Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

По Румынии

И сразу же, после зачтения приказа, после напутственного выступления замполита полка подполковника Коваленко, мы в опустившейся уже ночи строем перешли реку Прут по понтонному мосту и застучали каблуками по вражеской земле. Часов в одиннадцать ночи проходили город Дарабани — приграничный румынский городок, покинутый жителями. Поддавшись геббельсовской пропаганде, страшась возмездия, город, видимо, бросили в спешке: всюду все было разбросано, окна выбиты, двери распахнуты, улицы захламлены всякой хозяйственной утварью, тащить которую оказалось нелегко, разорванными книгами, газетами. Стены домов были исписаны призывами к сопротивлению. И ни одного человека жителей.

Дорога была твердой, сухой. Видимо от реки к западу пошла совсем другая почва. Так шагали мы часов до четырех утра и прошли, наверное, километров тридцать. Животы наши подтянуло — последний раз ели картошку только накануне в обед. Тут в каком-то хуторке объявили четырехчасовой привал и распорядились готовить завтрак. Но хоть и говорят, что солдат может сварить суп из топора, но при этом забывают, что к топору надо еще картошек пяток да сала шматок. На этот же раз у старшины ничего не было. Было немного фасоли, которую даже нечем было посолить. Сварил повар баланду из несоленой, без единой жиринки, фасоли и часа через два нас стали будить на завтрак. Попробовали — вкуса никакого, только язык щиплет. Выплеснули под забор, и есть не стали.

Однако же ели не ели, а воевать надо. Раз противник бежит, то его надо догонять, и с рассветом мы снова пошли вперед. Шли не строем, а так, по-суворовски, кучкой, вольным шагом. Огневики — вокруг своих орудий, кто впереди, кто сзади, кто по бокам. Взводы управления — впереди. Нельзя было только отставать от своих, а вперед идти было можно. А впереди всегда идти легче, потому что сам себе определяешь скорость, ни за кем не тянешься и весь горизонт впереди тебя открыт взору. Так мы с одним мужичком из отделения связи оторвались вперед сначала метров на пятьсот, потом уже и километра на полтора. Идем себе на веселой ноге, хоть и есть хочется. Потому что весна, потому что утро, ласково греет солнышко, земля начинает оживать — кое-где уже пробивается травка, распространяя аромат свежести, жаворонки над головой поют, и идем мы уже по чужой земле и врага мы изгнали со своей земли перед собой, и так это нам хорошо! И тут, за поворотом дороги, справа, недалеко от дороги видим, стоит хуторок.

— Зайдем, — говорю, — запреты — запретами, а авось-либо перехватим чего-нибудь на тощий желудок.

— Зайдем, — соглашается мой товарищ.

Зашли. А там как раз румыны завтрак себе готовили. Мамалыгу только что на стол из котла перевернули, и борщ на плите кипит. А я еще в Молдавии, где знали русский язык, составил себе обиходный словарик для общения с населением: спросить ли что, посулить ли чего — мало ли что? Объяснил хозяйке, что нам надо поесть. Нам быстро организовали. Только есть неудобно. Мамалыга — это что-то наподобие густой манной каши, только желтая, из кукурузы. Ухватишь кусочек в рот, не успеешь ложку с борщом ко рту поднести, а мамалыгу уже проглотил и борщ с огня без нашего обычного спутника — хлеба, такой горячий, что весь рот сразу волдырями пошел. А тут еще спешить надо, чтобы от своих не отстать.

А над столом часики карманные висят, и мой дружок (это был связист Коломиец) так на них смотрит, будто кот на сало, что я сразу понял, что он хочет.

— Ты, — говорю, — помнишь, что нам вчера говорили? Что мы теперь полпреды нашего государства? Так вот, ешь на здоровье, полпред, мать твою, да пойдем дальше.

Выскочили мы на дорогу вовремя. Идем, лбы вытираем после первого завтрака на чужой земле. И тут объявляют, что впереди, километрах в пяти, в городе Дорогой будет четырехчасовой привал, и что разрешили снова перейти на бабкин аттестат, т.е. кормиться у населения. Солдаты прибавили шагу.

В городе немцев не было — бежали. Рассыпались мы по городу человек по пять, заказали хозяевам приготовить еду и накормить нас.

С победителями не спорят и денег за постой не берут. А жители и тому рады, что их не грабят и не убивают, а добром просят. Однако же и мы, помня о своем полпредстве, особенно животы не распускаем, а, слегка перекусивши, делаем вид, что-де сыты, и заканчиваем трапезу.

И как потом выясняется, оказываемся в дураках, потому что продумали только первую часть трапезы — как показать, что мы не из голодного края прибыли. А вот главную часть, как насытиться, не додумали. А наши друзья решили все просто: вкусив малую толику в одном доме, переходили в другой, потом в третий — и так все четыре часа. Так что, когда пошли дальше, то они были сыты, да и еще с собой прихватили кое-что. Но солдат с солдатом всегда по-братски поделится. И начали они нас уже на марше докармливать: кто яйцо даст, кто кусок сала, кто чего. Так продвигались мы скорым шагом без привалов весь остаток дня.

Наступила ночь, но движение не остановилось. В общей сложности за сутки мы прошли уже километров восемьдесят. Ноги были, как ватные, глаза закрывались на ходу. Остановись в этой обстановке на привал — все бы уснули кто где присел. На нашу беду мы с Коломийцем опять ушли далеко вперед от своих. Присели было подождать. Из впереди лежащей долины потянуло сырым холодным туманом. Просоленные потом гимнастерки стали влажными и холодными. Животы опять подтянуло от голода.

Вдруг в стороне от дороги совсем недалеко залаяли собаки. Поманило жилищем. Мы решили зайти. Дороги не было. В кромешной темноте пошли напрямик по какой-то старой пахоте, ориентируясь только на собачий лай. Продрались через какие-то заросли кустов по неудобью, падая и чертыхаясь, перевалили через бугор и увидели хуторок из нескольких домиков. Зашли. Была уже полночь. В доме застали небритого румына лет сорока. Больше никого не было — видно попрятались. Потом появилась старуха и недоросль. Все подозрительно и неприветливо взглядывали на нас. Да, война никому не приносит радости. Видно хватили своего лиха и они.

Попросили поесть. Старуха принесла штуки три полузасохших пресных лепешки и все. Коломийца, побывавшего в оккупации и насмотревшегося на хозяйское поведение немецких и румынских солдат, это взорвало. Он выматерился и стал требовать что-то еще. Румын вышел, принес пару колокольчиков и, тряся ими, стал торопливо и тоже зло что-то говорить. По его жестам я понял, что отступавшая армия немцев подмела всю его живность, и от нее остались только эти ботала и что дать ему больше нечего.

К этому времени было уже похоже, что мы останемся до утра здесь, передохнем, а с рассветом будем догонять своих. Я. постарался успокоить Коломийца.

— Мы, — говорю, — в хуторе здесь, похоже, одни. Устали. Охранять нас некому, а спать мы будем мертвецким сном. Поэтому, чтобы не было худа, не зли очень румын. Обойдемся и лепешками.

На том и порешили. Пожевали пресных лепешек, запили холодной водицей, выдворили из угловой комнаты румын, закрыли дверь, подперли ее столом, а рядом на полу улеглись сами в обнимку со своими автоматами и мгновенно уснули.

Встали рано. Солнце только поднялось, роса еще не обсохла, и было прохладно. Бока ныли от жесткого пола, хотелось есть. Однако есть было нечего и, ополоснув глаза, мы тут же двинулись в путь. Скоро вышли на дорогу и километров через пять вошли в город Ботошани.

Как выяснилось позже, где-то часа в четыре ночи по графику, наши войска должны были войти в этот город. Но опоздали на два часа и вошли в него на рассвете. Но немецкая разведка, видимо, сработала, и немцы ровно в четыре часа отбомбили город, обрушив бомбовый удар на мирных жителей.

В первой же улице окликнули проходившего солдата и спросили, из какого он полка. Оказался из стрелкового полка нашей дивизии, значит где-то здесь и наш артполк.

В городе было много войск, и во всех дворах толпились солдаты. Голод загнал нас в первый же двор с распахнутыми настежь воротами. В доме оказалось человек десять солдат из разных частей. На плите доваривался суп, клокоча, наполняя дом запахом пищи,

Стали ждать. Между тем по улице уже стали вытягиваться войска. Решили, что догоним, когда позавтракаем. Вскоре подошло варево. Обжигаясь, без хлеба похлебали и пошли дальше. Пройдя центр города, увидели обширный двор с открытыми воротами и толпу солдат перед входом в подвал.

Завернули и мы. Это был полуподвал с бетонными стенами и полом, В нем стояли огромные деревянные бочки диаметром метра, два с половиной, наполненные вином.

Солдаты не утруждали себя поиском естественных отверстий в бочках, а, выстрелив из карабина или автомата, простреливали дырку, и под струю вина подставляли кто какую посуду. Ждать было недосуг, поэтому каждый простреливал свою дырку, и скоро бочки превратились в фантастические фонтаны, плещущие во все стороны вином. Пол был уже покрыт слоем вина, по которому плавали небольшие пустые бочата. Солдаты бродили по вину, как по озеру. Набрали и мы с Коломийцем по фляжке, и пошли дальше. Однако уже на выходе из города, у дома, стоявшего на отшибе от дороги, увидели двух солдат, и Коломиец решил зайти закурить. Зашли. Только подошли к крыльцу, из дома вышла красивая молоденькая румынка и позвала всех нас в дом.

Когда мы вошли, на столе увидели по военному времени необычно обильно уставленный вином и пищей стол. В доме были еще румынка лет тридцати пяти и девушка. Уходить от такого пиршества, да куда? На войну — было просто грешно. И румынки такие румяные, такие черноглазые и приветливые! Кто они? Почему они так приветливы к солдатам вражеской армий?

Вспоминая это, я теперь запоздало думаю: до чего же я был молод, безбожно молод и зелен... Пробыли мы там с Коломийцем с полчаса и, оставив солдат, оказавшихся кавалеристами, пошли догонять своих.

Вышли на дорогу. Хвост колонны войск уже маячил километрах в двух, а колонна, извиваясь змейкой на дороге, взбиралась на высоты. Два километра — не расстояние. Хорошо подкрепившись, мы бодро шли вперед по сухой дороге. Пригревало солнце, пахло просыпающейся зеленью, в небе журчали переливы жаворонков. Хвост колонны скрылся за холмом. Мы прибавили шагу. Когда же поднялись на вершину высоты, то оторопели.

Впереди километров на десять открывалась всхолмленная долина, дорога наша километрах в полутора от нас раздваивалась и так же раздваивалась колонна войск. Одни уходили направо, другие налево.

— 0-о-то да! Куды ж нам податься? — воскликнул Коломиец.

Мы озабоченно примолкли и, не сговариваясь, прибавили шагу — благо, что дорога пошла под гору. Подошли к развилке дорог, и перед нами теперь где-то в километре маячили две колонны, уходящие от нас в разные стороны.

— Коломиец, смотри, — говорю, — эту фамилию я сто раз видел на нашем пути.

— Яку хвамилию?

— Да вон же, смотри, Беринский — вправо и стрелка. Я еще на Украине видел такие надписи. Видно это командир разведки нашей дивизии или командир саперов. Пошли за Беринским!

— Раз вин наш, то пишлы за Беринским.

И мы пошли по правой дороге. Где-то уже в полдень проходили мимо поместья, брошенного румынским боярином. Зашли. Все было пусто, разбросано. В маленьком Флигельке нашли боярского работника, не пожелавшего бежать вместе с хозяином. Дал он нам поесть, что бог послал, и мы пошли дальше.

К вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, мы пришли в большое село Буружени на реке Серет. Мост через реку был взорван. Река стремительно несла свои бурные желтые весенние воды. Переправы никакой не было. Поэтому в селе скопилось множество войск. Все дома были забиты солдатами до отказа. Бабкин аттестат здесь не действовал, потому что у населения, словно саранчой все было съедено проходившими армиями немцев, а в довершение — нашей. Поискали мы поискали свою дивизию, но о ней здесь никто даже не слышал. Осведомленные солдаты подсказали нам, что километрах в сорока вправо по фронту есть переправа, так может быть, там наша дивизия.

На голодный желудок мы с Коломийцем устроились на ночлег в каком-то курятнике, но спали плохо — кусали блохи.

Надо сказать, что в Румынии в домах, особенно бедных, часто с земляным полом, водилось великое множество блох. К тому же за время начавшегося наступления, когда мы прошли уже более пятисот километров по Украине и Молдавии, а теперь вот идем по Румынии, без единого мытья в бане, мы ужасно обовшивели, и вся эта бесчисленная рать насекомых не давала нам покоя ни днем, ни ночью. Я уже, как фокусник, запустивши руку в любое по заказу место, мог за несколько секунд вытащить огромную откормленную вошь. Я помню моменты, когда мы на марше, где-нибудь вдали от сторонних глаз в лесочке, останавливались, снимали с себя рубашки и, хлопая ими о деревья, стряхивали самую крупную часть этого прожорливого стада.

Однако, на этот раз, вставши рано утром, голодные, неумытые, мы с Коломийцем двинулись вправо по фронту вдоль реки Серет в поисках своей части. Километрах в двух, в первом же попавшемся селе, где почти не было наших войск, мы зашли умыться и поесть, что нам и удалось. И минут через сорок мы вышли на дорогу, чтобы двигаться дальше.

Впереди нас стоял солдат и держал в поводу огромную костлявую лошадь без седла. Он никак не мог влезть на нее, и попросил нас помочь ему влезть на этого одра. Я уже хотел подсадить этого незадачливого кавалериста, но тут вмешался Коломиец.

— Слухай, а шо цэ ты будэшь йхатъ одын? Ось тут я бачив таратайку. Давай реквизуем ее зараз, та и поидэмо у трех. Тэбэ куды трэба?

Разговорились. Оказалось, что это разведчик из 232 дивизии, которая часто была нашим соседом. И он тоже отстал и потерял своих, а теперь ищет. В те стремительные дни нашего наступления, когда приходилось пешком с — оружием проходить по 60–80 километров в сутки почти без сна и отдыха, да еще и будучи озабоченными находить себе пропитание, многие отстали от своих частей, но стремились найти их и вернуться в свои боевые семьи, какими они стали для нас.

Вернувшись немного назад, «реквизувалы» легенький одноконный ходочек, но сбруи, как ни искали — найти не могли. Тогда Коломиец снял с себя обмотки, сделал из них лошади ошейник, а концы обмоток завязал за концы оглобель — получилось что-то вроде собачьей упряжки, только хуже. Вывели лошадь на дорогу, поставили ее передом в нужном направлении и поехали, даже без вожжей. Коняга шла, а нам, измученным длинными маршами, этот транспорт показался просто райским. Ехали мы так километра два, как вдруг, нас стали нагонять человек пять верховых — два офицера и три солдата. Один из них оказался знакомым нашему, так счастливо обретенному попутчику. Тот подсказал ему, что его дивизия где-то там, куда мы едем, и, обходя нас, они снова перешли на рысь. Наша коняга солидарно с ними тоже рванула рысью, Впереди показалась полоса грязи с огромной лужей. Я сидел сзади и соскочил, чтобы облегчить воз, потому что упряжь наша была самая ненадежная. Не сбавляя скорости, наш тарантас влетел в вязкое месиво грязи, обмотки соскочили с оглобель, коняга, почувствовав облегчение, с еще большей прытью понеслась вперед, а мои спутники сидели в застрявшей в грязи таратайке и прикидывали в какую сторону им легче выбраться на сухое.

Впереди виднелось село. Там скрылась наша коняга. Оставив телегу в грязи, пешком дошли до села. С трудом разыскали свою конягу, хотя я уже предлагал прекратить поиски и дальше идти пешком. Но мои друзья были настойчивее. Скоро нашли свою утрату, а в одном дворе еще нашли и сбрую для одноконной упряжки. «Реквизувалы» и сбрую. Не было только вожжей, но это было уже проще — вожжи сделали из куска телефонного провода,

Не доезжая до переправы, заночевали, а рано утром поехали дальше. Часам к десяти утра подъехали к мосту через Серет. Мост был взорван посередине, обрушился в реку, но концами пролета задержался на быках. Поэтому мост под углом градусов тридцать пять опускался в воду, а дальше поднимался из воды и так же круто выходил на берег. Через середину его с ревом несся мутный поток. Но через воду саперы навели деревянный настил и войска с трудом, но перебирались через реку.

Движение было медленное. У переправы скопилось много войск. И в это время, когда мы подъехали, у моста стоял какой-то генерал с автоматчиками и, матерясь, осаживал обозы назад, пропуская вперед только артиллерию и повозки с боеприпасами.

И уж не знаю, каким чудом, мы так извернулись, что проскочили мимо генерала за спиной его, вклинились между двумя орудийными упряжками и, тормозя за колеса, сначала нырнули вниз, а потом с гиком вынеслись вверх на правый берег.

— От-то да-а... Яки б мы булы, колы б генерал побачив нас с хомутом из обмоток, — протянул Коломиец, а потом сначала неуверенно хихикнул, словно еще не веря, что минула гроза, и расхохотался от радости,

Едем! Снова едем!

Переправившись, мы подались уже вместе со всеми войсками, которых, правда, было почему-то очень мало, вперед, в надежде встретить своих. Коняга наша брела шагом. Ни кнута, ни палки она не понимала и боялась только выстрелов. Выстрелишь из карабина вверх — пробежит с полкилометра рысью, а потом опять бредет шагом до следующего выстрела. Так мы израсходовали почти все патроны, а продвигаться нам приходилось часто, даже не встречая своих. Вдруг, видим у дороги стоят трое связистов и палят из карабинов вверх, пытаясь перебить провод, чтобы к нему присоединиться и не тянуть свою связь. Подъехали. Смотрим, у них только начатая цинковая коробка с патронами. А у меня карабин был так пристрелян, что бил без промаха.

— Сколько, — говорю, — дадите патронов, если я вам перебью провода?

— Да хоть все забирайте, — отвечают.

Соскочил я с телеги, раз за разом перебил три провода.

— Хватит, хватит, — кричат.

Забрали мы полную «цинку» патронов и поехали дальше. На войне всякое может быть и без патронов там хуже, чем без хлеба.

Прошло уже три дня, как мы отстали от своей части, и это нас очень беспокоило. Переночевали мы на каком-то заброшенном конезаводе, а чуть только рассвело, двинулись в путь. Проехали километра два. Утро только разгоралось. По земле стлался густой белый туман. Тишина стояла как будто после сотворения мира.

Смотрим, слева в тумане румынская семья выехала в поле и прилаживается к пахоте. Рядом — пара лошадей. Лошади — красавцы в сравнении с нашей конягой. Мои спутники разом вскочили — и к ним. Вижу — забрать хотят лошадей. Жалко мне их стало.

— Ребята, — говорю, — чем же они будут кормиться год, если мы у них лошадей заберем? Они же ничего не посеют.

Румыны не поняли, что я сказал, но видимо по интонации поняли, что я говорю в их защиту. Бросились ко мне, пали на колени, целуют мои пыльные сапоги, а сами руки в мольбе тянут. Господи! Стыд-то какой! Это же не наше, это их добро! Отступились мои друзья. Румын выхватил кусок сала и хлеб, что привезли они себе на обед, тянет мне. А мне кажется, что этот кусок сала прожжет мне руки, если я его возьму. А я ведь уже месяца два в наступлении, как только из-за распутицы отстали наши тылы, кормился с бабкиного аттестата. Но там я просил. И мне не отказывали. А тут?

Коломиец подхватил и хлеб, и сало, и мы поехали дальше. Долго ворчали на меня мои спутники и объявили, чтобы я с ними больше никуда не ходил и не мешал им. Не знаю, кто из нас был прав? Я или Коломиец, побывавший в оккупации? Знаю только, что всегда неправым бывает слабый, беззащитный. Такими были мирные люди, когда через них, через их жилища, прокатывалась война. Однако к обеду моим друзьям ворчать надоело. Они развеселились даже и, проезжая через очередное селение и увидевши церковь, решили заехать на обед к попу.

— Бо в попа мы ше нэ обидалы, — со смешком сказал Коломиец.

Заехали. Нас накормили. Но сам поп к нам не вышел, а мы приглашать его не стали. Пообедавши, тут же поехали дальше.

Прошел день. Ночевали в селе. Румыны смотрели на нас как-то странно, враждебно. Потом уж мы узнали, что кто-то изнасиловал в этом селе девушку. Наших солдат в селе не было. В эту ночь один из нас по очереди бодрствовал.

Рано утром сразу же за селом подъехали к реке Сучава. Ширина — метров сто, течение стремительное. По натянутому через речку тросику румын в лодке перевозил желающих. Мост деревянный разобран. Спросили, где есть брод? Он указал нам выше моста. Поехали — правда, мелко, но чем дальше, тем глубже. Наконец, лошадь не выдерживает напора течения, телегу переворачивает, лошадь сбивается сначала по течению, а потом назад. Делаем вторую попытку — результат тот же. Что же делать? Бросить свой транспорт, переправляться на лодке и идти пешком? Не хочется. Клянем румына, показавшего нам брод, и спускаемся по берегу ниже моста. Течение самое мощное и видно по течению — наибольшая глубина здесь, на нашем берегу.

— Надо, — говорю, — переправляться здесь. Лошадь рывком проскочит первые метры глубины, а там выберется на отмель.

Отдаю своим попутчикам карабин, свои документы — они переправляются на лодке. А я делаю последнюю попытку переправиться на телеге. Если собьет — где-то на берег выберусь. До войны я неплохо плавал, когда жил в Игарке. Километровую протоку переплывал туда и обратно без отдыха. Вперед! Все вышло, как и рассчитывали. С берега лошадь смело рванула вперед и хоть и оказалась на плаву, но метров через пять она уже зацепилась передними ногами за песчаный нанос, а дальше было уже неглубоко.

Мы снова повеселели на какое-то время, однако нас стало беспокоить, что мы вот уже сутки не встречаем наших солдат. В конце этих суток, переночевавши в очередном румынском селе и не встретив никого из своих, мы решили повернуть назад.

Отъехавши километра три от села, мы встретили человек пять всадников. Они окружили нас.

— Кто такие? Откуда? Как вы сюда попади? Здесь же наших еще не было! Мы рассказали о своих поисках.

— Во, славяне! Во, дают! Поезжайте назад. Мы разведчики и впереди наших войск еще не было.

— А мы что, не войско? — уже хорохоримся мы, однако следуем их совету и двигаем дальше назад, на восток. Переместившись за эти дни километров на двести по фронту вправо, мы снова стали смещаться по фронту влево.

Подъехали к реке Серет уже в другом месте. Через реку был наведен понтонный мост. У моста наряд автоматчиков — заградительный отряд. Проверили наши документы. Нашему попутчику сказали, что его дивизия стоит в этом селе, и мы с ним распрощались. Лошадь и телегу отобрали.

— Ну, а с вами, голубчики, что делать? В штрафбат вас направлять?

— Да вы что? Мы же не с фронта бежим, а на фронт. Мы своих ищем.

Постращали, однако же, отпустили.

И пошли мы с Коломийцем дальше, уже пехотой, огорченные потерей транспорта, но довольные, что нас отпустили с честью, а не потащили в трибунал и штрафбат.

Надо сказать, что мы всех встречных спрашивали, не знают ли они, где находится наша дивизия. И нам частенько предлагали примкнуть к другой части, но мы хотели найти свою. Это была наша фронтовая семья, и мы хотели найти ее во что бы то ни стало.

Во второй половине дня далеко от селений мы увидели пасшегося у дороги небольшого конька. Ноги гудели. Ну, думаем, хоть по очереди будем ехать. Однако конек оказался некованым, подбил ноги по каменистой дороге и, видимо, его бросили наши солдаты. Коломиец снял с себя ремень с подсумком, одел коню на шею и погнал впереди себя.

— Хай хоть цэ везэ, — мудро изрек он и с облегчением вздохнул.

На ночлег остановились в хуторке. Хозяину наказали накормить нашего конька. Тот пожадничал, накормил его одной соломой, конька раздуло к утру, и он приобрел вид не так уж и приморенного. Даже румыну понравился, и он стал просить нас продать коня ему. Торговались не долго. Проходили пасхальные дни, румыны праздновали, а мы шли уже по местам, густо нафаршированным нашими войсками, и кормились все еще не у своего старшины.

Коломиец запросил с румына несколько куличей, изрядный кусок сала, ударили по рукам и румын, уже любовно оглаживая, увел конька в сарай, а мы сложили провиант в рюкзачки и потопали дальше.

Часа через два мы подошли к какому-то хуторку. Спросили у проходившего солдатика, какая здесь стоит часть и он, «не выдавая нам военной тайны», сказал, что здесь размещается штаб дивизии.

Я по своей молодой наивности сказал Коломийцу, чтобы он подождал меня здесь, а сам пошел к начальнику штаба дивизии спросить — не знает ли он, где находится наша родная. Прошел одного часового, объяснил, куда и зачем — он пропустил меня. Прошел второго — тоже удачно. А у самых дверей кабинета начштаба на посту стоял старшина с автоматом. Этот, не разговаривая, завернул меня кругом.

И пошел я, не солоно хлебавши, к выходу. Но тут отворилась дверь другой комнаты и осталась открытой настежь. Там, видно, было какое-то совещание, а теперь начался перерыв. В комнате было человек двадцать офицеров, все курили, и из дверей вырывалась сплошная дымовая завеса. Я подошел и спросил у стоявшего у двери старшего лейтенанта, не знает ли он, где находится 133-я стрелковая дивизия.

— Не знаю, где она сейчас, — ответил он, — но она стояла на отдыхе в городе Харлэу. Это километрах в двадцати пяти отсюда. Поспешите, может быть, еще застанете ее там.

Я поблагодарил. И мы уже бодро зашагали к городу Харлэу. Шел девятый день нашего блуждания. К вечеру, когда солнце было уже совсем низко, мы вошли в небольшой провинциальный городок Харлэу. В городе были видны следы разрушений. Позже наши друзья рассказывали нам, что немцы неоднократно бомбили город. И у румын уже сложилась присказка: «Авион! Авион! Румун ла траншей, а товарищ ла каса!» (Самолеты, Самолеты! Румыны в траншеи, а товарищи по хатам...)

У первых же попавшихся солдат спросили, из какой они части. Оказались из 521 — го стрелкового полка нашей дивизии.

— Ура! Значит и наши здесь!

Тут увидели толпу солдат у входа в подвал. Офицеры с автоматчиками не пускали никого в подвал, а другие грузили бочки с вином в машину. Но, накатавши бочки в кузов, они все уехали, и началась вольница. Мы пристроились к какому-то солдатику с ведром, зашли в подвал, нацедили полное ведро вина и пошли с ним в дом, где собрались уже человек двенадцать из разных частей — славянское братство. Вино было на вкус слабое, но обманчивое. Я выпил всего одну кружку и через час где-то проснулся и вижу, что я лежу в сарае, в кормушке, на сене. За стеной слышу пьяные голоса. Кого-то грозят пристрелить. Вышел. А штоб тебя! Это же Коломийца грозятся пристрелить!

Оказалось, он стащил у кавалеристов коня с седлом и пьяненький уехал. Но вспомнил, что я где-то остался, и вернулся за мной. Тут они его — голубчика и поймали. Кое-как уговорил отпустить его, сославшись на то, что он пьян.

О, Русь! Как много ты прощала пьяным! Не потому ли, что ты сама всегда во хмелю?

Освободив пленника, я увел его, и поскольку стало уже темно, мы зашли на ночлег в первый попавшиеся свободный от постоя солдат, домик, чтобы заночевать, а уж утром разыскивать свой полк. Я, уже засыпая, вполуха слышал, как Коломиец, коверкая слова, предлагал хозяйке какое-то барахло, выторговывая ее благосклонность. Вот паршивец! И где это он успел?

Проснувшись на рассвете, вытащил Коломийца, длинные и худые ноги которого торчали из-за печи, и мы пошли искать своих. Хотелось есть. Брели мы по сонному еще городу и углядели полуразрушенный бомбежкой магазин. Зашли в надежде найти что-нибудь пожевать. Однако — ничего! Только в ящике прилавка небольшую кучку сушеных чернослив. Пожевали, пожевали, голод не утолили, а только измазались черносливом и вышли во двор, к колодцу, чтобы умыться. И вдруг, мимо распахнутых настежь ворот колонной идет наш дивизион! Пулей выскочили — и шасть в строй. Дивизия после десятидневного отдыха, в течение которого мы блуждали, получила участок фронта и выходила из города, чтобы занять его. А мы шли и по пути рассказывали свою одиссею.

На первом же привале было комсомольское собрание, и мне объявили выговор за десятидневное отсутствие в дивизионе. Ни командир дивизиона, ни начальник штаба мне ничего не сказали. Сказалось уважение, которое я заслужил своей безупречной службой до этого, а главное то, что дивизия — то отдыхала, пока мы блуждали, разыскивая ее.

Я помню как-то еще на Украине, до прорыва обороны немцев, мы лежали на наблюдательном пункте дивизиона, зарывшись в скирду соломы — наблюдатель со стороны фронта, а все остальные за скирдой. Было раннее утро, лежал снег, было холодно. Мы умылись все снегом и стали готовиться позавтракать. А наш командир топовзвода, младший лейтенант Комар — такой тоненький, щупленький, с таким длинным носиком — клювиком, неумытый, весь в соломе пристраивался в круг в таком виде. Командир дивизиона посмотрел на него и говорит:

— Слушай, Комар, иди — ка ты в штаб,,, трам, там, тарарам, — не порть мне своим видом наблюдательный пункт.

Тот козырнул и, уходя, позвал меня.

— Соболева оставь, он мне нужен, -крикнул капитан Комаров.

Так с тех пор и повелось, что если где-то что-то нужно было сделать быстро и надежно, из топовзвода вызывали меня. А порой он и состоял-то всего из одного меня

Через сутки, где-то числа 25 апреля 1944 года, мы остановились перед мощной бетонированной полосой укреплений немцев и румын. А в ближайшие два дня без средств усиления с ограниченным обеспечением боеприпасами попытались прорвать ее. Но, понеся потери, получили приказ перейти к обороне. (Это была необдуманная попытка сделать первомайский подарок Родине, кому-то стоившая жизни).

Мы стояли в каком-то румынском селе, в километре от переднего края, километрах в шестидесяти к северо-западу от города Яссы. В недалеком тылу от нас, где размещались все дивизионные пункты питания, был провинциальный городок Пашкани. Все население было эвакуировано за 50 километров от фронта. Недалеко от расположения нашего дивизионного старшины с его хозяйством, разместились мы со своим топовзводом. Старшиной стал один из солдат нашего вычислительного отделения Иван Гончарук, а в топовзводе у нас были кроме меня еще: Ступницкий, бывший педагог, Бикташев. Чернецкий, мобилизованный где-то под Белой Церковью после ее освобождения, Пехота, тоже его земляк, и, пожалуй, все.

Началась сытая и привольная жизнь, тихая и неспешная. Мы занимали дом с целым подворьем живности. До остановки в оборону у нас во взводе был трофейный конек, запряженный в телегу, на которой мы возили свое немудреное солдатское барахлишко да небольшой запас трофейного продовольствия. Конек этот был слепой и ровно никак не мог ходить, его надо было все время подруливать вожжами. Он нам уже надоел, однако еще выручал нас. Немцы частенько, раза два в день, прилетали бомбить село. Мы в это время запрягали своего слепого и ехали подбирать убитую при бомбежке скотину, что составляло наши трофеи. Когда же стали эвакуировать население, хозяину дома, где мы жили, уезжать было не на чем, и мы продали ему своего слепого коня с телегой за двух подсвинков, теленка, мешок муки и штук тридцать кур.

Начали строить оборону. Ходили на наблюдательный пункт, который оборудовали ночью, а метрах в 150–200 вправо, в лесочке, вырыли блиндажи для командира дивизиона и взвода управления. У себя же все свободное время что-нибудь пекли, жарили, варили и нагуливали жир после шестисоткилометрового наступления на бабкином аттестате.

Стоял май, отцвели сады, было тепло. Насытившись, между бомбежками, валялись на траве в саду, блаженно переваривая съеденное.

Высокий, толстый, розовый, как поросенок, весь такой сдобный Пехота, раскинувшись на спине и мечтательно глядя в высокое синее небо с редкими белыми облаками, тянул:

— Ось так бы лэжав, лэжав и лэжав бы...

— Ты бы «лэжав», а кто-то за тебя воевал бы, — вставляя Бикташев.

— Та ни хай бы и уси лэжалы, — кротко отвечал Пехота, уже задремывая одним глазом.

Медлительный, ленивый, всегда чистый, когда нам приходилось работать, укрепляя оборону, он часто останавливался, разглаживал свои пшеничные усы, опирался на лопату и впадал в долгую задумчивость.

— Опять мечтаете, товарищ Пехота! О чем? — взбадривал его командир взвода младший лейтенант Комар.

— Товарищ младший лейтенант, или вы не знаете, о чем мечтает хохол? Сало ив, на сали спав бы, салом укрывався, — посмеиваясь, говорил Чернецкий.

Однако Пехота был неисправим. Когда командование распорядилось, чтобы мы на ночь выставляли пост, хоть и с неохотой, но пришлось распоряжение выполнять. Все мы были молодые, здоровые, наработавшись за день, вечером укладывались на свои шинели и не поднимались до утра. Но вот когда на посту был Пехота, командир взвода ночью выходил во двор, побродивши и не обнаружив часового, он начинал кричать:

— Часовой! Пехота!

— А?! Я слухаю, товарищ лейтенант, — отвечал тот откуда-нибудь с веранды, из темного угла и умышленно пропуская в звании слово «младший».

— Вы спите,товарищ Пехота?!

— Та ни! Я тики трохи схоронывсь. Я же усих бачу, а меня нихто. То шоб нэ пидстрелилы.

— Нет, вы спали, товарищ Пехота!

— Та ни! Я ж бачу, шо цэ вы, товарищ лейтенант. А колы б хто шэ, я б гукнув: стой хто идэ...

— Вот стойте здесь, товарищ Пехота, -указывал младший лейтенант на середину двора перед крыльцом и уходил в дом.

— Эге, шоб меня уси бачилы, а я никого, — ворчал Пехота и, немного подождав, пока утихнут шаги взводного, снова забирался в свою конуру.

Я не помню, куда он от нас делся, но вскоре от нас он исчез. Скорее всего, устроился где-то в тылу.

Однако наша дачная жизнь продолжалась не долго. Почти каждый день прилетали немецкие самолеты и бомбили село. У нас потерь пока не было, так как во время бомбежек мы укрывались в щелях, вырытых рядом с домом. Однако командование распорядилось эвакуироваться из села и строить себе блиндажи рядом с наблюдательным пунктом, на КП дивизиона. Дней десять работали, вырыли и перекрыли еще три блиндажа рядом с блиндажом командира дивизиона. Для начальства с перекрытием в четыре-пять накатов, а для себя — в два.

Однако стояли мы здесь не долго. В конце июня — начале июля нас сняли с этого участка фронта и перебросили километров за пятьдесят вправо по фронту.

Стоя на старом месте, наша дивизия хоть не могла причинить большого вреда немцам, засевшим в огромных, бетонных дотах, однако и не давала немцам спать спокойно. Разведка часто уходила в ночной поиск за языком. Саперы делали подкопы — штольни, пробиваясь под доты, закладывали взрывчатку и подрывали заряды. Только однажды взрыв был удачным, остальные получались в стороне от дотов (слабо было маркшейдерское обеспечение), однако это нагоняло страх на немцев, и они активизировали свою артиллерию.

На участке же, куда нас перебрасывали, как рассказывали солдаты, установилась слишком тихая жизнь. Почти без выстрелов. Говорили, что и наши, и немцы ходили в сады деревеньки, стоявшей на нейтральной полосе, за яблоками и грушами, соблюдая негласное перемирие, и не беспокоили друг друга. Вскоре мы и сами убедились в том,что немцы перед нами какие-то сонные, пока мы не расшевелили их осиное гнездо.

Прибыли мы на новый участок рано утром. Розовели вершины гор, верхушки деревьев, крыши домов опустевшего румынского села. Стояла благостная тишина и от мира она отличалась какой-то бездонностью. Не кричали петухи, не шумело стадо скота, обычное в селе в эту пору суток, не бренчали ведрами хозяйки, нигде ни одна труба над крышей не курилась дымом. Поэтому как-то особенно резко прозвучала чья-то команда: «Воздух!», — когда в небе послышался тонкий, звенящий гул мессера. Солдаты укрылись в тени домов и деревьев. Сделав круг над селом на большой высоте, мессер отвалил на запад...

Последовала команда тыловым подразделениям размещаться в селе. Командир дивизиона со взводом управления, скрываясь, где за складками местности, где по прорытым ходам сообщения, ушли принимать наблюдательный пункт.

Наше отделение несколько на отшибе от старшины и штаба дивизиона заняло еще не разрушенный дом, окруженный фруктовыми деревьями. К вечеру мы получили задание привязать батареи, развить геодезическую сеть вплоть до передовой, организовать пункты сопряженного наблюдения, позволявшие засекать передний край противника, огневые точки и его батареи по вспышкам выстрелов в ночное время. Началась кропотливая работа. Уже к концу второго дня мы с точек, определенных накануне и расположенных на скатах высот, обращенных к противнику, начали засекать его передний край во всех подробностях. Этому способствовало то, что наши предшественники «приручили» немцев на этом участке, и они вели себя совершенно смирно. Мы целый день стояли на открытой сопке, расставив мензулу, и работали, даже прикрывшись зонтом от солнца. Часа в четыре дня, направляясь по ходу сообщения в траншеи переднего края, заскочили в лесок на наш дивизионный наблюдательный пункт. Вышедший из блиндажа командир дивизиона капитан Комаров, наблюдавший в течение дня всю нашу работу метрах в четырехстах правее нашего НП, беззлобно отчитал нас:

— Вы что, мать вашу, ... совсем уже в открытую стали работать? Болтаетесь тут... Не демаскируйте мне наблюдательный пункт!

Мы попили водички, переждали, когда улетит появившаяся «рама» — немецкий самолет-разведчик, и пошли к пехотной траншее. Там я тоже вылез из пехотной траншеи наверх, расставил мензулу и начал засекать передний край противника.

Было жарковато, припекало солнце, стояла тишина. Внизу, в траншее, сделав навесик от солнца из плащ-палатки, сидел старый солдат, а рядом — совсем еще мальчик — молоденький солдатик, разувшись, нежился на солнце.

— А как вас зовут? А шо це вы робите? — поинтересовался он.

Я ему объяснил коротко, что засекаем немецкую оборону, а потом будем бить по ней из наших пушек. Спросил, как его зовут.

— Кастусь, — коротко ответил он.

— Кастусь, та ще-й Юхтымович, — добавил старый солдат, по-отечески улыбаясь, и уже обращаясь ко мне:

— А не боитесь, что подстрелят?

До немцев было метров четыреста, и снять меня было нетрудно. Но пассивность немцев в предшествующие дни настраивала на расслабленность, утрату осторожности и пробуждение нахальства в нашем поведении.

Закончив работу, я соскочил в траншею и мы с Бикташевым пошли по ходу сообщения в тыл. В небе опять появилась «рама», когда ход сообщения привел нас уже в лесок, на опушке которого был наш НП. Рама кружилась и в первой половине дня, когда мы работали метрах в четырехстах правее нашего НП. Там проходил ход сообщения, было отрыто несколько огневых точек, но там никого не было. Немцы же, наверное, решили, что там, под нами, что-то есть, возможно, командный пункт или еще что-то. К тому же в это время уже начала изредка постреливать наша артиллерия, пристреливая цели. Так, или иначе, но немцев расшевелили. И вот, когда мы были уже в лесочке, где закончился ход сообщения, далеко на западе глухо ухнули выстрелы орудий и через довольно продолжительное время на высоте, где мы работали с утра и прошлый день, взметнулись разрывы тяжелых снарядов. Мы поспешили к нашим разведчикам.

В небе кружилась «рама», метрах в четырехстах от нас рвались 203 мм снаряды, сотрясая землю так, что с перекрытий блиндажей сыпался песок. Рассвирепевший командир дивизиона обрушивал на наши головы крупнокалиберный мат, а мы, виновато понурившись, стояли и помалкивали.

Он был, конечно, прав. Если бы немцы перенесли огонь на опушку леса, то блиндажи на НП были бы разрушены. Но они, к нашему счастью, не сделали это, а, выпустив с полсотни снарядов по пустому месту, прекратили огонь.

На другой день, когда на рассвете мы проходили через это место на наблюдательный пункт четвертой батареи, который был в полутора километрах правее по фронту, увидели огромные воронки, глубиной 2–2,5 метра.

Немецкий двухфюзеляжный корректировщик, или, как мы его называли «рама», появлялся каждый день и, высмотрев что-нибудь, вызывал огонь тяжелой батареи на обнаруженную цель. Несколько раз такому обстрелу подвергалось и село с нашими тылами.

Мы все еще жили в доме, занятом при въезде в село, и однажды, высмотрев в одной из усадеб в сарае пресс для отжима фруктового сока, мы решили надавить свежего подсолнечного масла. Солдат при всей его «обеспеченности», позволявшей ему не думать о своем быте — все решит старшина, всегда был, однако же, хозяйственным и изворотливым.

Сказано — сделано. Тут же нашлись умельцы, которые видели, как это делается. На чердаке нашли мешок семечек, взяли котелки, чистые тряпки и пошли, оставив в доме одного Ступницкого.

Поджарили на плите семечки, завернули их в ветошь и под пресс. И вдруг тренированные солдатские уши уловили далекие глуховатые выстрелы тяжелых орудий. Прислушались, готовые в любое мгновение припасть к спасительной земле шелест пошел дальше — перелет. Метрах в четырехстах ахнуло взрывом. Зазвенели стекла. Подождали. Очередные взрывы взметнулись черным дымом там же. Нам показалось, что снаряды рвутся далеко от нашего дома. Мы спокойно закончили работу, наполнили наши котелки золотистым ароматным маслом и пошли к себе.

Но бог мой! — огромные воронки, глубиной 2,5 метра зияли в нашем дворе, в саду; стены дома были насквозь прошиты крупными осколками, и весь дом светился, как дуршлаг. Мы заторопились, не надеясь застать в живых Ступницкого. Однако же, слава богу, мы предусмотрительно вырыли щель между домом и пристройкой, в которой он благополучно отсиделся во время обстрела. Наши рюкзачки и, к счастью, уцелевшие приборы, были все завалены обвалившейся штукатуркой и пылью. Если бы мы не ушли, то, наверное, кого-нибудь не досчитались бы, потому что солдат на войне не сидит на месте, если он не на мушке, он вечно слоняется и ищет что-то, хотя ему ничего не нужно и самое большее, на что он покушается — это порвет подвернувшуюся простынь на портянки или сменит свое белье, если не поленится, и время, и условия позволяют переодеться.

Собрали мы свое снаряжение, приборы и подались на наблюдательный пункт четвертой батареи. Там у нас была свободная землянка — блиндажик в два наката, там был наш пункт СНД, там не было блох, которые здесь в селе изрядно беспокоили, и там была прохлада под крышей.

А был разгар лета, подошла пора массового созревания фруктов. От жары у меня совсем пропал аппетит. Старшина здесь в обороне, на чужой земле организовал нам неплохое питание. А наш повар — Саша (не помню его фамилию, т.к. все его звали просто Сашей) все сокрушался, что я совсем перестал есть. Приехавши рано утром на НП, он до самого отъезда все приставал, присевши на корточки у входа в блиндаж:

— Ну, ты же помрешь! Ну, съешь хоть котлетку!

А я уже до его приезда сбегал в село, когда еще только засерело, и пока было прохладно, насобирал рюкзак груш, яблок, слив, еще чего, и все это, еще хранящее ночную свежесть, лежит в изголовье земляных нар в блиндаже — только протяни руку и лакомься, лежа в прохладе, пока не подойдет очередь дежурить у стереотрубы.

Так прожили мы с месяц, отъедаясь фруктами, наблюдая противника и экономно пристреливаясь к обнаруженным целям. Боезапас на батареях постепенно рос, и мы чувствовали, что это неспроста, что надвигаются большие события.

Наконец, командир дивизиона приказал за ночь оборудовать наблюдательный пункт почти в цепи пехоты, на совершенно открытом гребешке хребта, круто обрывавшегося в наш тыл. Там трудно было замаскироваться, но обзор с него был превосходный. Вырыли ровики — ниши на обратных скатах хребта, установили стереотрубу, связисты подтянули проводную связь. Для командира дивизиона соорудили крошечный бдиндажик в один накат — землянку. А на рассвете началась артподготовка. Сыграли Катюши, звонко захлопала ствольная артиллерия, заахали минометы — все это сливалось, густело, превращаясь в сплошной громовой гул. Передний край противника взметнулся сначала отдельными разрывами, султаны которых еще можно было отделить друг от друга, потом все это слилось в сплошную стену огня, пыли, дыма.

Поднялось солнце, освещая панораму этой гигантской битвы. Однако вскоре мы поняли, что здесь у нас, хотя артподготовка и длилась около часу — всего лишь отвлекающий удар. Главный удар наносился слева, под Яссами, куда фронт с нашего наблюдательного пункта обозревался километров на 20–25.

На нашем участке, поднявшаяся после артподготовки пехота, успеха не имела. Ожили огневые точки железобетонных дотов, открыла ответный огонь немецкая артиллерия. Наш НП обнаружили, начался обстрел. Однако хребтик наш был очень крут в обе стороны, поэтому при взрывах спереди надо было только успеть пригнуться, а перелеты уходили далеко в тыл.

Часа через два, когда запланированный сценарий на нашем участке был в основном проигран, и выявлены наиболее слабые места в обороне немцев, бой на нашем участке стал затихать. Мы стали наблюдать в стереотрубу тяжелый бой на нашем далеком левом фланге, где, будто игрушечные двигались наши танки, волнами шли штурмовики и бомбардировщики.

В это время чуть сзади нас разорвался немецкий снаряд. Основная масса осколков ушла по инерции дальше, а дно снарядного стакана с фырчанием подлетело к нам. Сзади мы были почти открыты, так крут был склон, И этой килограммовой фырчащей лепехой ляпнуло мне по спине чуть ниже правой лопатки. Дух во мне заклинило, и сначала я думал — конец. Но сбросил телогрейку, накинутую рано утром — целая, даже не пробитая. Отделался синяком размером с тарелку, да быстро наступающей болью в этом месте при неподвижности или физической усталости вот уже шестой десяток лет после окончания войны.

К вечеру бой на нашем участке затих совсем, а слева все глухо отдаленно грохотало, будто разъяренный молох войны уползал в свою нору и все рычал и огрызался. Ночь прошла в перегруппировке. Часть наших батарей перевели на прямую наводку. Старшина с кухней затемно накормили, проявляя особое старание, всех, кто был впереди.

Я заметил, что подавляющее большинство воевавших, после каждого крупного боя чувствовали какую-то неловкость и виноватость перед теми, кто был хоть немного впереди их. Как будто сами они были чуть позади по своей воле, а не по воле солдатской судьбы и выполняли свой долг там, где их поставили. Поэтому после боя наши хозвзводники особенно старались услужить впереди уцелевшим. Как будто брали вину за тех, кто не уцелел, на себя. И весь вид их в это время говорил: ах, если бы мы могли быть здесь! Ах, если бы мы могли заслонить их собой...

На другой день с утра все началось сначала. И к полудню стало известно, что в результате прорыва фронта далеко слева, Румыния капитулировала. Бой стих, стрельба прекратилась. Пошла вперед разведка, за ней пехота, все еще опасаясь, что разбросанные по склонам гор по обеим сторонам дороги железобетонные доты, зияющие черными жерлами амбразур, разразятся вдруг шквалом смертельного металла. Однако все было тихо, доты молчали. Еще вчера бывший страшным зверь сдох.

И вот уже и наша артиллерия, снявшись с огневых позиций, потянулась вперед, вслед за пехотой. Стали попадаться идущие навстречу группы пленных румын, а вскоре разведчики провели пленного генерала, который ехал сдаваться на машине.

Может быть дипломатическим протоколом и предусматривается такой способ сдачи в плен, но наши солдаты рассудили по-своему — генерала вытряхнули из машины и повели пешком, а часть разведчиков на генеральской машине устремилась на запад.

Проходя мимо нашей группы, генерал козырнул нашему начальнику штаба гвардии капитану Кривенко и попытался пожаловаться, что его, генерала, заставили идти пешком. Он был невысокий, грузный, потный, в расстегнутом у воротничка мундире — раскис и, конечно же, не мог понять этих русских солдат, так не почтительных к нему, генералу.

Но наш гвардия, как мы его звали, до войны был слесарем, не очень чинился и, скрививши свою лошадиную челюсть, что должно было означать улыбку, махнул рукой:

— Давай, давай, шагай! — и уже обращаясь к солдатам, добавил, — Вот, твою перемать, ходить разучился!

Солдаты смеялись. Скомандовал: «По машинам!» — и мы двинулись вперед больше уж нигде не останавливаясь в оборону до самого конца войны. Остановки теперь были всего на день-два-три, редко дней на десять, пока мы взламывали оборону немцев где-нибудь в горах, перед узлом дорог.

Немцы, шокированные повсеместной сдачей румын, беспорядочно откатывались, однако, недолго. Уже на второй день нашего наступления мы встретили их сопротивление. Продвигались мы по узкой долине между горными хребтами лесистых Карпат, поднимавшимися слева и справа от дороги и упиравшимися залесенными вершинами в самые облака. Мы подходили к какой-то сыроварне, одиноко стоявшей слева от дороги, когда со скал, на которых повисли клочья тумана, ударили крупнокалиберные пулеметы. Движение застопорилось. Передние группы укрылись за сыроварней, орудия и телеги остановились за отрогами хребта справа.

Пехотинцы, скрываясь за лесом, полезли по правому хребту вверх, в направлении немецких пулеметов. Нашу четвертую батарею оттянули метров на триста назад и развернули по обе стороны дороги на прямую наводку. Часа через полтора завязался бой. Наши пехотинцы вплотную подошли к немцам. Застрочили автоматы, отдаваясь гулким эхом по лесистым склонам гор. Батарея выпустила несколько залпов по скалам, нависавшим над дорогой. Там взвилась зеленая ракета. Немецкий заслон был сбит. Пушки перестали стрелять. Мы простояли еще с полчаса на месте, когда была подана команда двигаться вперед.

К концу дня долина расширилась, и мы вошли в румынское село, полное обычной крестьянской жизнью. Все жители были на месте. Солнце скрылось за горами, и в тени их смутно серели дома и потемневшие деревянные заборы.

Остановились на ночлег. Удивило обилие вина в каждом доме. Коверкая слова, (как будто вывернутые наизнанку, они становились более понятными для иноязычного народа) солдаты пытались установить контакт с населением. Говорили каждый о своем, и делали вид будто что-то понимают, и улыбались. Пожалуй, улыбки больше слов выражали взаимную доброжелательность. Наши солдаты были довольны тем, что Румыния повержена и выбыла из войны. И вот все эти люди, еще вчера только бывшие жителями вражеского государства, уже вроде бы и не враги, и такие же по-деревенски простые, совсем как и наши люди, оставшиеся дома... А румынские крестьяне видимо были довольны тем, что вот пришла вражеская армия, но никто никакого притеснения не причиняет. Солдаты и офицеры небольшими группами останавливаются на ночлег, ничего для себя не требуют, довольствуются тем, что им подвозит их каптенармус, и благожелательно принимают угощение от жителей села — обычно это вино и фрукты, которых во всех домах было в изобилии.

Вот уже несколько дней мы наступаем. И все это время после коротких, длящихся не более одного дня, боев идем вперед. Дороги чаще всего идут вдоль речных долин. По бокам и слева и справа высятся лесистые Карпаты... Населенные пункты вдоль дороги. И каждый из них укрепленный район, узел обороны немцев. Но особенно яростно немцы сопротивляются, обороняя населенные пункты, расположенные у слияния речек, на узлах дорог, сдача которых угрожает немцам ударами в их фланги или даже тылы.

Вот и сегодня. Впереди узел обороны немцев. Наша пехота малочисленна, поэтому ее берегут. И, слава богу, что научились воевать и побеждать не числом, а умением.

По какой-то лесной дорожке пошли вправо, в обход, через горы. Дорога сначала идет по боковой долине, которая поднимается все круче и круче, потом сворачивает на хребет, а выше заканчивается совсем. Впереди саперы, где используя лесные полянки, где прорубаясь через лес, по которому мы идем вместе с нашими пушками. Ноги уже одеревенели от напряжения, гимнастерки почернели от пота, лошади взмокли, с храпом шарахаясь из стороны в сторону, вламываются в хомуты, однако пушки и передки со снарядами — непосильный груз для них на такой круче, и они останавливаются на дрожащих ногах. Подается команда: «На колеса!» Но солдаты и без команды уже облепили орудия, кто крутит за скобы колеса орудий, кто подпирает сзади, кто тянет за постромки вместе с лошадьми — так почти на руках мы вытягиваем орудия до более пологого места и возвращаемся назад. Надо так же, почти на руках, вытягивать наверх груженую снарядами машину. Мотор надсадно ревет, удушая нас выхлопными газами, колеса пробуксовывают по не накатанному влажному грунту, однако короткими рывками под гиканье и вопли подбадривающих друг друга солдат, машина движется вперед, набирает скорость, одолев крутизну, и мы с облегчением наконец-то отстаем от нее. В полукилометре после сравнительно пологого места видится перевал. Однако, поднявшись выше, мы видим, что это не перевал, а просто терраса, после которой начался снова подъем. К вечеру, вспоминая это место, наш маленький мордвин-супонос, когда со своим заплечным термосом отыщет нас уже на противоположном склоне хребта, будет сокрушенно жаловаться:

— Какой плохой эти горы! Идешь-идешь — вще гора, гора, а на горе ишшо гора.

Часам к пяти после полудня перевалили, наконец, через хребет. Орудия взяли на тормоза, ездовые привязали колеса за спицы, чтобы они не вращались, но и этого мало, все это юзом безудержно катилось вниз, и опять солдаты взялись за лямки и уперевшись каблуками в землю, шаг за шагом стали спускаться вниз. На склоне образовалась боковая долинка, по бокам которой стали подниматься все выше и выше отроги хребта. Надвинулась облачность. Туча зацепилась за хребет, и все вокруг заволокло туманом. Обычного дождя, к которому мы привыкли внизу, не было. Просто все вокруг: и земля, и деревья, и трава, и одежда наша — все взмокло, как после дождя. С деревьев падали крупные капли. И предательские ручейки со спин уже перетекли под пояс.

Вскоре поступила команда остановиться, развернуть батареи на огневых позициях. Началась обычная работа, предшествующая бою. Командиры огневых взводов побежали подбирать площадки для огневых позиций с наибольшим сектором обстрела, что в этой теснине было совсем не просто. Для штаба дивизиона развернули палатку. Связисты потянули проводную связь к батареям и наблюдательному пункту. Я обежал все батареи, нанес их на карту и поспешил в штаб дивизиона, который был тут же, чтобы готовить данные для стрельбы.

На другой день рано утром, сопровождаемая огнем наших пушек, пехота ударила по тылам немцев, и узел дорог был взят почти без потерь.

Мы спустились в долину и после небольшого марша по рокаде влево, снова пошли по хорошему шоссе вперед на запад.

Дорога наша поднималась на плоскогорье, в Трансильванские Альпы — нагорье, занимающее обширное пространство между Карпатами и Альпами. Населенные пункты стали довольно редки. Однако наступающие части наши благодаря солдатской сноровке, постепенно обретали странный вид, частенько напоминающие кочующий цыганский табор. Солдатам не хотелось идти пешком, и они подбирали «трофеи», где верховую лошадку, где телегу с лошадьми. Обозы росли и кроме обычных грузовых телег прорастали таратайками, каретами всевозможных фасонов, дрожками, пролетками.

А я все еще шагал пешком. И вот на марше, слева от дороги, на обширной пологой поляне я увидел пасущихся лошадей. Дай, думаю, и я перейду в кавалерию, до лошадок около километра я проскочил так быстро, что не успел даже хорошенько помечтать, как это скоро я буду гарцевать по каменистой дороге этаким горцем, слушая цокот копыт. Но когда подошел, то оказалось, что перейти из пехоты в кавалерию не так — то просто. Паслись, пощипывая травку, не стреноженные горные лошадки — маленькие, стройные, что твои балерины. Положил я глаз на одну — шкура аж лоснится и переливается на солнце. Снял ремень и к ней. Но она крутнулась ко мне задом и косит глазом, приноравливаясь врезать мне копытном. А копыта у них маленькие, острые — румыны на них огромные вьюки возили, так они по склонам гор, словно козы прыгали. Я сторонкой обхожу ее спереди и снова к ней с головы. А она, проклятая, ощерила зубищи, да за мной, словно крокодил. Отбежал я от нее, пока она не отстала, стою и думаю: ловить или не ловить? А от своих уже приотстал далеко, догонять верхом-то было бы легче. Подхожу потихоньку снова к ней, теперь уже сбоку и что-то ласково приговариваю, а она, зараза, опять ко мне задом да прыжками назад как взбрыкнет, взбрыкнет. Ах ты... Обхожу опять спереди, а она опять будто крокодил с открытой пастью, прижавши уши, ринулась за мной. Оторвался я от нее, да и думаю: зачем она мне? Ведь у меня нет ни седла, ни уздечки. Да и хлопот с ней — кормить надо, поить. Пусть она себе пасется. Да и побежал догонять своих.

Минут через сорок, когда впереди уже маячил перевал, оттуда ударил пулемет. Послышалась трескотня автоматных очередей, разрывы гранат. По поляне стали рваться немецкие снаряды. Собравши силы, я побежал быстрее вперед. Наши батареи тут же, свернув с дороги, разворачивались на боевых позициях. Встречаю своих, и на меня посыпались вопросы:

— Ты где был?

— Так ты живой?

— А сказали, что тебя убило...

А я не знаю, что им сказать. Вот же я, целый. Солдатская судьба хранила меня. Это во второй батарее был мой однофамилец Соболев. Когда развертывали батарею по фронту, вражеский снаряд попал в верхушку дерева, разорвался, и осколком ему вспороло живот. Его унесли, но рана была смертельной, а санбат, где можно было сделать операцию, где-то он?

Бой длился часа два. На перевале засели власовцы и яростно сопротивлялись, пока не были уничтожены. Сдаваться им был не резон — пощады им ждать не приходилось. Предателей мы ненавидели лютой ненавистью. И когда одного из них, оставшегося в живых, вели под конвоем в тыл, то каждый, когда узнавал, что это не немец, а «русский», каждый норовил, прорвавшись через конвой, наградить его оплеухой.

Уничтожив заслон, мы взяли орудия на передки и двинулись снова вперед. Золотая румынская осень. Благодатнейшее время года. Зеленеют елями склоны гор. Доцветают слегка пожухшие травы на полянах. Сады ломятся от обилия фруктов. Еще в обороне мы начинали снимать в заброшенных жителями садах черешню, вишни, сливы, ранние яблоки. Теперь подошло время абрикоса, персиков, поздних груш и яблок, винограда, и нет конца этому изобилию всего, хотя по полям и садам прокатились полчища куда многочисленнее Мамаевых. И может быть потому, что полчища эти стали столь многочисленными — отошли времена мавританок — полковых торговок. Все, что нужно солдату, он берет сам. Ему, правда, не нужны излишества, не нужны запасы, потому что никто не знает на сколько времени нужны эти запасы. И солдат живет от боя до боя, довольствуясь тем, что привезет старшина. Ну, а если не привезет — солдат не постесняется спросить, если есть, у кого спросить. А если нет, то он возьмет сам столько, сколько нужно только в этот час. Не гневись, хозяин, солдат ведь тоже человек, ему тоже жить надо. Для тебя, конечно, война — бедствие. Но и солдату она поперек горла. И как часто она ему стоит жизни...

Короткая остановка в продвижении, опять немцы закрепились на заранее подготовленных, позициях. Опять будем выбивать их. Неспешно, но деловито войска изготавливаются к предстоящему бою. Наши батареи развернулись на огневых позициях. Обежал их, нанес на оперативную карту. Мы к бою готовы. Но пока затишье. С командиром дивизиона еще нет связи, но телефонист уже сидит у аппарата, подвязав трубку бинтиком к голове.

Выхожу во двор. Оглянувшись, иду в сад, срываю грушу и начинаю протирать ее о гимнастерку. И вдруг истошный крик:

— Соболев! Где Соболев? Твою в печенку, селезенку! Морду набью, трам-там-тарарам!

Как на крыльях (ах, годы молодые!) влетаю в дом. У входа сидит испуганный телефонист Гажала. У стола над картой, меча громы и молнии, начштаба дивизиона гвардии капитан Кривенко, или попросту Гвардия. Увидев меня, он прекращает мат — некогда. Тычет в карту пальцем, указывает цели, только что переданные по телефону командиром дивизиона.

— Готовь данные четвертой батарее. Быстро, твою мать! — словно справку печатью скрепляет он команду последним матом.

Привычно и быстро начинаю работать. Через пять минут уже передаю данные на батарею. Командир дивизиона начинает управлять огнем батареи. Начинается бой. Все пошло ровно и гладко. Гвардия уже доволен. Он уже расхаживает от стены к стене, напевая свое «трам там тарам», но уже исчезли крещендо и фортиссимо, все пошло тихо и мелодично. Иногда он взглядывает на меня, его лошадиная челюсть еще изображает суровость, а над нею глаза уже добродушно лучатся: мол, как я тебя?

Гвардия, он из довоенных слесарей, но в том возрасте, который прихватил войну с самого начала. И хоть образование всего семь классов, но уже капитан, да еще и гвардии. И хоть с обязанностями начальника штаба дивизиона он справляется исправно, но эта проклятая карта, на которой надо было работать. Да еще быстро, когда ждут огня батарей...

Гажала, немного спустя, говорит:

— Ох, какой он злой бывает, когда тебя ищет! Ну, думаем, и правда морду набьет. Не только тебе, но и нам.

Но это только слова. За всю войну я ни разу не видел и не слышал даже о рукоприкладстве. Резкий голос команды, скрепленный «печатью» — это совсем другое дело. На то она и команда, чтобы все слышали. А Гвардия — он беззлобный. Он весь открытый. А мат-это у него, как междометия, для связи слов в речи. Отними у него мат — и все мысли рассыпятся. Без него он мог говорить только с вышестоящими командирами, да и то недолго. Его огромная нижняя челюсть при этом еще больше оттягивалась вперед от напряжения и, чтобы снять его, он оглядывался на кого-нибудь из подчиненных, первым подвернувшимся на глаза и восклицал:

— Твою мать! А? — и облегченно улыбался. А потом снова уже серьезно обращался к начальству, конденсируя напряжение в своей челюсти.

Дальше