Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Дембель

Заканчивался сорок шестой год. Служба шла без особых событий. Обычные тактические, чаще всего штабные учения. Разборы, перерывы, затишья. Обычные армейские будни. И тоска по Родине. Однажды я получил весточку от отца, от которого ничего не было, и о нем мне никто ничего не мог написать вот уже четыре года, со времени Сталинградской битвы, участником которой по божьей воле был и он.

Оказывается там, будучи контуженным и полузасыпанным землей при бомбежке, он оказался на захваченной немцами территории и попал в плен. Он не писал мне всех перипетий жизни после пленения. И после он никогда не вспоминал об этом, а я не расспрашивал его, боясь нанести ему душевную рану. Мне уже потом, в письмах, кратко пересказывал мой старший брат — инвалид войны Ваня. Как-то при встрече с отцом они изрядно выпили и отец со слезами, с болью, отрывочно, бессвязно по хронологии поведал своему сыну все беды, постигшие его в плену.

Какое-то время он работал у Бауэра — немецкого крестьянина, но потом чем-то разозлил его. То ли посмотрел на фрица слишком многозначительно, то ли сделал какой-то угрожающий жест, когда фриц подгонял его палкой... Но оказался он в концлагере, я забыл его название, вроде Маутхаузен, не помню, но где-то в западной Германии. Там хватил сполна лагерного лиха, изнуряющей работы, побоев и голода. Отвезти его в крематорий немцы просто не успели, но физически он был уже готов к этому — работать не мог и уже не ходил. Спасло его освобождение лагеря американцами. Вытаскивали его из барака уже на руках. Весил он в это время всего 48 килограммов.

После освобождения, как многие бывшие пленные был определен под надзор и место работы на восстановление шахт в Донбассе. А и куда ему было податься? Бывшая его последняя предвоенная жена — наша мачеха, не ждала его, вышла замуж, и он был таким же бездомным люмпеном, как и я. Мы, штабники, сочинили просительное письмо директору шахты, сославшись на то, что я, его сын, еще служу в армии, а дома дела плохи и просили отпустить его с шахты. Письмо помогло (я не знаю, знал ли он сам об этом письме) и вскоре я получил от него письмо уже из Грузии, из Кутаиси. Наверное, он там снова на ком-то женился...

Встретились мы с ним только в пятьдесят четвертом году в селе Николаевка под Хабаровском, когда я уже работая на Сахалине, и во время отпуска заехал к нему.

Подходила к концу зима сорок шестого — сорок седьмого годов и пришел, наконец, и наш черед на демобилизацию. В дивизионе уже старыми фронтовиками-однополчанами оставались почти одни офицеры. А те, немногие рядовые и сержанты — это были мы последние, немногие, теперь уже уходящие, бойцы двадцать третьего и двадцать четвертого годов рождения, уцелевшие в горниле войны в количестве трое из ста, да и те наполовину подранки...

Нас, немногих, после прощального построения и речи замполита подполковника Коваленко, перевезли во Франкфурт на Одере и вместе со многими. такими же, как мы дембелями, собираемыми со всей оккупационной зоны Германии, поместили в пятиэтажной казарме человек по двадцать в каждой комнате, где мы пробыли дня два-три, пока укомплектовывался полный состав эшелона.

Мы были свободны в передвижениях и решали каждый свою проблему — как избавиться от оставшихся неизрасходованных немецких марок, которыми нам выдавали солдатское жалование. У меня их скопилось более тысячи, а в военторге уже почти ничего не было. Набрал детского белья разных возрастов, хотя мне везти его было некому, но оставались еще деньги. Тут кто-то подсказал, что поблизости от нашей казармы в немецком магазине продают недорогой анисовый ликер, Я не пил, но не пропадать же деньгам, и я затарил два больших чемодана (уж не помню, где я их взял такие, сколоченные из фанеры) и успокоился.

Между тем в казарме дембели во всю пили и выбрасывали пустые бутылки через форточки во двор. Была зима, лежал неглубокий снег, и бутылки не бились. А во дворе немец на санях, запряженных лошадью, объезжал казарму вокруг и грузил пустые бутылки в плетеный короб, стоящий на санях. Заполнял короб доверху, куда-то увозил, возвращался, а тут уж было опять только грузи. И так с утра до вечера.

Вмешалось начальство, стали, было отбирать спиртное, но мы в своей комнате объявили до погрузки в эшелон карантин и не пили, поэтому нас гроза миновала. Наконец, пополудни второго или третьего дня мы погрузились, как когда-то по пути на фронт, в теплушки и совершенно буднично поехали на Родину. Где-то за ночь пересекли Польшу. Нары были жесткие, бока побаливали, поэтому на рассвете уже не спалось и, наверное, не только мне. Поезд остановился на какой-то станции. За стенами вагона слышались редкие шаги да постукивание молоточков по колесам вагонов, какое обычно бывает на станциях, И вдруг, за стенами вагона так протяжно и жалостно протянул детский голосок:

— Дя-а-а-а-де-нька, да-а-й-те суха-а-ари-ка...

Все дембели, как по команде, разом, с грохотом сапог вскочили с нар, раскрыли дверь, а за ней серенькое мартовское утро, пасмурно, кругом снег, как-то сумрачно, закопчено, полуразрушено, редкие небольшие составы товарных вагонов и худенькая, бледная девочка лет семи в каком-то взрослом, висящем на ней пиджачишке, таком же сереньком, поношенном, как это утро…

Вот она, Родина!

Так сын-скиталец, оставивший когда-то молодую, здоровую, красивую мать, после долгих лет скитаний возвращается домой, в мечтах своих, надеясь увидеть ее такой же, торопливо сбивая шаг, подбегает к крыльцу, открывает дверь — и видит перед собой маленькую, с узенькими усохшими плечиками, поседевшую, с поблекшими глазами, в которых давно поселилась тоска, такую жалкую и бесконечно родную, кажется, одну только душу, И сердце его, только что парившее в высоких мечтах, вдруг, проваливается в бездну жалости и страдания...

Спустя полчаса мы поехали дальше. Война давно уже закончилась, это был сорок седьмой год. Никто нас не встречал, мы ехали буднично, будто просто перемещалась какая-то воинская часть. Радость победы уже отошла и заменилась новыми заботами о хлебе, о жилье, об одежде...

Так эшелоном в теплушках мы двигались с неделю до Новосибирска. Дальше мне надо было заворачивать на юг, на Ташкентское направление. Я пересел на такой же товарный поезд, который почему-то назывался «Пятьсот веселый». Пассажирами его была самая разношерстная публика, мешочники, безбилетники. Поезд подолгу стоял перед семафорами и последние пятьсот километров пути я ехал два дня.

Наконец, добравшись до Рубцовска, я вышел из вагона и, с трудом преодолевая неимоверную тяжесть своих чемоданов, нагруженных ликером, короткими перебежками метров по десять — дальше не держали руки — с остановками на отдых, направился через железнодорожные пути к бараку, где жил мой старший брат Ваня с женой и маленьким сыном. Дорога была знакомая, я уже бывал у них в сорок пятом году во время отпуска.

Застал я их только что вставшими с постели, чему был очень рад. Сели завтракать, вопреки правилу, что с утра даже лошади не пьют, мы все-таки за встречу выпили немного ликеру. Брат мой причмокнул, пошевелил своей единственной ногой, да и говорит:

— Э-э-э, за что же мы их били? Такой они вкусный ликер делают.

Все засмеялись. А ликер был действительно хорош. Через несколько дней мы с Ваней поехали на охоту на поезде. Где-то на маленьком безлюдном разъезде вышли из вагона и пошли прямиком в оживающую степь. Такой Ваня был азартный охотник, что и без ноги, на костылях, не мог удержаться, чтобы не выбраться на природу, в степь, к озерам, где уже хорошо пригревает солнце, так пьяняще пахнет оживающими травами, в вышине заливаются жаворонки, а выложенный на солнышке хлеб, впитывает в себя ароматы солнца, согретых трав, ветра и степи. Да с луковицей, да с немецким анисовым ликером...

— Э-э-э, за что же мы их били?

Начиналась гражданская жизнь. Дома нет. Семьи нет. Родителей нет. Имущество — солдатская форма на мне да шинель и несколько сотен демобилизационных рублей. И ни работы, ни специальности, ни законченного образования...

Но была наша родная Советская власть!

Дальше