Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Бросок в Германию

А месяца через два наш 400-й артполк переименовали в 400-й гаубичный артдивизион, маскируя, таким образом, численный состав, через Чехословакию перебросили в Германию. С нашими западными союзниками уже тогда начинались трения, да, наверное, они не прекращались никогда, просто, пока шла война, пока наши фронты сначала сдерживали немцев, а потом гнали на запад, все это не выходило на поверхность, протекало подспудно, во всяком случае, вожделенным желанием американского президента после смерти Рузвельта было, чтобы русские как можно больше убили немцев, а немцы как можно больше убили русских. Англосаксы во все времена были если не явными, то тайными врагами России и те, кто клюет на их «дружбу» просто плохо знают историю.

Но вот в начале сорок шестого года в нашей печати появилось опровержение сообщений западной печати о том, что Советы наращивают свои войска в Германии, перебрасывая свои воинские части со своего Южного фланга. А мы читали эти опровержения и посмеивались. Мы тоже на огромной скорости, какую только могли развить Студебеккеры, по отличной асфальтированной автостраде мчались по коридору, открытому нам союзной Чехословакией, из Венгрии в Германию.

Во всех населенных пунктах, которые нам приходилось проезжать, вдоль дорог стояли люди и забрасывали наши машины цветами. Радостно было видеть проявление этой любви простых людей к нашей армии — освободительнице и нас переполняла гордость за нашу Советскую родину.

На одном из перегонов, когда спидометр нашего Студебеккера показывал 65 миль в час (примерно 100 километров в час) под машиной загрохотало железо, вылетел карданный вал. Я по фронтовой привычке приготовился было уже выпрыгнуть на ходу — мы еще не знали, что там загремело. Но видим, что машина управляема, переворачиваться не собирается, дорога шла под гору и шофер, постепенно притормаживая, сначала сбавил скорость, а километра через полтора совсем остановил машину. Мы тут же свернули с дороги в хуторок, сообщили по рации о поломке и стали ждать автомастерскую. Прибыла она к вечеру, где-то к полуночи машину отремонтировали. Заночевали здесь же, а утром двинулись дальше, уже не колонной, а одной машиной. Каково же было наше удивление, когда проезжая через населенные пункты, мы видели, что жители их стоят шпалерами вдоль дороги и забрасывают машину цветами, сопровождая это приветственными возгласами:

— Советская армада наздар!

Эта слава Советской армии и любовь к ней народа были завоеваны кровью наших солдат и позже замарана политиками во время вторжения в Чехословакию в 68-м году армий Варшавского договора. Как и слава Кантемировской танковой дивизии, добытая в Отечественной войне, была перекрыта позором, когда танки ее и танкисты ее за деньги, взятые Гайдаром на фабрике Гознака, расстреливали Верховный Совет, расстреливали Советскую власть, которой они присягали.

Однако. Чехословакия это не Советский Союз и уже к вечеру мы пересекли ее северную границу и вступили в Германию. Ситуация сразу переменилась. Населенные пункты стали будто безлюдными. Очень редкие прохожие будто не замечали нас и шли, сосредоточенно вглядываясь в дорогу перед собой.

Солнце опустилось, мы свернули на проселочную дорогу и, остановившись у лесочка, заночевали здесь. А утром прибыли во Франкфурт на Одере, а оттуда в расположенный в девяти километрах к востоку дачный поселок правительства Гитлеровской Германии Бад-Заров.

Здесь нам предстояло встать на постоянную дислокацию в бывших немецких казармах охраны дач. Бад-Заров был даже не поселком, а цепочкой правительственных дач Германии вдоль цепочки озер, соединенных каналами. Сначала мы встали у озера в палатках, но через несколько дней нас разместили в казармах — бараках из легких щитов, внутри которых была синтетическая теплоизоляция. Казармы эти были расположены в полукилометре от озера. Метрах в пятистах от нас располагалась бывшая дача Геббельса — министра пропаганды Германии. Населения в этих дачах никого не было. Мы ходили смотреть. Дачи были отделаны черным деревом и уже изрядно покурочены.

Продолжался дембель старших возрастов, люди у нас убывали, поэтому меня вскоре перевели в штаб полка, где начальником штаба был наш бывший командир дивизиона теперь уже майор Комаров. Меня определили в оперативный отдел, и командовал мной замначштаба по оперативной части капитан Клочков. В этой же комнате сидел замначштаба по строевой части капитан Оськин со своим писарем, моим однокашником по дивизиону на фронте — Чернецким. Рядом был кабинет НШ майора Комарова, а через коридор — замкомполка по строевой части майора Турукина, прибывшего в наш полк уже в Бад-Зарове.

Командиром полка стал полковник Заглодин, сменивший нашего командира полка периода войны, подполковника Зайцева. Полковник Заглодин был в некоторой степени демократ, занимался общими вопросами, в штабе бывал редко и вроде бы тоже подумывал об отставке. Мой друг Толя Закураев, смоленский паренек демобилизовался чуть раньше меня, и где-то в кафе, перед отъездом домой, сел за столик, и вдруг к нему подсаживается полковник Заглодин:

— Я, — говорит Толя, — было вскочил, а он — «Сиди, сиди». Пообедали вместе, пожелал он мне счастливого пути, пожал руку и ушел.

Сортир у нас стоял на опушке леса, окружавшего казармы, и был обычным армейским сортиром российского типа, где в рядок могли присесть сразу человек пятнадцать. Ну и в нем, как в любом российском сортире... Пришел как-то командир полка, приказал выстроить личный состав, вышел на середину, поздоровался, выслушал, в ответ «Здра... лам... рищ... ковникта!», потом и спрашивает:

— Вы артиллеристы?

— Да-а-а!

— Какие же вы артиллеристы, если в очко попасть не можете? — и указал на сортир. Устыдил. Наверное, после таких слов даже хозвзводники стали чувствовать себя «наводчиками». Но после этого там как-то чище стало.

Стали мы привыкать к казарменной жизни после фронтовой вольницы, да и после той вольницы, которая была при нашем постое в Венгерских селах. У каждого была своя кровать с тумбочкой. Постель заправляли, особым способом обертывая конец матраца простынею, да так, чтобы на всех кроватях было все, как по линейке, и эти простыни, и подушки.

Однако распорядка еще никакого. Дежурный по батарее кричит: «Подъем!» — а никто и не шевелится до самой команды — строиться на завтрак.

Но вот появился майор Турукин, сорокалетний холостяк, у которого, наверное, до той поры не было никогда ни жены, ни любовницы. Утром ему задерживаться было негде и не с кем, вот он и повадился ходить в казармы к подъему. Скомандует дежурный подъем, а все лежат. Но вот появляется майор Турукин, дежурный подает команду «Смирно!» и докладывает, что батарея находится на физзарядке, а все еще лежат. Но тут уж все вскакивают проворно, да пока дежурный докладывает, все — шасть в окна (а казармы были одноэтажные и лето же) и там где-то одеваются. Майор заметил и стал бегать ловить, чтобы наказать, но где там? Вокруг было нарыто еще немцами полно траншей, кусты, деревья кругом, а солдаты остались молодые, проворные, старичков уже домой отправили, вот и бегал майор понапрасну.

Обозлился майор, что столько бегал и никого не поймал. После туалета и заправки кроватей зашел в казарму, посмотрел — не по линейке концы матрацев, обернутые простынею. Стал майор все выворачивать, а сам кричит:

— Что вы тут залуп понаделали?!

Ах, майор, майор! Чужак был, на фронте у нас его не было. Выпустил неосторожное слово и тут же схлопотал себе некрасивую кличку: «майор-Залупа». Только так теперь солдаты его и звали. Дошло до наших кадровых офицеров-фронтовиков, но те только потихоньку посмеивались.

Работы в штабе в связи с демобилизацией старших возрастов было много, а тут еще и штабные тактические учения частенько — все мы выезжали, имитируя наступление на Штеттин, либо на ликвидацию прорыва союзников со стороны Штеттина. И каждый раз надо было разрабатывать оперативные документы: приказы, схемы, циркуляры, маршруты... А тут дает как-то мне майор-Залупа блокнот и гундосит (говорил он в нос):

— Разлинуй мне, Соболев, блокнот.

Вот, думаю, без линейки писать не может. Сунул я блокнот в стол да за делами и забыл про него. А в ту пору жить мы, штабники, ушли из казармы на второй этаж соседнего капитального здания. Там мы жили вольно, никакого тебе подъема по утрам, ни зарядки. Утром идем в столовую, а майор уже там стоит.

— Стой! — кричит. — Почему не строем?

А нас всего-то трое. Я, Чернецкий, да еще старший сержант Мамонтов — завспецчастью. Поворачиваемся, отходим метров на тридцать. Двое становимся гуськом — один в затылок другому, а третий идет, командует. На подходе подает команду:

— Смирно! Равнение на майора! — и докладывает, что работники штаба идут принимать пищу. А мы таким строевым рубим, как на параде, как только подметки сапог выдерживают. Майор доволен, мы тоже, потому что для нас это все забавная игра. И вот однажды мы заигрались.

Пришли в столовую, читаем меню: написано лапша с подливкой, а подают с маслом. Мы — в пузырь. Почему с маслом, а не с подливкой? Написано же и утверждено начальством! Хотя какая бы разница? Но мы же не голодные, жрать-то нам неохота, вот и изображаем забастовку. Не стали есть, повернулись и ушли к себе пить чай с печеньем. А это по-армейски уже ЧП — ведь был же бунт на броненосце «Потемкин» из-за червей в супе... Пошли доклады по службе, что штабники отказались есть.

А был у нас завскладом ПФС земляк Чернецкого, хохол Паша, забыл его фамилию, он все время снабжал нас офицерскими доппайками — печеньем, конфетами. Еще бы! Два хохла, оба были в оккупации. Вот Чернецкий, когда начальства в штабе нет, вызывает к себе Пашу и начинает наводить справки. Вот, мол, приходил особист со СМЕРШа и спрашивал о тебе, Паша. Паша бледнел и твердил:

— А шо? А шо?

— Ну, понимаешь? Почему остался в оккупации? Почему в партизаны не ушел? А как ты сейчас?

— Та я же ж! Та в яки, ж партизаны? Ну а ты шо? А? — а потом,  — Ты у вечери приходи...

Ну, Чернецкий идет вечером, нагружается у Паши офицерскими доппайками и к нам, в нашу комнату. Вот мы и были закормленные.

Надо с нас стружку снимать, а как? Юридически, если по уставу, то мы правы. Меню утверждено — извольте исполнять.

Утром приходим в штаб, только уселись за работу, заходит майор Турукин и ко мне;

— Дай-ка мой блокнот,

Я ему подаю, но говорю, что не успел разлиновать. Ну, тут майор и понес на меня,

— Ах, ешь вашу мать! Не успел! Лапшу с маслом жрать не хочете? С подливкой вам подавай! А блокнот разлиновать некогда! Ешь вашу мать...

А напротив за столом друг против друга сидят капитан Оськин и Чернецкий. Чернецкий притих, а Оськин хохочет в кулак.

Ну, кончился шум. Но после этого наши штабные офицеры Оськин и Клочков, которые с нами обращались совершенно запанибратски, частенько подтрунивали над нами. Как чуть что, они:

— Ах, ешь вашу мать! Лапшу с маслом жрать не хочете! С подливкой вам подавай! — и хохочут.

Чернецкий, между прочим, тоже был феномен. У него так потели ноги, что если он лежал босиком, то на его пятках выступала роса. Ну, соответственно и запах был у него в сапогах. Сидят они с Оськиным друг против друга, столы их составлены впритык. Работают, работают и вдруг Оськин задергает носом, как кролик, и бац кулаком по столу и кричит:

— Чернецкий, опять пальцами шевелишь?!

Это значит, что из широких кирзовых сапог Чернецкого дохнуло из-под стола прямо Оськину под нос.

Скоро, однако, наше дополнительное снабжение неожиданно оборвалось, причем самым прозаическим образом — подхватил Паша гонорею, и сняли его с продовольственного склада. Чернецкий сокрушался:

— Паша, ну как же это ты так?

— Та як, як. Прыйшов у вечеру на танци, дывлюсъ, стоить немка, мулъгается. Така справна — е шо... Бачу шо дило будэ. Ну, я до нэи. Ну и ...

По-моему, Чернецкий сокрушался больше, чем Паша. Ведь он с полгода доил его. Как только Паша начнет зажиматься, мол, нет ничего, так Чернецкий опять его в штаб и опять:

— Паша, опять приходил особист, опять спрашивал про тебя.

— А шо? А шо?

— Да шо? Про родителей твоих, про жену. Где они сейчас? — сочинял Чернецкий,

И снова Паша смягчался и заговорщически говорил:

— Приходь у вечеру...

Однако всему приходит конец, Прошло и лето сорок шестого, за которое мы несколько раз выезжали через Берлин на тактические учения, каждый раз то наступая, то отражая прорыв «союзников» со стороны Штеттина.

Наступила осень. Прекратились купания в озере. Я был молод. Был у меня велосипед, и я все катался на нем вокруг, накручивая физические нагрузки. А однажды мой друг Халиков, который тоже на велосипеде отвозил донесения в штаб дивизии, располагавшийся в 9 километрах от Бад-Зарова во Франкфурте-на-Одере, соблазнил меня прокатиться с ним. Я, не долго думая, сел и поехал. Доехали до Франкфурта — шоссе-асфальт, как зеркало, сдал он бумаги, и только мы наладились назад, как навстречу патруль — старший сержант и три автоматчика. У Халикова-то документ соответствующий, а у меня и увольнительной нет. Хотел я по-хорошему, но парни были не воевавшие, салаги 28-го года рождениями, ни в какую, ведут в комендатуру. Я было хотел просто оторваться, вскочил на велосипед и даванул на педали. Да видно передавил. Сцепление нарушилось, и педали закрутились вхолостую. Тут они меня и сцапали. Забрали велосипед, привели в комендатуру и на гауптвахту. Я говорю Халикову:

— Доложи в штабе, пусть выручают,

Но на мое несчастье, это был выходной день, в штабе ни одного офицера. И пришлось мне на этот раз заночевать на губе. И только утром, часам к одиннадцати за мной приехали на машине и привезли мне увольнительную.

Сидеть больше мне не пришлось. Пока.

Служба продолжалась, И жизнь продолжалась, как это всегда бывает, с расставаниями, с утратами фронтовых друзей. Уже нельзя было отыскать и навестить своих бывших друзей из полковой батареи 76 мм пушек 681-го стрелкового полка, потому что стрелковые полки 681-й и 521-й нашей родной 133-й Смоленской Краснознаменной орденов Суворова и Богдана Хмельницкого стрелковой дивизии остались в Венгрии и были либо в Венгрии, либо расформированы, либо отправлены на Дальний Восток для войны с Японией — этого я не знаю.

В нашем родном 400-м Трансильванском Краснознаменном ордена Богдана Хмельницкого артиллерийском полку, переименованном в гаубичный артдивизион, каждый месяц составляли списки на демобилизацию старших возрастов. Не так их много и осталось. Выстраивались перед штабом дивизиона 15–20 новоиспеченных дембелей в окружении тех, кто еще оставался. Лица счастливые и одновременно грустные. Жесты, движения, голоса, наигранно — бравые, а глаза подернуты влагой — расстаются друзья, игравшие в одну игру со смертью и выигравшие ее. Здесь было все уже родное, надежное, прочное. А что там ждало каждого из них? Там дома? Все ли найдут, что оставили? И всех ли найдут, кого оставили?

Замполит, подполковник Коваленко говорил прощальную напутственную речь, которую обычно заканчивал фразой:

— Ребята, война для вас не закончена! Пока вы здесь воевали, там в тылу развелось достаточно всякой сволочи, с которой вам еще придется бороться! Держитесь, ребята!

Подавалась команда: «Разойдись!» — строй рассыпался. В ожидании машины бойцы, уходившие и остающиеся, разбивались на группки. Кто-то что-то говорил. Кто-то обменивался адресами. Кто-то просто вглядывался в до боли родные лица.

...Бойцы вспоминали минувшие дни
И битвы, где вместе сражались они...

Подавалась команда: «По машинам!» — и осиротевшие солдаты уезжали... И осиротевшие солдаты оставались... Ах, если бы мы знали тогда, что таких друзей у нас никогда больше не будет... Но все отъезжавшие верили, что они едут туда, где были когда-то счастливы и что будут счастливы снова, позабыв о горькой мудрой народной заповеди: «Не возвращайся туда, где ты был счастлив — счастье не повторяется»…

Но об этом мы вспомним потом, через много лет, когда поймем, что лучшее в жизни бывает только в прошлом. И мы будем прилагать неимоверные усилия, чтобы найти друг друга. Для чего? Для того только, чтобы спросить: «Hv, как ты там, друг? Здоров ли? Как сложилась твоя послевоенная жизнь?» и вместе вспомнить что-то из фронтовой жизни. Вместе — это только по переписке. А помнишь? А помнишь? И поодиночке вытереть скупую слезу...

Дальше