Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В военном училище

В Красноярск прибыли ранним утром. На пристани нас долго считали по спискам и повели в город. В городе сразу почувствовалась военная обстановка. Всюду попадались колонны марширующих солдат. Где-то в городе нас остановили у какого-то казенного здания. Там мы почти до вечера что-то ждали, пока наши командиры были в этом здании. Началась та жизнь, когда ты сам не решаешь для себя ничего, все за тебя решат командиры, а тебе и забот-то всего ждать очередную команду и исполнять ее.

К вечеру нам выдали сухой паек, потом построили и долго сверяли по разным спискам, распределяя кого куда. Потом строем повели на вокзал. Дальше поездом мы доехали до станции Асино Томской области. В Асино передали представителям Асинского военно-пехотного училища. Те привели в училище, опять долго считали, сверяя по спискам, распределяя по ротам и, наконец, повели в казармы.

Был сентябрь сорок второго года, враг был у Ленинграда, почти у Москвы, у Сталинграда, а наша воинская жизнь только еще начиналась. Несколько дней мы были в карантине. Потом нас повели в баню. В первом отделении сбрасывали с себя все, в чем приехали, дальше с нас снимали волосы под нулевку, и в моечной мы уже с трудом узнавали друг друга, все стали какие-то лопоухие без волос, мы не могли сдержаться, чтобы не посмеяться друг над другом. На выходе получали обмундирование и, одевшись, опять становились до неузнаваемости другими.

Обмундирование было примерно одного, среднего размера и на одних висело мешком (в зависимости от роста новобранца), а на других было коротко и трещало по швам. Вид у всех у нас был, прямо скажем, не гусарский — какие-то огородные пугала на тоненьких ножках, затянутых обмотками. Но успокаивало то, что все были одинаковые, никто ничем не выделялся, девчонок тут не было, форсить было не перед кем и, главное, что от нас теперь требовалось — это научиться хорошо воевать.

Поначалу подводило незнание воинских уставов и воинской субординации. Как-то я бегу по училищу, навстречу мне лейтенант. Я, не обращая внимания, будто мимо столба бегу мимо, а мне вслед:

— Товарищ курсант, стойте!

Я остановился и жду, что это он хочет мне сказать?

— Почему не приветствуете?

— А я же вас не знаю, — возражаю я (почти как Тарапунька: «А чого цэ я буду вас приветствовать, колы я вас нэ знаю?»).

— Вы присягу принимали?

— Нет еще.

— Ну вот, если бы вы приняли присягу, то получили бы взыскание. А пока запомните, приветствовать надо всех и не только знакомых командиров, а всех офицеров и своих товарищей тоже. А сейчас идите!

— Есть, — козырнул я.

Это был мой первый урок в училище. Однако скоро началась напряженная работа. Подъем в шесть часов утра и отбой в одиннадцать вечера. И за все эти семнадцать часов в сутки свободного времени, когда можно было написать письмо, или подшить подворотничок к гимнастерке, было минут двадцать. Остальное время — строевая подготовка, изучение уставов, всех систем полевого оружия, тактические занятия и опять строевая и т.д.

Недели через две мы ушли в колхоз на уборочные работы. Помещения никакого. Уже там начинали привыкать к выживаемости в любых условиях. Командир роты, который вел в колхоз нас, сам ушел, остались мы с командирами взводов. С утра и до вечера копали и собирали картошку. Я, правда, попал в напарники к одному дедку — колхознику и мы с ним в пустом доме делали глинобитную русскую печь. Сначала соорудили деревянный каркас для внутреннего свода и внешней опалубки, а потом подготовленную глину с песком и опилками, слоями укладывали и деревянными колотушками трамбовали. После окончания трамбовки и просушки, и выведения дымохода, печь затопят, и она самообжигом превратится в монолитный кирпич. Видно было, что деревенька глухая, кирпича там не было, а подвозить откуда-то далеко.

Спали в соломенном шалаше. Постели — одна шинель, которую надо было и постелить, и в голова положить, и укрыться. И уже начались заморозки. Последние дни нашего пребывания в колхозе я со всеми собирал картошку. К ноябрю вернулись в училище и приняли присягу, после чего требования к нам еще больше усилились.

Училище наше было на месте конезавода что ли? Казармы наши — это были прежние конюшни с низенькими длинными оконцами под самим потолком, вдоль всей казармы сохранились по обе стороны прохода желоба для стока мочи, остался тот же пол, исковырянный коваными копытами лошадей. Только что вместо стойл по обе стороны от прохода были устроены двухъярусные нары — с каждой стороны по взводу, да посредине казармы были выложены кирпичные печи (по одной на всю казарму-конюшню), которые должны были топиться от 15 до 18 часов — и ни минутой больше.

В шесть часов утра раздавался зычный вопль дежурного:

— Рота подъем!

Горохом солдаты сыпались с нар, причем верхним приходилось целиться, чтобы не запрыгнуть верхом на нижних. Стремительно натягивали на себя брюки и гимнастерку, начинали мотать портянки и длинные обмотки, скрученные вечером в валик, но тут нечаянно ударял под локоть сосед, и она, проклятая, выскальзывала из руки и разматывалась по полу лентой. Уж тут спеши — не спеши, все равно не успеешь. Тогда обмотку в комок и в карман и пулей на улицу, и шасть в строй, и вставши в задний ряд, спешишь намотать обмотку, да чтобы старшина не заметил — иначе вечером, после отбоя, тренировка с одеванием и раздеванием, с контролем времени по часам, когда все уже лягут спать.

Потом зарядка минут двадцать в любой мороз в одних нижних рубашках. Отмерзали руки. Некоторые ухитрялись бежать не в строй, а в длинный сортир, что стоял у самого забора, метрах в пятидесяти от казармы, и там согнувшись в комочек, чтобы не растерять остатки тепла, пережидать до окончания физзарядки. Однако, скоро старшина, обозрев поредевший строй, стал заглядывать и в сортир, и брать на карандаш всех засидевшихся там, а вечером, при вечерней поверке, назначать всем записанным наряды вне очереди на мытье пола в казарме.

А мыть пол конюшни... О! Это нелегкое дело. Его просто обливали из ведра водой (она тут же замерзала), потом, весь занозистый и щепастый, скребли саперными лопатками собравшуюся полузамерзшую грязную жижу, собирали в ведро и выносили в тот же сортир.

После физзарядки — туалет и построение на завтрак. Строем, без шинелей, в одних гимнастерках. И с песней! А если не запоешь, то проведут мимо столовой, и будешь отрабатывать строевую вместо завтрака.

Столовая была одна на все училище, кормили там в две смены. И если первая смена задерживалась, то в сорокаградусный мороз, раздетыми, ожидали на улице, согреваясь собственной дрожью.

После завтрака — занятия до обеда, а после обеда до вечера. Это если занятия были разные. А если тактика, то на десять часов кряду, с утра до вечера, с пустым желудком, в поле, в лес, по пояс в снегу... Наступаем, обороняемся, меняем огневые позиции, отражаем атаки танков, конницы, пехоты, авиации и изо всех сил защищаемся от голода и холода.

После десяти часов «войны» — в казарму, с радостью, хотя в ней потолок и стены тоже промерзли и покрыты инеем, а печка едва курится. Но был бы дым! Не зря говорят: «Солдат шилом бреется, солдат дымом греется»...

Дрова мы готовили в окружающем соснячке, молодом еще, а потому сыром. И от дров этих кроме дыма ничего больше не было. Часто ходили за дровами на лесосклад за десять километров. Всей ротой. Там брали по бревнышку, если бревно большое, то одно на двоих, и несли это все назад, к казарме за десять километров. Складывали — получалась огромная куча бревен, но, проснувшись утром, замечали, что она усохла раза в четыре-пять.

Это ночью дрова развозили по офицерским квартирам. А поэтому режим отопления был строг! В 15 часов истопники из наших же курсантов начинали разжигать сырые дрова. Часа полтора-два продолжалась их борьба за огонь, вместо которого все был только дым и шипение. И только было, разгорались дрова, только печь начинала обретать живое тепло, как кончалось время, отпущенное для топки печей, дежурный по батальону выходил на крыльцо, обозревал крыши казарм, замечал, где из трубы шел дым, и по телефону немедленно шла команда-вопрос:

— Почему печь топится в неурочное время?! Заливай!

Ведро воды в печь — из трубы клубом вырывался пар, и печь замирала опять на сутки.

В самой удаленной казарме, то бишь, конюшне, квартировали ездовые лошади хозвзвода. Однако уход за ними и чистка производились курсантами всего училища. Повзводно, целую неделю, когда подходило наше дежурство, (тогда подъем у нас был на час раньше, в пять часов утра), мы бежали без шинелей за полкилометра в эту конюшню, разбирали по одной лошади и начинали этих саврасок, тоже видно заезженных и полуголодных, всех в пыли и перхоти, железными скребницами, к которым примерзали руки, и щетками отдраивать до блеска, приговаривая:

— По шерсти, против шерсти, об скребницу. По шерсти, против шерсти, об скребницу...

Вечером, после ужина — двадцать минут свободного времени, потом чистка оружия и отбой.

В свободное время намерзшиеся за день курсанты, словно тараканы, облепливали вокруг печку, но тут коршуном налетал старшина, вылавливая тех, кто не успел отскочить. Опять объявлялись наряды на мытье пола. Мыть этот пол было невозможно, он был весь, как ерш, в торчащей щепе и занозах после конских копыт. Мне за все время курсантства пришлось мыть его всего один раз. Может быть потому, что я был закален больше других и избегал подходить к печке, понимая, что после печки будет еще холоднее.

Кто при отбое медленно раздевался, подвергался тренировке.

— Раздевайсь! — раздавалась команда. Горемыка поспешно стаскивал с себя все, а если не укладывался во времени, тут же гремело:

— Одевайсь!

И так разов пять-шесть. Некоторые стали хитрить и минут за пять до подъема потихоньку одевались под одеялом, и после команды: «Подъем!» вскакивали уже одетыми. Однако скоро старшина стал за пять минут до подъема заглядывать под одеяла и тем, кто был уже одет — особое наказание: от казармы до сортира и обратно — по — пластунски...

Надо сказать, что маршрут этот был не из лучших. Ночью, в мороз, в ботинках на босу ногу и шинельке, накинутой на плечи, курсантики выскакивали из казармы, до сортира идти было далеко, однако же, сзади было око дежурного. Поэтому, открывши краник, ночной турист сливал остывший чай на ходу и тут же поворачивал назад. Поэтому наказание это — по-пластунски от казармы до сортира и обратно по сплошь заледенелой дорожке было одним из самых суровых.

Так жила наша военная бурса. Однако же эта серая масса сплачивалась, становилась сверхвыносливой и прорастала лидерами. Сейчас уже позабылись имена, фамилии и только зрительно помнятся некоторые лица. Помню, построились мы для ротных занятий, замкомроты, старший лейтенант подал команду:

— Запевай!

Мы молчим. Опять:

— Запевай!

Мы опять молчим. Ну, невесело же нам и холод собачий. Но ведь это армия и невыполнение любой команды, даже самой пустяковой — это уже бунт. После третьей команды, которую мы дружно проигнорировали, последовала новая:

— Помкомвзвода — в хвост колонны! Рота! За мной, бегом, марш! — и рванул. Тренированный был, бес! Мы за ним. С оружием. Сначала согрелись, потом стало жарко, потом стало сбиваться дыхание: в горле у меня огонь и рычащий хрип вместо дыхания, думал сейчас рухну. Рядом со мной бежал Аркашка Дудко, наш, игарский, он был постарше меня и поздоровее физически.

— Дай, — говорит, — карабин!

Не даю, стыдно же. Он силой вырвал его у меня. Стало легче. Через полкилометра дыхание мое наладилось, взял я свой карабин назад. Прошло уже больше шестидесяти лет, а случай я этот помню. Так бежали мы километров пять, до деревни, где жила милашка нашего старшего лейтенанта. Там он посмеялся над нами беззлобно:

— Ну, как, споем?.. Разогрели, души — соколы? — и к одному из помкомвзводов: — Распустите курсантов по домам, пусть пообсохнут и ведите роту в казарму, я остаюсь здесь.

Назад мы шли без него. Повеселевшие от тепла и от сознания, что мы одолели такой бросок.

В нашем взводе помощником командира был старший сержант Субботин, Он уже был на фронте и в училище попал после госпиталя. Видно он знал, что кое-что в нашем обучении было лишнее. Поэтому, когда он уводил наш взвод в лес на тактические занятия по пояс в снегу, то скоро мы разжигали там огромный костер, сушились вокруг него, грелись, а он в это время рассказывал нам были и небыли — враль был талантливый.

Помню, когда мы уже ехали на фронт по сорок человек в вагоне, спать на нарах было тесно, и спали в две смены, так все стремились попасть с ним в одну смену. Уж так-то он складно врал, что бодрствовать с ним вместе было одно удовольствие.

Помню первого нашего командира взвода — лейтенанта, очень жестокого человека, от него слышались только требования и никогда ободряющего слова. Когда он вел свой взвод с тактических учений, мы каждые пять минут слышали команды: то танки справа, то кавалерия слева, то пехота сзади, то авиация сверху...И на все эти команды надо было развернуться в цепь и изготовиться для отражения атаки. А люди у нас были самые разные, с разным здоровьем — война подметала всех, хоть чуточку похожих на мужика. Помню, был один курсантик, лет сорока, маленький, тщедушный, то ли астматик, то ли туберкулезник. На тактических занятиях в наступлении надо было вскакивать пружиной, бежать стремительно и падать камнем. Он же с трудом поднимался, едва бежал, и прежде чем лечь, все примащивался, примерялся, будто лежать ему здесь предстояло всю ночь.

— Застрелю! — орал взводный и опять начинал нас гонять. И зло нас брало, и жалко было этого непутевого вояку.

Потом, кажется после чьих-то жалоб, у нас заменили взводного. Для нас это был праздник. Это был педагог. И если кто-то из курсантов позволял себе какую-то вольность, на него шикали и совали под бока, мол, опять хочешь прежнего?

Наша педучилищная пятерка была распределена по разным ротам. Вена Шумков попал в первую роту, я во вторую роту минометчиков, а Ваня Волобуев, Саша Ширшиков и Петя Жигалов — в третью.

Казармы наши стояли рядом, как и подобало стоять бывшим конюшням. Поэтому в свободное время нам иногда удавалось на улице встретиться. Конечно, у всех у нас на лицах был написан некоторый шок от этого военного лиха, но мы держались, мы уже знали Суворовскую заповедь: «Тяжело в ученье — легко в бою»!

Один только Ваня Волобуев, у которого когда-то была сломана нога и была сантиметра на два короче, воспользовался этим и, пройдя комиссию, уволился из училища. Как сложилась его дальнейшая судьба, никто из нас не знал, потому что все мы скоро были разбросаны по разным частям и не переписывались, не зная адресов друг друга. Однако и после войны, когда Тамара Шамшурова разыскала и объединила перепиской нас всех, и тогда он не объявился. Дал слабину Ваня. А ведь он мог и остаться в училище. В Игарке он бегал на лыжах и, когда наш отряд в зимние каникулы ходил на лыжах в культпоход до станка Курейка — места ссылки И.В.Сталина, он был в этой группе, а переход тогда был за 180 километров от Игарки и назад столько же.

Где-то в феврале вышли в трехсуточные тактические учения всем училищем. Ночью, по тревоге. Шли маршем. Потом наступали, оборонялись. Учились ночевать в сорокаградусный мороз под открытым небом. После целого дня маневров по лесу, по пояс в снегу, к вечеру остановились на ночлег и стали строить шалаши для ночлега. Опыта не было. Шалаши получились высокие, и от зажженного в центре шалаша костра тепло в нем не держалось. Полевая кухня варила ужин, а весь этот день мы обходились сухим пайком. Но такой же неопытный повар, маскируясь от авиации, поставил полевую кухню прямо под большой елью. Распарившаяся над кухней хвоя падала прямо в котел, и месиво получилось пополам с хвоей, будто приправленное скипидаром. На обратном пути после учений, не доходя с километр до училища, вечером остановились, и поступил приказ закрепиться в обороне.

Совершенно открытый бугор, над головой чистое звездное небо и лютый мороз с ветерком. А совсем близко такие манящие огоньки училища, и земля, промерзшая, как сталь. Всю ночь до утра долбили бугор, разрезая его траншеей в полный рост. И только утром на четвертой день зашли в казармы. Сходили в столовую, там нам выдали вчерашний ужин и сегодняшний завтрак, который мы умяли за милую душу. Конечно же, для тех физических нагрузок, питание было недостаточное, и хотя нам прививали офицерскую этику, в столовой бывало старшина нет-нет, да и бросит реплику:

— Будущим офицерам неприлично так усердно скрести ложкой по миске, — но что делать, что-то там, хоть самое малое не хотелось оставлять. А некоторые, чтобы получилось психологическое насыщение от вида полной чашки, валили в нее все сразу: и суп, и кашу, и компот. Блюдо получалось поросячье, но зато много. Так же делили хлеб. Разрезав булку по числу едоков, заставляли одного отвернуться, и, показывая на кусок, кричали:

— Кому? Кому? Кому? — а отвернувшийся называл фамилии. Это, чтобы не было кому-то обидно, если кусок покажется маловатым — тут уж все по судьбе. Разрезали, примериваясь на глаз. Не на аптечных же весах было его развешивать. Но наше отделение, сидевшее за одним столом, не опустилось, слава Богу, до этого — «Кому? Кому?». Заканчивалось время, старшина кричал:

— Покушали?

— Да, — отвечали хором.

— Накушались?

— Не-ет, — гремела рота.

— Встать! Выходи строиться!

Но на этот раз вроде бы накушались, по первому впечатлению. Даже Ванштейн запел свою любимую: «Живет моя отрада высоко в терему»… Помню этого Ванштейна — меднолицего и меднорыжего, худого и нескладного, который, как истинный еврей, все доставал где-то портянки и подшивал их под низ шинели, чтобы не продувало. Он обращался к старшине витиевато, длинно и вежливо, как обращается профессор к профессору, но через минуту уже ему в ответ рявкало:

— Короче, Ванштейн!

Смущенный Ванштейн замолкал совсем, только хлопая красноватыми глазами. Это было уж совсем коротко.

Несмотря на все трудности, на холод и недоедание, на физические сверхнагрузки и недосыпание, а может быть именно благодаря этому, из нас сделали лучших бойцов, какими всегда отличалась Сибирь, во всяком случае, позже, на фронте, сибиряки выделялись из общей массы большей стойкостью. К тому же мы должны были защищать наше родное Отечество, социалистический строй, который мы приняли сердцем, вопреки всем прошлым невзгодам.

Положение на фронте было тяжелое. Враг рвался к Волге, к Сталинграду. В феврале 1943 года Верховный главнокомандующий И.В.Сталин издал приказ: все сибирские училища направить на фронт. Нам еще не объявили об отправке, но солдатское радио уже донесло эту весть. И за день до отправки старший сержант Субботин с тремя курсантами, прихватив ротную плитку хозяйственного мыла, в ночь ушли в самоволку по соседним деревням менять его на продовольствие.

Перелезли они через невысокий забор, и в соседнюю деревню. Там постучат в дверь, им откроют. Они вываливают всю плиту, хозяйка думает, что ей отдадут все, и несет все, что у нее, бедной, есть. А ей взамен отрезают кусок, а остальное заворачивают в тряпицу и в другой дом. Так наменяли пшена, сухарей, сала. К рассвету вернулись в казарму незамеченными. Однако самоволку, как и шило в мешке, не утаишь, и каким-то образом о происшествии стало известно командованию.

Вечером, на вечерней поверке, командир роты выставил самовольщиков перед строем и как он кричал! Мне неопытному было страшновато за ребят, не засудили бы, ведь время было военное. Но старший сержант был невозмутим. После этой словесной экзекуции он с улыбкой сказал:

— Все равно ведь дальше фронта не сошлют...

Дальше