду уделяется меньше внимания, но раньше было иначе. Значительную долю дохода в хозяйстве приносил именно сад. В саду две сотни яблонь и триста кустов смородины. Спире имел договоры с несколькими рижскими фирмами, которые и забирали яблоки и смородину.

Сейчас в саду мы работаем только изредка. Обвязываем еловым лапником яблони от зайцев, обрезаем сухие и сломанные ветки, поправляем ограду и т.п. Но весной и летом работы там много. А во время уборки хозяин вообще приглашает горожан, помещая объявления в газете. Горожане, как говорит Спире, работают исполу, то есть собирают одну корзину хозяину, а вторую себе. Меня это возмущает. Как это? Самим нужно работать весь год, а половину урожая отдай? Он соглашается, но разводит руками: «А что же делать? И таких-то сборщиков и то не всегда найдешь, а ягода осыпается. Все предпочитают купить готовое, а в деревне работать не хотят. Да и работают плохо: много ягод оставляют на кустах, особенно внизу». Как видно, это глобальная проблема XX века.

Для того, чтобы хорошо вести крестьянское хозяйство, нужно ежедневно хорошо, заботливо и ответственно работать, по меньшей мере часов по 12, а летом и больше, да в придачу и без полных выходных дней — скот не позволяет. Раньше в хозяйстве Спире работали трое: он, жена и мать. Теперь жены нет, и он постоянно держит одного батрака. Пробовал держать двоих, но это оказалось невыгодно: и работали плохо, и крали много. Батраки, по словам Спире, всегда тащили зерно, муку, картофель и все, что возможно, в поселок при станции и меняли там это на водку. Василия он якобы ловил на этом не раз. Меня, как оказалось впоследствии, он очень ценил за то, что я не воровал. При этом в душе удивлялся: как это может быть, русский — и вдруг не вор?

Крестьянство Спире считает неблагодарным занятием. Труда тратится много, ответственность большая — рискуешь своим карманом. Инвентарь, ядохимикаты и удобрения стоят дорого, а прибыль невелика. В удачный год, по его словам, может остаться не больше тысячи лат (по курсу 1940 года один лат равен одному рублю). Как он думает, столько же за год может скопить и небольшой чиновник в Риге.

Сейчас Спире один, и поэтому ему очень трудно. Матери 82 года, и она — слабая помощница, да и то только по кухне. Раньше у Спире была жена и было два хозяйства. Второй хутор в Курляндии, за Двиной. Но когда в 1940 году пришли русские, то они на одну семью оставили только одно хозяйство. Для того, чтобы не было потерь, был найден выход — развод. Спире остался здесь, а разведенная жена переехала жить во второе хозяйство за Двину. Я с небольшой [86] иронией сказал Спире, что поскольку здесь сейчас немцы, то не следует ли ему опять жениться на прежней жене — и жить будет легче, и имений будет два.

— Ну нет, — не уловив иронии, возбужденно воскликнул разведенный супруг. — А если ваши, возможно, снова вернутся? Так что же мне, опять разводиться? Нет, уж пусть остается, как есть. Поищу себе жену помоложе, и не такую злую и строптивую.

— Так вот в чем дело, — подумал я. — Не было ли последнее и истинной причиной развода? Кто знает? Чужая душа потемки.

Прошел месяц-другой моего проживания, и начались энергичные поиски супруги. Сначала хозяин подавал в газету объявления о желании обзавестись подругой жизни, а затем на несколько дней отлучался. Никаких указаний на время отлучек мне не давалось, дескать, делай, что нужно, сам. Старуха тоже меня не инструктировала, тем более, что она по-русски не говорила. Бывало, укажет на то или иное ведро или на лохань с пойлом и скрипучим глухим голосом выдавит: «Цукам» (свиньям) или «Алме» (отелившейся корове). Вот и весь инструктаж. Естественно, я должен был решать, что нужно делать, так сказать, единолично.

От хозяйского сватовства мне одни неприятности. Теперь поздно вечером приходится ездить за девять километров на станцию Огре встречать хозяина с очередной невестой-претенденткой. Иногда приходилось часа по два ждать на морозе. Или поезд опоздает, или хозяин заходит к знакомым, а я, как и полагается кучеру, ожидаю господ. Мне это надоедает, и я делаюсь с невестами не очень любезен. Так, однажды, уже весной, я приехал встречать хозяина с очередной невестой на навозной телеге. Пусть читатель представит себе негодование хозяина, рассчитывавшего блеснуть собственным выездом с импозантным кучером.

Наконец сватовство увенчалось успехом. Женой Спире стала крупная, белая, чистющая, но скуповатая латышка. В доме сразу все переменилось. Вывелась грязь, а с ней и приволье. Теперь завтрак и обед стали подавать мне отдельно от хозяев на чистеньких тарелочках, но, увы, маленькими порциями. Да, это не старуха, которая ставила на стол большую глиняную корчагу отварной картошки, большую плошку подливы, кувшин молока и каравай хлеба. И клади в свою немытую миску, сколько душа пожелает. Я, разумеется, заворчал, чем опять вызвал недовольство хозяина.

Объявлен всеобщий трехдневный траур по ударной шестой немецкой армии, погибшей под Сталинградом.

Наконец кончилась зима и наступила ранняя весна. К концу марта земля просохла, и на меня легли все весенние работы — пахота и прочая обработка земли. Теперь на моем попечении только лошади, за которыми я ухаживаю и которых вдоволь кормлю. Даже встаю ночью, чтобы засыпать им в кормушки овса.

Со двора выезжаю часа в четыре, как чуть рассветает. Свежо, тихо, всюду роса. Поле рядом. Пока вожусь с подгонкой плуга да с упряжкой, всходит [87] солнце. Ну, поехали — начали борозду. С утра старички Мика и Анцы идут ходко. Мика крупный, флегматичный конь; Анцы помельче, но попроворнее. Пароконный плуг они тянут дружно, сказывается многолетняя проработка. В руках у меня рукоятки плуга, на шее вожжи, но подергивать ими почти не приходится, так как кони бывалые и борозду держат хорошо. Грудь распирает радость молодого здорового тела от здоровой, нудной, вековечной работы, от настоящего общения с природой. Лошади идут сами — подгонять не приходится. Ненадолго останавливаются на поворотах, где отдыхаю и я. Делаем короткий перерыв на завтрак, и снова за работу.

Теперь солнце поднялось выше. Лошадей начинают беспокоить мухи. Это заметно по их фырканью и отмахиванию хвостом и головой. Мухи лезут всюду: садятся лошадям под брюхо, на губы, лезут в глаза. Сейчас участие в работе принимают и скворцы. Их стайка скачет впереди, перед самыми мордами лошадей. Они склевывают мух и слепней на лету и чуть ли не прямо с морд и из-под брюха лошадей. Лошади, должно быть, понимают дружелюбие этих птиц и не отгоняют их. Больше мух — активнее и скворцы.

Позади меня шаг в шаг идут грачи. Эти подбирают червей, копошащихся в жирных пластах земли, которые отваливает плуг. Наберет один полный клюв, так что червяки висят и свиваются по обе стороны клюва, и отлетает кормить птенцов. Его место тут же занимает следующий. Самые нетерпеливые клюют меня в пятки, дескать, иди поскорей и червей давай больше. Так и трудимся все вместе до самого обеда: лошади, птицы и я.

Зовут обедать. Отпрягаю лошадей и иду домой. Обед теперь сытный: мясной суп, картошка с салом, и всего досыта. После обеда часа два сон на сеновале — хорошо. Отдохнули на славу и лошади, и я. После отдыха лошади идут резво, да и мух стало меньше.

Приходит Спире и сначала немного ворчит, указывая на мои промахи — кое-где сделаны огрехи. Но в общем он доволен и настроен миролюбиво, работу хвалит, говоря:

— Батрак не хозяин. Мало огрехов, и на том спасибо.

Собираюсь вспахивать новый участок. Хозяин говорит, что его нужно пахать «в свал», и показывает, как это делать. Он пропахивает борозду посередине участка, а потом, повернув назад, следующую, опрокидывает на первую. И так далее от середины поля к его краям. Чтобы пахать «в свал», нужно правильно провести первую борозду. Иначе в конце вспашки задашь себе много лишней работы.

Поэтому здесь нужен хороший глазомер, особенно, когда участок поля не прямоугольный.

Первый участок я пахал «в развал», то есть от краев поля к середине. При пахоте «в развал» земля уходит с поля, а посередине остается проплешина без [88] почвы. Самое лучшее — ту и другую вспашку ежегодно чередовать. По словам Спире, батраки всегда пашут в развал — работы меньше и думать не надо.

На следующий день прохожу поле культиватором, разбивающим крупные комья земли, а затем — бороной. Теперь поле красивое, ровное, приятно смотреть. Работается весело, так что не очень и устаешь. Лошади привычны к пахоте; очень удобна крестьянская обувь для пахоты — пастолы. Это лапти, но из цельного куска кожи. Пробовал пахать я и в лаптях, тоже очень удобно, так как для ходьбы по вспаханной земле нужна широкая обувь, меньше вдавливающаяся в землю. Так проходит несколько дней. Можно сказать, что я не надрываюсь и лошадей особенно не погоняю, и не устаю чрезмерно, а поглядишь — сделано много.

Начинаем сеять. Сначала Спире мне не доверяет и сеет сам. Вешает на шею большую корзину с пшеницей, ячменем или овсом и идет по полю, ритмично, под каждый шаг попеременно правой и левой рукой разбрасывая горсть зерен, каждый проход отмечает колышком. После него я бороную засеянное, а затем прикатываю деревянным катком. Потом как-то само собой выходит, что и сев поручается мне. Поначалу хозяин за мной наблюдает, но вскоре, убедившись, что все идет хорошо, уходит.

К концу апреля пахота и сев закончены. Готова земля и под картофель. Сажать картофель и работать в саду будем в мае. Но недаром говорят, «человек предполагает, а Бог располагает». Ничего этого делать у Спире мне уже не пришлось.

Наступает 1 мая. Здесь это не праздник, а обычный будничный день. Мы со Спире едем в лагерь для продолжения прописки. Спире волнуется и недоволен, зачем я побрился. Небритый выглядит и старше, и болезненнее. Пожалуй, он прав. В подарок везет немцам половину зарезанного накануне увесистого поросенка. На всякий случай сует мне в мешок окончательный расчет: половину каравая, кусок сала, пачку доморощенного табаку и… «маленькую».

Вот и Саласпилс, вот и комендатура. Хромаю больше, чем надо. Часовой у входа с нашивкой на рукаве «РОА» мрачно роняет:

— Там похромай. Мне здесь можешь не показывать.

«Там» немцы очень любезны, с улыбками принимают от хозяина поросенка и увесистый кусок масла. Мило его благодарят. Небольшая пауза, пока дежурный уносит подарки. Затем легким взмахом руки, со словами «Raus, Mensch! Ad!», офицер показывает мне на дверь, выходящую в ….лагерь. [89]

Дальше