Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава третья.

Госпиталь

Я никогда не видела Сочи, хотя несколько месяцев назад уже была в этом городе, когда нас отправляли в Одессу. Не раз слышала о том, как красив Сочи. Помню, моим товарищам раненым он тоже показался прекрасным. Сама я ничего рассмотреть не могла, но из разговоров окружающих поняла, что здесь буйно и беззаботно растут деревья, что спокойно колышется у берега море, что на волнах покачиваются, как поплавки, непуганые черноклювые чайки. Хотела представить себе всю эту красоту, да так и не смогла.

На берегу нас усадили в автобусы и повезли по гладкой, обсаженной тополями дороге. Дорога часто петляла, автобус раскачивало. Каждый толчок причинял мне страдания. Я закрыла глаза, прислонилась к мягкой спинке сиденья и незаметно задремала. Когда проснулась, наш автобус стоял у красивого здания с колоннами. Кто-то из попутчиков сказал, что раньше здесь был санаторий «Воронежздрав», а теперь — военный госпиталь.

Я вышла из автобуса последней. Медсестра, встречавшая раненых, вроде бы немного растерялась, увидев перед собой женщину. Потом ласково спросила, [79] что у меня с глазом. Осторожно поддерживая, повела в палату, бережно усадила на койку:

— Теперь, можно сказать, вы дома. Вот белье, тапочки. Переодевайтесь. Кстати, как вас зовут?

— Зоя.

— Мы тезки... Ну, я побегу, нужно разместить других раненых.

Оставшись одна, я попыталась разобраться в событиях, которые произошли за последние сутки. То мне виделась простреленная голова моряка-пулеметчика, то улыбался из-под повязки неунывающий Заря, то вдруг в ушах раздавался оглушительный треск рвущихся снарядов. Но больше всего беспокоили глаза. Я боялась признаться даже себе самой, что почти ничего не вижу. В раненом глазу стояла ночь; уцелевшим я различала предметы, но они почему-то были покрыты белым налетом плесени. Мысль, что останусь инвалидом, упорно сверлила мозг. Нервы не выдержали — уткнулась лицом в подушку и заревела.

В таком состоянии и застала меня медсестра Зоя, заглянувшая под вечер в палату.

— Что с тобой? — встревоженно спросила она, не замечая, что перешла на «ты».

— Так... Пустяки. Не обращайте внимания.

— Хорошие пустяки — вся подушка мокрая от слез, — сказала Зоя, присаживаясь на койку. — Разве так можно?

Ее непосредственность тронула меня.

— Просто я дура, — призналась я и сквозь слезы улыбнулась Зое...

Моей соседкой по палате оказалась симпатичная черноволосая девушка. Познакомилась я с ней на следующее утро и с первых слов поняла, что Аня считает себя вполне здоровой и уже не первый день воюет с медицинским персоналом, добиваясь выписки из госпиталя.

Шли дни. Зрение у меня не улучшалось, но я никому не жаловалась на судьбу. Почти все время лежала, безучастно глядя в потолок, и думала, думала...

В один из вечеров в палату пришла Зоя.

— Вот ты и дождалась своего, — сказала она моей соседке, — выписывают тебя.

— Правда?! [80]

— Конечно. Надо бы тебя еще подержать, да койки требуются — новые раненые прибывают, — объяснила медсестра.

Аня запрыгала от радости и тут же принялась собирать свой нехитрый скарб.

Ночью в госпитале почти никто не спал: все ждали наступления утра и прибытия раненых — хотелось скорее узнать, как там, на фронте.

Сразу после утреннего обхода раздался легкий стук в дверь нашей палаты.

— Можно? — послышался басовитый голос.

Я не могла разглядеть лица вошедшего, но голос был мне определенно знаком.

— Кто это? — волнуясь, спросила я.

— Здравствуй, Зоя! Не узнаешь? Я это, Кожевников.

— Вася?

— Он самый!

— Ой, господи! Ну, садись, садись, рассказывай... Как дела, кого встречал из наших?

— Самусев здесь.

— Неужели?

— Контужен он. Трясется, оглох да и говорить почти не может.

— А ты?

— Я-то что! На мне как на собаке заживает. А вот с командиром не знаю, что и делать. Не ест, не пьет. Домой не пишет. Кому, говорит, я нужен, калека...

— Как он может так говорить!

— А что с ним поделаешь? — развел руками Кожевников. — Упрашивал, ругался — ничего не помогает.

— Дураки вы, мужчины, — вмешалась в разговор Аня. — Где он, этот ваш Самусев? Я сама им займусь.

— А что? Может, и верно? — оживился Кожевников. — Как думаешь, Зоя?

— Думать здесь нечего! — перебила Аня. — Действовать нужно.

Она спрыгнула с койки и, схватив Кожевникова за руку, чуть не силой потащила к двери.

Вернулась в палату торжествующая.

— Вот! — подняла она над головой аккуратно заклеенный солдатский треугольник. [81]

— Написал! — обрадовалась я.

— У меня не открутишься... Пойду отдам письмо медсестре...

В тот же день нам с Кожевниковым пришлось пережить еще одну тяжелую сцену.

С одним из автобусов привезли молоденького, с забинтованным лицом бойца. Поддерживаемый сестрой, он вышел из машины и, прислушавшись к возгласам встречающих, громко спросил:

— А из наших, из чапаевцев, есть тут кто? Сизов я. Рядовой Сизов, разведчик, — назвал себя боец.

— Коля! — в один голос крикнули мы с Кожевниковым, бросаясь к раненому.

— Коля, дружок, — бормотал Кожевников, обнимая земляка. — Вот и встретились!

— Вася, ты? — спросил боец, осторожно ощупывая дрожащими пальцами лицо, плечи и грудь Кожевникова.

— Я, я, не волнуйся.

— Покурить бы, земляк...

— Это мы мигом! — Кожевников подвел Сизова к скамейке, усадил его, а сам торопливо свернул махорочную цигарку. Прикурив, протянул ее Сизову. Николай глубоко затянулся.

Нам очень хотелось порасспросить однополчанина о положении на фронте, о друзьях-товарищах, но не решались начать разговор. Словно угадав наше желание, Сизов вытащил изо рта цигарку и сказал:

— Не сегодня-завтра падет Севастополь...

— Брось! — оборвал Кожевников. — Кто сказал?

— Все говорят, — сухо ответил Сизов, задетый за живое недоверием друга.

В те дни мы с Кожевниковым с тревогой и болью не раз говорили о судьбе Севастополя. И все же слова Сизова показались нам кощунством.

Все трое умолкли, думая об одном.

— Пойдем, — сказала я наконец, тронув Кожевникова за плечо.

Взяв Сизова под руки, мы повели его в корпус. В палате я застала плачущую Аню: не только нам стало известно о делах на фронте.

Увидев меня, Аня встала и пошла навстречу.

— Ну вот, Зойка, я и уезжаю... [82]

Только теперь, когда Аня стояла рядом, я увидела, что она уже в форме, что на груди у нее красной эмалью поблескивает орден Красной Звезды.

Я не стала ни о чем расспрашивать. Знала — врачи предоставили Ане десятидневный отпуск, но по ее виду поняла: отпуск останется неиспользованным.

Вечером, как всегда, в палату зашел Кожевников. Он был сильно взволнован.

— Что случилось?

— Понимаешь, Зоя... Есть одна новость. Да не знаю, верить ли ей. Говорят, Маша здесь, в госпитале.

— Иванова?

— Ну да! Встретил сейчас одного приятеля, тот и сказал. Будто бы в хирургическом она.

Я знала, что богатырь разведчик давно неравнодушен к моей подруге. Глядя на его здоровенные ручищи, мявшие полотенце на спинке кровати, поняла, что Кожевников пришел за помощью.

— Идем, — ни о чем не допытываясь, сказала я.

В хирургическом отделении мы долго ходили по коридорам, пока наконец нам не показали палату, в которой лежала какая-то Иванова. Побледневший, притихший, Кожевников осторожно постучал в дверь. Увидев нас с Василием, Маша попыталась подняться, но руки и ноги не слушались ее.

— Машенька! — кинулась я к ней. — Жива, родная...

— Жива, жива, — шептала Маша, пряча счастливое, вдруг ставшее мокрым лицо у меня на груди.

— Ох, уж эти мне бабы, — неестественно бодрым голосом сказал Кожевников. — Медом не корми — дай поплакать!

Я молча погрозила ему.

— Ну будет, перестань, — успокаивала я подружку.

— Милые вы мои! — сказала Маша, вдоволь наплакавшись. — Если бы вы только знали, как я вам рада! Целыми днями лежу здесь одна. Тихо, страшно. Кричать иногда хочется...

— И давно ты здесь? — спросил Кожевников.

— Дней десять уже. Только ты сядь, Вася, — попросила Иванова, — не могу смотреть, когда ты ходишь — голова кружится.

— Десять дней! А мы и не знали. Спасибо вот ему, — кивнула я на Кожевникова, — все выведал. [83]

Разговор постепенно перешел на волновавшую всех нас тему. Говорили о Севастополе, вспоминали родной полк. Вспомнили живых, помянули мертвых.

— Значит, пятеро нас теперь, — подытожил Кожевников.

— А кто здесь еще из наших? — спросила Иванова.

— Самусев и Коля Сизов.

— Как они?

— Плохо, — вздохнул Кожевников. — Николай ослеп, и Самусев, боюсь, больше не вояка. Да, — спохватился он, — чуть не забыл: письмо ему сегодня было.

— Пусть Ане спасибо скажет! Если бы не она, так бы он до сих пор и кочевряжился.

— Не говори так, Зоя, — возразил Кожевников. — Человек, можно сказать, в отчаянии был. Сейчас, конечно, ругает себя, а тогда не мог по-другому... Вот с Колькой хуже. Горюет парень шибко...

— Ой, Вася, присматривать за ним надо, — всхлипнув, сказала Маша.

— Я и то...

— И то, а сам сидишь здесь.

— Отдыхает он сейчас...

Самому Василию Кожевникову уснуть в ту ночь не пришлось. Когда, распрощавшись с нами, он вернулся в свою палату, то обнаружил, что Сизов не спит.

— Ты что, Коля? Может, надо чего?

— Вась, а Вась, — не отвечая на вопрос Кожевникова, сказал Сизов, — сядь-ка рядышком... Знаю я, ты выписываться собираешься. Так вот, как друга, прошу об одном: подожди малость. А? Может, попривыкну я за это время, что скоро не будет тебя рядом...

— Подожду, Коля. Обещаю.

Земляки так и просидели всю ночь.

* * *

После трехдневной передышки полк майора Шестопалова{4} снова вступил в бой. Еще на рассвете Шестопалов ушел на позиции, занимаемые батальоном старшего лейтенанта Рыбальченко. Здесь, по мнению майора, [84] было наиболее уязвимое место в обороне полка. Не потому, что в батальоне не хватало трети состава (в таком же положении оказались и другие подразделения). Он тревожился за Рыбальченко: слишком молод и неопытен был новый комбат{5}. Вот и направился к нему Шестопалов, чтобы в трудную минуту поддержать, ободрить молодого командира.

В штабе батальона Рыбальченко не оказалось. Шестопалов нашел его на левом фланге — в роте, против которой был направлен удар наступавшего неприятеля. С автоматом в руках комбат вместе с бойцами отбивал очередную атаку. В штабной землянке Шестопалов увидел прикрытое шинелью тело командира роты и сразу понял, почему Рыбальченко находится именно здесь. Новый комбат абсолютно правильно понимал место командира в бою.

Увидев командира полка, Рыбальченко тоже догадался, по какой причине тот пришел именно к нему. Поэтому, когда на исходе дня Шестопалов откровенно похвалил комбата, тот лишь снисходительно улыбнулся покрасневшими от усталости глазами.

На свой командный пункт Шестопалов вернулся уже в темноте. Открыв дверь землянки, он увидел при свете коптилки широкую спину сидевшего за столом Цапенко. Комиссар набивал патронами диск трофейного автомата.

— Ну как, навоевался? — дружелюбно спросил он командира полка.

— Навоевался. Во как! — проведя ребром ладони по горлу, ответил Шестопалов.

— Потери большие, — вздохнул Цапенко. — У Морозова, например, больше половины людей вышло из строя.

— Потери сейчас у всех — отозвался Шестопалов, опускаясь на топчан и думая о том, что надо бы кого-нибудь послать к Морозову взамен убитого в сегодняшнем бою политрука.

Словно отвечая на его мысли, Цапенко сказал:

— Везет старику Морозову! Сколько раз водил людей [85] в контратаки, такие потери — и хоть бы что, как заколдованный. Только послать ему больше некого. Сам пускай управляется.

— Пускай, — согласился Шестопалов.

Согнувшись чуть ли не пополам, в землянку вошел старший лейтенант Кондрат Куценко, вернувшийся из разведки.

— Разрешите доложить, товарищ майор? — приложил он руку к пилотке.

— Докладывай, начинж, — кивнул головой Шестопалов. — Садись и докладывай.

Куценко присел и кратко сообщил о результатах разведки. По его словам выходило, что на правом фланге полка контакт с соседом утерян.

— Тихо там, товарищ майор, — сказал Куценко. — Подозрительно тихо.

Шестопалов и сам уже догадывался, что на правом фланге неладно, слова начинжа только утвердили его в этом мнении.

— Ладно, — сказал он старшему лейтенанту, — иди отдыхай, а мы с комиссаром покумекаем... Ну, брат, что делать будем? — обратился он к Цапенко.

— Снарядов нет — раз, орудия разбиты — два, — начал загибать пальцы комиссар. — Надо отходить, Борис. Пока темно. Утром нас задавят.

— Задавят, — подтвердил Шестопалов и, сжав до хруста кулаки, решительно поднялся: — Идем!..

Триста человек — все, что осталось от некогда полнокровного полка, — повел ночью майор Шестопалов, оставив позади жидкий заслон из саперов во главе со старшим лейтенантом Куценко. Недолго пришлось идти чапаевцам — едва лишь голова колонны вступила в Первомайскую балку, ее встретил автоматный огонь. Тотчас застрочили автоматы слева и справа, а немного погодя и сзади — оттуда, где остался Куценко. Худшие опасения подтверждались: полк был окружен. Майор Шестопалов разделил людей на две группы, которые одновременно, но в разных местах бросились на прорыв. Больше часа гремели в темноте гранаты чапаевцев, и гитлеровцы снова не выдержали неистового натиска — разомкнули кольцо, выпустив, казалось бы, верную добычу. Одно омрачило радость бойцов: во время прорыва погиб комиссар полка Григорий Иванович [86] Цапенко. Тело убитого подобрали и принесли с собой догнавшие полк саперы старшего лейтенанта Куценко. Полк занял круговую оборону. Выставив дозорных, Шестопалов вызвал к себе Куценко.

— Есть дело, старший лейтенант, — сказал он начинжу. — Надо связаться с дивизией. Бери Самарского и попытайся пробраться. Доберешься — передай, что в полку осталась сотня штыков и нет ни одного орудия, что Знамя полка цело и невредимо, что полк по-прежнему считает себя боевой единицей... Ну иди, — ласково подтолкнул Шестопалов полюбившегося ему командира.

Посылая Куценко на опаснейшее задание, командир полка понимал, что вряд ли когда увидит смелого начинжа. Шестопалов успокаивал себя лишь тем, что еще неизвестно, кому из них первому доведется умереть той ночью...

Кондрат Куценко и Анатолий Самарский добрались к полудню до штаба дивизии. Их сразу же провели к командиру дивизии.

Выслушав старшего лейтенанта, генерал Коломиец спросил, найдут ли они обратную дорогу.

— Найдем, товарищ генерал, — бодро ответил Куценко.

— Я понимаю, вы устали, — сказал командир дивизии, — и вам необходимо отдохнуть... Но обстоятельства таковы, что нужно немедленно возвращаться в полк. Передайте Шестопалову, чтобы он отводил людей в бухту Круглая. Там его будут ждать наши корабли. Вопросы есть?

— Нет, товарищ генерал, — вытягиваясь, ответил Куценко.

— Тогда желаю успеха. И торопитесь, торопитесь... Не мог знать командир дивизии, отдавая приказание, что никогда не вернется Кондрат Куценко в полк{6}. [87]

...Госпиталь был полон запахов. Остро, сладковато пахло эфиром и хлороформом. Древесным дегтем отдавали ихтиолка и йод. Пахло «утками» и спиртом, кислой капустой и лекарствами, махоркой и вянущими на тумбочках цветами.

Госпиталь звучал. Позвякивал термометрами, похрустывал раздавливаемыми ампулами, звенел колокольчиками, когда становилось плохо тяжелораненому в дальней палате, притоптывал войлочными подошвами.

Ночью в притихшие палаты доносились запах моря и аромат роз, которые росли прямо у открытых окон.

Никогда прежде действительность не распадалась для меня на такое бессчетное количество звуков и запахов. Никогда раньше не были такими обостренными обоняние и слух. Никогда до этого лишь По одной, выхваченной из сплошной черноты примете мне не удавалось воссоздавать таких ярких, выпуклых, рельефных картин происходящего.

Это совершалось помимо моего желания.

Весь мир, пусть военной, горькой, непередаваемо трудной, но зримой жизни, был отгорожен от меня шершавой плотностью охватившей голову повязки. Именно повязки, думала я, а не почти полной слепотой моих глаз. Но когда я все-таки осознавала, что дело совсем не в повязке, что на мою долю остались лишь звуки и запахи — без света и цвета, — эта мысль становилась непереносимой.

Все, что происходило вокруг, потеряло свое значение, роль, привычный смысл. Машинально, лишь подчиняясь ласково-укоризненным настояниям палатной сестры Зои, я ела, ходила на процедуры, гуляла. Опираясь на руку не расстававшейся со мной Маши Ивановой, разговаривала, порой улыбалась. Только дважды в день, когда вокруг черных тарелок репродукторов собирался весь «Воронежздрав», я опять становилась [88] частью единого целого, солдатом, дочерью народа, на чью землю ворвалась война.

Любое горе способно притупляться от времени, самая страшная действительность может стать повседневно обыденной. Но в минуты, когда скорбный и гневный голос Москвы доносил до каждого очередную сводку, в общем несчастье растворялась своя скорбь.

И ослепла-то я в одну из таких минут — 4 июля, в день, когда закончилась героическая оборона Севастополя. Ослепла неожиданно и для самой себя, и для госпитального окулиста — немолодого грузного капитана медслужбы.

«Проникающее осколочное ранение правого глазного яблока» было достаточно серьезным, но не грозило большими осложнениями для другого глаза. Лечение шло нормально: не слишком быстро, не слишком медленно — так, как и могло оно в данном случае протекать. Если бы только повязка была снята в другой час, в другой день, может, все и обошлось бы благополучно.

Но 4 июля 1942 года я не смогла выдержать госпитальный режим, я должна была узнать правду о своем зрении и самовольно сняла повязку. После режущей вспышки яркого света и сильнейшего нервного припадка наступила слепота.

Старый капитан медслужбы знал, чем кончаются такие случаи. Правый глаз — ноль, левый — около пяти сотых. Это был самый оптимистичный прогноз, на который я могла рассчитывать. И медицина в данном случае не ошиблась. Неделя, вторая, третья... пятая... Процедуры, уколы, перевязки, вливания... В полутемном кабинете снимается наконец повязка. На пять минут. На десять. На двадцать. И вот распахивается госпитальный подъезд. Мне разрешена первая самостоятельная прогулка.

Сочи действительно оказался прекрасным. Были в нем и утопающие в зелени дворцы, и пальмы, и — главное чудо — море. Откуда-то издалека доносилось его ровное, спокойное дыхание, степенно перекликались гудки портовых буксиров, свежий, пахнущий простором ветер приятно холодил разгоряченное лицо. Пальмы с волосатыми, будто укутанными в медвежьи шкуры, стволами шеренгой выстроились вдоль асфальта до [89] самого поворота дороги. Но что это? Почему замыкающее дерево подпрыгивает, словно человек на ходу? Постой, постой! Так это же и есть человек. Он приближается... Худощавый старик в широкополой войлочной шляпе, легко опираясь на длинный крючковатый посох, прошагал мимо. Он наверняка заметил мое волнение. Но разве горец покажет другому, тем более женщине, что та ведет себя неприлично, так пристально рассматривая его! Никогда, наверное, не видела она живого чабана, вот и стоит как вкопанная, замерла, будто встретилась со злым духом...

А для меня в ту минуту добродушный абхазец и вправду был как бы вестником большого несчастья. Я, пулеметчица, без промаха накрывавшая вражеские цепи, поднимавшиеся в полукилометре, спутала человека с деревом... Значит, не случайно даль затянута для меня переливчатым перламутром, это не дымка, это страшный дефект зрения, значит, мне никогда уже не занять место в строю боевых друзей?!.

В палатах и коридорах госпиталя, в ограниченном четырьмя стенами пространстве слабость зрения не ощущалась так остро. Осторожно ступая, я двинулась вдоль тротуара, чтобы измерить расстояние между пальмами.

Люди, спешившие по другой стороне дороги, забавно пощелкивали по асфальту деревянными подметками появившихся ко второму году войны неизносимых босоножек. Я хорошо слышала их шаги, но сами пешеходы были для меня безликими. Я видела только очертания их плеч и голов. Подошла к углу дома. Почему-то обязательно стало нужно узнать название улицы, на которой стоит госпиталь. Ровная строчка белых букв на темно-синем фоне таблички колебалась, расплывалась, дрожала.

До крови прикусив губу, я повернула обратно... Нет, лучше не надо таких прогулок...

Выложенный железом желоб для стока дождевой воды ловкой подножкой вырвал из-под ног тротуар, бросил меня на раскаленный солнцем мягкий асфальт. Ушиблась я не очень сильно. Так, пустяки, ссадила колено, немного задела локоть. Но убийственным было предательство еще недавно такого надежного, незыблемого тротуара... [90]

И снова потянулись безысходно тоскливые госпитальные дни. Пустела палата, один за другим покидали Сочи новые знакомые, и только Маша, самая близкая, самая дорогая, по-прежнему оставалась рядом.

Ни я, ни она и не догадывались о нарушении строгих инструкций по отчислению выздоравливающих, которые совершал персонал. Начальник госпиталя разрешил капитану-окулисту не выписывать Иванову раньше меня. Опытные врачи знали силу психотерапии, понимали, что присутствие близкого человека может иной раз помочь лучше самых сильных лекарств.

Каждый день после ужина, когда спадал зной, мы с Машей отправлялись гулять по аллеям и скверам, окружавшим госпиталь.

Однажды, направляясь по узенькой дорожке к главному корпусу, мы подошли к скамье, почти скрытой тяжелыми лакированными листьями благородного лавра. Навстречу, уступая место, поднялся невысокий коренастый мужчина. Шелковая «командирская» пижама, рука в тяжелой гипсовой повязке, зажатая в зубах толстая папироса. В густой тени я не успела заметить все эти детали. Но Маша мгновенно узнала офицера. Это был начальник штаба нашей дивизии полковник Неустроев.

— Товарищ полковник! Разрешите... — И, неожиданно утратив диктуемую Уставом строгость обращения, совсем по-домашнему закончила: — И вы здесь, Парфентий Григорьевич...

— А я думал, в этой одежке меня никто не узнает, — невесело усмехнулся Неустроев. — Однако вы-то чьи, девушки? Уж извините, не припомню...

Рядовые не так уж часто бывают знакомы с начальством дивизионного ранга. Но полковника Неустроева, начальника штаба чапаевской, в дивизии знал каждый боец. Обстоятельный, степенный, какой-то удивительно простой и ласковый в обращении, он, казалось, никогда не спал и мог появиться в частях в самое неожиданное время. А уж если где-то в полку, в батальоне происходило нечто такое, о чем стоило рассказать бойцам других частей, можно было не сомневаться, что полковник Неустроев обязательно выкроит минуту, оторвется от других дел, приедет, придет, надо — и приползет. [91]

Несколько месяцев назад вместе с начальником политотдела дивизии Финком Парфентий Григорьевич вручал мне грамоту Военного совета армии. А потом долго сидел у нас в доте, рассказывая о боевых делах тогда еще воевавшей Нины Ониловой.

Так встретились мы со своим наштадивом. И хотя в госпитальном наряде узнать нас было не просто, Неустроев все же припомнил бойцов из полка майора Антипина.

Госпитальные встречи бывших однополчан, независимо от их возраста, характера, привычек, почти всегда имеют нечто схожее. Сначала — несколько слов о ранениях, поспешных и даже как-будто небрежных, словно речь идет о чем-то не заслуживающем внимания. Потом — искусственное оживление, несвязные, сбивчивые вопросы, почти инстинктивная попытка направить разговор в безопасное, неогорчительное русло воспоминаний о разных смешных мелочах и забавных курьезах, которые случаются в жизни любой части и в мирное, и в самое трудное время и которые всегда становятся достоянием всего личного состава.

Но тот, кого лапа войны первым швырнула на госпитальную койку, раньше или позже обязательно задает самый трудный вопрос: «Ну а что же было потом?» В таком разговоре не бывает ни старших, ни младших по званию.

Ранение Неустроева было мучительное, требовавшее долгого лечения, но не очень опасное. И хотя полковника эвакуировали из Севастополя за несколько дней до конца героической обороны, уже здесь, на кавказском берегу, он продолжал работать, встречался с последними защитниками крепости. От них-то, под пулеметными очередями «мессершмиттов», ушедших в открытое море на автомобильных камерах, связках бензиновых бочек, полуразбитых яликах и шаландах, спасенных разве что чудом да отчаянной храбростью моряков подплава, и узнало командование Приморской армии, как сдержали свою клятву — «Стоять насмерть!» — защитники Херсонесского маяка.

Парфентий Григорьевич никогда не был многословен, о любом деле говорил с присущим штабникам лаконизмом, самую задушевную беседу привык поддерживать точными короткими репликами. Но тем, кто [92] сам лежал за пулеметом на политых кровью и потом камнях Херсонеса, кто забывался коротким сном в мертвом химическом свете ракет и вскидывался от надрывного воя сирен пикирующих «лаптежников», кто знал цену и последнему сухарю и последней обойме, не требовалось красочных деталей. Имена, фамилии, даты — этого хватало с избытком, чтобы во всем величии и скорби сложилась картина происходившего...

В переливчатом треске цикад, в шорохе листьев, в добродушно-великаньих вздохах моря спустилась на город южная ночь. Маша уже давно заснула. Потом прошуршал гравий под ногами самых отчаянных нарушителей госпитальной дисциплины, торопившихся хоть часок «приспнуть» до рассвета. Застучал мотор движка — начали качать воду в котлы пищеблока.

А я все сидела на балконе, опершись на теплый камень перил, прикрыв рукой полуслепые глаза. Госпиталь по-прежнему жил, но сегодня признаки этой жизни, ставшие уже и понятными и привычными, не воспринимались моим сознанием.

Значит, вот как все это было. Значит, дрались, когда уже не осталось ни одного патрона. Значит, в бинтах, в самодельных лубках шли в штыковую. С последней лимонкой бросались под гусеницы бронетранспортеров. Значит, все, все до последнего, совсем молодые и давно поседевшие, и Шестопалов, и комвзвода Морозов, и Кондрат Куценко, которого мы с Машей искали по всем сочинским госпиталям, остались там, у иссеченных осколками развалин Херсонесского маяка.

А ведь если бы не они, не каждый из них, ни Маша, ни Самусев, ни Кожевников, ни Сизов, ни сотни других бойцов не были бы эвакуированы. И я не сидела бы здесь, на балконе, уже окрепшая, почти здоровая, пусть не очень зрячая, но живая. Одни перевязывали нас, другие несли на шлюпку, третьи держали оборону, а еще кто-то положил расчет вражеской пушки, уже наведенной на наш катер, и отгонял пикировщиков, охотившихся за беззащитным корабликом.

Как я могу возвратить этот долг? Есть только один способ. Завтра последний обход. Начальник отделения сказал, что на передовую мне дорога закрыта. Что пройдет несколько месяцев, пока восстановится зрение в левом глазу. Но ведь за эти месяцы можно чему-либо [93] обучиться. Ведь кроме пулеметной есть и другие армейские специальности. А потом, бывают же, наверное, одноглазые охотники? Вот и я тоже буду...

Палатная сестра Зоя, рыжеволосая пухленькая девчушка, невероятной подтянутостью и напускной строгостью безуспешно пытавшаяся повысить свой «медицинский авторитет», придя поутру, не могла скрыть своего удивления. Я считалась в отделении одной из «трудных» пациенток. Со времени припадка почти ни с кем не разговаривала, грубила, по ночам не спала, а утром отказывалась подниматься. Но в тот день я встретила Зою улыбкой:

— Чем на завтрак побалуете, Зоенька?

Сестра от неожиданности чуть не уронила стакан с термометрами.

— Да опять, наверное, шрапнель с огурцом.

— Ну что ж, шрапнель — тоже каша. Каша перловая, самая здоровая. Ты не удивляйся, тезка, я просто здорово поумнела за эту ночь. О многом вспомнила. Хватит психовать. Теперь будем выздоравливать.

И действительно, с того дня и настроение и здоровье мое стало быстро выравниваться. А через две недели после очередного осмотра я получила приказ явиться в канцелярию госпиталя. Это означало, что лечению настал конец.

В справке, выданной мне госпитальным писарем, значилось: «Годна к нестроевой службе в тылу». Ниже рядом с большой круглой печатью было приписано: «Отпуск при части — десять дней». Но ни отправляться в тыл, ни отдыхать я не собиралась. У меня уже созрел четкий и, как мне казалось, безошибочный план.

Разыскав Парфентия Григорьевича Неустроева, я обратилась к нему с личной просьбой — помочь попасть на учебу, на какие-нибудь курсы младших командиров. И полковник, ничего не знавший о состоянии моего зрения, помнивший меня как умелую пулеметчицу, охотно написал записку начальнику пересыльного пункта, рекомендуя ему направить сержанта Медведеву на курсы командиров пулеметного взвода.

Последний день, последний обед в госпитале. На семи столиках — особенно чистые, прямо из прачечной, скатерти, самые щедрые порции мясного борща. Самые [94] пышные букеты цветов. Двадцать восемь солдат покидают «Воронежздрав».

Мы заходим в столовую. Рассаживаемся. И обычная, повседневная, не очень-то новая форма мгновенно отдаляет нас от остального, одетого в серую фланель или белые халаты, госпитального населения. Эта форма разом обрывает привычные связи, отодвигает куда-то на задний план сложившиеся симпатии.

Совсем не важно, что завтра на место ушедших двадцати восьми прибудут другие, а послезавтра — третьи. Как бы сильна и искренна ни была дружба, связывающая отъезжающих с теми, кто пока еще остается в госпитале, с этой минуты для любого из выписавшихся интереснее, важнее, дороже стали те, кто вместе с ними сегодня надел военную форму.

Кончен обед. Молча вышли из столовой во двор. Курящие свернули самокрутки подлиннее да потолще — чтоб продлить удовольствие. Откурились — до последней, жгущей пальцы, затяжки.

— Станови-и-ись!

Старший по команде, старший лейтенант Иван Самусев, по списку проверил людей, осмотрел шеренгу придирчивым командирским взглядом, сделал замечание Ивановой, которая еще утром была для него просто «милая Маша», щегольским жестом подняв палец, проверил, точно ли над переносицей находится звездочка сдвинутой набекрень пилотки.

— Нале-ево! Направляющий, ша-агом ар-рш!

Неправдоподобно яркое сочинское лето с буйной щедростью расцветило небо, землю и море. Тела полуголых мальчишек, бежавших рядом с колонной, напоминали шоколад. Счастливые мальчишки! Они не знают, что такое кирзовый сапог на резиновой подметке, они могут бегать босиком и даже купаться в море. А вот навстречу спешат две девушки, обе светловолосые, обе в легких цветастых платьях, под одним пестрым зонтиком.

Впрочем, разглядеть их как следует я не могу. От яркого солнца мой больной глаз уже не различает деталей, его застилают слезы. Вороватым движением руки, чтоб никто не заметил, я смахнула слезы. Пусть, ладно. В колонне можно идти и вслепую. А из строя меня вырвет только одно... [95]

На автовокзале, сверившись с расписанием и о чем-то потолковав с дежурным и пожилым старшиной, одетым в запятнанный соляркой комбинезон, Самусев отозвал нас с Ивановой в сторону.

— Вот что, девчата. Народу здесь — сами видите, а одних наших ребят на целый автобус хватит. Тут трехоска пойдет с горючкой, так мужчины на бочках — и до самого пересыльного. Пока отдохните, а через полчаса дежурный отправит вас автобусом, я договорился.

Уселись на скамейке, в тени стройных тополей. Но даже сквозь их густую листву нестерпимым зноем обжигало лицо, парной духотой окутывало тело под гимнастеркой. Напротив все время звенели стаканы, слышался веселый плеск воды. У тележки газировщицы — беспрерывная очередь.

— С сиропом, наверное, — негромко сказала я.

— Угу, — так же тихо подтвердила Маша и, потянув носом воздух, мечтательно добавила: — с вишневым. Только денег-то ни копеечки.

Чтобы как-то отвлечься, я пошарила по пустым карманам, вытряхнула на ладонь крошки от давно съеденного печенья, стала бросать их на асфальт, подманивая разгуливавших по площади голубей. Нахальный сизарь с воробьиной прытью перепорхнул к скамейке и, боком-боком подобравшись к самым ногам, стал склевывать крошки, задержавшиеся в складках грубой кирзы.

Тень, неожиданно упавшая на птицу, спугнула ее. Ошалело затрещав крыльями, сизарь штопором ввинтился вверх, едва не выбив из рук неслышно подошедшей пожилой женщины стаканы с пузырящейся, даже с виду ледяной газировкой.

— Ото ж бисова душа, лыдаща птыця! И мене перелякала. Пыйте, доченькы солдатыкы, хоть и некрынычна водыця, а по такому пеклу сойде.

— Что вы, спасибо, — попыталась запротестовать я, но продавщица не пожелала слушать никаких возражений.

— Та пыйте, пыйте. Що грошей у вас нема, то я сама бачу. Тикы у мене тоже ж двое такых. Сыночкы мои... — Она сунула нам в руки по стакану и быстро направилась назад — у тележки снова собралась очередь. [96]

Грубый голос объявил по радио посадку.

Начальник пересыльного пункта, майор-пограничник, решил нашу судьбу просто и справедливо. Прочитав записку Неустроева, он задал нам по нескольку вопросов, относящихся к устройству и действию пулемета, удовлетворенно хмыкнул, придвинул к себе бумаги.

— Под Севастополем вместе были? И в госпитале тоже? Ну и дальше вам в паре войну ломать. Обеих направим в Ейское пулеметное. С этой командой и доберетесь.

Однако дальнейшие события развивались совсем не так, как рассчитывал майор. Он еще не знал, что несколько часов назад группа немецких армий «Юг» начала большое наступление в направлении Ростов, Краснодар. [97]

Дальше