Испания в огне
Когда человеку двадцать с небольшим, ему трудно держать в узде свое воображение. Да и стоит ли? В двадцать лет мы мечтали об Испании, о тяжелой, но благородной судьбе защитников республики, об Интернациональной бригаде, о неведомых и заманчивых путях отдельных счастливчиков, которым удалось-таки встать в ряды бойцов республиканской армии.
Испания! Мы смутно представляли себе ее людей, их нравы и обычаи. Но зато мы твердо знали главное: там, далеко за Пиренеями, идет сейчас жаркая схватка свободолюбивого народа с фашизмом. Мы, советские люди, разгадали сущность фашизма еще в то время, когда Гитлер витийствовал в мюнхенских пивных. С болью и тревогой за народ Германии мы следили за тем, как разрастался фашизм, распространяясь, словно злокачественная опухоль, по всей немецкой земле. Мы услышали гром солдатских сапог, готовых наступить на горло народам, раньше, чем над Берлином вспыхнуло зарево подожженного рейхстага, раньше, чем на площадях немецких городов запылали костры из книг, раньше, чем тысячи коммунистов — подлинных патриотов Германии — были брошены в гестаповские казематы. И когда фашизм пришел к власти, мы поняли, что он не удовлетворится только [4]
Германией, как прежде он не удовлетворился одной Италией. Мы знали, что фашизм — это война.
И вот первым из нас, летчиков одной из строевых частей, отваживается перейти от мечтаний к делу Саша Минаев. Он посылает письмо в испанское посольство. Хотя мы и не знаем, есть ли в Москве такое посольство. Попытка оказывается неудачной, видимо, письмо не нашло своего адресата...
Но неудача Минаева не обескураживает нас, мы вновь обращаемся к различным организациям, лицам. По-разному пишем об одном и том же: наша мечта — стать бойцами Интербригады.
С юга на север наступает весна. В Испании республиканцы одерживают несколько побед. После тяжелой осени 1936 года, когда иной раз казалось, что дни Мадрида сочтены, после кратковременного затишья фронт снова приходит в движение. Воодушевленные первыми успехами, защитники республики вместо «No pasaran!» («Они не пройдут!») провозглашают «Pasaremos!» («Мы пройдем!»).
А на наши письма все нет и нет ответа.
Но вот перед Первым мая 1937 года мы узнаем, что в Москве гостит испанская делегация. В газетах пишут о ней много. Делегация примет участие в Первомайской демонстрации на Красной площади. Вновь строим планы: может быть, удастся встретиться с испанцами...
И еще одна маленькая надежда: в эти же дни командование нашей авиационной бригады ознакомило летно-технический состав с приказом Наркома обороны. В приказе говорилось о том, что за последние месяцы на его имя поступает много рапортов, а еще больше писем с просьбой военнослужащих послать их в Испанию.
Мы заметили, что в приказе не было категорического запрета обращаться к наркому по этому вопросу, наоборот, приказ был составлен в разъяснительной форме, и мы даже читали мысленно, скорее угадывали подтекст этого хорошего, добротного документа: «Поймите, дорогие товарищи, сложное это дело, всему свое время!»
— Знаешь, Борис, — говорит мне Минаев, откладывая газету, — весна, что ли, на меня действует, но хорошие у меня предчувствия: сбудутся наши мечты.
...Севастополь. Знакомимся с человеком, который должен устроить нас на испанский пароход. Сам он тоже [5] поплывет до Испании для передачи подарков представителям испанской общественности. Подобные рейсы он уже совершал неоднократно, сопровождая груз, которому нет цены — тонны сливочного масла, печенья, ящики с консервами, теплые вещи, купленные на деньги ленинградских школьников и рыбаков Дальнего Востока, скотоводов Туркмении и горняков Урала. И мы-то знаем: не только подарки он везет, но и оружие, боеприпасы, так необходимые сейчас республиканской Испании.
Спрашиваем у сопровождающего, поплывет ли еще кто-нибудь с нами.
— Человек пять-шесть, не больше, — отвечает он. — Вас трое, еще один летчик, Иванов, тоже только что приехал... Да, впрочем, вот он и сам — видите, вон там, возле мешков...
Неподалеку в картинной позе, облокотившись на мешки, стоит высокий красивый парень, на вид заправский спортсмен. Шляпа лихо сдвинута на затылок. В углу рта папироса. Пиджак нараспашку, галстука, конечно, нет, наверняка лежит засунутый в угол небольшого чемодана, ни разу не завязанный, но уже измятый.
Знакомимся с Ивановым и устраиваем маленький «военный совет». Испанский пароход еще не пришел. Можно было бы обосноваться в городе, в гостинице. Однако решаем остаться в порту. Надежнее — уж здесь-то мы не прозеваем прибытие парохода.
— Можно достать палатку? — спрашиваем сопровождающего.
— Конечно. Они уже есть.
Находим ровную каменистую площадку с несколькими зелеными кустиками. С нее открывается прекрасный вид на море, величавое, щедрое, поблескивающее бесчисленными гребешками волн. Ночью я впервые слышу, как море вздыхает, словно огромное и доброе живое существо, мучимое бессонницей. Вздыхает кротко, так, чтобы не потревожить сон людской.
А наутро к нам является новый спутник. Запыхавшись, шариком подкатывается к палатке. Первый вопрос: «Здесь летчики?» Никто из нас не может сдержать улыбки. Отвернувшись в сторону, одним уголком рта улыбается Бутрым, и даже Панас застывает на месте от удивления, Я сразу же буду называть в своих воспоминаниях Иванова Панасом, хотя на самом деле он получил это прозвище позднее.
Так вот, улыбаться было отчего. Несмотря на жару, [6] на незнакомце застегнутое на все пуговицы немыслимо клетчатое пальто. Ослепительный канареечный галстук, широченные брюки и шляпа с огромными полями, из-под которых сияет круглое веснушчатое лицо. Ничего не скажешь — убил!
— Волощенко! — простодушно отрекомендовался наш новый знакомый. — Здорово, ребята!
Заметив, что к одному из его чемоданов привязана кокетливая тросточка, мы уже не можем сдержать откровенный хохот.
Волощенко смущен. Как выяснилось потом, бедняга замучил всех, кто подбирал ему штатскую одежду, просил выбрать самую модную, элегантную пару. И вот, пожалуйста, этакий прием!
— А ну вас! — отмахивается он и сердито ставит чемоданы на землю.
— Подожди, подожди, — говорит, подходя к нему, Панас. — А это что за чемодан?
Новый взрыв хохота: Панас держит в руках... патефон.
Да, наш спутник оказался на редкость веселым малым.
Пароход не пришел и на другой день. Надолго ли мы тут застрянем? Сопровождающий пожимает плечами: странно, но пароход, видимо, где-то задержался — это раз; потом учтите, что погрузка займет несколько дней— это два. В общем, с недельку придется просидеть.
— Отдыхайте, загорайте, — говорит он нам.
Пока я хорошо знаю лишь Бутрыма и Минаева. Высокий, костлявый и, как большинство людей такого склада, медлительный, Бутрым выглядит взрослее нас всех. Я думаю, что он может оказаться нашим командиром, и сравниваю его с Сашей Минаевым. Так же, как и Бутрыма, я знаю Минаева давно и так же давно люблю. Мы почти одногодки с ним, но я привык считать его старшим. Спорить с ним трудно: он умеет находить веские, неотразимые доводы; поссориться невозможно: он предельно честен в отношениях с друзьями. Вообще он удивительный человек: за что бы ни брался, все у него выходило ладно, толково и красиво.
В разговоре кто-то вспомнил об Анатолии Серове. Я о нем слышал не раз, но видел его только однажды, и то мельком. Помню, он с первой минуты произвел на меня большое впечатление: рослый, с широко развернутыми плечами и открытым, энергичным лицом. [7]
Лежа на горячей севастопольской земле, с удовольствием слушаю рассказы о Серове и молча присоединяюсь к общему мнению: хорошо бы и ему разрешили ехать в Испанию вместе с нами.
Майское солнце припекает изрядно, и беседа наша. течет неторопливо. Тихо плещут о берег волны, и так же тихо рассказывает что-то Панас. Я прислушиваюсь: Па-паса ли это голос? Приглушенный, странно печальный...
— Батьку доконали царские жандармы. Мать говорит, веселый был: начнет плясать — хата ходуном ходит. А я ничего не помню. Только помню — борода у него была колючая, он любил щекотать бородой. И брата я потерял старшего — тот махновцам попался в лапы. В братской могиле похоронили. Сейчас там памятник стоит, и на памятнике фамилия: «Иванов».
Я слушаю Панаса, и мне становится ясно, почему этого парня потянуло в Испанию.
Все жарче и жарче печет солнце. Не выдержав зноя, Волощенко уползает в палатку. И сразу же оттуда раздается неунывающий хрип патефона. Море, белые палатки, легкая музыка — да и впрямь не на отдых ли мы приехали? Долго мы тут будем валяться?
— Куда пропал сопровождающий? — говорит Минаев. Никто не может ответить: сопровождающий исчез бесследно, мы даже не заметили, на чем он уехал.
— Неужели мы только сутки живем здесь? — спрашивает Минаев. — Чудно... Кажется, будто уже давным-давно. Во всяком случае, пора сниматься.
И смотрит на бухту. Бухта — это угнетает нас больше всего — пустынна. На приколе стоят два буксирчика, несколько шаланд — и все.
Испания почему-то кажется очень далекой страной. Гораздо более далекой, чем это нам раньше казалось.
Как в сказке — заснули после обеда, а в это время произошло чудо. Просыпаемся — в бухте стоит большой двухтрубный пароход. Видно, только что подошел: по всей бухте волнами морщится вода. На палубе суетятся черноволосые, загорелые матросы. Явственно слышны незнакомые, твердые слова.
— Испанцы, — догадывается кто-то из нас, и, охваченные внезапной радостью, мы кричим, перебивая друг друга:
— Привет, товарищи!
Нас замечают. Матросы подходят к самому борту и, приветственно подняв сжатые кулаки, отвечают: [8]
— Салуд, камарадас!
Первое знакомство. Пароход подошел так близко, что мы отчетливо различаем лица матросов, видим, что они возбуждены встречей. Не в силах оторваться, смотрим на пароход, пока Минаев не догадывается:
— Им же работать надо. А мы митинг устроили. Кричим друг другу и ничего не понимаем.
Нехотя уходим в палатку. Но нет-нет да кто-нибудь и приоткроет угол полотнища и снова взглянет на пароход, читая по складам его название: «Oldecon». Там уже кипит работа.
Идет погрузка. Раздаются возгласы, которые можно услышать в любом порту мира: «Вира! Майна!» Испанцы умеют работать темпераментно и легко, с каким-то удивительно праздничным подъемом. Мы любуемся ими, и кто-то, кажется Бутрым, не выдерживает:
— Чем глазеть без толку, пошли бы помогли...
Но его прерывает появившийся сопровождающий:
— Я советую вам заняться другим — изучением испанского языка. Пригодится.
Толковое предложение. Мы и сами не раз задумывались над простым вопросом: а как будем разговаривать с испанцами?
Наш маленький лагерь пополнился еще одним человеком. Вместе с сопровождающим прибыл молодой человек, на вид лет двадцати, не больше, одет скромно, опрятно. Сразу видно, что военной формы еще не носил, но, видно, с дисциплиной в ладу, коли не включился в разговор до тех пор, пока его не представил сопровождающий:
— Вот и учитель испанского языка, в Испании будет работать военным переводчиком. Леонид Резников.
Нас эта новость поразила. Совсем молодой парень, а уже знает иностранный язык, да какой — испанский!
Спросонок ничего не могу понять. Невероятный шум, крики, хохот. Вскакиваю с постели — мимо меня пролетает подушка.
— Довольно спать, сони! — кричит здоровенный детина и стаскивает за ноги с постели ничего не соображающего Волощенко.
Протирая глаза, всматриваюсь — Серов! А он, не давая опомниться, уже командует:
— Ну-ка, быстро в море! Утро какое, а они спят! [9]
И заразительно смеется. Удивительный человек этот Серов — почти никто из нас не знает его, а он врывается к нам, словно мы его старые друзья. И главное — сразу же располагает к себе, так что не остается места ни. для обиды, ни для смущения. Уж на что молчалив Бутрым, но и тот громко смеется и весело расталкивает все еще полусонного Волощенко.
Не одеваясь, в трусах, обступаем Анатолия и забрасываем его вопросами. А ему не стоится на месте. Бурно жестикулируя, рассказывает, как он по дороге в Севастополь все боялся, что мы уже отплыли.
— Ну, так когда же? Когда? — спрашивает он нас.
Мы показываем на пароход: мол, грузится. Серов круто поворачивается, внимательно смотрит на него и покачивает головой:
— Н-да... Ясно. Самый обычный грузовой теплоход. На этом корабле нам долго придется шлепать до берегов Испании. Скорость не больше двенадцати узлов. И то по праздникам.
Утром начинаем второе занятие по изучению испанского языка.
— Вчера мы занимались только три часа, — говорит сопровождающий. — Советую вам наилучшим образом использовать свободное время и отдавать языку каждый день шесть часов.
Панас пробует о чем-то заикнуться, но его обрывает Серов:
— Шесть часов — мало. Восемь часов — нормально. Будем заниматься столько, сколько нужно. Язык-то испанский!
Лицо его становится сосредоточенным. Он достает блокнот, чинит карандаш и выжидающе глядит. Каких-нибудь пять минут назад Толя неугомонно носился в воде, хохотал на всю бухту. Как он быстро и резко изменился!
— Ну что ж, повторим испанский алфавит и произношение отдельных звуков, — размеренно говорит переводчик. — Вчера мы узнали, что испанская буква «А» пишется так же, как русская «А», и точно соответствует гласной «а» в нашем языке. Так что здесь никакой разницы нет...
Серов начинает ерзать на месте.
— Извините, — говорит он переводчику, когда тот смотрит в его сторону. — Все это — и звуки и грамматику — мы будем повторять днем и ночью. Это я вам [10] обещаю. А сейчас мне хочется, чтобы вы прежде всего научили нас приветствовать испанцев. А то вот он, пароход, люди на нем, наши товарищи, а мы и поздороваться с ними не умеем.
Учитель улыбается:
— Ну что ж, тоже правильно. «Здравствуй, товарищ» по-испански — «салуд, камарада».
Чтобы не ошибиться, Серов повторяет слова по слогам и тут же размашисто русскими буквами записывает их в блокнот.
Перед обедом Анатолий приводит в растерянность повара — совершенно серьезно спрашивает его громовым голосом:
— Амиго, что у вас сегодня для авиадор русо?
А вечером ходит по берегу и бубнит под нос все, что было задано выучить, — отдельные слова, грамматические правила. Панасу не везет: попадается на глаза Серову, и тот допрашивает его с пристрастием. Убедившись, что Панас не знает и половины первого урока, Серов тащит беднягу на расправу к учителю. Тот смеется:
— Интересный человек...
Нас самих многое удивляет. Уж на что Панас — разудалая головушка, да и переводчик отпустил его с миром, а вот ведь целый час послушно ходит по берегу за Серовым, и тот твердит ему:
— Следующее слово — «кверидо», что означает по-испански «дорогой». Запомнил? Ну-ка, повтори. И Панас повторяет:
— «Кверидо» — по-испански «дорогой».
И опять, как в сказке, только с плохим, невеселым началом: просыпаемся — пет нашего парохода, а на его месте стоит другой, полупассажирского типа. Смотрим в растерянности на палубные надстройки, сияющие масляной краской, на ряды круглых иллюминаторов — и не верим своим глазам. Что же это такое? Нас обманули? Почему пароход ушел ночью, не захватив нас? Неужели придется ждать целую неделю, пока загрузят и эту посудину? Черт знает что такое!
Сопровождающий ухмыляется:
— А я думал, что летчики народ наблюдательный. Значит, ошибся. Никто из вас даже не догадался прочитать название парохода.
Смотрим на носовую часть парохода — и столбенеем. [11]
Те же белые буквы, то же название... Ничего нельзя понять.
— Один из маскировочных вариантов, — смеется сопровождающий. — Мало ли что может быть в пути. Так вот сейчас проверяется вариант номер один. Судя по вашим физиономиям, неплохой вариант...
— Здорово! — восклицает Серов. — Ну и хитрецы!
Но нам все еще не верится: неужели за одну ночь можно так неузнаваемо преобразить большой пароход? Наши сомнения быстро рассеивают испанцы. Убирается одна декорация за другой. Через два часа теплоход принимает прежний вид.
Эти «чудеса» производят на нас разное впечатление. Панас и Волощенко в восторге.
— Как в приключенческом романе! — радуется Панас.
— Знаешь, есть фильм... Забыл только, как он называется. Так вот там такое же показывали, — поддакивает ему Волощенко.
Бутрым восхищается мастерством испанцев:
— Чистая работа! Метров пятьдесят до парохода, не больше, а все как настоящее — и каюты, и иллюминаторы...
Только Минаев и Серов над чем-то всерьез призадумались. Они уединяются и долго беседуют вдвоем.
— Довольно трепать языками, — вмешивается наконец Серов в наш разговор. — Приключенческий роман! Надо серьезно подумать о предстоящем пути. Я вот думаю — и Минаев со мною согласен, — что придется нам на пароходе установить дежурства — наблюдать за морем. Испанцы будут, конечно, заниматься этим, но лишний глаз не помеха.
И, удивляя нас знанием дела, Серов подробно рассказывает о том, как вести наблюдение за морем. При этом он часто поворачивается в сторону Минаева, и тот одобрительно кивает.
Они хорошо понимают друг друга.
Наше терпение уже истощилось, а пароход по-прежнему стоял у причала. Трюм его казался бездонной ямой. Десятки груженых платформ и вагонов подходили к подъемным кранам, быстро опорожнялись, на их месте появлялись новые — и так четыре дня подряд. Когда же насытится это морское чудовище? [12]
Житье на берегу с каждым днем становилось все нестерпимее. Но вот в конце недели сопровождающий объявил нам, что отплытие назначено на завтрашнее утро.
Весь вечер прошел в нескончаемых разговорах. Шутка ли — завтра отплывем! Теперь до Испании — рукой подать! И в разговорах мы все чаще и чаще возвращаемся к одной и той же теме — к будущим боям. Теперь эти бои не беспредметная мечта. Нет. Промчится неделя, другая, наконец, третья — и мы выйдем на линию огня. Не спится. Еще раз каждый проверяет себя, безжалостно разбирает свои недостатки, осторожно взвешивает достоинства. И каждый задает себе вопрос: сумеет ли он не дрогнуть перед лицом опасности?
На рассвете мы уже на ногах. Солнце еще за горизонтом. То ли от волнения, то ли от утренней свежести пробирает озноб. Корабль высится в бухте сероватой глыбой. На нем тоже поднялись: видимо, идут последние приготовления к отплытию.
Складываем палатки, собираем вещи. Волощенко без колебания запихивает костюм и галстук в чемодан, клетчатое пальто перебрасывает через плечо, патефон с тросточкой в одну руку, чемодан — в другую, и уже стоит, посмеивается, ждет нас. Тут же к нему присоединяется Панас. На берегу он с нескрываемым удовольствием отказался от всех прелестей одежды цивилизованного человека и целыми днями щеголял в трусах. Сейчас он собрался на корабль в мгновение ока: варварски скрутил костюм в клубок и сунул под мышку, полупустой чемодан поддел двумя пальцами и, недовольный нашей медлительностью, встал рядом с Волощенко.
— Вы что это, не на палубу ли собрались? — удивленно воззрился на них Минаев.
— Ну конечно! Вас ждать... — буркнул Панас.
— Что вы, с ума сошли? В таком виде!
Волощенко и Панас почувствовали неладное.
— Нельзя, ребята, являться к чужим людям вот так, — просто сказал Минаев. — Что испанские товарищи могут подумать о нас? Надо надеть все самое лучшее, почистить одежду, чтобы ни пятнышка, ни соринки. Неужели вы не чувствуете этого?
Панас крякнул:
— Да, черт... Правильно. Недодумали. Волощенко покраснел так, что не стало видно его рыжеватых веснушек.
А через час к Волощенко невозможно было подойти — [13] он вылил на себя, по его собственному признанию, чуть ли не целый флакон одеколона.
— На пароходе, наверное, и то слышат запах — шипел на него Панас, неумело завязывая галстук.
— Готовы? — спрашивает нас сопровождающий и невольно останавливает взгляд на Серове. Плотный, атлетически сложенный, в безукоризненно выглаженном костюме, он немного волнуется. Сопровождающему он, видимо, очень нравится.
По широким сходням поднимаемся на пароход. У борта стоят испанцы, приветствуя нас поднятыми кулаками. Почти все без пиджаков, в пестрых цветных рубашках. Бронзовые лица, гладко зачесанные назад волосы, лихо сдвинутые набекрень береты. И несется над бухтой:
— Салуд, камарадас!!
Мы отвечаем по-испански, вызывая ликование экипажа. Ступив на палубу, сразу же попадаем в горячие объятия. И тут же от волнения мы забыли все испанские слова. Не растерялся, кажется, один Серов. Живо жестикулируя, он что-то говорит, потом поднимает кулак, и матросы покрывают его речь громким: «Viva Russia!»
Откуда-то появляются глиняные кувшины с вином. Испанцы показывают, как нужно пить из них: держа кувшины прямо перед собой, высоко поднимают их — из длинного узкого горлышка вырывается золотистая струя. Они пьют стоя, искусно направляя струю прямо по назначению. С некоторым страхом берем кувшины и, конечно, обливаемся вином. Испанцы ободряюще похлопывают нас по плечу, мы вновь мужественно поднимаем коварные сосуды, и наконец-то нам удается отведать чудесное виноградное вино.
Солнце стоит уже высоко в небе. Матросы сменили праздничную одежду на рабочую. Подается сигнал к отплытию.
Тихо поскрипывая, теплоход медленно отшвартовывается. Между нами и берегом появляется узкая полоска воды. С. каждым мгновением она становится все шире и шире. Мы не в силах оторвать от нее взгляд, словно эта полоска воды обладает невиданной притягательной силой. Родина...
Долго стоим, опершись о борт, не спуская глаз с удаляющегося берега. Вот уже бухта осталась позади. Теплоход — в открытом море. Вдалеке Севастополь, а впереди бесконечное синее море.
Постепенно выходим из оцепенения. Здесь же, у борта, [14] завязывается разговор. Говорим о предстоящих воздушных боях. Душа беседы — Серов. Его спрашивают, с ним советуются, словно он уже раньше воевал. Он говорит:
— Драться надо с умом и так, чтобы «прохладно» не было. Спросите у Бутрыма и Смирнова, как их обучал Антон Губенко. Бутрым! Помнишь, ты говорил мне, что после каждого учебного боя с Губенко тебе приходилось сушить гимнастерку? Вот это, я понимаю, бой!
Серов глубоко затягивается, выпускает целое облако папиросного дыма и почему-то вздыхает:
— Да, но то были бои учебные.
Мы спускаемся к своему кубрику и тут только замечаем, что берегов уже не видно. Куда ни кинь взгляд— волны, волны и волны...
Ближе знакомимся с экипажем. Испанцы нам очень нравятся. Они темпераментны и быстры, хотя среди матросов немало пожилых, уже поседевших на морской службе.
Капитан теплохода моложе многих своих подчиненных. На вид ему не больше тридцати лет. Несмотря на молодость, у капитана, видимо, достаточный опыт. В его жестах, манере держать себя чувствуются спокойствие бывалого моряка, твердая уверенность в своем положении.
Капитан приглашает нас к себе. Просит садиться и сразу же приступает к деловому разговору.
— Экипаж, — говорит он, — как вы уже могли убедиться, не слишком многочислен. Ничего не поделаешь, война, на фронте люди нужнее. Поэтому каждый новый человек представляет на борту большую ценность.
Вот почему он просит русских летчиков включиться в боевые расчеты. Это значит, что в случае тревоги или (помоги нам избежать напастей, пресвятая дева!) в случае нападения мы должны занять свои места у огневых точек и действовать так, как будет приказано. Немного позднее он сам покажет нам эти огневые точки, их скоро оборудуют.
— Как вы на это смотрите, сеньоры? — спрашивает нас капитан и, не дожидаясь ответа, удовлетворенно кивает: по нашим лицам видно, что мы согласны.
Гораздо более неожиданной для меня оказывается вторая часть его речи.
— Сеньоры авиаторы, — говорит он, — конечно, понимают, что, поскольку пароход испанский, да еще торговый, [15] на нем не должно быть никого, кроме моряков-испанцев. Присутствие на теплоходе русских может вызвать подозрение при проверке и привести, например, к задержке или аресту парохода.
Поэтому мы все включены в списки экипажа под вымышленными испанскими именами. Капитан чрезвычайно доволен, что некоторые из нас брюнеты. Внешность при проверке — залог успеха или неудачи, так как полицейские чиновники лично не разговаривают с матросами.
— Итак... — Сделав паузу, капитан начинает перечислять: — Камарада Анатоль — матрос, камарада Педро — матрос, камарада Борес (я встаю) — официант.
Гром с ясного неба! Я официант! Да я же никогда в жизни не бегал с салфеткой вокруг ресторанных столиков и наверняка не обладаю нужными для этого способностями... Смутившись, объясняю это капитану. Он внимательно выслушивает меня и громко смеется.
— Вы меня совсем не поняли. Ваша должность — простая формальность, необходимая лишь на крайний случай проверки судовых документов. Ваши паспорта будут храниться в моем сейфе.
Я успокаиваюсь, смотрю на свой испанский паспорт, в нем значится: Мануэль Лопес Горей. Но ребята, черти, все-таки ухмыляются: им что, они матросы!
Выходим из каюты. На палубе уже полным ходом идет оборудование огневых точек. Вместе с экипажем осматриваем и проверяем оружие, советуемся с испанцами, где лучше установить пулеметы, накрываем их аккуратными фанерными ящиками, которые прекрасно сливаются с общим ансамблем палубных надстроек. Капитан наблюдает за нашей работой, не скрывая удовлетворения. Когда эта работа заканчивается, он ведет нас по палубе к укрепленным на бортах двум спасательным шлюпкам, покрытым брезентом. Глаза его лукаво щурятся.
— Что думают сеньоры авиаторы об этих шлюпках?
Что мы можем думать о них? Шлюпки как шлюпки. Пожимаем плечами.
Капитан останавливает двух матросов, те что-то быстро делают, и вдруг каждая из шлюпок распадается на две половинки, открывая взору пушку небольшого калибра. Капитан смотрит на нас с вопрошающим видом: как нравится сеньорам маскировка?
Он приглашает нас в каюту, знакомит со своими помощниками.
— Вас с нетерпением ждут у нас, — повторяют испанцы. [16] — До сих пор республиканская авиация слабее фашистской, бомбежки замучили жителей Мадрида, Валенсии...
— Нам самим не терпится скорее приплыть. И — в бой, чтобы повытрясти душу из фашистских летчиков! — отвечает Серов.
Капитан молча встает из-за стола, подходит к сейфу и достает несколько крупнокалиберных патронов. Показывает их Серову.
— Видите? Итальянские и немецкие летчики угощают вот такими фруктами. На то война. Не будьте беспечными. Не думайте, что легко справитесь с врагом.
Серов смущается: неужели в его словах прозвучало бахвальство? Да нет же, он прекрасно понимает, что воевать и побеждать трудно, тяжело.
— Сеньор капитан, — поднимается он из-за стола, — вы, должно быть, не так меня поняли. Мы глубоко сознаем, что едем в Испанию не за апельсинами, а для того, чтобы помочь народу в его борьбе. Но поверьте — то, что вы нам показали, нас не пугает.
Он говорит почти клятвенно. Капитан, бурно жестикулируя, уверяет нас, что он нисколько не сомневается в наших будущих успехах. При этом он часто похлопывает Серова по плечу — обычный у испанцев жест, обозначающий полное расположение к человеку.
На третьи сутки входим в турецкие воды. По заранее намеченному плану мы должны пройти Босфор с наступлением темноты. Останавливаемся, минут тридцать ждем турецкого лоцмана, который должен прибыть на теплоход и провести его через пролив в Мраморное море. Это международное правило.
Мы беспокоимся — не пронюхает ли лоцман, что на пароходе находятся русские? Капитан, посасывая трубку, усмехается:
— Турецкие лоцманы очень любят коньяк и американские доллары. Мы предусмотрительны и приготовили для «дорогого гостя» все необходимое. Только об одном прошу вас — не попадайтесь ему на глаза.
Вскоре к борту теплохода пришвартовывается катер, и через минуту на палубу, отдуваясь, поднимается маленький тучный турок. Ночь, на наше счастье, темная. Капитан любезно принимает «гостя», разговаривает с ним по-английски и проводит кратчайшим путем в каюту.
Часа через два изрядно захмелевший лоцман вываливается из кают-компании и ковыляет по трапу. Из его [17] карманов торчат две бутылки коньяка. Его любезно поддерживают капитан и старший помощник.
Настроение у капитана превосходное. Он громко отдает распоряжение идти полным ходом, желает всем спокойной ночи и, насвистывая песенку, уходит к себе.
На другое утро, берегов уже не видно. Турция осталась позади. Мы снова в открытом море.
Вечером того же дня сопровождающий посвящает нас в некоторые подробности предстоящего пути.
— Самое неприятное, — говорит он, — остров Майорка. Нам предстоит пройти на незначительном расстоянии от него. С Майорки фашисты контролируют подход к берегам республиканской территории. На острове расположены их крупные авиационные и морские базы. Если нам удастся проскочить это место, то главная опасность останется позади. За Майоркой нас уже должны встретить военные корабли республики и эскортировать до самого порта.
Сопровождающий советует держать спасательные пояса наготове, особенно в ночное время. Обсуждаем положение и приходим к выводу, что наблюдение надо усилить. Минаев предлагает дежурить всей группой. Часть из нас будет нести вахту на правом борту, часть — на левом.
После полудня теплоход разворачивается, ложится на новый курс и с максимальной скоростью начинает удаляться от берегов Африки. Мы вновь в открытом море. Напряжение растет с каждым часом. Пробегая по палубе, матросы часто останавливаются, подолгу смотрят на море. Нам тоже не сидится в кубрике, вообще никакое дело не идет на ум.
Медленно наступает ночь. Тщательно соблюдаем светомаскировку. Даже разговариваем почему-то вполголоса. Ночь кажется бесконечной, но никто не торопит зарю: темнота для нас — спасение.
Брезжит рассвет — у всех одна мысль: прошли ли Майорку? Спрашиваем капитана. Не отрываясь от бинокля, он отвечает:
— Прошли.
Уже легче, хотя по-прежнему плывем в опасных водах и каждую минуту можем нарваться на вражескую подводную лодку.
В десять часов утра мы должны встретиться с республиканскими [18] военными кораблями. Почти весь экипаж собирается на носу корабля. Капитан заметно волнуется, поминутно подносит к глазам большой морской бинокль и пристально всматривается в морскую даль.
— Смотрите! — вдруг восклицает Панас.
Но мы ничего не видим.
— Да что вы, ослепли, что ли?! Я вижу на горизонте два дымка.
— Верно, верно, — подтверждает Бутрым. — Сейчас и я вижу.
На горизонте отчетливо вырисовываются столбики черного дыма. Два, три, четыре, пять! Вот уже их можно различить невооруженным глазом. А вдруг это фашистские корабли?
— Чьи это корабли? — спрашивает Серов капитана.
— А чьи это самолеты? — щурится тот, указывая на небо.
На большой высоте виднеются две точки.
— Трудно сказать... Они слишком высоко, — отвечает Серов.
— Вот и я не могу определить по этим дымкам принадлежность кораблей. Ясно одно — корабли военные и идут встречным курсом.
Самолеты проходят вдалеке от теплохода. Корабли все ближе и ближе. Уже ясно видны их контуры. Но еще нельзя сказать ничего определенного.
Неожиданно из рубки выбегает радист и возбужденно кричит капитану:
— Сигнал получен!
Резким движением капитан опускает бинокль и, выпрямившись, подает команду:
— Поднять республиканский флаг! Полный ход! Держать так!
Матросы дружно кричат: «Viva la Republica», а мы — русское «Ура!»
Капитан покровительственно смотрит на общее веселье. Он и сам улыбается с довольным видом.
— У кого есть желание последний раз заняться малярным делом? — говорит он стоящим на палубе. — Нужно написать на носу теплохода старое название.
О! Это дело Панаса! Он быстро хватает ведро с белой краской. Его осторожно спускают за борт на висячей люльке. Весь экипаж словно зачарованный смотрит, как из-под кисти Панаса вновь появляется старое название корабля «Oldecon». [19]
Эскорт кораблей берет наш теплоход в кольцо. Два корабля на несколько мгновений подходят к нам совсем близко. Военные моряки приветствуют команду теплохода высоко поднятыми кулаками. Вновь гремит: «Viva, la Republica!»
Капитан спускается с мостика, на котором он простоял целые сутки, закуривает трубку.
— Еще несколько часов — и мы будем в Картахене, — говорит он. Голос у него хриплый, простуженный. Едва заметно дрожат руки — не то от усталости, не то от возбуждения.
...Над водой медленно поднимается ровная коричневая полоска земли. Все резче и резче она отделяется от воды — на коричневом фоне возникают зеленые пятна, белые кубики далеких зданий. Картахена!
— Какое сегодня число? — задумчиво, словно самого себя, спрашивает Анатолий Серов.
— Двадцать шестое мая, — отвечает ему Бутрым.
Картахенский порт подвергался частым бомбардировкам, поэтому сразу же по прибытии моряки, не мешкая, приступили к разгрузке парохода.
Мы сошли на берег и невольно обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на теплоход. Капитан, распоряжавшийся на палубе, на минуту оторвался от дела, подошел к борту и дружески помахал нам рукой. Мимо проходили моряки. Сгорбившись под тяжестью ящиков, они улыбались одними глазами. Так мы простились...
Откуда-то из-за тюков вынырнул сопровождающий. Лицо его сияло от радости: груз — и какой груз! — благополучно доставлен в Испанию... Пока мы собирали свои вещи, сопровождающий успел наведаться к портовому начальству и уже знал решительно все.
— У входа в порт вас ждет автобус, — объяснил он.— Ярко-голубой. Сразу увидите... На нем вас отвезут на сборный пункт. Это недалеко... — И замялся, оглядев нас беспокойным взглядом.
Мы хорошо поняли этот взгляд. И, кажется, Саша Минаев поспешно сказал сопровождающему, чтобы он больше не тревожился о нас, это же нехитрое дело—найти автобус, хватит ему, в конце концов, возиться с нами, когда у него и так забот полон рот. Саша положил руку на его плечо, и сопровождающий окончательно сконфузился. [20]
— Это верно, это правильно сказано, — повторял он, впервые говоря о себе. — Не столько работы, сколько забот. — И виновато улыбнулся.
Но куда девался наш переводчик? Мы были почему-то уверены, что Леонид Резников будет с нами вместе всегда и везде. Оказывается, он еще в Москве был определен военным переводчиком в республиканский военно-морской флот. И как только с корабля спустили трап, нашего переводчика тут же забрали в морское ведомство. Только и успели пожать ему руку на прощание.
Испания встречает нас не как гостей, а как солдат — просто, скромно, не скрывая своего горя.
У шофера, который везет нас в автобусе на аэродром, усталые глаза, вялые от бессонницы веки.
— Бомбежки, — вздыхает он и кивком показывает на груду развалин возле самого порта. — Вчера, — говорит он и резко переводит скорость.
Странно шипят покрышки колес автобуса. Не сразу догадываемся, что едем по щебню. Вот они, следы войны, о которых нам раньше доводилось только читать. Город зверски изуродован бомбежками. На одно целое здание приходится пять-шесть разрушенных. Вот посередине мостовой в ржавой кирпичной пыли валяется синяя эмалированная дощечка с названием улицы. Автобус переезжает через нее. Возле развалин горит костер: так почти в самом центре города люди варят пищу...
Ссутулившись, напряженно смотрит по сторонам Серов. Внутренне он весь сжался, подобно пружине. Молчит Волощенко, молчит Минаев, оцепенел Бутрым. Автобус вырывается на сравнительно просторное шоссе.
Уже пять — десять минут мы едем за чертой города. Здесь как будто бы мир и тишина. Поднятая автобусом пыль медленно оседает на подступающие к дороге полоски посевов. Вдалеке курчавятся оливковые рощи. Над ними голубое, предательски голубое небо — лучшую летную погоду трудно придумать.
И здесь, на этом мирном поле, на каждом шагу тягостные приметы войны. Вот сбившиеся в кучу фургоны, палатки, возле них понурые фигуры женщин, между деревьями вьется дымок походного очага. Это беженцы. Навьючив на себя последние пожитки, идут женщины в бечевочных туфлях, плетутся с посохами старики, за ними — только что научившиеся ходить дети.
Я смотрю на своих товарищей, и меня не удивляет, что никто из них за всю дорогу не проронил ни слова. [21]
Неожиданно из-за поворота шоссе показывается аэродром. Под сенью раскидистых деревьев стоят самолеты. Почему-то сразу становится легче на душе. Вот то, что нужно нам сейчас, чтобы успокоиться. Сесть бы сейчас в самолет — ив дело. Не случайно Серов снова выпрямился и не отрываясь смотрит на мелькающие за деревьями боевые машины. Я понимаю его. И Бутрым понимает, и Минаев. Каждый думает: «Скоро ли мы вылетим в свой первый боевой полет?»
Автобус подкатывает к широкому одноэтажному дому. Это так называемый сборный пункт летчиков. До войны здесь была усадьба крупного помещика, потомственного феодала. Помещик сбежал к Франко. Но у входа в дом остались стоять «бронированные швейцары» — так мы называли фигуры рыцарей в стальных латах. Впоследствии мы вдоволь насмотрелись на эти манекены: их можно было увидеть в каждом особняке, в любой дворянской усадьбе. Но сейчас они нам в новинку, мы с удивлением разглядываем эти металлические фигуры.
В доме тихо, пустынно. Блестящий холодный паркет, темные стены, увешанные рыцарскими щитами, мечами, рогами оленей. На обширной веранде, увитой плющом и диким виноградом, стоят столики. Видимо, здесь столовая для летного состава. За одним из столиков сидят четыре летчика — в желтых кожаных куртках, с тяжелыми большущими кольтами на поясах.
Невольно вглядываюсь в одного из них. Где я видел этого человека? Но не успеваю сообразить, кто это, как слышу возбужденный голос:
— Борис! Какими судьбами?
Акуленко! Мой однокашник! Он шагает ко мне, широко раскрыв руки для объятия. До чего же здорово! Мы обнимаемся, хлопаем друг друга по плечу и без конца повторяем:
— Вот не ожидал!.. Да... Вот здорово!..
Еще бы! Только ступить на чужую землю — ив первый же день встретить земляка. И не просто земляка, а близкого товарища. В 1933 году в Сталинграде мы вместе окончили летную школу и с того времени ни разу не виделись. Не виделись на Родине и встретились так далеко от нее!
Акуленко возмужал, окреп, совсем не похож на прежнего курсанта. Кожаная куртка лоснится на плотных плечах, лицо загорелое, посуровевшее. Мы засыпаем его вопросами. Настойчивее всех спрашивает Серов. Ему не терпится, [22] ему хочется сразу же все узнать: какие машины у франкистов, какой тактики они придерживаются, часто ли у противника бывает численное превосходство и вообще, черт возьми, как их лучше всего бить?!
Акуленко пристально смотрит на нас, словно решая, говорить всю правду или нет.
— Садитесь. Все расскажу, — произносит он после паузы. — Первое: не обольщайтесь, друзья... — Он говорит глуховато, медленно, взвешивая каждое слово, прежде чем сказать его. — Война здесь тяжелая, трудная. Легких побед у вас не будет.
Серов порывается что-то возразить, но Акуленко останавливает его взглядом: «Подожди, дослушай...»
— Почти все время я летал на прикрытие легких бомбардировщиков. Почти каждый вылет — воздушный бой. И хоть бы раз случилось так, чтобы на каждого из нас, республиканцев, приходилось по одному фашисту! Нет ведь, по два, по три, по четыре! А иногда силы противника во много раз превосходили наши. И нельзя было уходить с поля боя. Нельзя!
Акуленко зажигает папиросу. Затягивается. Взгляд его, тяжелый, неподвижный, устремлен в одну точку. И хотя эта точка — обыкновенная пепельница, мы тоже пристально смотрим на нее.
— Здешние бои, как вы понимаете, мало похожи на наши, мирные учебные сражения, — продолжает он. — Во всем сплошная перегрузка: перегрузка мотора, самолета, перегрузка нервов. Приходится выжимать из самолета все, что он может дать. Больше того, часто нужно рисковать вариантами перегрузки! Мы с вами привыкли считать, что самолет имеет строго определенные летно-технические данные, «от» и «до». Здесь обстановка вынуждает забывать о пределе, установленном конструкторами, — часто именно за этим пределом и лежит победа! И крепко помните об одном, это мой самый важный совет, — добавляет он, — помните о дружбе. Если кто попробует здесь воевать в одиночку, работать на себя, я на таком заранее ставлю крест. Все время я летал с испанскими летчиками. Золотые ребята! Если бы не они, то прощай, Акуленко, поминай как звали! Выручали, и как выручали!
Мы расспрашиваем о событиях на фронте.
— Вы счастливцы, — говорит Акуленко, — приехали сюда после Гвадалахары. Весна, успехи на фронте... А что здесь было осенью!.. Читали, конечно? Я имею в виду Мадрид. Многим тогда казалось, что дни республики сочтены. [23] Талавера сдана, Толедо у франкистов, фашистские войска уже в предместьях Мадрида, просочились в Университетский городок, в Каса-дель-Кампо, в Западный парк. В Карабанчель-Бахо, в рабочем предместье, идут жестокие бои на баррикадах. Днем и ночью бомбежки. Приходят по двадцать — тридцать вражеских самолетов. Идут нахально, на небольшой высоте. Бомбят, тщательно прицеливаясь. А тут еще слухи, листовки... Франко передает по радио программу торжества по случаю предполагаемого занятия Мадрида. Генерал Мола вопит, что «национальные» войска — понимаете, какая наглость: это они о себе «национальные»! — идут на столицу четырьмя колоннами, а пятая выступит в самом городе. Именно тогда и появились эти слова — «пятая колонна». Говорят, в Мадриде было тогда не менее пятидесяти тысяч шпионов. Старались они вовсю. Сеяли панику, сигнализировали своим самолетам, стреляли в патрульных. Представляете такую картину: идешь вечером по улице — пусто, тихо, идешь словно не по городу, а по закоулкам крепости. Вдруг из-за угла ослепительный свет фар, душераздирающий вой сирены, выстрелы, черт знает что!
Акуленко нервничает, ломая спички, зажигает папиросу. То, о чем он рассказывает, более или менее известно нам из газет. Но в устах очевидца факты приобретают особенно зловещую окраску.
— Да, многие, очень многие поддались тогда панике. Даже Ларго Кабальеро со своим правительством. Бежал. Ночью, трусливо, как вор. Если бы не коммунисты, судьба Мадрида, и без того висевшая в те дни на волоске, возможно, была бы иной и вы бы не ехали сейчас туда. Я убежден, что осенью тридцать шестого года именно коммунисты спасли Мадрид. Они подняли рабочих на защиту города, убедили их, что фашисты не смогут сломить сопротивление мадридцев, если мадридцы будут сражаться стойко, не поддаваясь панике. Да вы сами знаете, что Хосе Диас вместе с другими коммунистами и жителями Мадрида строили оборонительные укрепления. Они же организовали Пятый Коммунистический полк, который в боях показал беспредельную храбрость. Мадрид должен быть благодарен коммунистам,—продолжает Акуленко, все больше и больше воодушевляясь. — И интеровцам. Помню, в канун нашего праздника — Октябрьской революции в Мадрид из Альбасете прибыла Интернациональная бригада. Мельком видел ее на улице. Спешил на аэродром. С вокзала, не останавливаясь, интеровцы шли [24] прямо на фронт. На первый взгляд странное впечатление: пожилой бородач — и рядом с ним юноша. Не все умеют ходить в строю. Но что-то говорило, что эти сражаться будут здорово. В тот же день они выбили марокканцев из нескольких траншей. Кстати, говорят, что командир этой бригады — наш, советский...
— Наш?! — восклицаем мы.
— Его фамилия Лукач, но это псевдоним. У нас на Родине его называют Мате Залка. Венгерский писатель, живший у нас. Член нашей партии. О нем здесь ходят легенды. В его бригаде бойцы многих национальностей. И все бойцы его обожают и слушаются беспрекословно. Вы, наверное, читали о том, что было в марте на Гвадалахарском фронте? Помните, как одна республиканская бригада не только сдержала натиски двух фашистских дивизий, но и сумела на удар ответить мощным контрударом, в течение трех дней продвигалась вперед, сорвала все замыслы противника и позволила республиканцам начать широкое наступление? Вот это и была бригада Лукача, Мате Залки.
Некоторое время мы молчим. У каждого свои мысли. Мысли о фронте, о предстоящих боях.
— Ну, а каково положение на фронте сейчас? — спрашивает Анатолий,
— Сейчас положение в основном устойчивое, — отвечает Акуленко. — В центре фашисты много месяцев не могут добиться даже мизерного успеха. На Гвадалахаре наши удерживают завоеванные позиции. Тревожно в Астурии. Рабочий район, народ там крепкий, но навалились фашисты на Астурию зверски. И главное, очень трудно помочь баскам: они заблокированы со всех сторон. Впрочем, — смотрит на нас Акуленко, — положение хоть и стабильное, но весьма и весьма напряженное. Даже мелкие бои носят ожесточенный характер. Сейчас идет борьба за метры, а это самая кровопролитная, изнурительная борьба. Да что вам говорить — сами увидите.
Шумной ватагой в столовую входят испанские летчики, в расстегнутых куртках, со шлемами в руках. Увидев нас, на мгновение замолкают.
— Aviadoros rusos! — не то спрашивает, не то восклицает один из них.
Экспансивные испанцы бросаются обнимать нас, мы — их. Волощенко неожиданно обрел изумительный дар слова: он произнес короткую пламенную речь, в которой на двадцать русских слов приходилось одно испанское. Но [25] удивительное дело — испанцы поняли его. Они покрыли речь такими шумными возгласами, что Волощенко даже смутился.
Не знаю, по чьей инициативе, но тут же мы дружно сдвинули столы и разместились за ними одной семьей. Нас усадили в центре. Один из испанцев поднял бокал и сказал просто, коротко и взволнованно:
— Выпьем за здоровье наших гостей, за их будущие дела во славу республиканской Испании!
Рано утром Серов звонит по телефону и, не дослушав до конца ответа, кричит на всю гостиницу:
— Пошли!
Когда самолеты успели прийти — мы не можем понять. Видимо, они не пролетали над городом, а зашли со стороны, иначе мы услышали бы шум моторов. Но размышлять над этим некогда и не хочется.
Быстро собираемся, спешим, но Серов все-таки подстегивает — категорически запрещает Волощенко завязывать галстук («Ты что думаешь, до обеда будем ждать тебя?»), сам тащит Панаса к умывальнику («Поменьше плескайся, не в баню пришел!») и первый сбегает по лестнице со своим чемоданом.
Площадь перед гостиницей еще пустынна, на окнах закрыты жалюзи. Серов устремляется в какой-то переулок, и вскоре оттуда выкатывается автобус.
Город кажется нам непомерно большим. Едем, едем — и нет ему конца.
— Вот они! — кричит наконец Серов, высовываясь из окошка, и с досадой смотрит на шофера, хотя тот гонит машину на третьей скорости.
Желтая, выжженная солнцем площадка. В два ряда стоят истребители. Еще издали замечаем — машины разные: бипланы и монопланы.
— «Мошки», — улыбаясь, говорит шофер, кивая в сторону монопланов.
Один Серов отворачивается от «мошек» и внимательно рассматривает бипланы. Испанцы называют их «чатос», что в переводе означает «курносые». И эти самолеты тоже советские истребители, И-15. У этих истребителей тупая, несколько вздернутая передняя часть фюзеляжа.
Автобус резко тормозит и останавливается перед группой летчиков и механиков. Снова приветствия, объятия. И вдруг из толпы радостный возглас: «Товарищи!» Худощавый, [26] среднего роста парень в кожаной куртке проталкивается к нам и на чистом русском языке говорит:
— Михаил Якушин.
Еще один русский на испанской земле! Чудесно! Якушин поеживается от объятий Серова и объясняет, что недавно прибыл в Испанию, правда, по другому маршруту. Он возбужден, говорит короткими, рублеными фразами. Видимо, человек сдержанный, привык выражать свои мысли коротко и ясно.
Все вместе — испанцы и русские — отправляемся к машинам. Испанские летчики показывают нам «мошек» с каким-то смешанным чувством — и с гордостью, и со смущением. Мимо некоторых машин они стараются провести нас как можно быстрее. Мы не сразу понимаем, почему. Неужели потому, что машины не новые, а в заплатах?
Идем напролом, чтобы сразу рассеять это чувство неловкости у наших испанских друзей. Я подхожу к самолету и, показывая на рыжую заплату, спрашиваю механика:
— Что это?
Механик мнется и нехотя отвечает:
— Ничего особенного, камарада. Случайные пробоины...
И вдруг обрадованно, словно нашел прекрасный выход из положения, добавляет:
— Пусть это вас не волнует! Мы сегодня же закрасим все заплаты, и они уже не будут портить вам настроение.
Так вот в чем дело! Испанцы тревожатся за нас, боятся, что покалеченные в боях машины произведут на нас угнетающее впечатление.
Испанец-механик смотрит так доверчиво, и вид у него такой виноватый, что смущаюсь уже я. Продолжая осмотр машины, стараюсь всячески подчеркнуть, что в восхищении от истребителя, уважаю его боевое прошлое. При каждой похвале механик расцветает. Он очень любит свой самолет.
В полдень нас принимают представители республиканского командования. Среди них Евгений Саввич Птухин— командующий истребительной группой в Испании.
Коротко Птухин сообщает, какими самолетами располагает республиканское командование, их летно-технические данные. Мы прикидываем, на каких самолетах лучше воевать: на монопланах — у них большая скорость, чем у «чатос». Правда, «чатос» маневреннее. Но мы, истребители, знаем цену скорости и, когда Птухин спрашивает [27] нас, на каких машинах мы хотели бы летать, почти в один голос отвечаем:
— На монопланах.
Не отвечает один Серов. Он сидит насупившись, исподлобья, сердито смотрит на нас.
Недоволен и Птухин. Мягко, но внушительно он замечает:
— Я прошу летчиков учесть одно обстоятельство: нам очень хотелось бы... — Он молчит, потом с подчеркнутой твердостью повторяет: — Нам нужно распределить свои силы между двумя эскадрильями с максимальной тактической пользой. Мы считаем, что монопланы и бипланы должны постоянно держать связь между собой, но не внутри одной эскадрильи. Здесь не так богато с техникой... Кроме того, управлять разношерстным по технике подразделением трудно. Между тем, если в одной эскадрилье будут русские, а в другой — остальные, то... Мои друзья, испанские летчики, не обидятся, если я скажу, что ваша эскадрилья будет сильнее. Правда, я понимаю, что вы люди дружные и вам нелегко расстаться...
Не в силах больше сдерживать себя, поднимается со своего места Серов:
— Дайте мне слово! — И, повернувшись к нам, гневно говорит: — Ищете большую скорость, чтобы... чтобы легко было удирать!
— Анатолий! — вскакивает Минаев.
— Ладно. Извини, — отворачивается Серов. — Разозлили! — И, взяв себя в руки, уже другим тоном продолжает: — Мы не гости. Мы солдаты. Надо это понимать, ребята. Почему вы недоверчиво относитесь к бипланам? Потому, что у них меньшая скорость? Чепуха! Зато биплан маневреннее. Я считаю, что храбрый и грамотный пилот будет с успехом драться на любой машине. Если говорить откровенно, на биплане, может быть, придется труднее. Но нам ли бежать от трудностей! По-моему, вы чего-то недодумали, когда поднимали руки за «мошек».
— Прав Анатолий, — говорит Якушин, — дело бесспорное.
Анатолий еще раз смотрит на нас, улыбается и обращается к Птухину:
— Мы солдаты республики, пусть командование само решит, кого направить в одну эскадрилью, кого — в другую. Моя личная просьба — дайте мне «чато».
— И мне биплан сподручнее, — бурчит Якушин, — попросил бы и за меня. Что и ты? [28]
Серов смеется. Все вышло хорошо. Главное — честно. Минаев признается мне, что чувствует себя неловко:
— Знаешь, Анатолий прав. Сейчас у меня такое ощущение, словно обманул самого себя.
— Бросьте! — утешает нас Серов. — Хорошо то, что хорошо кончается. Будем взаимодействовать. Но держитесь, не отставать от нас!
По традиции интернациональных частей мы можем высказать свое мнение о назначении командира. Узнаем, что вместе с нами будут летать испанцы, один американец, югославы, австрийцы.
Первым берет слово темноглазый, совсем юный испанец:
— Я считаю, что командиром должен быть у нас русский летчик.
Вся эскадрилья разом поднимает руки.
— Мы просим, — продолжает испанец, — советских товарищей предложить нам самую достойную кандидатуру.
Я смотрю на Сашу Минаева.
— Минаев! — коротко говорит Бутрым.
— Минаев, — повторяет Панас.
— Минаев, — улыбается Волощенко. Птухин кивает:
— Пусть так и будет, я тоже знаю Минаева, хорошая кандидатура.
Саша поднимается, и одновременно, как по команде, встает вся эскадрилья. Она безоговорочно признала его своим командиром, а при командире не полошено сидеть без разрешения.
— Спасибо, — просто говорит Саша. — Спасибо, товарищи, камарадас.
Вечером в гостинице узнаем, что Серов и Якушин будут летать в эскадрилье, которой командует Иван Еременко. Опытнейший летчик-истребитель прибыл в Испанию незадолго до нашей группы. Серов все еще под впечатлением беседы с командованием, с испанскими летчиками и с теми, кто прибыл из других стран. Задумавшись, обращается к нам:
— Вы понимаете, какой это огромный факт, что мы здесь — авторитет? И не потому что русские, а потому что прибыли из Советского Союза. И смотрят на нас здесь как на представителей Советской страны. «Такие не могут подвести», — думают они, глядя на нас.
Что же, конечно, не подведем! [29]
...Мы стоим в строю. Если взглянуть на наш строй со стороны, то он, наверно, представится очень странным. На правом фланге, будто каланча, возвышается американец Джон — тощий, светловолосый, без головного убора, в легкой полотняной куртке. Левофланговый, замыкающий строй, — Волощенко, коротенький, круглый, с галстуком, в шляпе. От Джона ступеньками спускаются к Волощенко все ниже и ниже кепки, береты, пилотки, фуражки — это если смотреть с левого фланга. Спереди по фронту не меньшее разнообразие — кожаные куртки, френчи, рубахи с засученными рукавами.
Никто из нас не носит военной формы. Мы, русские, наотрез отказались от нее, хотя при зачислении в республиканскую авиацию нам, как летчикам, были присвоены офицерские звания.
Абсолютное большинство офицеров старой испанской армии, до республики, было крайне реакционным. Человек из народа только в редчайшем случае мог стать офицером, монархическое правительство подкупало офицерский корпус, тратя на него громадные средства. Не случайно в испанской армии на восемь солдат приходился один офицер. И, конечно, не случайно, а закономерно, что во время возникновения фашистского мятежа только двести офицеров остались верны республике. Более четырнадцати тысяч кадровых офицеров перешли в лагерь мятежников.
Форма у республиканцев осталась прежней, в глазах же простых людей офицерский мундир был запятнан предательством и изменой. Мы отказались не только от офицерских нашивок, но и от денежных наград за сбитые самолеты. Джон искренне недоумевал.
— Друзья! — сказал он внушительно. — Ведь это же деньги! Песеты!
Мы ответили ему, что приехали сюда не набивать карманы, а воевать за испанский народ.
— Но ведь одно другого не исключает, — пожал плечами Джон. — Наоборот! Захотите получше заработать — лучше будете драться. Деньги — это же стимул! — Американец смотрел на нас с сожалением.
Но зато нас хорошо поняли испанцы, к нам единодушно присоединились австрийцы Том Добиаш и Вальтер Короуз, югослав Петрович. С ними мы быстро нашли общий язык и в буквальном и в переносном смысле. Коммунисты Том Добиаш и Вальтер Короуз после подавления восстания шуцбундовцев в 1934 году некоторое время жили в эмиграции в Москве, где начали успешно овладевать [30] русским языком. («Я, — сказал Короуз однажды с гордостью, — изучал Ленина по вашим русским книгам. Моя самая большая мечта — еще раз увидеть Страну Советов»). Оба они с большими трудностями пробились в Испанию, сквозь все преграды, как десятки и сотни других страстных антифашистов, убежденных интернационалистов, для которых борьба за свободу и счастье народов — цель жизни. С трудом прорвался в Испанию и Петрович. Когда зашла речь о денежной награде за сбитые самолеты, он усмехнулся:
— Борьба в Испании — наша партийная работа. При чем здесь деньги?
Несмотря на общее решение отказаться от премии, Джон твердо стоял на своем. Ему уже довелось воевать на фронте. Человек не трусливый, он, кажется, уже прилично подработал. Впрочем, американец не стеснялся об этом говорить. «Что вы меня уговариваете? — твердил он. — Я не коммунист. Я ради заработка приехал сюда!» После этого осталось одно — отступиться от него.
Строй — лицо подразделения. Внешне наша эскадрилья выглядит чрезвычайно пестро. Но чем внимательнее мы приглядываемся к нашим сотоварищам, тем больше убеждаемся, что разнохарактерность одежды, языка, привычек не помешает нам соединиться в одну крепкую, нерасторжимую цепь. Порукой тому — наша общая тревога за судьбу Испании, ненависть к фашизму и преданность свободе. Только один Джон выпадает из этой цепи, но, в конце концов, сей факт нас не очень волнует: честно бы воевал — большего мы от него не хотим. Будет трусить, увиливать от тяжелых заданий, как говорят летчики, «сачковать», тогда посмотрим.
С каждым днем мы все крепче привязываемся к испанским летчикам. Когда погасла вспышка взаимных восторгов, вызванных первой встречей с испанцами, у некоторых из нас появилось опасение: сработаемся ли мы с ними? Пугало одно — брызжущий энергией темперамент, горячность испанцев. Это превосходные качества, но как трудно ввести эти качества в строгие рамки дисциплины!
Вот мы проводим тренировочный учебный бой над Мурсией. Каждая пара истребителей должна действовать согласованно. И вдруг один из испанских летчиков, ведомый Минаева, увлекся боем, бросился в погоню за «вражеским» самолетом. Он не видит, что его заманивают в ловушку, он забыл о своем ведущем, обо всем на свете. Им владеет одно ослепляющее чувство — азарт. [31]
Когда на земле Минаев говорит испанцу, что нужно быть хладнокровнее и осмотрительнее, что азарт — взбесившаяся лошадь, которая может унести невесть куда, чувствуется, что летчик не очень понимает Минаева.
— С холодным сердцем, — говорит он, — воевать нельзя!
— Правильно, — отвечает ему Минаев.— Но холодное сердце и хладнокровно — разные качества. Вы бросили своего ведущего, оторвались от всей группы и подставили себя под удар. Почему? Потому, что вы уже не управляли своими чувствами и, следовательно, действиями. Вас же собьют в первом бою!
— Я готов умереть за республику!
— Нужно жить во имя республики, камарада! Жить, чтобы бить, каждый день бить ее врагов. Сбить не один самолет, а два, три, десять! Об этом мечтал ваш коллега летчик Иртруби.
Одно упоминание имени Иртруби вызывает у испанцев чувство благоговения. В начале войны Иртруби оказался в гарнизоне, целиком перешедшем на сторону Франко. Он долго не раздумывал — в одном из первых полетов отважный офицер пересек линию фронта и приземлился возле Мадрида. Два месяца изо дня в день летал он на республиканских истребителях. Иртруби не знал, что такое страх, что означают слова «не принять бой». Сколько бы ни было вражеских самолетов, летчик всегда бросался в схватку с ними. Попав однажды в безвыходное положение, Иртруби пошел на таран и погиб.
Минаев испытующе смотрит на молодого летчика. Это совсем еще мальчик, тонкий, с угловатыми плечами.
— Понял, камарада?
— Да, понял.
Но уверенности в том, что летчик глубоко осознал свою ошибку, еще нет: темперамент не просто и не сразу находит свое верное русло.
А на земле испанцы радуют нас своей дисциплинированностью. Наутро после назначения Минаева командиром эскадрильи мы вошли гурьбой в столовую. Ни один испанец не сел за стол, пока стоял командир.
Испанцы любят запивать обед одним-двумя бокалами вина. Но Саша не налил себе вина. И никто не притронулся к бутылкам, хотя они стояли на столе. Все это мы сразу заметили и, когда вечером за ужином Панас попробовал сесть прежде Саши, тотчас же одернули его: [32]
— Подожди. Не больше остальных проголодался. Видишь, командир стоит.
Со своей стороны мы также всячески поднимаем авторитет своего командира. Он остается для нас нашим товарищем, Сашей Минаевым, но сесть прежде него в машину, вступить с ним в пререкания и тем более не выполнить его приказания, которые он отдает просто: «Боря, сделай то-то» или «Панас, сходи на стоянку...», мы считаем невозможным.
Навсегда запомнились мне мои первые вылеты в небе Испании.
Кастилия... Бурые горбы холмов, выжженные долины. Зелень приморья осталась далеко позади. Лишь возле речек иногда сверкнет серебро тополей — и снова сожженная солнцем, словно побывавшая в гигантской гончарной печи, красновато-бурая, невеселая земля...
Жарко, душно, даже на высоте около двух тысяч метров.
Командир эскадрильи несколько раз качнул свой самолет с крыла на крыло. Это условный сигнал «Внимание!». На горизонте за белесой дымкой проступили очертания Мадрида. Он распростерся у самого подножия хребта Съерра-Гвадаррама. Задерживает внимание приземистая, с ровной, точно обрезанной вершиной Столовая гора. Высота ее более тысячи метров. Как единственный страж, она возвышается перед грядой Сьерра-Гвадаррама. Плато настолько ровное, что, пожалуй, на высоте более тысячи метров можно приземлиться и снова взлететь..
Но сейчас не до праздных размышлений. Уже различимы зигзаги улиц, темные скалы зданий, серые пятна развалин. Панорама города отвлекает внимание — трудно следить за машиной командира, держать строй. В западной части Мадрида гигантским удавом лежат на бульварах. на пестрой чересполосице улиц и переулков клубы дыма. Дым густой, черный. Фронт...
Вновь командир требовательно покачивает крыльями: «Внимание!» Подтягиваемся. Командир меняет курс. Показав нам город, он со снижением направляется к аэродрому Барахас. Все быстрее и быстрее мелькают под крыльями невысокие домики предместий. Издали замечаем летное поле — без цементных полос. С востока к аэродрому подступают поросшие кустарником холмы, между ними светлой ниточкой вьется речка Ларама. Четкими [33] прямоугольниками вытянулись вдоль летного поля широкие плоские ангары.
...Едва успеваю прорулить несколько метров, как на крыло ко мне легко, по-кошачьи, вспрыгивает испанец в замасленном комбинезоне. Воздушная струя от винта отчаянно треплет его волосы. Задыхаясь, он что-то кричит, показывая рукой вправо, — там стоянка. Разворачиваюсь и рулю к ней. Испанец стоит на крыле, держась за борт кабины. Щуплый, худенький, почти юноша, но глаза взрослые, печальные.
Застенчиво улыбаясь, он протягивает мне руку, помогая вылезти из кабины.
— Хуан, — говорит он, показывая на себя пальцем. Я называю свое имя.
— О! Борес! — с довольным видом повторяет он, словно ожидал услышать это имя, и замолкает.
Еще на пароходе мы привыкли к тому, что испанцы забрасывали нас вопросами и, не давая ответить, сами начинали говорить. Сейчас передо мной стоял неожиданно тихий человек.
— Вы механик? — мягко спросил я его.
— Да! — обрадовался он вопросу. — Механик вашего самолета. Мы решили встретить вас на старте и оттуда проводить на стоянку. Вот я и прыгнул к вам на крыло.
И снова потупился, глядя под ноги и незаметно, словно про себя, улыбаясь. Уже потом я узнал, что именно Хуан предложил своим товарищам механикам организовать встречу русских летчиков в центре аэродрома.
— Хорошо, камарада Хуан! Спасибо.
— Слабенький паренек. Грудь впалая, — говорит мне Панас, когда мы отходим в сторону покурить. — А нагрузка, говорят, здесь большая. Если нам мало спать придется, то механикам еще меньше.
— По-моему, выдержит!
Я еще не знаю, почему так говорю. Но Хуан с первого взгляда понравился мне.
— Авиадор русо! — кричит кто-то.
Оборачиваемся. Прыгая через баллоны со сжатым воздухом, смешно выбрасывая вперед длинные ноги, бежит к нам долговязый испанец в расстегнутом костюме. Еще издали кричит неизменное: «Salud!» — и, подбежав, сразу же протягивает руку.
— Маноло! — сообщает он с некоторой гордостью. — Штаб откомандировал меня в ваше распоряжение. Я ваш шофер. [34]
И широко улыбается: мол, прошу любить и жаловать! Внезапно он застывает на месте. С большой высоты доносится гул моторов. Панас первый замечает над аэродромом двенадцать бомбардировщиков.
— Чьи это самолеты? — спрашивает он, обращаясь к Маноло.
Маноло беспокойно пожимает плечами и смотрит уже не на нас, а почему-то на высокий забор из колючей проволоки, огораживающий аэродром.
— Сейчас узнаем...—И в этот момент раздается свист падающих бомб. — Ложись!
Страшный грохот сотрясает все вокруг. Инстинктивно вдавливаюсь в сухую каменистую почву, хотя ясно, что это бесполезно. Сухим горячим градом бьют по спине комья земли. И внезапно становится тихо. Поднимаю голову. На меня тревожно смотрит Панас. Ресницы у него поседели от пыли. Он виновато усмехается:
— Вот чертовщина какая...
Приподнимаемся и видим Сашу Минаева. Он идет прямо на нас, чистый, в несмятом костюме.
— Живы?
— Как видишь, — отвечает Панас, протирая глаза.
— А вы видели, как поспешно и неприцельно они бомбили? — деловитым тоном спрашивает командир.
— Кто это нас угостил? — в свою очередь спрашиваю я у Минаева.
— Видимо, немцы, — отвечает Саша. — Бомбардировщики типа «Хейнкель-111».
Мы идем к стоянке самолетов. Выясняется, что никто не пострадал от бомбежки. Лишь несколько машин слегка поцарапано осколками.
— Ну, вот и боевое крещение! — говорит Панас.
— Ну, это крещение пока что на земле, — замечает Саша. — Настоящее будет в воздухе. Кстати, учтите, товарищи: самолеты уже заправлены горючим. Может быть, сегодня же нам придется нанести ответный визит фашистам. Я думаю...
Шипение сигнальной ракеты — боевая тревога обрывает речь командира. Немедленно вылет. Бросаемся к своим машинам. Шлемы застегиваем на ходу. Не останавливаясь, Минаев оборачивается и кричит:
— Взлетайте вслед за мной! Ты, Борис, пристраивайся справа, а Панас слева!
Второпях не успеваю застегнуть парашютные лямки. Это я обнаружил потом, когда вернулись на свой аэродром. [35] Выключив мотop, несколько минут сидел в кабине, пытаясь привести мысли в полный порядок, хотелось сразу, немедленно сделать правильный вывод, а когда потянулся отстегивать парашютные лямки, понял: много еще надо работать над собой, чтобы быть спокойным в боевых условиях, и что все прошлые учебные тревоги и воздушные бои только приблизительно похожи на то, что происходило несколько минут назад.
Взлетаем и через несколько минут достигаем центра Мадрида. Недалеко уже и линия фронта. Впереди, на фоне ярко-голубого неба, вижу несколько точек: фашисты!
Неожиданно меня охватывает сильное волнение. Не страх, а какой-то особый род тревоги, как бывает, когда приступаешь к еще не испытанному делу. Смотрю в сторону Минаева — он летит рядом, спокойно кивает мне. Становится стыдно за свою излишнюю нервозность.
Вдруг Минаев резко разворачивается влево. Повторяя за ним маневр, я замечаю большую группу фашистских истребителей. Они идут наперерез нам. Несколько мгновений — и все смешалось, закрутилось в общем клубке. Огненные пулеметные трассы молниями мелькают от самолета к самолету.
Внезапно впереди, снизу вверх, взметнулся самолет, разукрашенный темно-зелеными и желтыми пятнами. Фашист! У меня удобная позиция для атаки. Я прицелился. Осталось только нажать пулеметные гашетки, но меткий огонь Минаева уже настиг противника, и, вспыхнув, самолет исчез из поля зрения.
Оглянувшись назад, я увидел еще два фашистских истребителя, приближавшихся ко мне. Нельзя было терять ни доли секунды. Развернувшись, открыл огонь. Оба самолета разошлись в разные стороны. Я погнался за одной машиной, потом мне показалось, что легче догнать другую.
Гоняюсь, уже не видя ни одной машины, кроме той, которую хочу настичь. И когда она ускользает от меня, неожиданно замечаю, что бой уже закончился. В воздухе остались только республиканские истребители.
— Камарада Борес, наверное, был сильный бой? — озабоченно спрашивает меня Хуан.
— Честно говоря, Хуан, я не совсем разобрался, какой был бой. Я ничего, ничего не понял...
На душе скверно. Стараюсь воспроизвести в памяти все происшедшее в воздухе и ничего не могу вспомнить достойного, ободряющего,
— Вы что-то скрываете, камарада Борес. Бой был тяжелым, — мягко возражает механик. — Посмотрите!
Хуан тянет меня к самолету и показывает отмеченные мелом пометки на фюзеляже и крыльях.
— Сколько?
— Четырнадцать пробоин, — качает головой Хуан.— Зачем вы говорите, что ничего не поняли?
Горькое разочарование охватывает меня. Значит, я никуда не годен. Вот когда выяснились мои способности и умение применять на практике все то, чему учили меня раньше. Какое же это умение! Какие, к черту, способности?!
Отвратительное чувство — неуверенность в себе. Панас подливает масла в огонь: загибает пальцы, громко подсчитывает пробоины в моей машине — пальцев не хватает. Бутрым смотрит на Панаса и с усмешкой спрашивает его:
— А как у тебя дела?
— У меня? — самодовольно переспрашивает Панас.— У меня... — На мгновение он запнулся. — В общем, у меня все в порядке. Вот только две пули застряли в парашюте.
Петр хохочет.
— Чего ты смеешься? — сердится Панас.
— Ничего себе «все в порядке»! Если бы эти две пули пробили парашют насквозь, они застряли бы у тебя вот в этом месте. — И Петр хлопает Панаса пониже спины.
Панас переходит в атаку:
— А ты что хромаешь, Петя?
Но Бутрым отвечает Панасу серьезно, без улыбки:
— Нечего смеяться, друг. Смешки плохие. Вот и у меня пуля начисто отбила каблук.
Замолкаем. Да, воевать — это не говорить о войне. Чувствую острую необходимость встретиться с Сашей Минаевым, отвести душу. Вот у кого праздник — в первом же бою сбил самолет!
И правда, Саша успокаивает меня быстро и просто.
— Не унывай, Борис, — говорит он. — Посмотри на мой самолет, в нем пробоин не меньше, чем в твоем. А знаешь почему? Плохо мы смотрим по сторонам. В таком бою, как этот, летчик должен иметь глаза не только спереди, но и сзади.
— Но я так крутил головой, что и сейчас шея болит.
— Выслушай меня до конца. Во-первых, надо не просто [37] вертеть головой, но и видеть и здраво оценивать сложившуюся обстановку. И, во-вторых, самый серьезный промах, который все мы допустили, — это то, что каждый из нас гонялся за фашистскими самолетами в одиночку и во что бы то ни стало сам старался сбить врага. Нам надо точно взаимодействовать друг с другом. И выручать друг друга. Ведь сами учим этому испанских летчиков. По-моему, если товарищу грозит опасность, летчик может даже бросить свою цель и поспешить другу на выручку.
Это почти те же самые слова, что говорил Акуленко. Минаев глубоко затягивается табачным дымом и неожиданно улыбается:
— А знаешь, Борис, все же не такое плохое начало. Их ведь было больше, а мы им всыпали. Франко недосчитается сегодня двух «фиатов». Это посерьезнее, чем наши пробоины.
— Кто сбил второй самолет?
— Испанцы, Хорошие ребята! Смелые и скромные. Смотри, как к нам относятся! Словно мы уже разогнали всю фашистскую авиацию.
И действительно, вечером испанские летчики приглашают нас отпраздновать первую победу.
— Какая победа? — возражает кто-то из нас. — Нам же досталось по первое число.
Испанцы лукаво улыбаются: знаем, мол, скромничаете, мы-то видели, как вы сражались. И настойчиво увлекают нас в небольшое здание бывшего аэропорта, где устроены столовая и буфет для летчиков.
— Ну, если такое дело, — говорит Минаев, — надо пригласить и механиков. Антонио! — кричит он своему механику. — Зови в столовую всех своих!
Антонио мнется:
— Вы все офицеры... Неудобно нам.
Минаев перебивает его:
— Антонио, мы прежде всего русские, советские люди! Понимаешь? Словом, зови всех механиков — и быстрее в столовую.
И вот в просторном зале тесно сдвинуты все столы. Мы сидим вперемежку — каждый летчик со своим механиком. Антонио, расхрабрившись, первый поднимает бокал виноградного вина.
— Позвольте мне. Я хочу поздравить славного русского летчика Алехандро с первой победой. Пью за его здоровье и за здоровье всех [38] русских.
— Вива Руссиа! — дружно восклицают испанцы и, опустив бокалы, аплодируют.
И, наверно, не только у меня одного мелькает в это время мысль: «С такими друзьями не пропадем! Научимся бить фашистов!»
Должны научиться! К этому обязывает нас Мадрид — мужественный и непреклонный Мадрид. Нам не сразу удалось его увидеть, познакомиться с ним и полюбить его.
Узнать и полюбить Мадрид, и особенно мадридцев, нам в значительной мере помог наш переводчик Иван Кумарьян, с которым мы впервые встретились на аэродроме Барахас. Что бы вообще мы делали без него! Наши севастопольские уроки испанского языка преимущественно с помощью рук, мимики, междометий и еще очень немногих слов — слишком бедные средства для общения. Конечно, друзей понимают с полуслова, иногда даже без слов. Но слова все-таки нужны! А мы подчас не можем ни спросить, ни посоветоваться. И тут на выручку нам приходит Иван Кумарьян. «Товарищ переводчик!» — звали мы его вначале. Потом с официального перешли на более простое — Ваня. «Камарада интерпрете!» — зовут его испанцы.
«Камарада интерпрете» молод, как и мы. Он наш соотечественник, и это особенно приятно. Иван Кумарьян учился на последнем курсе института, когда началась борьба в Испании. Как и многие, он мечтал попасть на эту передовую линию борьбы с фашизмом. Он рвался в Мадрид — и попал туда. Но так случилось, что ему не удалось держать винтовку и лежать за пулеметом. «Вы учили и знаете испанский язык. Сейчас это здесь, где есть русские, — большое дело. Дать винтовку — значит сделать вас рядовым бойцом. А вы можете сделать большее — стать посредником дружбы между русскими и испанскими товарищами».
Вечером первого дня мы уехали с аэродрома в город. То и дело оборачиваясь к нам, наш шофер Маиоло говорит: «Ла Аламера... Проезжаем Конильехас... Ла Консепсион... Камарадас, Ла Консепсион — это уже Мадрид». Мы ничего не видим: светомаскировка. Жадно вглядываемся и различаем только очертания плоских одноэтажных домиков. Потом пошли более массивные здания. Наш автомобиль несся по широким магистралям, кружился вокруг площадей. В стороне мелькали едва различимые силуэты памятников. Маноло не умолкал: «Камарадас! [40] Парк Эль-Ретиро! О! Вам нужно побывать здесь. Камарадас! Пуэрто-дель-Соль!! Запомните: это Пуэрто-дель-Соль!» Маноло, голубчик, запомним! Но что сейчас для нас название этой площади, если мы толком и разглядеть ее не можем.
Лишь через несколько дней нам удалось увидеть дневной Мадрид. Ла Аламера. Небольшой пригородный поселок. Такие же, как в деревнях, домики, сложенные из камня. На зданиях плакаты и лозунги, которые мы уже видели не раз в Картахене, Мурсии: «Они не пройдут!», «Все на фронт!», «Смерть фашизму!», «Да здравствует Россия!». Лишь только мы въехали в поселок, как навстречу нам высыпали дети, женщины, мужчины (откуда они узнали, что едем именно мы?). Вслед нам неслось: «Вива Руссиа!»
Такая же встреча в Конильехасе, в Ла Консепсион.
— Маноло! Не ты ли их предупредил, что мы поедем сегодня посмотреть Мадрид?
— Нет, камарадас! Вы еще плохо знаете мадридцев. Ни к кому они не проявляют такого интереса, как к русским. Они узнали о вашем прибытии на Барахас в тот же час, когда вы опустились на аэродром. О! Камарадас! Извините, но вы мало наблюдательны. Неужели вы не замечали, что возле ограды аэродрома часто стоят группы людей? Вы думаете, они интересуются самолетами? Они их видели немало. Барахас-де-Мадрид существует давно...
Въезжаем в город. Не знаю, как выглядели мадридские улицы до войны. Сейчас они поражают нас порядком, удивительным для города. На некоторых зданиях заметны совсем свежие царапины, щербины от осколков — возможно, снаряд упал вчера или позавчера, но на мостовой никаких следов щебня. Как всегда, словно в доброе мирное время, дворники неторопливо подметают улицы, тщательно собирают мусор и уносят его куда-то в глубину дворов. Девушки с помощью мела и тряпок доводят до блеска оконные стекла, видимо нисколько не задумываясь над тем, что, может быть, через час эти стекла вылетят от взрывной волны.
Разрушений, правда, мало. Пока мало. Маноло говорит, что возле Пуэрто-дель-Соль мы увидим много поврежденных зданий.
Миновав проспект де Ронда, едем по Алькала. Широкая, столичного типа улица. Все чаще и чаще встречаются мужчины с винтовками за плечами. Улица почти [40] пустынна. В ноябре из города эвакуировались тысячи женщин, детей, стариков; мужчины воюют на разных фронтах. Только возле киосков с водой стоят небольшие очереди, да возле станций метро (оно пролегает как раз под де Энарес) сидят матери с детьми. Маноло утверждает, что некоторые из них сидят сутками: метро — прекрасное убежище от артобстрела.
Горячее дыхание фронта ощутимо здесь уже в полной мере. Машина огибает мадридский парк Эль-Ретиро.
— Парк закрыт для населения, — сообщает Маноло. — Впрочем, вас туда пустят, заедем на минуту.
Меж прекрасных каштанов поднимаются вверх дымки костров: у белоснежных мраморных статуй сидят солдаты, под сплошными зелеными сводами аллей стоят автомашины, тягачи, пушки. До войны парк был любимым местом отдыха горожан. Сейчас не до отдыха — бездействуют запылившиеся фонтаны, на газонах беспрепятственно пасутся кони, подстриженные кусты разлохматились новыми побегами. И только клумбы с многолетними цветами, как в мирные дни, благоухают стойким ароматом.
Это второй эшелон фронта, которому нередко достается не меньше, чем передовым частям. Там и сям темнеют воронки от разорвавшихся снарядов. Фашисты знают, чем стал сейчас мадридский парк, и бьют по нему часто, методично, основательно.
После всего увиденного здесь нас уже не покидает ощущение близости фронта. Проспектом Свободы мы подъезжаем к всемирно известному музею Прадо. У входа стоят бойцы народной милиции.
— Музей закрыт, камарадас!
Мы слышали это уже от Маноло. Но слишком велик соблазн хотя бы быстрым взором пройтись по залам этой редчайшей сокровищницы испанского и мирового искусства. Слова «русские летчики» действуют на милицию магически.
Входим — и ничего не видим. Ни одной картины. Лишь темные четырехугольники на стенах. Полы засыпаны землей (для предохранения от зажигательных бомб), из зала в зал вьются пожарные шланги. Картины — в подвале. Мы спускаемся туда. Полумрак. Тускло светят небольшие электрические лампочки, Длинными рядами, прислоненные одна к другой, стоят здесь более пяти тысяч картин. Тускло, безжизненно поблескивает бронза рам. Здесь — весь музей Прадо. [41]
В грозные ноябрьские дни музей спасли жители — простые люди Мадрида, народ. Это они снесли все картины в подвал, забили нижние окна металлическими щитами, завалили их мешками с песком. Работа шла днем и ночью. И днем и ночью гудели над городом трехмоторные немецкие бомбардировщики. В одну из ночей здание Прадо окружили световым кольцом тридцать четыре ракеты. Не может быть сомнения в том, что фашисты знали, куда они метят... Но к этому времени все до одной картины покинули свои места на стенах, а наиболее ценные были вывезены из города. Народ защищал гениальные творения своих лучших сыновей.
В ночь на 8 июня нам не пришлось спать. Только собрались лечь, как где-то поблизости разорвался артиллерийский снаряд. За ним — второй, третий. Отдельные разрывы быстро слились в сплошной гул артиллерийской канонады.
Еще днем, пролетая над линией фронта, мы заметили на территории противника активное движение. Передавали, что фалангисты начали сильные атаки в секторе Карабанчель и в районе Эстремадурской дороги и подтягивают к Мадриду свежие силы.
Мы вышли на улицу. Земля вздрагивала от ударов крупнокалиберных снарядов. Над соседним кварталом взвились языки пожара. В тревожном, трепещущем свете четко проступали молчаливые силуэты зданий. Мадрид проснулся. С сонными детьми на руках женщины спешили в убежища. На перекрестках — группы наспех одетых людей. Возле одного подъезда раздался вопль. Никто не бросился на помощь: поймали на месте преступления ракетчика из «пятой колонны». В разных концах города вспыхнули новые пожары. Высокое зарево встало над рабочими кварталами Куатро-Каминос. Смыкаясь в вышине, свет отдельных пожаров озарил все небо над Мадридом. Словно подожженные, пламенели облака. А снаряды все летели и летели, со свистом распарывая воздух.
Обстрел продолжался до рассвета. В третьем часу утра, так и не преклонив головы на ночь, мы едем на аэродром.
— Слышали, что говорят жители? — обращается к нам Минаев. — С самого начала войны не помнят такого сильного огня. Фашисты, видимо, готовят новый удар по [42] Мадриду, вернее, уже возобновили попытку овладеть столицей, снова пытаются сломить железную стойкость республиканцев.
Приезжаем на аэродром и узнаем, что ночью поступил приказ: летчикам и механикам не отлучаться от стоянки самолетов ни на минуту. Все ясно.
Хуан докладывает мне о состоянии самолета и тотчас же принимается что-то мастерить под крылом машины.
— Что ты делаешь, Хуан?
— Постель, камарада Бореc. Ведь вы не высыпаетесь.
А сам, сам-то разве высыпается? Но говорить об этом Хуану бесполезно, только удивится: «Я — механик. Разве можно сравнить мою усталость с вашей!»
Прилечь не удается. Сигнал «По самолетам!» — и через три минуты, набирая высоту, наша эскадрилья разворачивается в сторону фронта. Перед глазами мелькают раскрашенные итальянские истребители. Саша Минаев, качнув крыльями, подает мне сигнал следовать за ним и устремляется вниз. Мгновение — и стучат Сашины пулеметы. Самолет фашиста неуклюже переворачивается, показывая свой пятнистый живот, и камнем валится вниз.
В это время я замечаю, что мы сражаемся не одни. На выручку нам подошла вторая республиканская эскадрилья на своих «курносых» — «чатос». Дерутся они здорово, смело. Еще одна наша атака — и «фиаты», прекратив сопротивление, уходят.
В это время от «курносых» отделяется один самолет и совсем близко пристраивается к нам. В самолете — Анатолий Серов. Улыбаясь, он машет нам рукой, показывает большой палец — хорошо, мол! — и, немного пролетев с нами, возвращается к своей группе.
Встреча в воздухе для летчиков всегда полна особого смысла. Эта же встреча особенно знаменательна: с Анатолием мы не виделись с тех пор, как расстались в Мурсии. Он летает с аэродрома Сото, расположенного в семнадцати километрах от нас. Однажды я там был. Разве это аэродром! На этом месте за всю историю испанской авиации не садился ни один самолет. Там, в помещичьей усадьбе, на фамильном ипподроме бегали резвые рысаки, а республиканская эскадрилья на самолетах «чатос» под, командованием Ивана Еременко сумела обосноваться на земле сбежавшего помещика — и как! Не срубив ни одного из вековых пирамидальных тополей, окаймлявших патриархальную вотчину бывшего именитого владельца. [43]
Расстояние от Сото до нашего аэродрома Барахас пустячное, но мы живем в Мадриде, а Серов — возле самого аэродрома. Днем же порой нет и минуты свободного времени. Очень хорошо, что мы его увидели сегодня, он нас увидел. И неспроста он подлетел к нам. Толя не такой человек, чтобы попусту красоваться. Сегодня первый раз мы встретились в бою, помогли друг другу, и своим появлением Толя, видимо, решил напомнить: «Не забыли Мурсии, где обещали тесно взаимодействовать? Вот и перешли от слова к делу».
С каждым часом на земле и в воздухе бои принимают все более ожесточенный характер. Ни днем ни ночью не прекращается артиллерийский обстрел Мадрида. Особенно ожесточенно фашисты бьют по рабочим кварталам Куатро-Каминос и по центру города. Подъезжая к площади Пуэрто-дель-Соль, мы часто видим, как жители подбирают раненых и убитых. В темноте тихо уносят их в квартиры. Ни плача, ни криков — привыкли...
Еще до нашего появления в Мадриде на Центральный фронт прибыл батальон имени Чапаева. Это замечательное подразделение, слава о нем давно перекинулась через границы Испании. Его одинаково хорошо знают друзъя и враги республики. Радио Саламанки захлебывается от ненависти при одном упоминании о Чапаевском батальона. Чудом минуя тьму почтово-таможенных преград, к чапаевцам доходят восторженные письма из многих уголков земли.
Батальон организовался в Альбасете в октябре 1936 года. В его состав вошли антифашисты двадцати одной страны. «Батальон двадцати одной нации», — говорят о нем. Каждый боец — это героическая биография. Люди, не раз томившиеся в фашистских застенках, опытнейшие подпольщики, годами мечтавшие об открытой, с оружием в руках, борьбе с фашизмом как о самом большом долге в жизни.
И вот они встали в строй — слесари и горняки, поэты и ученые; немцы и итальянцы, французы и шведы. Тогда среди них еще не было ни одного русского, но все бойцы с восторгом поддержали чье-то предложение присвоить Интернациональному батальону имя русского героя Василия Чапаева.
Накануне своего первого боя под Теруэлем батальон разучил «Песню чапаевцев». Ее пели на мотив песни «Белая армия, черный барон». В ней были такие слова:
Франко и Гитлер, погибель вас ждет.
Здесь мы — Испании вольный оплот.
Сын ведь Чапаева каждый из нас!
Близок победы решительный час!
Автор этого гимна и боевого марша Чапаевского батальона немецкий поэт-антифашист Ульрих Фукс погиб под Теруэлем. Слова песни стали святыми для чапаевцев.
По всей Испании о них ходят легенды. Прошло немного дней, как мы приехали сюда, а уже слышали и от авиамехаников и от жителей, как в феврале этого года (23 февраля — в день праздника Советской Армии) Чапаевский батальон осуществил необычайный по дерзости маневр в горах Сьерра-Невада, отбил у фашистов семь деревень, в том числе самую высокогорную в Испании деревню Треволес, захватил много оружия и боеприпасов, освободил окруженных фашистами в горах, измученных, полуголодных и почти безоружных восемьсот республиканских бойцов, и все восемьсот тотчас же встали в строй.
И вот чапаевцы на нашем фронте. Сознание, что мы сражаемся бок о бок с ними, что, может быть, нам доверяется поддержать их всегда стремительные атаки, наполняет сердце особым чувством гордости. Гордости, смешанной с отчетливым пониманием ответственности. Где они сейчас стоят?
Ответ на этот вопрос мы получаем вскоре от самих же чапаевцев. Утром к Минаеву вбегает часовой:
— Прибыл представитель Чапаевского батальона! С листовками!
Минаев одергивает рубашку, приглаживает волосы. Выходит подтянутый, молодцеватый. Неподалеку от стоянки самолетов возле грузовой машины уже толпятся люди. В центре — высокий загорелый человек в гимнастерке, стянутой ремнем и портупеей. На пилотке алая звездочка.
Минаев взволнован, чапаевец тоже — мнет правой рукой портупею, и от этого она врезается в крутое плечо.
— Я очень рад, очень рад, — говорит он, мешая русские, немецкие, испанские слова. — Я рад видеть людей из страны Ленина.
Он с силой вскидывает вверх кулак. На мгновение все замирают, отвечая гостю тем же интернациональным приветствием, И кажется, уже нет толпы, есть строй... Через минуту представитель, совсем как наши друзья испанцы, похлопывает Минаева по плечу. [45]
Мы сидим на траве, и наш гость, с трудом подбирая слова, рассказывает о своем батальоне: с серьезной мужской печалью — о погибших, с нескрываемым удовольствием — о героях батальона, с глубокой заинтересованностью — о нашей стране. Его мечта, как каждого зарубежного коммуниста, — увидеть Советский Союз. И не только увидеть — дожить, довоевать до той поры, когда и его страна встанет на путь свободы и равенства.
Покидает нас чапаевец в полдень. Знойно. Земля онемела от жары. Он садится в машину и, лишь когда она трогается с места, расстегивает воротничок, машет нам рукой.
— Не забудьте — мы под Романильосом... А листовки лучше сбросить сегодня!
Долго потом вспоминали мы эту встречу. Мы не говорили тогда об интернационализме, о великом и нерушимом братстве людей труда и борьбы. Но именно тогда я по-настоящему понял силу этого братства, силу любви и участия друг к другу, связывающую воедино всех стремящихся к свободе.
Чем тяжелее бои, тем громче звучит клич стойкости и мужества «No pasaran!» — и мы вылетаем на фронт по пять-шесть раз в день. Почти каждый вылет сопровождается воздушным боем. Бои нелегкие. Как правило, с превосходящими силами противника. Но мы все же их бьем так, как полагается. У Саши Минаева на боевом счету уже четыре сбитых фашистских самолета. Делает почин Панас — Иванов. Петр Бутрым сбивает второй «фиат».
От постоянной, незатихающей жажды у многих летчиков потрескались губы. На стоянке уже не слышно прежнего шума, шуток, смеха. Приземляешься, выключаешь мотор — и не хочется вылезать из кабины: посидеть бы хоть одну минутку спокойно, ничего не делая, ни о чем не думая...
Чем ближе вечер, тем сильнее усталость. И все же именно предвечерние часы самые благословенные. Не потому, что они обещают близкий отдых, прохладу, конец боевой работы: отдых короткий, прохлада относительная (даже в полночь ртутный столбик в термометре, словно оцепенев от зноя, показывает 35 — 40° тепла), а боевая работа — главное в нашей жизни. В предвечерние часы [46] с особой силой чувствуем и переживаем близость с Мадридом, с рабочим, трудовым Мадридом.
После каждого удачного боя мы плотным строем, крыло в крыло пролетаем над Мадридом, пролетаем над ним даже в тех случаях, когда можно дойти до аэродрома иным, более близким маршрутом. Такова традиция, и не мы ее установили — она возникла еще в первые дни сражений, ее утвердили прибывшие в Испанию советские летчики-добровольцы.
Говорят, еще до войны было два Мадрида — «Мадрид улиц» и «Мадрид крыш». На улицах сверкали зеркальные витрины магазинов, кафе, ресторанов, из открытых окон учреждений сыпалась дробь пишущих машинок, по размякшему от жары асфальту проносились автомашины. А на плоских крышах трепетало по ветру чиненое-перечиненное белье, млели в глиняных горшочках розы. Здесь же играли дети, грелись старики и старухи, занятые каким-нибудь незамысловатым домашним делом. На крышах стучали молотки сапожников, жужжали старинные веретена, художники рисовали картины.
Люди «Мадрида улиц», лакированных автомобилей, важных министерских особняков и шумных ресторанов презирали «Мадрид крыш». Для так называемого солидного человека считалось неприличным появиться на крыше. Солидный человек там не появлялся. Но это не очень огорчало постоянных обитателей «верхнего Мадрида».
Когда начались бои, жизнь на крышах стала еще более разнообразной.
Для нас, летчиков, пролет над городом — всегда волнующее событие. «Мадрид крыш» ликует: авиаторы республики одержали еще одну победу! И это чувство ликования передается нам, отгоняет усталость. Иногда, да, впрочем, не иногда, а довольно часто, мадридцы становятся свидетелями воздушного боя. В это время крыши Мадрида усеяны тысячами людей. Мы не слышим их голосов, хотя говорят, что на крышах творится нечто невообразимое, но мы твердо знаем: каждая наша удача будет с радостью пережита многочисленными друзьями, а неудача... Нет, неудачи не должно быть! Неудаче будет рад «нижний Мадрид», притаившийся в щелях и злорадно торжествующий, если сводки сообщают об отходе республиканских войск.
В вечерние часы, приблизительно после семи, когда возвращаются домой рабочие, ремесленники, на крышах Мадрида особенно многолюдно, И в эти часы мы стараемся [47] пролетать на небольшой высоте. Тысячи грозно поднятых кулаков говорят нам о единстве народа и республиканской армии, о том, что с нами рабочий Мадрид. Улучив удобную минутку, мы высовываем из кабины руку и отвечаем тем же антифашистским приветствием.
В эти дни мы навсегда привязались к своим механикам и, наверное, навсегда полюбили их. Нет ничего долговечнее, чем память о настоящей дружбе. Сколько было боев — не сочтешь, и многие из них казались незабываемыми. А забылись, стерлись в памяти. Но зато живы и до сих пор согревают душу простые, незатейливые воспоминания. Кажется, что в них особенного?
Вот я подруливаю к стоянке после какого-то очередного, четвертого или пятого, вылета. Хуан уже спешит мне навстречу, протягивает глиняный кувшин, улыбается:
— Пиво холодное.
Пиво, да еще холодное! С жадностью проглатываю несколько глотков. Хуан ставит кувшин на землю и помогает мне вылезти из кабины.
— Не надо, Хуан, — говорю я.
Он словно не слышит, отстегивает парашютные лямки и предлагает мне отдохнуть на аккуратно сложенных чехлах самолета под огромным расписным зонтом.
— С какого пляжа ты привез такой зонт? — удивляюсь я.
— Здесь на складе их сколько хотите. До войны под этими зонтами отдыхали пассажиры, ожидая воздушного рейса.
— А пиво откуда взялось?
— Пока вы летали, я сбегал в буфет.
Несмотря на все уговоры, Хуан продолжает обращаться ко мне на «вы», и тут, видимо, ничего не поделаешь. Дважды я пробовал пить с ним на брудершафт, и как только мы выпивали, Хуан виновато смотрел на меня.
— Я пил за дружбу, камарада Бореc, и, поверьте мне, я буду неплохим вашим другом.
— Почему «поверьте»? Почему «вашим»?
— Я буду неплохим другом, но позвольте мне все же обращаться к вам по-старому. Вы старше меня.
— Но мы же почти одногодки!
— Дело не в возрасте. Вы приехали из Советского Союза. Для меня советский человек — выше всех, кого я встречал в жизни. [48]
— Но и ты и я — коммунисты!
Осмотрев самолет после очередного вылета, он присаживается рядом со мной. Вытирая масленые руки, молчит. Но я чувствую, что он хочет о чем-то спросить и не решается. Обычно так бывает, когда самолет не совсем в порядке. И я сам спрашиваю его:
— Ты хорошо осмотрел самолет?
— Как всегда.
— Ну что?
— Спереди, — неохотно говорит Хуан, — в капоте мотора четыре пробоины. Вы должны были видеть, кто стрелял по вашему самолету.
— Почему ты так думаешь?
— Судя по пробоинам, атака произошла на встречных курсах. К счастью, пули прошли только через капот, не повредив мотора.
— Да, досталось крепко, — говорю я. — Зато противнику я всыпал еще крепче, летать фашист больше не будет.
— Значит, это третий! — восклицает Хуан и его лицо выражает одновременно и радость и обиду. — Почему же вы сразу не сказали мне об этом, камарада Ворес!
Хуан возмущен. Он смотрит мне прямо в глаза, и, право, я чувствую себя неловко под этим прямым, честным взглядом. Он прав. И я корю себя за невнимательность. Хуаном владеет не праздное любопытство; он такой же боец, как и я, и все наши победы — общие победы.
Честность, искренность Хуана, его беспредельная, почти самозабвенная преданность делу кажутся исключительными. Иногда я думаю: мне повезло — и еще как! Я нашел не только надежного помощника, но и верного, преданного друга.
Но только ли мне повезло?
Иногда мы возвращаемся после сильного воздушного боя парами, а случается — и в одиночку. Сегодня почему-то запоздал Бутрым. Его механик волнуется, обращается то к одному летчику, то к другому:
— Камарада! Что случилось с Педро? Скажите только одно: он прилетит?
Успокоенный кем-то из нас, он продолжает:
— Пока Педро в воздухе, не могу найти себе места, а последние минуты полета слежу только за стрелками своих часов. Если бы можно было уходить в полет вместе с вами!
Чего не отдашь за такие слова! [49]
Лежу под плоскостью самолета, прячусь от солнца. Возникает мысль написать друзьям. Мы ведь уже две недели в Испании! Рядом Хуан читает газету. Черная траурная шапка на первой полосе режет глаза: «Разрушение Альмерии! Новое злодеяние фашистов! Германские военные корабли подошли к мирному, беззащитному городу... После первых выстрелов население пыталось спастись в окрестностях города... Снаряды настигали женщин, стариков, детей... В больницах не хватает мест...»
— Хуан! — говорю я. — Это, наверно, свежая газета? Я ничего не слышал об Альмерии.
— Не совсем свежая, камарада Бореc. Обстрел Альмерии случился тридцать первого числа.
— Послушай,— говорю я.— Дай мне. Я буду читать.
Перед глазами мелькают строчки: «Репетиция тотальной войны... Поголовное истребление мирных жителей...» И вдруг не только сами эти события, но и то, как рассказано о них, вызывает ярость.
Дальше читает и переводит Ваня Кумарьян. «Если вспыхнет европейская война, то сцены, подобные тем, которые мы видели в Гернике или Альмерии, будут повторяться в каждом из городов Европы. Нам, может быть, придется увидеть охваченный пламенем центр Манчестера, увидеть, как вражеские самолеты расстреливают из пулеметов мирное население Лондона...»
Кто это пишет? Некий Питер Грин, корреспондент газеты «Манчестер гардиан». Сволочь этот Питер Грин! Он хочет испугать меня, как и других простых людей мира, морально разоружить нас! Да, Альмерия разрушена. Мы запомним это и никогда не забудем. Но что за провокаторские вопли о якобы несокрушимой силе фашизма?
Я вспоминаю мощную демонстрацию протеста против измывательства убийц над испанским народом.
Вчера нас вызвали на «Телефоник» — главный наблюдательный пункт, чтобы мы уточнили с него линию фронта. Нам нужно было как можно быстрее вернуться на аэродром. Маноло гнал машину во всю мочь. Но, подъезжая к бульвару Кастельяхо, он вынужден был остановиться. Весь бульвар был запружен людьми. Мы оставили Маноло на перекрестке и пошли пешком. Здесь-то я и увидел демонстрацию республиканцев. Солдаты и рабочие, женщины и юноши шли по мостовой, взявшись за руки. Над колонной трепетали алые полотнища: «Смерть палачам Герники и Альмерии!», «Долой фашизм!». И, [50] гулко ударяясь в стены зданий, гремела любимая песня Мадрида с решительным, как клятва, припевом: «No раsaran! No pasaran!» Солдаты пели ее, потрясая поднятыми вверх винтовками.
Проталкиваясь вперед, мы обгоняли демонстрантов. Нам хотелось увидеть, куда идут все эти люди, кто их ведет. Наконец мы приблизились к голове колонны.
И тут мы впервые увидели Пасионарию — Долорес Ибаррури. Высокая, статная, с откинутыми назад глянцево-черными волосами, она шла, твердо сжав губы. Рядом с ней легко шагал сухощавый, похожий на молодого рабочего Хосе Диас. В одной шеренге с ними шли члены ЦК Компартии Испании.
— Вива эль партидо коммуниста де Эспанья! — воскликнул кто-то.
И тотчас возникли звуки боевой песни бойцов республиканской армии — песни защитников Мадрида. Долорес улыбнулась и протянула руку Диасу. И сразу же вся первая шеренга взялась за руки.
Шла партия беззаветного мужества и революционной стойкости, единственная партия в Испании, безраздельно преданная республике, свободе, народу. Шла партия коммунистов.
И отовсюду, из близлежащих переулков и улиц, вливались в колонну, не нарушая ее мерного движения, все новые отряды рабочих и работниц, служащих мадридских учреждений. Вместе с партией шел народ, выражая свою непреклонную верность республике.
Через полчаса мы поднимаемся по крутым лестницам «Телефоника» — самого высокого здания в городе. Пятнадцать этажей этого здания выстроены в стиле американских небоскребов: плоские стены — ни единого выступа, балкончика, лепного украшения. Но шестнадцатый и семнадцатый этажи образуют типично испанскую средневековую башенку. Небольшая в сравнении с пятнадцатиэтажным основанием, она выглядит в общем нелепо.
Стиль этого мадридского небоскреба не случаен. Его строили американцы. Собственно говоря, до сих пор громоздкая телефонная станция, разместившаяся на пятнадцати этажах, принадлежит какой-то американской компании, служащие — американцы; телеграммы, бланки, документы, как правило, оформляются на английском языке. Американцы чувствуют себя здесь независимо: служащие компании сохраняют видимость нейтралитета ж, чтобы показать свою непричастность ни к одной из сторон, [51] называют республиканцев «домашними», а мятежников — «пришельцами». «Пришельцы» — это звучит мягко и незлобиво. Еще бы, добрая половина акций американского общества принадлежит заокеанским друзьям и сторонникам Франко!
Не нравятся нам эти пятнадцать этажей, здесь все чужое, здесь веет холодком предательства. Возможно, и даже наверное, в «Телефонике» гнездится немало шпионов. Нашли же они себе надежное убежище в иностранных миссиях! Многим известно, что группа франкистов, именующая себя «белой колонной», приютилась под крышами южноамериканских посольств.
Распахиваем массивную дверь на площадке шестнадцатого этажа. Узкая железная лестница ведет на НП. Сверху доносятся голоса. На самом верху есть круглая комната с узкими, как бойницы, окнами: в них, словно присев на колени, установлены стереотрубы. Это уже другой мир. На НП шумно. По очереди знакомимся с собравшимися здесь командирами наземных частей и подразделений,
— Вот они, виновники непредвиденной атаки в Университетском городке,— улыбается, глядя на нас, коренастый полковник с седыми волосами, четко оттеняющими моложавое смуглое лицо.
Мы недоумеваем: какая атака и при чем здесь мы? Полковник рассказывает о нашем вчерашнем воздушном бое. Он протекал над Университетским городком, над самой линией фронта. Воздушная схватка привлекла всеобщее внимание: на земле прекратилась стрельба. Все ждали, кто одержит победу. И вот мы сбили одного фашиста. Несколько минут над окопами бушевала овация. А когда на землю упал второй вражеский истребитель, пехотинцы, не дожидаясь команды, поднялись и ринулись в атаку. И отбили у марокканцев полквартала.
В разговор вступает человек, одетый в простую солдатскую гимнастерку — никаких знаков различия.
Крепко пожимая нам руки, он представляется:
— Комиссар Интербригады. — Потом кивает в сторону полковника: — Наш сосед. Вчера, увидев их атаку, один наш батальон не выдержал и тоже пошел на штурм здания. Без предварительной подготовки, без артиллерийской поддержки. Отбили у марокканцев здание, отбили! Впрочем, ничего удивительного в этом нет. Вам приходилось читать это воззвание? [52]
Он достает из планшета аккуратно сложенный лист бумаги.
«Мы пришли из всех стран Европы, часто против желания наших правительств, но всегда с одобрения рабочих. В качестве их представителей мы приветствуем испанский народ из наших окопов, держа руки на пулеметах... Вперед, за свободу испанского народа! 12-я Интернациональная бригада рапортует о своем прибытии. Она сплочена и защитит ваш город так, как если бы это был родной город каждого из нас. Ваша честь — наша честь. Ваша борьба — наша борьба. Салуд, камарадас!»
— Замечательное воззвание, — говорим мы.
— О да! Мы написали его, когда многие профашистские газеты за границей поспешили сообщить, что Франко уже вступил на белом коне на площадь Пуэрто-дель-Соль. Теперь нам легче — у нас есть опыт борьбы. Правда, мало оружия. Очень мало. Особенно пулеметов. Но решимость наша та же, что и тогда, когда мы писали это воззвание. Даже крепче!
Разговаривая, мы подходим к окну. Просим показать нам, где проходит линия фронта в Университетском городке. От «Телефоника» до северо-западной окраины Мадрида, где расположен городок, около трех километров. Невооруженным глазом можно различить лишь наиболее крупные здания. Комиссар поворачивает стереотрубу и, отыскав то, что хотел, восклицает:
— Вот! Глядите. То здание, которое мы вчера отбили!
Над зданием гордо развевается красный флаг.
Возле нас собираются представители некоторых передовых частей. Каждый стремится в первую очередь показать тот кусочек земли, который бойцам удалось вырвать у врага. В этом нет и тени хвастовства. Командиры гордятся своими победами не меньше, чем успехами соседей. Долго глаз стереотрубы смотрит на Толедский мост. Возле этого моста, ведущего через Мансанарес в центр Мадрида, уже несколько месяцев кипят кровопролитные бои. Как нигде, у каменного Толедского моста звучит могучее и непреклонное «No pasaran!». Первой обороняла этот мост бригада Лукача — Мате Залки. С той поры защитники Мадрида считают высокой честью стать на охрану моста. Круто поворачиваясь, стереотруба останавливается на зеленой путанице ветвей парка Каса-дель-Кампо. Здесь марокканцы ближе всего подошли к центру Мадрида. От «Телефоника» до парка не больше двух километров. [53]
Часть парка Каса-дель-Кампо, Университетского городка, западный берег реки Мансанарес — вот все, что захватили мятежники. Здесь линия фронта (заметим, что защитники Мадрида держали врага на этой линии два с лишним года!).
Оторвавшись от стереотрубы, мы долго смотрим с высоты семнадцатого этажа на Мадрид. Узкой синеватой лентой вьется по его западным и юго-западным окраинам Мансанарес. Невелика река, но слава о ней гремит сейчас по всему свету. Ежедневно ее упоминают военные сводки, поэты слагают о ней песни. Мансанарес — рубеж, о который споткнулись фашисты.
К востоку от Мансанареса к центру города тянутся лучи улиц. Многие из них забаррикадированы мешками с песком. На зданиях колышутся красные флаги. Город прекрасен красотой солдата, вставшего на пути врага и уверенного в своих силах.
Колышутся красные флаги, и где-то там, внизу, по знойной, солнечной улице Алькала еще движутся демонстранты.
— Тише, не разговаривайте. Может быть, мы услышим их. Слышите?
До нас доносится песня демонстрантов.
— Наши поют, — тихо говорит полковник, положив руку на плечо Минаева.
Наши поют! Мы, русские, и они, испанцы,— одно целое. Ни границы, ни обычаи, ни язык — ничто и никогда не разъединит народы, если их влечет одна цель — победа. Вот о чем я напишу товарищам в Москву!
Через час на аэродроме вырываю листок из блокнота, достаю перо. Но в этот момент взлетает огненно-красная ракета. Тревога! Вылет!
Ветер, поднятый пропеллером, отбрасывает далеко в сторону и белый листок, и взъерошенный блокнот! Взлетаем прямо со стоянок, не теряя времени на выруливание.
...А нам свежие газеты, журналы, письма привозят в полдень прямо на аэродром. Мы с нетерпением ждем прибытия почты, хотя писем нам пока еще не шлют и, наверное, не скоро пришлют, а газеты и журналы — испанские, мы читаем их еще с трудом. Но желание узнать, что происходит на фронте, в мире, а главное — как живет [54] наша Родина, так велико, что мы с жадностью развертываем и мадридские газеты.
И вдруг... Не ослышались ли мы? Наш почтарь веселым тенорком кричит нам, размахивая пачкой газет:
— Камарадас! Периодико русо! (Русские газеты!) Что есть духу бежим навстречу почтальону. Никогда не думал, что можно так обрадоваться не письму, не весточке от родных, а газете. А впрочем, сейчас газета для нас — письмо с Родины, письмо о Родине.
— «Правда»! — восторженно кричит Панас, потрясая номером газеты.
Волощенко осторожно, двумя пальцами, держит в руках «Огонек». Знакомый заголовок «Известия» поглощает все внимание Бутрыма.
Кого благодарить? Кто так здорово придумал, прислав нам как раз те номера газет, о которых мы больше всего мечтали,— номера, посвященные перелету Чкалова и его друзей?!
Двадцатого июля Иван Кумарьян прочитал нам из одной испанской газеты очень краткое сообщение о том, что советский летчик Чкалов вместе с двумя своими товарищами на одномоторном самолете перелетел через Северный полюс и приземлился в Америке. И больше никаких подробностей. Все наши попытки узнать что-нибудь еще — тщетны, другие газеты прошли мимо этого события и печатали главным образом о происходящей войне, о политике вокруг нее.
И вот наконец-то смотрим на портреты дорогих нам земляков — Чкалова, Байдукова, Белякова, с жадностью читаем все, что относится к этому удивительно смелому свершению в истории человечества. Представляем, с каким удивлением американцы смотрят на героев русских с приятными, добродушными лицами, на тех самых русских, о которых в те годы так часто говорили как о невежественных, почти первобытных или представляли их в образе красных комиссаров, готовых уничтожить все святое на земле.
Каждая прочитанная нами строчка вызывает в душе ликование, гордость за Советский Союз. Даже одно то, что мы сами являемся советскими летчиками, дает нам право принять частицу мужественного чкаловского перелета как свое личное дело.
Испанские летчики, техники спрашивают, знал ли кто из нас Чкалова. Саша Минаев отвечает: [55]
— Вместе учились летать. Валерий на два года раньше меня окончил военное училище летчиков.
Испанцы вопросительно смотрят на нас. Мы с Петром Бутрымом дополняем. Говорю я и беспокоюсь, сможет ли Иван Кумарьян точно перевести:
— Знаем Валерия Павловича, он прилетал к нам на аэродром еще в тысяча девятьсот тридцать пятом году, чтобы помочь освоить новый тип истребителя, самолет И-16. Чкалов испытывал этот самолет, и вот теперь мы летаем вместе с вами на том самом самолете, который вы называете «мошкой».
Испанцы смотрят на свои самолеты, смотрят на нас с таким удивлением, будто мы перелетели вместе с Чкаловым через Северный полюс.
А я в тот день, конечно, не мог и предположить, что без малого через год буду часто встречаться с Чкаловым в кругу общих друзей. Валерий Павлович особенно сблизился с Анатолием Серовым: они были немного похожи друг на друга своими бунтарскими характерами и очень часто сходились во взглядах, обсуждая проблемные вопросы авиации.
Чкалов не скрывал своей зависти к нам, высказывая мысль, что для летчика-испытателя бои с фашистами в Испании — самая лучшая проверка всех его качеств, он не раз сетовал, несмотря на веские доводы, что его не пускали в Испанию. Мы-то знали, почему его не пускали: в Чкалове видели человека, которому суждено двинуть далеко вперед перспективы развития авиации.
И не думали мы о том, что вскоре нам троим — Серову, Якушину и мне — придется выполнить от лица всех советских летчиков печальную миссию — пилотировать над Красной площадью в день похорон Чкалова...
А пока что мы ведем бои в небе Испании. Саша Минаев как-то вернулся из штаба хмурый и озабоченный:
— Все к моему КП! Есть серьезная новость.
Командный пункт Минаева оборудован нехитро: возле своей стоянки он разбил палатку, в ней телефонный аппарат, дежурный — вот и все. Минаев считает, что КП у него расположен очень удобно: он всегда может взлететь первым.
Быстро собираемся возле палатки — всем в нее не вместиться.
— В последнем бою мы сбили двух итальянцев,— говорит Минаев. — Так вот, эти молодчики сообщили: недавно на одном из совещаний Франко заявил, что в ближайшее [56] время вся республиканская авиация будет разгромлена с помощью немецких истребителей новейшей конструкции. Заявление хвастливое. Но оно не случайное. Пленные фашистские летчики, правда, не знают данных нового немецкого самолета, однако они якобы слышали, что это машина с большими возможностями и значительно превышает летно-тактические данные всех действовавших до сей поры на фронте истребителей. Слышали они также и то, что на этих новых машинах будут летать только немецкие авиаторы, имеющие отличную подготовку и практический боевой опыт. Отборные летчики. Понимаете?
— Может быть, всего-навсего очередной пропагандистский трюк фашистов? — замечает кто-то.
— Не думаю,— возражает Минаев.— Мы уже могли убедиться, что немецкие фашисты ничего не жалеют для Франко. К тому же ясно, что для них Испания — опытное поле боя, где можно в настоящей боевой обстановке испытывать новые образцы оружия. Нужно серьезно готовить себя к тому, что в скором времени придется иметь дело с более сильным противником. И прежде всего усилить наблюдение за воздухом как в бою, так и на аэродроме... Да, чуть не забыл: всем, всем вам горячий привет от Анатолия Серова.
Я всегда замечал, что люди, знавшие Серова, говорили о нем с искренним удовольствием. Даже человек меланхоличный, вялый оживлялся, вспоминая об Анатолии, словно в самом воспоминании о человеке мощной, редкой энергии была какая-то будоражащая сила. Мы с некоторой опаской догадываемся, как Серов оценивает нашу боевую работу,
— Доволен,— коротко отвечает Минаев.— И больше всего доволен тем, что обе наши эскадрильи с каждым днем все лучше взаимодействуют друг с другом.
После такой оценки, кажется, и сам черт не страшен. Для летчика, как и для людей других специальностей, лучшая похвала — похвала мастера.
И вот наступило 8 июля. Уже на рассвете этого дня наша эскадрилья была поднята по тревоге. Фашистские бомбардировщики проявили подозрительную прыть. Солнце еще не оторвалось от горизонта, а они уже попытались произвести налеты на некоторые республиканские аэродромы.
Мы отогнали их. Но повышенная активность вражеской авиации заставила насторожиться. Приземлившись, [57] мы не вылезли из кабин. И правильно: едва механики кончили заправку баков, как над аэродромом с шорохом взлетела вторая сигнальная ракета.
В двенадцатом часу дня был дан третий по счету сигнал на вылет. Мы начали догадываться: нас изматывают. На этот раз линию фронта перелетела большая группа «фиатов» и сразу же стала обстреливать республиканские части в районе Университетского городка.
Десять истребителей во главе с Анатолием Серовым вылетели немного раньше нас. Как рассказывали потом жители Мадрида, больше всего их удивило то, что, вопреки своему обычному поведению, «фиаты» первыми бросились на республиканские самолеты. Непонятная храбрость фашистов удивила и серовцев. Правда, «фиатов» было в два раза больше, но ведь прежде при таком же соотношении сил они обычно не спешили завязывать бой.
Группа Анатолия Серова, как всегда, сражалась с беззаветной храбростью, на пределе своих сил и мастерства. Приближаясь к центру Мадрида, я заметил один горящий фашистский самолет, в стороне от него — второй. Несмотря на этот урон, «фиаты» не отступали. По-прежнему обладая большим численным превосходством, они начали теснить республиканцев. Воздушный бой постепенно перемещался к центру города.
Мы подоспели вовремя. Видимо, еще издали заметив нас, серовцы с новой силой обрушились на фашистов. В кипении атак забелело еще одно парашютное облачко.
Минаев развернулся и дал сигнал «Подготовиться к бою!». Несколько секунд — и мы схватились с «фиатами». Теперь силы были почти равными — при таком соотношении итальянцы раньше сразу бросились бы врассыпную. Сейчас происходило что-то невероятное. Мы били их, а они продолжали остервенело лезть на нас. Им удалось сбить один республиканский самолет. Оторвавшись на мгновение от боя, я увидел, как кто-то из наших упрямо ведет горящий самолет к окраине города.
«Что происходит сегодня с фашистами? Откуда такая смелость?» — подумал я, и как бы в ответ на мой вопрос в синей высоте холодно блеснули серебряные крылья незнакомых самолетов.
Они! Восьмерка... Восьмерка самолетов новой конструкции уверенно шла в плотном строю. Все стало ясно — и почему «фиаты» так упорно дрались на этот раз, и почему спозаранку нас начали изматывать в воздухе. Словно занесенный над нами кинжал, серебряные монопланы [58] молниеносно развернулись и стремительно, вытянувшись цепочкой, пошли в пике. Чистый маневр, отличная слаженность, ничего не скажешь.
Говорят, что в эту минуту замер весь Мадрид, наблюдавший за воздушным боем. Монопланы отвлекли не только наше внимание — «фиаты», видимо уже торжествуя победу, прекратили атаки. Это была первая ошибка фашистов.
Немцы допустили и вторую ошибку. Они, очевидно, хорошо знали, что «чатос», на которых летал Серов,— машины маневренные, но с меньшей скоростью на пикировании, чем все остальные самолеты. Может быть, им было известно также, что нашими «чатос» управляют летчики, не знавшие поражений, и им не терпелось в первую очередь разделаться именно с ними. Во всяком случае, они самонадеянно, всем строем обрушились на эскадрилью Серова. И это позволило нам свободно ударить по немцам.
Удар был сильным. Строй немцев раскололся. В первую же минуту острой, стремительной схватки Бутрыму удалось основательно зажать одного гитлеровца. Тот попытался уйти от Бутрыма глубоким виражом, но Петр смело, почти отчаянно, по диагонали срезал расстояние и ударил по фашисту из двух пулеметов. Бил он наверняка, целясь прямо в летчика. И новенький, лакированный моноплан, которому франкисты пророчили верную победу, неуклюже повалился вниз. В мадридском небе ему удалось пробыть всего несколько минут.
Это был переломный момент боя. «Фиаты» заметались. Теряя самообладание, гитлеровцы скопом ринулись на нашу эскадрилью. Но все это освободило руки Серову. Пользуясь его поддержкой, мы не упускали инициативы, и, удачно поймав в перекрестие прицела немецкую машину, я точно ударил по ней. Самолет не загорелся, но, по-видимому, мне удалось вывести из строя управление машиной, и фашистский летчик вынужден был выброситься с парашютом.
Итальянцы первыми стали уходить на свою территорию. Немцы перешли от наступательного маневра к оборонительному, отходя все дальше от центра города. И бросились наконец наутек.
Мы не преследовали их. Мы здорово устали. Я впервые заметил, что у меня дрожат руки. Едва ли от нервного напряжения — оно прошло. От слабости, от усталости. [59]
По традиции мы собрались над центром Мадрида. И, разлетаясь по своим аэродромам, на прощание покачали крыльями самолетов. С особой силой эти безмолвные сигналы несли сегодня от одной машины к другой наши чувства дружбы, взаимной благодарности и гордости друг другом. Только одно омрачало радость: жив ли тот из наших товарищей, кто вышел сегодня из воздушного боя на горящем самолете?
Лишь только расстались с эскадрильей «чатос», усталость дала себя знать с новой силой. До посадки нужно было лететь несколько минут, но казалось, что самолет тащится неимоверно медленно. Мучила жажда, язык во рту шершавый, горячий. Я радуюсь, что могу воспользоваться приспособлением Хуана. На днях он смонтировал в кабине самолета термос с трубкой. Беру в рот костяной наконечник трубки и заранее представляю удовольствие от холодного пива. Тяну в себя. Что такое? Густое, теплое молоко! Через силу проглатываю один глоток, еле сдерживая отвращение.
Рядом со мной летит Панас. Гляжу в его сторону — наверное, его проделка, чья же еще? Панас ухмыляется. Эх, Панас, Панас, кто и когда тебя исправит! И обижаться-то на тебя трудно. Устаешь, как все, н откуда только силы в тебе берутся на озорство.
Мельком замечаю: за нами со снижением идет «чато». Кто это? Не Серов ли? Ну конечно, он! «Чато» приземляется вслед за мной. Оборачиваюсь и вижу, как, заруливая, Анатолий широко улыбается. Через минуту я уже похрустываю в его объятиях. Он крутит меня в воздухе, целует и опускает на землю.
— Молодец, Борька! А где Петр? А-а! Вот он!
Через секунду Бутрым с опаской доверяется железным объятиям Толи.
Весь аэродром в волнении. Мы еще не знаем, что за нашим боем наблюдали десятки тысяч людей, что в Университетском городке воодушевленные нашим успехом республиканцы, не дожидаясь приказа, снова поднялись из окопов и пошли в атаку.
Нас окружают не только механики, не только солдаты охраны, но и весь обслуживающий персонал аэродрома. Испанцы группами обсуждают происшедшее.
А в центре нашей группы летчиков и авиамехаников — Анатолий. Мы засыпаем его вопросами. Спрашиваем, кого подожгли итальянцы и не знает ли он, что с летчиком, что с самолетом. [60]
Анатолий называет нам фамилию летчика: Петров.
— Уже второй раз ему приходится искать выход из подобного положения. Отчаянный парень. Несгораемый! Я уверен, что он на этот раз отделается более или менее благополучно. Пламя с бензобака он сорвал скольжением, горела только обшивка правого крыла.
У Серова замечательное, неоценимое качество, которым владеет далеко не каждый летчик: ему удается видеть почти все, что происходит в воздушном бою. И меня и Бутрыма, например, удивляет: откуда, собственно, Анатолий знает, что именно мы сбили немцев?
Серов отвечает просто:
— А что вы нашли удивительного? Я же почти каждый день встречаюсь с вами в воздухе. Нетрудно запомнить, на каком самолете летает каждый из вас. Вот, например, у Саши Минаева хвостовой номер — двойка, у тебя, Борис,— пятерка, у Петра — шестерка. А тебе, Панас, кстати сказать, один «фиат» здорово всыпал снизу.
— Откуда ты мог заметить это, если я сам ничего не видел?
— Поди и посмотри свой самолет.
Идти Панасу не приходится. К нам прорывается его механик с изодранным парашютом в руках. В складках белого шелка торчат несколько осколков крупнокалиберных разрывных пуль.
И, как часто это бывает с Серовым, неожиданно и круто он поворачивает разговор в новое русло:
— Как вы думаете, прилетят они сегодня еще или нет? По-моему, нет. Мы им всыпали так, что дай бог, если опомнятся к вечеру. Но все-таки стоит быть настороже. Сегодняшняя встреча с немецкими монопланами дает возможность сделать некоторые выводы. Нам на «чатос» драться с ними гораздо труднее, чем вам на своих самолетах. Следовательно, давайте договоримся на будущее. При новых встречах, мне кажется, именно вам целесообразнее в первую очередь связывать боем немцев, а с итальянцами мы как-нибудь сами расправимся. Таким образом, взаимодействуя друг с другом, мы нарушим их тактику.
Неожиданно Серов снова меняет тон, усмехаясь:
— Вообще говоря, если вы и подбросите в мою сторону одного из этих немецких «пинавтов», я в обиде не буду. Сегодня неплохое начало. Немцы и итальянцы потирают сейчас свои шишки. Но ясно: надеются отплатить нам при первой же возможности. [61]
— А как Добиаш, Короуз? Как Петрович? — спрашиваем мы Серова.
Тот только взмахнул головой:
— О, это ребята что надо! А вы знаете, — говорит он, — ведь Петрович, оказывается, сильнейший югославский футболист. Божидар — Божко — Петрович! Входил в сборную страны. И притом был студентом, учился на юриста в университете. И вот приехал сюда. Не за славой приехал парень! — Он подумал, покачал головой. — Интересные ребята. Вы знаете, что у Короуза не больше не меньше как двенадцать братьев и две сестры?! Ничего себе семейка?! Вы знаете, что он во время восстания шуцбундовцев воевал все десять дней? А было ему тогда двадцать лет. Помоложе нас был парень. Вы знаете, что, когда в тридцать четвертом году он и его товарищи приехали в Советский Союз, им, шуцбундовцам, предоставили честь открыть парад на Красной площади? Они шли в синих рубашках и синих беретах. Это настоящие ребята, ничего не скажешь!
Кто-то начинает вновь вспоминать детали минувшего боя. Но Серов уже нетерпеливо переминается:
— Ладно, ребята. Еще наговоримся. Спешу к своим. Будьте здоровы. До встречи в воздухе.
Он быстро жмет руки всем, кто стоит возле него, и круг размыкается...
Фашисты в этот день уже больше не появляются. День нашей большой победы оказывается в какой-то мере днем отдыха. Мы отлеживаемся под плоскостями, не торопясь наведываемся в буфет, вообще роскошничаем. Минаев предлагает вечером заглянуть в кафе, и предложение, конечно, принимается с великим удовольствием. Даже природа впервые за много дней проявляет к нам благосклонность: к вечеру над Гвадаррамой сгущаются тучи, свежий предгрозовой вечер выдувает с аэродрома застоявшуюся духоту, и наконец разражается сильный, проливной дождь.
Сняв одежду, в одних трусах, мы сечем руками прямые, словно натянутые между небом и землей струи дождя, смеемся, прыгаем, как мальчишки, освобождаясь от усталости.
А вечером Маноло везет нас в город. Кажется, уже третий раз за день он рассказывает нам, что сегодня улицы Мадрида были переполнены народом, многие залезли на крыши. Иногда пули ударялись в стены домов и мостовую, но Маноло клянется, что никто не обращал [62] внимания на это и никто не спешил в укрытие. Все стояли, будто загипнотизированные. Двух итальянцев летчиков, спустившихся на парашютах прямо на улицу, схватили, и, честное слово, Маноло не знает, что с ними сталось бы, если бы не вмешались подоспевшие патрули.
— Мы уже слышали об этом, Маноло. Тебе же трудно говорить и вести машину. Еще задавишь кого-нибудь.
— Неважно, что вы слышали,— отвечает Маноло.— О хорошем можно говорить много раз, и хорошее не станет от этого плохим. Слушайте, что было дальше.
Когда появились какие-то новые, белые самолеты, толпа закричала: «Немцы! Немцы!» И он, Маноло, тоже закричал в негодовании. Ему, Маноло, показалось, что перевес на стороне фашистов. О! Это было страшно. Вдруг один немецкий самолет повалился на землю, за ним другой! Если бы вы видели, камарадас, что творилось в этот момент на улицах. От радости в воздух летели кепки, шляпы, пачки сигарет, спички — все, все, что попадалось под руки!
Вдруг Маноло круто тормозит: на перекрестке — дежурный патруль. Маноло открывает дверцу.
— Авиадор русо,— говорит он, кивая в нашу сторону.
Старший патруля, офицер, восклицает: «О-о-о!» — и с любопытством заглядывает через опущенное стекло внутрь машины. Увидев нас, расплывается в улыбке.
— Спасибо, товарищи, за сегодняшний день! Можете следовать. Счастливого пути!
В кафе, куда мы завернули по дороге домой, к нам подходит пожилой испанец с серебряной проседью в волосах, с глазами редкого у испанцев цвета — голубыми. Почтительно останавливается на некотором отдалении от нашего столика, просит извинения и стоя обращается к нам:
— Сеньорес... камарадас... простите, не знаю, как к вам обратиться.
Мы приглашаем его сесть за стол. Мгновение он колеблется, но потом, молодо тряхнув головой, садится.
— Наблюдая сегодня за боем, — медленно говорит он,— я подумал, что так смело сражаться с фашистами могут только люди, защищающие свою землю. Землю, на которой старились их деды, трудились их отцы, мужали они сами, юноши. Но мне сказали, что немцев бьют русские. Я не поверил вначале. Русские? Зачем им нужно жертвовать собой? Их земля далеко. Их страна — счастливая страна. Простите, я никак не могу понять: что заставляет [63] вас биться насмерть, рисковать не у себя на Родине, а так далеко от нее, здесь, в Испании?
Мы молчим. Что ответить этому человеку? Ведь и просто и трудно ответить...
Минаев мягко кладет руку на плечо испанцу.
— Видите ли,— говорит Саша,— наши отцы оставили нам в наследство завоеванное ими неоценимое богатство. Мы интернационалисты. Мы — за свободу всех народов и против всякого рабства и угнетения.
— Вы, молодой человек, говорите загадками,— улыбается испанец.— Можно подумать, что завещанное вам богатство находится у нас, в Испании.
— Да, вы правы, — серьезно отвечает Саша. — Часть нашего богатства находится и у вас, в республиканской Испании. Это богатство — свобода человека. За нее борются республиканцы, весь испанский народ. И мы, русские, не можем стоять в стороне от этой борьбы. И независимо от того, где нам придется драться с фашистами — сегодня над Мадридом, а завтра, может быть, над своим родным городом, — мы будем с ними драться.
Саша отпивает глоток лимонной воды и внимательно смотрит на собеседника. А тот устремил взгляд куда-то в пространство и молчит. Вдруг мы замечаем на глазах у испанца слезы.
— Понимаю вас, теперь я понимаю,— волнуясь, говорит он и встает перед нами во весь рост.— Разрешите пожелать вам большого счастья. Пожелать вам жизни!
И, крепко пожав нам руки, не оборачиваясь, быстро выходит из кафе.
Маноло — живой справочник по Мадриду. Он знает тысячи людей. И мы не перестаем удивляться этой его особенности.
— Имени его я не знаю,— подумав, отвечает он.— Но знаю — это один из лучших наших музыкантов. Он сочиняет музыку к испанским песням. И еще я слышал, будто его сын недавно погиб в Астурии, сражаясь в рядах республиканцев.
Когда мы подъезжаем к Бельяс Артэс, Бутрым спрашивает Минаева:
— Ты не знаешь марки новых немецких монопланов?
— Знаю, — говорит Минаев, — «мессершмитты».
— «Мессершмитты»?
Мы еще не предполагаем, что вскоре это слово станет одним из самых зловещих.
На другой день стало ясно, почему «мессершмитты» [64] появились над городом именно 8 июля. Все мадридские газеты вышли с крупными шапками: «Успех республиканцев в районе Брунете», «Бойцы республики наступают на Брунете».
Почти три месяца после победной Гвадалахарской операции фронт был в основном стабильным. Изо дня в день с небольшими изменениями скупые сводки сообщали: «Отмечаются разведывательные поиски обеих сторон...», «Ожесточенный артиллерийский обстрел Мадрида...».
Напряженные бои шли только в воздухе. На земле было сравнительно спокойно. На многих участках передней линии бойцы сумели даже благоустроить окопы: выстлали дно траншей каменными плитами, досками, соорудили парусиновые тенты от солнца.
Конечно, это никого не вводило в заблуждение. Было хорошо известно, что фашисты производят перегруппировку своих сил, вводят в Испанию новые, свежие части. Едва ли, укрываясь под тентом от солнца, хоть один боец думал, что все лето пройдет только в перестрелках и кратковременных атаках. Фалангисты готовили новые удары по обороне республики.
Республика предупредила эти удары, начав 5 июля Брунетскую операцию. Брунете — городок на фланге Мадридского фронта, маленький, но имеющий серьезное значение: это ключевая позиция, с которой фашисты могли начать фланговый обход Мадрида. Удар республиканцев был неожиданным. В первые же дни наступления им удалось подойти к Брунете, ворваться в город и завязать уличные бои. Фашистское командование начало спешно подтягивать к Центральному фронту резервные части. Слишком еще свежа была в памяти Гвадалахара.
День нашей большой победы явился вместе с тем днем боевого успеха и наших товарищей из батальона имени Чапаева. После первой встречи мы еще ни разу не видели комиссара батальона. Но не забыли его слов: «Помните Романильос!»
Мы точно знали, где расположены чапаевцы: перед высотами, закрывающими небольшой населенный пункт Романильос. Пролетая над передним краем, мы не раз покачивали крыльями в знак привета и видели, как солдаты в окопах потрясают в ответ винтовками.
Не встречаясь, мы стали друзьями. Нас интересовало все, что происходит под Романильосом. В сводках мы в [65] первую очередь искали это слово. Но сводки упоминали его редко.
И вдруг утром девятого... «Штурм высот под Романильосом!» Это же чапаевцы дерутся! Снова и снова перечитываем сообщение с фронта., Под Романильосом завязалось серьезное дело — жестокие бои с применением всей имеющейся у каждой из сторон техники. Читаем: «В результате многочасового боя высоты взяты республиканцами». Чапаевцами!
— Когда это было? — спрашивает кто-то.
— Вчера! Понимаешь, вчера!
— Может быть, когда мы били «мессершмитты»?
— Может быть. Вполне может быть.
Газета переходит из рук в руки. Хочется, чтобы именно сейчас был дан сигнал на вылет и чтобы командование направило нас именно туда — в район, где, забыв о жажде, зное, об усталости, «батальон 21 нации» идет вперед по бурым кастильским высотам.
Напряжение боев нарастало и на наших высотах. Дело дошло до того, что Волощенко упал в обморок. Произошло это неожиданно. Мы поднялись, как всегда, в половине третьего утра. Единственное средство отогнать сон — это холодная вода. Поэтому, вскочив с постели, мы сразу же бежим в умывальную комнату.
Волощенко не дошел до крана, грохнулся в коридоре. Лицо побледнело, возле глаз появились синие тени. Пульс едва прощупывался. Диагноз ставить не надо. Ясно, что этот обморок — следствие крайней усталости. Значит, дело зашло далеко. Волощенко нужен отдых. А может быть, ему, на худой конец, нужно всего-навсего выспаться. Мы советуемся друг с другом и решаем оставить его на день в Бельяс Артэс, пусть отлежится.
Волощенко открывает глаза. Удивленно смотрит на нас и наконец догадывается о случившемся. Конфузится:
— Вот черт, петрушка какая.
— Ты останься сегодня в городе. Полежи, отдохни, выспись, — говорит ему Минаев.
Волощенко краснеет, сердится:
— Вы меня уж совсем за дохлятину принимаете! Встает, пошатываясь, держится рукой за стену.
— Я поеду. Ничего особенного не случилось.
Волощенко — человек упрямый и настойчивый. К тому же он заметно стыдится своей слабости.
— Мы все устали! — кричит он Бутрыму. — Я же [66] видел, Петр, как тебя вчера механик подсаживал в машину. А мой обморок — чепуха. Пройдет!
В полдень, после второго вылета, я встречаю Волощенко. Он направляется к столовой.
— Куда? — спрашиваю его.
— Нужно, — уклончиво отвечает он.
Должно быть, спешит к девушкам-официанткам. Это его страсть — девушки. Волощенко привез в Испанию вместе с патефоном по крайней мере десятка два фотографий самых различных девиц — белокурых, миловидных и безнадежно некрасивых. Трудно сказать, кому из них он отдавал предпочтение. Сейчас он все фотографии рассматривает с одинаковым интересом. Скорее всего, ему нравились сразу все. И он нравился всем. Но только нравился...
Я сужу по тому, что у Волощенко и в Испании уже появилась уйма знакомых девушек. Вечером они щебечут, окружив его возле Бельяс Артэс. Его прекрасно знает весь женский персонал нашей столовой. Когда Волощенко заходит туда, даже старая толстуха повариха считает своим долгом выйти из кухни и улыбнуться ему.
Я никогда не видел Волощенко с одной девушкой. Меньше двух возле него не бывает. И скучных, постных лиц в этой компании вы тоже не увидите. Он обладает совершенно неотразимым простодушием. Не освоив толком языка, мы, например, подчас стесняемся обращаться к испанцам: поймут ли? Был же у нас курьезный случай, когда мы только что прибыли в Мадрид. Сидя в столовой, я решил блеснуть своими успехами в испанском языке и без помощи переводчика попросил официанта принести мне кусочек ветчины. Услышав просьбу, официант растерянно посмотрел на меня и, пожав плечами, удалился. Через минуту, к моему великому смущению, он принес на тарелочке кусочек мыла.
В окнах столовой звенели от хохота стекла. Серов, давясь от смеха, показывал пальцем на мыло:
— Ты к этой закусочке попроси еще стопку керосина, тогда совсем будет подходяще!
Оказывается, я спутал ветчину (по-испански «хамон») с мылом («хабон»). Но лишь только улегся шум, попал впросак Анатолий. Он также рискнул воспользоваться испанским языком и попросил себе жареного картофеля. Новый взрыв смеха огласил зал, когда удивленный официант ответил, что ботинки ни в сыром, ни в жареном виде испанцы не [67] употребляют.
Ясно, что после этого мы внимательнее следили за своей испанской речью. Единственный человек, который по-прежнему чрезвычайно просто относился к этому, был Волощенко. Еще на пароходе он по любому поводу вступал в разговор с первым встречным матросом. А уж сойдя на испанскую землю, он немедленно сломал языковую преграду, отделявшую его от испанцев. Не задумываясь над такой «мелочью», как чужой язык, он стал запросто встревать в беседу с каждым: на улице с мальчишками, взрослыми, девушками, на аэродроме — с испанцами, с американцем Джоном, с французами...
Стоит один раз послушать Волощенко, чтобы понять, какой это расчудесный «кавальеро». Он никогда не рассуждает о серьезных материях (это не его стихия!), но зато острит напропалую. И не беда, что остроты подержанные, старенькие, — соль их испанцы все равно не поймут, ибо Волощенко разговаривает, конечно, в основном по-русски, вставляя в речь (чаще невпопад) одно-два испанских слова. Зато с какой неподдельной искренностью и жаром он жестикулирует и как смеется! Там, где Волощенко, всегда веселье.
Я смотрю, как он катится к столовой, и не знаю, что удивительнее — его сегодняшний обморок или смех, который, можете быть уверены, через несколько минут раздастся на веранде.
И все-таки первые недели боев в небе Испании оказались для всех нас очень трудными. Навсегда запомнился один из боев над Мадридом, когда на каждого из наших летчиков пришлось по 3 — 4 самолета противника.
В то утро был какой-то удивительно приятный воздух, свежий, бодрящий. Торжественно пересчитал нас старый швейцар: «Уна, дос, трес... Счастливого пути, сеньор Алехандро... Дай бог вам счастья, сеньор Педро...» Мягко, словно по воде, катил нас на аэродром Маноло, и впервые не хотелось досыпать в машине. Нежная лимонная заря обнимала Мадрид, и витрины магазинов казались перламутровыми от росы.
Празднично начинался тот день. Если б мы только знали, как он кончится...
В полдень был дан сигнал на вылет: к линии фронта шла волна вражеских бомбардировщиков под прикрытием не менее тридцати «фиатов».
Минаев приказал моему звену заняться бомбардировщиками, а сам с двумя звеньями врезался в группу истребителей. С первых минут воздушный бой принял угрожающий [68] для нас характер. «Фиаты» теснили нас со всех сторон. В конце концов противнику удалось разрознить эскадрилью.
Впервые минаевцы дрались в одиночку, еле успевая стряхивать с себя наседающие «фиаты».
И вдруг — надежда! — сразу два «фиата» вспыхнули ярким пламенем, через мгновение взорвался третий. Мне почудилось, что я слышу, как со свистом посыпались вниз горящие обломки.
Серов! Это он с шестеркой своих «курносых» подоспел в самый критический момент. Он с такой силой и неожиданностью ворвался в бой, расшвыривая облепивших нас фашистов, что те, не сообразив, в чем дело, бросились врассыпную.
Мы с Бутрымом вышли из боя последними. Мне не раз приходилось садиться последним на аэродром. И каждый раз я не мог отделаться от безотчетной тревоги, заставляющей проверять строй приземлившихся самолетов. Такова участь замыкающего — он знает, что после него уже едва ли кто-нибудь совершит посадку. А на земле ждут не только его.
И вот снова, прежде чем приземлиться, я осматриваю сверху весь аэродром. Не хватает одного самолета. Пустая стоянка. Сашина стоянка? Не может быть! Наверное, он летит сзади нас...
Я разворачиваю машину и осматриваю воздушное пространство. Ослепительно ясное небо. Ни облачка. В каком-то оцепенении, механически повторяя маневр Бутрыма, иду на посадку. Навстречу нам бегут летчики, механики. Они молча останавливаются перед самолетами. С опущенной головой подходит Панас. Я вижу его бледное, землистое лицо. Спрашиваю:
— Скажи, что случилось с Сашей?
— Я сделал все, что мог. Я старался до последней возможности держаться рядом с ним. Вначале мне это удавалось. Потом Саша стремительно пошел вверх за одним из «фиатов». Тут я отстал... и потерял его... совсем...
— Восемь минут, — нервно говорит Бутрым, глядя на часы. — Мы вылетели в час сорок. Сейчас... Да, еще есть в запасе восемь минут. Может, он прилетит?
Снова вспыхивает надежда. Целых восемь минут! Как мы могли поверить в гибель Саши, когда еще впереди столько времени! Тишина. Слышно дыхание людей. Напряженно прислушиваясь, механик Минаева инстинктивно [69] отодвигается от толпы. Тишина. Мертвая, равнодушная, проклятая тишина!
— Все, — говорит Бутрым и отводит взгляд от часов.
Нет не все! Еще тлеет искра надежды. Может быть, Саша где-нибудь поблизости произвел вынужденную посадку? Бежим к телефону, к его же, Сашиному, командирскому телефону. Звоним по всем соседним аэродромам. Отовсюду один ответ: «Нет, не садился».
И вдруг резкое дребезжанье звонка. «Барахас? Да, Барахас... Барахас, слушай, Барахас, возле нас упал ваш самолет. У летчика найдены документы. Его зовут Алехандро. Алехандро Минаев. Грудь летчика пробита навылет тремя пулями. Барахас, ты слышишь меня? Барахас...»
Замер механик Минаева. Стиснув ладонями щеки, отвернулся в сторону Бутрым. Куда-то в сторону, спотыкаясь, пошел Панас. И только Волощенко как стоял, так и остался стоять, глядя в землю полными слез глазами.
Страшно, очень страшно, когда беззвучно плачут мужчины.
Снова телефонный звонок. Я машинально поднимаю трубку. Из штаба передают боевое распоряжение: всей эскадрилье немедленно вылететь в район Брунете с целью прикрытия наземных войск.
Возле телефона столпились летчики. Кто там еще говорит и что? Я быстро сообщаю поставленную задачу и вместе со всеми бегу к самолету. На полпути внезапно останавливаюсь.
«Кто же теперь поведет эскадрилью на фронт?»
Панас и Петр, бежавшие рядом, тоже останавливаются. Я растерянно смотрю на них. Петр угадывает мою мысль.
— Мы с Панасом пристроимся к тебе, Борис, — говорит он, — и пойдем ведущим звеном, остальные звенья пристроятся к нам.
Панас в знак согласия кивает.
Хуан уже запустил мотор и держал наготове мой парашют. Стремительно подбегает к самолету Аытонио, механик Минаева:
— Камарада Бореc! Отомстите за Алехандро!
Впервые среди нас нет в боевом полете Саши. Мы летим по проложенному им пути. Вот здесь он сбил первый самолет, здесь выручил в трудный момент Бутрыма, [70] а вот там мы провели с ним один из славных боев. «Камарада Бореc! Отомстите за Алехандро!»
Мелькают, отлетая назад, крыши Мадрида. Дачи, виноградники, огороды. Уже виднеется Брунете. На земле идет ожесточенный бой. Опасаясь повторения Гвадалахары, фашистское командование любой ценой пытается задержать продвижение республиканцев. Чтобы отвлечь наши силы от Брунете, мятежники начали наступление под Сеговией, пытаются контратаковать в районе Вильянуэвы. И это им в известной степени удается. Говорят, что Сеговия эвакуируется. Еще вчера мы узнали, что на фронт на подмогу франкистам прибыли свежие марокканские части. Делаем круг над полем боя. Ждать приходится недолго. Замечаем идущую к фронту группу вражеских истребителей. Опять «фиаты»! Ну что ж!
Мы сразу бросаемся в атаку. Врезаемся в строй фашистов стремительно и легко. С первой же атаки кто-то, кажется Панас, поджигает «фиат». Молодец! Сегодня ему во что бы то ни стало нужно сбить самолет — отомстить за своего ведущего. Иначе не успокоить совесть... Еще один самолет падает вниз. Фашисты не выдерживают и, вырываясь из боя, уходят поодиночке.
Чем сильнее натиск врага, тем упорнее сопротивление республиканцев. Это бесит фашистов. Победа, которая казалась им близкой осенью 1936 года, отодвигается все дальше и дальше. Мальчишки поют на улицах Мадрида.
Белая кобыла генерала Мола застоялась в конюшне.
Ей не увидеть нашу площадь Пуэрто-дель-Соль.
Пытаясь сломить волю народа, мятежники идут на откровенный массовый террор. Страшно читать об этом, страшно об этом вспомнись. А я помню: вот, привалившись к шасси самолета, беззвучно, без слез рыдает авиамеханик, прочитав в газете о том, что в Бадахосе фашисты расстреляли всех, у кого на руках были мозоли. Он сам из Бадахоса, семья его осталась там. Механик плакал, а мы стояли поодаль, и у нас сжимались кулаки от обиды, что нельзя сегодня же, сейчас же найти тех, именно тех, кто, согнав на арену цирка полторы тысячи человек, скосил всех до одного пулеметными очередями, найти, эту сволочь и не одной очередью, а десятками очередей уничтожить. Немедленно. Не задумываясь. Я помню, как спустя два года в жаркой монгольской степи мы нашли однажды труп советского летчика, нашего товарища. Руки и ноги его были скручены колючей проволокой. [71] Мы представили себе живого человека, оставленного в степи японцами на долгую, мучительную смерть, и тогда нам тоже было очень нелегко сдержать себя, чтобы не броситься сейчас же к самолетам.
Не знаю, что за сердце у тех английских джентльменов и американских сенаторов, что после Майданека и Освенцима оправдывают палачей человечества, и не только оправдывают, но и с пеной у рта защищают их...
Вечером того же дня Маноло, как обычно, везет нас к Бельяс Артэс. Но сегодня он молчит, всю дорогу молчит. Мы выходим из машины и останавливаемся. Что мы скажем нашему старику швейцару? Впервые не хочется подниматься в наш роскошный, постылый теперь особняк, где все будет напоминать о Саше, где сейчас вот, через полминуты, нас спросят: «Где он? Где вы его потеряли?»
Медленно входим в вестибюль. Старичок еще ничего не подозревает.
— Уна — камарада Бореc (улыбка)... Дос — камарада Педро (улыбка), трес — камарада Панас... А где... где камарада Алехандро?
— Дедушка! — забыв все испанские слова, по-русски говорит Бутрым. — Погиб Александр... Понимаешь, Дед?
Швейцар смотрит на нас, быстро мигая выцветшими ресницами, и вдруг, сморщившись, всхлипывает и, покачивая головой, опускается на свою скамеечку.
Мы медленно идем в свою комнату. Нечего делать. Абсолютно нечего делать, не о чем говорить. И нет сна. Стук в дверь. Голос: «Здесь?» Широко раскрыв дверь, входит Серов.
— Ну что? — останавливается у порога. — Уже пали духом?
Мы не ожидали его появления.
Он подходит к каждому из нас и крепко жмет руки.
— Еле разыскал вас. Вот это жилище! Но пусто, очень тихо. Идешь по коридору и слышишь только самого себя.
Слова Серова звучат странно, как-то некстати и, наверное, именно поэтому действуют на нас отрезвляющим образом. Панас оживает и не сводит с Анатолия взгляда. Бутрым, потянувшись за папиросой, забывает ее закурить.
— Плохо, ребята, получилось. И вы виноваты. Больше всех ты, Панас, виноват. Ведомый же ты! Понимаешь? [72] Как ты мог его потерять из виду! И вы все виноваты. Еще плохо взаимодействуете друг с другом. Вот урок, страшный урок. Какого летчика не стало!..
Никто не отводит глаз под тяжелым взглядом Серова. Анатолий откидывается назад на стуле, упираясь руками в край стола.
— Самое главное: будем их бить. А за Сашу Минаева в три раза крепче будем бить. Только не зазнаваться, не думать, что одни мы можем сбивать самолеты! И они могут. И еще как, если мы будем действовать разрозненно, недружно.
Он встает из-за стола и начинает расхаживать по комнате. Рассказывает нам о своих тактических новинках и замыслах, тут же руками показывает, как он их осуществит. И ему удается сломить наше подавленное настроение, заставить думать о будущем. Я замечаю, как Бутрым что-то чертит на бумажке, готовясь к спору.
Анатолий спохватывается:
— Ого! Времени-то сколько уже! Ну, мне надо гнать обратно.
Он останавливается на пороге:
— Проводите-ка меня. Освежитесь.
Мы спускаемся в вестибюль. Анатолий шагает по лестнице через две ступеньки. Еле поспевая за ним, я думаю о том, как он вовремя приехал!
Швейцар сидит на скамеечке, опустив голову. Уже поздно, но ему не спится.
За полночь усталость все же валит нас на кровати. Беспокойно засыпает Панас. Он что-то бормочет и часто вздрагивает. Начинаю дремать, отяжелевшие веки смыкаются. И вдруг Панас вскакивает с постели. Бледное лицо Панаса кажется окаменевшим. Мертвенный лунный свет падает в окно, роняя в комнате восковые блики. Несколько секунд Панас стоит неподвижно. Затем его пальцы судорожно сжимаются. Похоже, что он нажимает двумя руками на гашетки своих пулеметов и стреляет по невидимому противнику.
— Панас! Панас! — тихо окликаю я его. — Успокойся! Ложись и отдохни.
И он покорно ложится. На рассвете, как обычно, едем на аэродром. У меня не выходит из головы ночное происшествие с Панасом. Неужели он так устал, что уже начинает галлюцинировать? И еще одно странное обстоятельство смущает меня: верно ли я заметил, что Панас неправильно стреляет? Ясно ведь, что, когда он ночью [73] нажимал на несуществующие гашетки, его действиями командовала привычка.
— Скажи, пожалуйста, Петр, — обращаюсь я к Бутрыму, — как ты стреляешь в бою?
— Как я стреляю? — устало пожимает плечами Бутрым. — Как обычно, большим пальцем правой руки или всей ладонью нажимаю гашетки и веду огонь короткими очередями. А почему ты вдруг спрашиваешь об этом?
— Потому, что Панас стреляет, по-моему, иначе. Он нажимает пулеметные гашетки обеими руками и, значит, бросает в этот момент сектор газа и не управляет мотором.
Панас, всю дорогу сидевший с закрытыми глазами, резко стряхивает дремоту.
— Откуда ты это знаешь? Ты что, в кабину ко мне, что ли, заглядывал во время воздушного боя?
— А разве это не так?
— Так, — тяжело признается Панас. — А откуда ты все-таки знаешь это?
— Я видел сегодня ночью, как ты стрелял во сне.
— Ночью? Когда? — Панас изумленно смотрит на меня.
— Было дело, Панас. Но не это важно. Важно то, что в самый ответственный момент боя ты бросаешь управление мотором. Рано или поздно противник поймает тебя на этом и сшибет, как желторотого птенца. Тогда будет поздно исправлять ошибку. Понял, друг?
...Низкое солнце освещало лишь верхние этажи зданий, когда через Мадрид протянулась похоронная процессия. За гробом шли летчики, авиамеханики, обслуживающий персонал аэродрома. Узнав, что хоронят русского летчика, мадридцы присоединялись к нам. Когда мы уже приближались к кладбищу, я оглянулся и не увидел конца процессии. Шли женщины в черных траурных косынках (когда они успели их надеть?), шли солдаты республиканской армии в помятых пилотках, с винтовками за плечами, шли рабочие в спецодежде, видно возвращавшиеся домой после смены, степенно, как взрослые, шагали тихие дети.
Окраина Мадрида. Над стенами кладбища недвижима темнеющая зелень деревьев. Скрипит под ногами песок широких аллей. Остро пахнет вербена. На земле стынет мягкий, сыроватый сумрак. Между двумя цветниками пунцовых роз чернеет разверстая могила. Все огромное [74] кладбище запружено народом. Но так тихо, что слышен полусонный щебет птиц.
Бутрым произносит короткую речь:
— Прощай, Саша. Мы не смогли уберечь тебя. Прости... Это большой и тяжелый урок, и он вот где отпечатался — в сердце. Каждый из нас возьмет теперь на себя долю твоей боевой работы. И не пригнет она нам плечи. Потому что память о тебе светла. Тебя любит Мадрид, он пришел к тебе сегодня...
Чей-то одинокий вскрик вырывается из толпы. И снова тихо. И снова говорит Петр, нервно разминая рукой комок земли.
А потом мы по очереди прощаемся с Сашей. И мимо гроба проходят испанцы — суровые солдаты и молчаливые дети, женщины с широко раскрытыми влажными глазами и спокойные старики. И сначала громко, а потом все тише и тише падает на гроб сухая земля.
Испанцы снимают с машины невысокий гранитный обелиск и устанавливают его. Последний солнечный луч чудом пробивается сквозь ветви деревьев, и на обелиске вспыхивают испанские слова:
«Здесь похоронен русский летчик Александр Минаев, погибший в бою с фашистами за республиканскую Испанию».
Я часто вспоминаю об этой одинокой русской могиле среди буйного цветения мадридских роз, под зеленой крышей деревьев. Я уверен, что фашисты не остановились перед тем, чтобы уничтожить всякую память о русском герое и настоящем друге испанского народа. Но я твердо знаю: настоящая Испания, «Мадрид крыш», помнит об Алехандро Минаеве.
Как-то мы сбили два «фиата» и «мессер». Состоялся допрос пленных летчиков. Они сообщили, что «Мессершмитт БФВ-109» недавно прошел заводские и государственные испытания в Германии и что в Испанию прибыла первая партия этих истребителей. Фашистское командование возлагало большие надежды на новые самолеты, уверяло, что с помощью «мессершмиттов» в ближайшие дни вся республиканская авиация будет разгромлена.
— Здесь, в Испании, лучшие летчики Германии, — отвечая на допросе, заметил немец. — Мой товарищ, которого вам удалось сбить в том же бою, где не повезло [75] и мне, летал еще в первую мировую войну в составе группы Рихтгофена.
— Чем же вы объясняете свою неудачу? — спросили пленного.
— Мы были неправильно информированы о качестве ваших самолетов, а главное — о подготовке русских летчиков, которые сражаются в рядах республиканской авиации.
Допрос подтвердил многое, что мы уже слышали раньше. В Испанию прибыли действительно лучшие немецкие летчики. И мы хорошо понимали, что первый бой с «мессершмиттами» — далеко не последний.
С 9 июля «мессеры» все чаще и чаще стали появляться над Мадридом. В первые дни они летали совместно с «фиатами», но вскоре перешли к самостоятельным действиям отдельными группами.
После нескольких встреч в воздухе мы поняли главное — тактику противника, раскусили многие его хитроумные повадки. Потеряв за несколько дней около десятка самолетов, немцы начали проявлять большую осторожность, вступали в бой только при благоприятных условиях и заметно обособились от итальянской авиации.
Последнее обстоятельство значительно помогло нам бить тех и других по отдельности. Но противник решил подавить нас численностью. «В скором времени, — говорили пленные, — в Испанию станут прибывать самолеты из Германии и Италии не десятками, а сотнями». И этому можно было верить.
На что же мы могли рассчитывать и надеяться? Только на то, чем располагала республика. Предательски заблокированная английскими лордами и французскими «социалистами»-блюмовцами, республиканская Испания изнемогала от нехватки вооружения, военных материалов. В дни летних боев у стен Мадрида, когда весь фронт взывал: «Дайте снарядов!», «Дайте винтовок!», — заокеанские благодетели прислали в Мадрид только ящики со свиной тушенкой.
Впрочем, для полноты картины следует сказать, что в Испании были американские самолеты. Но что это были за самолеты... Горе! Они могли служить только в тылу, для перевозки грузов.
— Старье! — сказал о них представитель командования. — Вероятно, сбыли то, что предназначалось на слом...
В то время как франкисты целыми партиями получали [76] новенькие машины, мы летали на изношенных самолетах. Да и тех было мало. Чтобы не ослабить эскадрилью, механики спешно по ночам латали пробоины, исправляли повреждения, думая только об одном — чтобы к утру самолет мог подняться в воздух.
В эти дни во всю ширь и мощь раскрывается творческий талант Анатолия Серова. На земле мы видим его редко, чаще встречаемся в воздухе, в бою: мелькнет рядом — и скрылся. Но до нас доходят слухи.
— На Серова ничто не действует — ни постоянная усталость, ни постоянная опасность, — рассказывают о нем. — Кажется, что воздух боя для него самый целительный. Все устали, похудели. Только он раздается в плечах.
После Брунетской операции его назначают командиром эскадрильи, а Ивана Еременко командиром группы самолетов И-16.
Еще приятнее и радостнее слышать о его тактических новинках. Это он бросил клич, облетевший все республиканские эскадрильи: смело принимать лобовые встречи с фашистами, самим идти в лобовые атаки и расстреливать врага только в упор, только наверняка! Серов ломает установившиеся тактические нормы. Воздушные бои проходят на виражах. Анатолий впервые с успехом применяет и вертикальный маневр, получивший распространение во время Великой Отечественной войны. Чтобы обеспечить быстрый взлет всей эскадрильи, он рассредоточивает самолеты по всему летному полю с таким расчетом, чтобы взлетать с мест стоянок, не выруливая на центр аэродрома. При таком рассредоточении взлет всей эскадрильи занимал не более полутора-двух минут и позволял взлетать отдельным самолетам даже в момент появления над аэродромом фашистских бомбардировщиков (и эта новинка прочно вошла в арсенал боевых действий авиации во время второй мировой войны).
Приблизительно в середине июля фашистам удалось задержать продвижение республиканских войск в районе Брунете. На отдельных участках бойцы пытались продолжать наступление, но безуспешно — передняя линия противника была насыщена огневыми средствами. Атаки захлебывались в крови.
Ночи становятся тревожными. Над Столовой горой, что возвышается за городом как передовой форпост Гвадаррамы, ночью вспыхивают ракеты. Там поблизости аэродром Алкала. Ясно, что ракетчики пытаются навести [77] вражеские бомбардировщики на нашу авиационную базу, вместе с которой, кстати говоря, размещается и наш авиационный штаб. Шпионы развивают свою деятельность и в районе Барахаса. Мимо нашего аэродрома проходит шоссе. Бутрым замечает, что некоторые автомашины, проезжая по нему вечером, замедляют скорость и зажигают фары. Мы подстерегаем одну из таких машин. Гонимся за ней, стреляем по покрышкам, но нагнать ее нам не удается.
Напряжение растет.
24 июля противник начал контрнаступление в районе Брунете. Одновременно усилились атаки в Университетском городке и Каса-дель-Кампо. Марокканцы пытались даже перейти Мансанарес, но их довольно быстро отрезвили пулеметным огнем.
Каждый день мы летаем в район Брунете и каждое утро перед вылетом с тревогой думаем: слишком силен натиск врага.
В эти тяжелые дни произошло то, чего следовало ожидать. Уезжает Джон. Подал рапорт командованию с просьбой об отчислении из состава республиканской авиации. Отказать в просьбе нельзя: Джон — доброволец.
— Хорошо, что республиканцы не догадались заключить со мной контракт на определенный срок работы, — нисколько не смущаясь, говорит он, — это связало бы меня.
Пока ответ на рапорт не получен, американец продолжает исполнять свои обязанности. «Я не люблю получать незаработанные деньги, — говорит он, — ведь командование уплатит мне все, что положено до дня отъезда».
Не знаю, чувствовал ли Джон тот холодок, с которым относились к нему и мы, и испанцы. Думаю, что не чувствовал: не та кожа. К тому же внешне мы никогда не выказывали неприязни к нему, а в боевой обстановке защищали так же, как всякого другого бойца эскадрильи. Последнее обстоятельство чрезвычайно нравилось Джону.
— Вы очень дружные люди, — нередко говорил он нам. — С вами хорошо воевать.
Это могло быть и лестью, но думаю, что американец в данном случае говорил искренне. С нами ему действительно было неплохо в бою, и к тому же за два месяца Джон совсем недурно заработал.
Я уже говорил, что американец оказался единственным [78] человеком в наших интернациональных эскадрильях, который не отказался от денежной награды за сбитые самолеты. Джон пришел к нам в эскадрилью, уже вкусив сладость крупных заработков (за каждый вражеский самолет республиканское правительство платило 10000 песет). Три тысячи песет ежемесячного жалованья плюс награды, плюс спекулятивные махинации (в таких делах Джон был мастак) принесли ему кругленькую сумму. Об этом мы узнали довольно скоро. И вот как. Еще в первые дни знакомства мы заметили, что Джон ни ночью ни днем не расстается с двумя сафьяновыми мешочками, висевшими у него под замшевой курткой на широком поясе. Один мешочек был чем-то туго набит, другой пуст. Амулеты? Талисманы? Едва ли, хотя некоторые испанские летчики верили в спасительную силу различных амулетов и возили их с собой даже в кабинах самолетов. Джон казался прозаичнее такой романтической и старомодной вещицы, как талисман.
Разгадать тайну решился Панас. Он поступил просто. В одном из боев над Мадридом Джон сбил фашистский самолет (10000 песет). Приземлившись на аэродроме, он, бросился к Панасу со словами горячей благодарности за помощь, оказанную в бою. Панас принял это как должное и тут же заметил американцу, что тот может действительно отблагодарить его лично, Панаса, и притом без труда — стоит только показать, что таится в его мешочках.
Проникновенная, лукавая речь Панаса не произвела на американца никакого впечатления.
— Нет, не могу! — сказал он.
— Не можете, сэр Джон? — удивился Панас. — Ну, тогда мы произведем сейчас маленькую операцию.
И жестами довольно выразительно показал, что намерен снять с Джона штаны.
— Камарадас! Ко мне! — тотчас же издал Панас воинственный клич.
Джон растерялся: он уже успел познакомиться с характером Панаса.
— Не надо, не надо, я покажу, — согласился он.
И началось священнодействие. Джон бережно расстелил на земле чистый носовой платок, отстегнул от пояса тот мешочек, который был чем-то набит, и начал двумя пальцами вытаскивать из него содержимое. Мы оторопели. На платке росла горка самых разнообразных золотых вещей. Здесь были обручальные кольца, и смятые [79] браслеты, и золотые крышки от часов, и монеты, и цепочки с золотыми крестиками, и еще бог знает какие ювелирные изделия. Ломаное золото бесстыдно сияло на солнце.
— Ну как? — спросил нас американец, расплываясь в улыбке. И тут же, значительно быстрее, чем выкладывал, начал запихивать золото обратно в мешочек.
Пока он пристегивал его на старое место, мы пришли в себя.
— Сэр! К чему вы собираете эту коллекцию? — не скрывая разочарования, спросил Панас.
— Странный вопрос вы задаете, коллега! — удивился Джон. — Это не коллекция. Я не настолько богат, чтобы смотреть на эти вещи с точки зрения коллекционера. Это доллары, самые настоящие доллары. Летная карьера меня не устраивает. Я решил бросить это опасное занятие, как только сколочу приличную сумму.
— И что же вы будете делать после этого? — скучным голосом спросил Панас.
— Как что! — с воодушевлением воскликнул Джон. — Открою, например, галантерейный магазин. Разве это плохо?
Скоро и второй его сафьяновый мешочек начал заметно толстеть. И вдруг — отъезд. В чем дело? Что гонит американца из Испании?
— Нужно было бы и второй набить полностью, а тогда уж ехать к себе в Америку! — резонно замечает Панас.
— Я еду не в Америку, — отвечает Джон.
— А куда же?
— В Китай.
Панас чуть не подпрыгивает на месте:
— Какая нелегкая несет вас с одного края земли на другой?
— Тоже золото. Китай воюет с Японией, и я слышал, что там хорошо платят летчикам.
— Ну что ж, ни пуха ни пера! Бейте японцев, они ничем не лучше здешних фашистов.
Панас замолкает: ему все же хочется хоть на прощание сказать американцу несколько дружелюбных слов.
— Если когда-нибудь мне придется быть в Америке, — говорит он наконец Джону, — я обязательно найду ваш галантерейный магазин и куплю себе на память подтяжки для штанов. [80]
— О'кей! — радостно восклицает Джон. — Скажите, Панас, вы можете мне ответить на один вопрос: в Китае воюют русские летчики?
— А почему вас интересует это?
— С вами удобно воевать! — повторяет Джон свою старую мысль. — Сколько раз меня выручали в бою русские летчики! Я всегда буду помнить, как мистер Серов привез однажды в своем самолете десяток пробоин, и только потому, что бросился ко мне на выручку.
— Кто его знает, может, и русских в Китае вы встретите. Ведь и там есть фашисты, только японской масти, — говорит Панас.
Разговор что-то не клеится. Панас жмет руку американцу и в последний раз замечает:
— Может быть, когда-нибудь и встретимся — ведь пути летчиков могут пересекаться над всем земным шаром!
Бутрым молчит, глядя на носок ботинка, и, когда американец уходит, медленно цедит сквозь зубы:
— Уехал в такое тяжелое время, когда каждый летчик для республики дороже, чем десяток его сафьяновых мешочков...
Рано утром мы узнали, что сдана Сеговия.
В эти же дни погиб Петрович. Мы ни разу не видели его. Серов говорил, что красивый парень, Петрович, погиб геройски в бою над Вилья-Нуэва дель Каньяда. Геройски и, как это иногда бывает, нелепо. Преследуя «фиат», он вогнал его в землю, но, видимо, уже сам не мог выйти из пике и тоже рухнул...
Эскадрилья Серова разместилась возле самого аэродрома Сото, в большой красивой вилле со множеством затейливых башенок, веранд, стеклянных галерей. Мы завидуем серовцам: просыпаются — не надо никуда ехать, кончились полеты — могут сразу ложиться спать.
А мы не высыпаемся. Три-четыре часа в сутки — разве это сон?..
Но вот и конец июля. Южная ночь подросла, вытянулась на шестьдесят с лишним минут, но всю ночь забивает уши ноющий, нудный звук. Это фашистские бомбардировщики. Мы сковали их действия в дневных полетах. Теперь при солнечном свете они появляются только с истребителями. Ночью полеты фашистов особого вреда не приносят — они просто рассыпают бомбы куда попало. [81] Однако фашистам удается держать и город и республиканские войска на переднем крае в напряжении. По ночам беспокойно стало и на аэродроме: франкисты пытаются налетать на наши базы. Правда, обычно их бомбы рвутся далеко от самолетов или вообще за пределами аэродрома. Но авиамеханики, вынужденные ночевать возле стоянок, — им ведь приходится вставать раньше нас, чтобы успеть до нашего приезда подготовить машины к вылету, — тяжело переносят непрерывную бессонницу. Хуан тает на глазах, и я замечаю, как иногда во время работы его руки механически повторяют уже ненужные движения: он засыпает.
В конце концов, так долго продолжаться не может! Нельзя допустить, чтобы фашисты, летающие ночью, считали себя в полной безопасности. Но что делать? Что делать, если республиканская армия не располагает достаточным количеством необходимых средств для борьбы с воздушным противником ночью? Прожекторных установок не хватает даже для обороны портов. Зенитные средства слабы, к тому же без прожектора зенитчики бьют наугад и, может быть, не столько успокаивают, сколько нервируют население своим неорганизованным, бесполезным огнем. Что делать, если нет почти никакой надежды на улучшение противовоздушной обороны города?
Нас волнует, мучает этот вопрос. Мучает потому, что в Мадриде только мы, летчики, можем на этот вопрос ответить. И не в силах ответить.
У себя на Родине каждый из нас летал ночью. Но в каких условиях! Взлет и посадка производились на больших ровных аэродромах, при хорошем освещении! Эти условия считались обязательными, непременной гарантией безопасности полетов.
Наш аэродром Барахас невелик, он строился в расчете на пассажирские и почтовые самолеты. У эскадрильи Серова еще худшее положение: по сути дела, у них нет аэродрома. Они базируются на бывшем помещичьем ипподроме. Трава на нем растет великолепная, с цветочками, зато взлетать и садиться на этом поле нелегко. Тем более что размеры его тоже ограничены: с трех сторон оно сжато отрогами Гвадаррамы.
Но главная беда не в этом. Мы сможем и ночью подниматься со своих аэродромов, если взлетная полоса будет даже недостаточно освещена. Но вообще-то необходимо освещение при посадке. Здесь уж никак не [82] обойдешься без него. Никто еще за всю историю авиации не осмелился приземляться на затемненный аэродром, да и как можно осмелиться совершить посадку наугад, не видя самой земли!
Можно было бы зажечь костры вдоль посадочной полосы, как это делалось у нас на Родине в двадцатые годы, в начале освоения ночных полетов, но это очень рискованно, такой способ освещения слишком демаскирует аэродром, не говоря уже о самой примитивности.
Что же делать, что делать?
Мы ломаем голову, пытаясь найти ответ на этот вопрос, и вдруг слух: Серов и Якушин решили летать ночью. Это кажется невероятным. С трудом дозваниваюсь до Сото.
— Да, Борис, слух верный, — слышу голос Серова.— Решил летать. Не могу сидеть и ждать, когда бомбы начнут сыпаться на наши головы. Что у нас глаз нет, что ли! Мы же летали ночью!
— Да, но освещение...
— Я кое-что придумал. Поставлю возле посадочной полосы две-три автомашины с зажженными фарами, одну против другой, так, чтобы они не очень выдавали расположение аэродрома.
— И все?
— Все. Больше ничего нельзя сделать. Иначе бомбы посыплются на нас не когда-нибудь, а в ту же ночь, как мы начнем экспериментировать. Ты же понимаешь.
Он молчит несколько секунд, я уже думаю, что нас разъединили, и вдруг снова слышу его голос:
— Знаешь, дело не в освещении. Я думаю о другом: как уговорить начальство? Ведь ни за что не пойдет оно на наш опыт. Даже летчики сомневаются в успехе. Я хорошо знаю, что еще никто никогда не вел ночных боев. Но нам больше ничего не остается. Я буду добиваться у командования разрешения на вылет. Попытайся и ты. Может быть, обоюдными усилиями мы уговорим, вырвем согласие.
Звоню в штаб, прошу принять меня.
— Серьезное дело? — спрашивает командующий.
— Да, очень серьезное.
— Какое? Если можете, говорите по телефону.
— Хочу просить вашего разрешения на вылет ночью.
— Вы что, вместе с Серовым с ума, что ли, сошли? Особенно вы! Ведь для ваших самолетов требуется аэродром еще больших размеров, чем для «чатос». Я и разговаривать [83] не хочу на эту тему. Не разрешаю приезжать.
На другом конце провода слышится щелчок, трубка повешена. Теперь вся надежда на Серова. Добьется ли он разрешения? Какое-то внутреннее убеждение подсказывает мне, что добьется, хотя это будет стоить ему немалых трудов.
Он и Якушин нажимают на командование — один раз, два, три, И командование наконец соглашается на пробный полет с лучшего в Мадриде аэродрома Алкала. Вся организация и ответственность за ночной эксперимент возлагается на Серова.
Ответственность, которую добровольно возложили на себя Серов и Якушин, была нешуточной. Если пробный полет не удастся, командование ни за что не пойдет на повторение эксперимента. Ясно было и другое: летчики подвергают себя большой опасности. Но риск, вернее, безбоязненное стремление к риску всегда жило в Серове, проявлялось в его дерзких и неожиданных, почти неповторимых подвигах. Он был летчиком-новатором, а новые пути всегда таят неизвестность.
И вот от Гвадаррамы уже тянутся и растут фиолетовые густеющие тени. Затихает последний мотор. Тишину нарушает лишь ворчанье трех автомашин. Серов производит последнюю репетицию: ставит машины возле посадочной полосы под некоторым углом и велит шоферам включить фары. Три луча последовательно один за другим падают на посадочную полосу.
— Выключите! — тотчас же командует Серов: боится, как бы раньше времени не сели аккумуляторы.
Фары молниеносно вбирают в себя лучи. Становится еще темнее. И начинается ожидание. Якушин молча прохаживается возле своего самолета. Все время курит, и только по этому можно догадаться, что он волнуется. Серов то и дело смотрит на часы. На востоке загораются первые звезды, в их мерцающем свете безоблачное небо кажется отполированным.
— Пора, Миша, — говорит Серов, приминая каблуком тлеющий на земле окурок.
Надевая парашют, Анатолий уточняет последние детали предстоящего полета.
— Значит, условились: ты патрулируешь на высоте трех тысяч, а я буду искать бомбардировщики ниже, на двух тысячах метров.
И Серов и Якушин твердо сходятся на одном: заметив вражеский бомбардировщик, всячески стремиться [84] вплотную сблизиться с ним. Стараться подходить к врагу снизу, маскируясь на фоне темной земли. Бить в упор, бить наверняка, ибо последующие маневры уже могут оказаться лишними — бомбардировщик легко ускользнет и скроется.
Снова включаются фары; вблизи свет их кажется сильным, но, стоит отойти немного в сторону, видно, что они освещают лишь небольшой участок. Короткие лучи упираются в густую темь, как в стену. А если отойти еще дальше — светлое пятно на аэродроме наверняка кажется совсем бледным. Но как ни в чем не бывало Анатолий поспешно направляется к истребителю.
Одно-два мгновения машина Якушина скользит в свете фар и устремляется в ночную тьму. За Михаилом — Серов. Самолеты поднимаются все выше и выше. Звук моторов становится слабее и вскоре совсем пропадает.
Никто не расходится со стоянки. Люди напряженно вслушиваются в тишину, ждут. Думают о товарищах: вдруг заблудятся, не найдут своего аэродрома. О благополучной посадке где-то вне аэродрома не может быть и речи. Повсюду горы, а редкие низменные места вдоль и поперек пересечены неровными складками местности и пересохшими ручьями.
Небо безмолвное, глухое. Словно бархатный шатер, оно поглощает, скрадывает каждый звук. Видимо, Серов и Якушин ушли к линии фронта. И вдруг ухо ловит далекое гудение. Кто это? Люди на аэродроме замирают. И в тишине кто-то громко, с досадой говорит:
— Немец!
Да, ничего не поделаешь, немецкий бомбардировщик. Шум моторов с каждой минутой нарастает. Кляня фашистов последними словами, шоферы со злостью выключают свет.
Вслушиваемся. В шум немецких моторов вплетается другой звук — знакомый звук «чато». И в тот же момент молнией вспыхивает огненная трасса, за ней вторая, третья. Отчетливо слышится пулеметная трескотня.
— Горит! Горит! — восторженно кричат летчики.
Кто горит — ясно: «чато» уже над аэродромом. Безуспешно пытаясь сбить пламя, бомбардировщик валится вниз. Небо гаснет, издали доносятся глухие удары взрывающихся бомб.
Не отрываясь, все присутствующие на аэродроме продолжают смотреть в ту сторону, где только что разыгрался бой. И люди с удивлением замечают, что ночь уже не [85] такая темная, как казалась. Ясная, замечательная ночь!
Шоферы вновь включают свет, и он буравит темноту, отодвигая ее подальше.
Первым совершает посадку Серов. Летчики, авиамеханики бегут к нему. Улыбаясь, Анатолий отмахивается:
— Не я! Не я! Михаила будем качать! Он сбил.
Несмотря на отсутствие специальных посадочных огней, Якушин приземляется мастерски, останавливаясь возле самых автомашин. Широко шагая, Анатолий идет навстречу ему. Оба сияют. Серов крепко обнимает своего друга:
— Поздравляю, поздравляю, Миша! А мне не повезло!
— Хватит и на твою долю, — смеется Якушин. — Уверен, что они не сразу поймут, в чем дело, и еще будут летать.
Почин сделан. И какой почин — доказавший полную возможность борьбы истребителей с бомбардировщиками в ночных условиях!
Первый в истории ночной бой. Первые строки в новой главе истории авиации.
На другой день стало известно, что четыре человека из состава экипажей немецкого бомбардировщика были убиты еще в воздухе, пятый выбросился с парашютом и был взят в плен. Удар Якушина оказался точным.
Республиканское правительство в тот же день, 26 июля, наградило Якушина и Серова именными золотыми часами. Награда смутила Анатолия.
— Я здесь ни при чем, — повторял он, отвечая на поздравления. — Виновник торжества — Михаил, он мне заработал часы.
Несмотря на тяжелый летный день, Анатолий твердо решил вылететь и ночью.
— Ты же не спишь третьи сутки, — возразили ему. Серов отмахнулся:
— У меня долг, надо расквитаться.
И вот только окончились дневные полеты, он сразу же принялся за подготовку к ночному вылету. Анатолий избрал новый план патрулирования — не над городом, как это было прошлой ночью, а над линией фронта. Там привлекала более вероятная встреча с врагом.
К вечеру погода стала портиться. По небу медленно плыли густые шапки облаков. От предгорий потянул необычный в эту пору знобящий холодок. Непроглядный [86] серый закат незаметно сменился густыми сумерками. Горы словно шагнули к аэродрому, обступив его глухой, грозной стеной.
Встревоженные переменой погоды, испанские друзья Серова и Якушина посоветовали им пропустить ночь, но ни тот ни другой и слышать об этом не хотели.
...Вновь наступила тишина, и вновь началось ожидание. Если бы летчики знали в тот час, какой тяжелой окажется эта ночь! Серов рассказывал потом. Набрав высоту в две тысячи метров, он оставил Якушина над Мадридом, а сам пошел дальше, к линии фронта. На земле — ни огонька. Кое-где по дорогам вспыхивали автомобильные фары и тотчас же гасли. Напряженно вглядываясь в темноту, он видел под крыльями самолета лишь смутные очертания города. Через несколько минут он был уже над передним краем. Прошел над ним в одном направлении, в другом, тщательно обыскивая небо. Пламя выхлопных патрубков мешало смотреть вперед. Приходилось ежеминутно делать отвороты в стороны. От напряжения начало ломить глаза. И вдруг нежданное облегчение — выглянула луна. Почти в ту же минуту, когда она посеребрила края облаков, Серов увидел совсем недалеко от себя черный силуэт вражеского бомбардировщика, летевшего к Мадриду. Цель найдена! И Анатолий теперь ни на секунду не выпускал ее из виду. Быстро, незаметно приблизился к бомбардировщику, прильнув к прицелу и, выбрав удобный момент, нажал на гашетку. Сразу из четырех пулеметных стволов брызнули огненные струи. Немецкий самолет накренился и повалился вниз. С правой стороны фашистской машины вспыхнуло и внезапно погасло пламя. Серов уже приготовился добавить несколько очередей, но в это время над фашистским бомбардировщиком поднялся огненный столб.
Победа досталась без большой борьбы. Такой легкий успех не мог удовлетворить Анатолия. Патроны еще оставались. И, развернувшись, он снова стал искать противника. Через несколько минут ему удалось обнаружить второй бомбардировщик. Но фашистские летчики, видимо, были уже начеку. Своевременно заметив «чато», они тотчас же пустились наутек. На одно мгновение Серов потерял врага из виду, но луна вновь помогла ему отыскать вражеский самолет. Анатолий гнался за бомбардировщиком, позабыв обо всем. Только бы догнать! Но расстояние сокращалось медленно — гитлеровцы выжимали из своей машины предельную скорость. И вдруг луна [87] опять предательски скрылась, темнота, словно занавес, закрыла цель. Бомбардировщик пропал в облаках.
И в этот момент Серов взглянул на приборы. Взглянул — и невольно похолодел: горючее было на исходе. Под самолетом он различил контуры незнакомой местности. Азарт преследования далеко завел летчика. «До своего аэродрома не дотянуть», — понял Серов. Круто развернувшись, он пошел прямо на Мадрид. Остатки бензина убывали катастрофически. И вдруг костер! Серов тут же сообразил: догорает сбитый бомбардировщик. Значит, под ним — своя территория, он твердо знал, что бомбардировщик упал в расположении республиканцев. И так как бензина уже почти не оставалось, решил садиться где-нибудь поблизости от догорающего самолета.
Но выбрать подходящую площадку для приземления было почти невозможно. Планируя на малой скорости, Серов заметил узкую светлую полоску на темном фоне земли. Иного выбора уже не было, надо было садиться. Сделав последние расчеты, Анатолий перед самой землей выключил мотор. Колеса коснулись земли. Самолет пробежал несколько десятков метров и остановился.
Не веря свершившемуся, Серов неподвижно сидел в кабине. Он не только дотянул до своих, не только приземлился, но его «чато» остался совершенно целым и невредимым! А когда летчик вышел из машины и прошелся из края в край по узкой полоске, устланной золотистой соломой сжатого хлеба, то невольно содрогнулся: его самолет стоял в пяти метрах от глубокого оврага...
Совсем близко была слышна ночная вялая перестрелка. Где-то неподалеку проходила линия фронта. Оставив машину, Анатолий пошел на восток: надо было поскорее найти людей, которые помогли бы до рассвета оттащить самолет подальше от переднего края.
Пробираясь меж камней и глубоких воронок, Серов осторожно продвигался вперед. Вдруг перед ним мелькнули тени. Анатолий на всякий случай вынул пистолет. Тени снова скользнули и скрылись где-то совсем рядом.
Летчика тихо окликнули. Анатолий замер на секунду, но тотчас же решился ответить:
— Компаньерос!..
Впереди зашевелились, и Серов громко сказал по-испански:
— Компаньерос. Авиадор русо!
— Наш летчик! — раздались в ответ радостные возгласы. [88]
Из темноты выскочили несколько республиканских бойцов, к ним, появившись словно из-под земли, присоединились другие.
Через минуту в блиндаже командира пехотной части уже зазвонили телефоны. Соседняя танковая часть обещала немедленно привезти бензин. Солдаты отправились расчищать площадку, на которой стоял «чато». Бережно они отгребали в сторону сжатую пшеницу, выворачивали камни, унося их к оврагу. С помощью бойцов Анатолий заправил самолет и развернул его носом в обратную сторону.
— Теперь я могу взлететь, — сказал он.
— Взлететь? — переспросил командир и задумался.— Я ничего не смыслю в авиации, но мне кажется, что вы, комарада Серов, идете на большой риск. Площадка крайне мала. Не лучше ли попробовать с нашей помощью вытащить самолет на ближайшую дорогу, там разобрать его и в таком виде отвезти на аэродром.
— Это невозможно! На несколько дней я останусь без машины и не смогу летать. И потом, — Серов улыбнулся, — если я благополучно приземлился, то наверняка и поднимусь нормально.
— Вы, несомненно, коммунист?
— Да.
— Это ясно. Я не буду настаивать на своем предложении. Я тоже коммунист и хорошо понимаю вас. Только, прошу, будьте настороже: фашисты очень близко от нас и могут в любую минуту открыть по самолету не только артиллерийский, но и пулеметный огонь. Вашу вынужденную посадку они, конечно, заметили.
— А почему же они сейчас молчат?
— Ждут рассвета. Кроме того, они, наверное, думают, что самолет неисправный и потому не сможет улететь.
— Тем лучше, — усмехнулся Анатолий.
— Можно пожать вам руку? — неожиданно спросил молоденький солдат. — Я давно мечтал пожать руку русскому летчику.
Волнение солдата передалось Серову. По приглашению бойцов Серов пошел по траншеям от одного блиндажа к другому. Летчику наперебой задавали вопросы. Ему протягивали походные фляги, наполненные вином («Нет вина приятнее, чем в Андалузии!»), предлагали закурить сигареты («Попробуйте наших, солдатских!»), карманы его куртки и брюк были набиты яблоками и апельсинами [89] («Вы не можете отказаться: мне их прислали на фронт родные...»).
Небо бледнело, предвещая чистую зарю.
В это время Михаил Якушин, облокотившись на крыло своего самолета, стоял в тяжелом раздумье.
В полете он видел, как далеко в стороне фронта загорелся в воздухе чей-то самолет. Горел он не так, как сбитый им прошлой ночью бомбардировщик, — вспыхнул. и погас, а затем снова разгорелся ярким пламенем. С недобрым предчувствием Якушин посадил машину и сразу же спросил:
— Анатолий не вернулся?
— Нет, — сказали ему.
Были запрошены все аэродромы. Отовсюду один ответ:
— Не видели. Не знаем.
За полночь ожидание стало невыносимым. Вернувшись на командный пункт, Якушин то садился возле телефона, то вставал, нервно расхаживая из угла в угол. Молчал телефон. Молчали люди. Не расходились, ждали.
Во втором часу ночи раздался звонок, первый за все эти тревожные часы. Якушин схватил трубку, люди затаили дыхание. Звонили из штаба Центрального фронта.
— Что? Жив? — крикнул обычно сдержанный Якушин. — И сбил! А где приземлился? Возле линии фронта? Спасибо, спасибо за известие!
...Предрассветный сумрак. Клочья тумана выстелили долины. Темнота отползла в ущелья, притаившись там.
Усевшись в кабину, Серов запустил мотор и, не теряя ни минуты, с места пошел на взлет. Мотор работал отлично. Самолет послушно бежал по земле. У самой границы площадки Анатолий заставил машину отделиться от земли. «Чато» послушно повис в воздухе над оврагом. Еще два-три лишних метра пробежки по земле — и трудно было бы надеяться на что-нибудь хорошее. Но Серов мастер своего дела, недаром он трижды измерил шагами длину площадки.
Фашисты не успели ахнуть, как Анатолий оказался уже над ними и ударил по окопам из всех своих пулеметов: не возвращаться же домой с неизрасходованным боекомплектом! Расстреляв все патроны, он развернулся обратно, покачал на прощание крыльями республиканцам и пошел на восток, в направлении Мадрида. [90]
А на аэродроме возле посадочной полосы уже собралась вся эскадрилья. Когда Анатолий приземлился, десятки сильных рук подхватили его и несколько раз подбросили вверх.
— Хватит, хватит, ребята! Во мне же весу... Надорветесь! — уговаривал Серов. — Знаете, чему я больше всего радуюсь сейчас? — спросил он неожиданно. — Радуюсь, что не вижу здесь повешенных носов! Мне кажется, — и он, улыбаясь, посмотрел на тех, кто еще вчера сомневался в успехе ночных полетов, — что с сегодняшнего дня ни у кого не может быть сомнений в дальнейшем успехе ночной работы.
— Что ты, Толя! Какие могут быть сомнения! Две ночи — два бомбардировщика. Это же счет!
— Серова в штаб! — крикнул дежурный.
— Что такое? — спросил Анатолий.
— Привезли немцев, тех, что вы сбили. Хотят вас видеть.
— А спросили меня, хочу я видеть их или нет? — сердито повернулся Серов. И сдержался, понимая, что дежурный здесь ни при чем. — Ладно. Иду.
Два уцелевших немецких офицера считали себя асами. Держались они нагло, говоря, что дадут показания лишь в том случае, если им покажут летчика, который поставил их в положение пленных.
Анатолий вошел в комнату, где сидели пленные. Увидев его, оба немецких офицера, словно по команде, вытянулись в струнку и отдали честь. Серов обратился к переводчику и спросил, что гитлеровцам от него нужно. Один из офицеров, командир корабля, начал с апломбом, видимо, приготовившись к долгому разговору:
— Я приехал сюда из великой Германии, чтобы бороться с коммунистами.
Анатолий резко оборвал его:
— Ваши политические убеждения меня не интересуют. Они известны всем, кто страдает от войны, от фашизма. Говорите конкретнее, что вам нужно?
Немец осекся, в голосе его появились льстивые нотки.
— Я очень много летал, и никто не мог меня сбить. Скажите, как вам удалось это сделать?
— У меня нет времени заниматься воспоминаниями.
— Вы поймете нас. Вы летчик.
— Я коммунист.
— Оставьте нам жизнь. [91]
— Ах, вот вы о чем! Это будет решать испанский народ и его суд.
Серов повернулся и вышел из штаба.
А вскоре пришла волнующая весть с Родины: Михаил Якушин и Анатолий Серов награждены орденом Красного Знамени.
Награда подняла дух всех летчиков. Не только на Центральном фронте, но и на других организуются республиканские группы истребителей-ночников на самолетах И-15 («чатос»). Все чаще и чаще ослепительными факелами вспыхивают в ночи фашистские самолеты-бомбардировщики. Вскоре за Якушиным и Серовым на Сарагосском фронте Иван Еременко сбивает вражеский самолет, в районе Барселоны Евгений Степанов и Илья Финн увеличивают счет сбитых, на этот раз горят хваленые итальянские самолеты — подарок Франко от Муссолини. В районе Валенсии отличаются испанские авиаторы.
Летчики, летающие на самолетах И-16, завидуют ночникам, нам не разрешают летать ночью, не позволяют малые размеры аэродромов и отсутствие специального ночного аэродромного оборудования.
Однако и нам хватает работы. После окончания Брунетской операции появилась маленькая отдушина. Используя ее, наша эскадрилья приступила к тренировке испанских летчиков, только что прибывших из летного училища. Казалось бы, началась мирная учеба, которой и нужно отдать все внимание, но нежданно-негаданно произошло неприятное событие, коснувшееся нашей эскадрильи.
Как раз незадолго до окончания операции в Испанию прибыл новый советник по авиации. Вскоре, ознакомившись с положением на фронтах, он решил лично включиться в боевую работу. В разгар нашей мирной учебы, когда над аэродромом стоял гул учебных боев, меня попросили к прямому проводу с командным пунктом.
Звонил Птухин. Он приказал выделить двух лучших летчиков и по готовности перелететь к нему на аэродром Алкала. На просьбу ознакомить с заданием Птухин ответил, что задание летчики получат на месте. Обычно, ставя задачу, Евгений Саввич, как правило, подчеркивал и главную ее сторону, а здесь какая-то неясность.
Оставив за себя на время полета Петра Бутрыма, мы [92] вместе с Панасом вылетели в Алкала. Встретил нас Птухин, хитровато глядя на меня, улыбнулся:
— Значит, сам решил прилететь? — и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Пожалуй, правильно, а то кто знает, как получится.
Опять загадка! Мы вопросительно посмотрели на Евгения Саввича. Он понял нас и пояснил, что мы полетим на сопровождение самолета СБ, а задание уточнит сам советник.
Слово «советник» для нас было непривычным. Командовал республиканской авиацией испанский генерал Идальго де Сиснерос, а для нас и генерал Сиснерос, и наш летчик-советник были большими начальниками. В предчувствии ответственного предстоящего полета мы с Панасом только переглянулись, понимая друг друга.
Из помещения командного пункта вышли два человека. Иван Прянишников, держа в руках летный шлем и планшет, рассматривал на ходу полетную карту (штурманы всегда заняты картой). Впереди шагал человек среднего роста, в модном спортивном пиджаке, гольфах. Он смахивал на жокея, не хватало только стека. Когда расстояние между нами сократилось, я узнал его. Мне приходилось видеть его раньше, когда он занимал крупную должность в одном из наших военных округов.
Птухин представил меня и Панаса. Советник обратился к нам:
— Вы знаете меня?
Панас промолчал, а я ответил:
— Да, знаю вас, вы...
Но советник не дал договорить, предупредительно подняв руки, и опять задал вопрос, адресованный мне жестом:
— Где, в какой должности служили до Испании, сколько имеете боевых вылетов?
— Командир звена авиационной бригады. На Мадридском фронте сделал примерно восемьдесят вылетов.
Советник посмотрел на Птухина, тот кивнул.
— Так вот. Сейчас я полечу на разведку района Аранда-де-Дуеро — Вальядолид — Сеговия, вы будете сопровождать мой самолет. Доложите, как думаете расположить ваши самолеты в полете.
Я ответил, что полечу справа немного выше, в пятидесяти метрах сзади. Мой ведомый займет место слева сзади. [93]
Через десять минут самолет СБ, пилотируемый советником, взял курс на Аранда-де-Дуеро.
Мы с Панасом заняли свои места сопровождающих, еще на земле договорились с ним в случае появления истребителей противника не ввязываться в воздушный бой, а короткими атаками отсекать фашистских истребителей от самолета советника.
Ответственность, конечно, большая, но меня успокаивала мысль, что в этом районе вряд ли появится противник. Кроме того, у самолета СБ отличная скорость, и к тому же он по курсу все время набирал высоту.
И вот под нами гряда гор Сьерра-де-Гвадаррама. Высота две тысячи метров. Северные склоны гор — франкистская территория. Вдали показался пункт Аранда-де-Дуеро. На всякий случай я решил опробовать пулеметы и дал две короткие очереди (так мы делали всегда). Глядя на меня, Панас сделал то же самое.
С двух сторон по курсу самолета советника блеснули трассирующие нити.
И вдруг самолет СБ, заложив глубокий крен, стал разворачиваться на сто восемьдесят градусов. «Значит, у советника какая-то неисправность», — подумал я, а через несколько минут сомнений не было в том, что мы возвращаемся на свой аэродром.
Приземлившись, мы подрулили поближе к ангарам, там нас ожидал Птухин.
— Что случилось? — спросил он, глядя на СБ, из которого не спеша выбирался советник.
— Наверное, что-то с самолетом, — предположил я,— хотя, судя по самолету, все вроде нормально.
Штурман Прянишников остался у самолета, советник подошел к нам.
— Что-нибудь помешало полету? — поинтересовался Птухин. — В воздухе вы были не более двадцати минут.
Советник, как бы между прочим, будто вопрос не столь важен, спокойно ответил:
— На маршруте появились самолеты противника, не было смысла продолжать полет.
Птухин вопросительно посмотрел на меня и на Панаса, я удивленно пожал плечами. Заметив мой неопределенный жест и молчание Панаса, советник остановил на мне взгляд:
— Разве вы не видели противника?
— Нет, товарищ командующий, — назвал советника по привычке, как к нему обращались на Родине. [94]
— А пулеметные трассы вы тоже не видели? Они прошли перед носом моего самолета.
Теперь все стало ясно: наши пробные пулеметные очереди были приняты за огонь противника. Значит, советник пока еще не знал, что все летчики делают так в полете, держа курс на территорию, занятую франкистскими войсками.
Но как доказать? На его месте, возможно, и другой воспринял бы этот случай как атаку противника. И произошло самое неожиданное. На мои объяснения советник отреагировал просто:
— Евгений Саввич! Отправьте его обратно в Союз, пусть там поучится, — и, не сказав больше ни слова, он пошел в помещение штаба.
Надо было возвращаться на свой аэродром, там нас ждали, но я стоял, словно врос в землю, а в ушах все звучали слова советника. «Как отнестись к этим словам? — сверлила мысль. — Может быть, пойти убедить его в случайности происшедшего? Но нет, он не отступит от своего решения, уж это я знаю...»
Заметив мое состояние, Евгений Саввич ободряюще подтолкнул:
— Чего нос повесил? Лети домой и выкинь все из головы — утрясется!
Появилась надежда. Евгения Саввича я раньше не знал, увидел его здесь, в Испании, впервые. Смелый летчик, большого масштаба командир, а главной чертой его характера была принципиальная справедливость ко всем без исключения. У него не было ни любимчиков, ни пасынков. Он знал цену боевым летчикам и никогда не спешил с выводом. С ним было легко воевать и всегда хотелось выполнить любое задание, которое он ставил. Я был уверен, что Евгению Саввичу совершенно ясна вся нелепость случая, происшедшего в полете.
Шагая к самолетам, Панас бурчал себе под нос:
— Ничего себе... «Отправьте доучиваться», а не подумал о том, что лучше в землю вместе с самолетом, чем так вот ехать на Родину.
Я с благодарностью посмотрел на друга. Он понимал меня...
На Центральном фронте наступило некоторое затишье. Воспользовавшись этим, командование на несколько дней освободило нашу эскадрилью от боевой работы. [95]
Необходимо было привести в порядок изрядно потрепанные самолеты. Да и отдохнуть не мешало. И вот нас отвели на аэродром возле одного из тыловых городков. Этот городок ничем не отличался от других небольших населенных пунктов. Те же грубо мощенные улицы с пучками полузасохшей травы меж камней, те же выбеленные мелом домики с каменными заборами, за которыми вяло шуршит потускневшая от зноя листва фруктовых деревьев. После Мадрида странной показалась провинциальная, словно застоявшаяся тишина городка.
Мы отдыхали. Впрочем, отдых не удался уже в первый день. Волощенко, еще недавно мечтавший поспать этак часиков тридцать, проснулся, как всегда, на рассвете.
— Интересно, — удивился он, протирая глаза, — почему-то не спится. Ладно, днем отосплюсь. Меня всегда днем тянет ко сну...
Панас к этому времени тоже проснулся, но сделал вид, что его разбудил Волощенко. Возмутился:
— Голос у тебя какой-то ненормальный! Ты своим шепотом мертвого разбудишь...
Но и днем почему-то никому из нас не захотелось прилечь. Побродили по городку — ничего интересного. И как-то само собой получилось, что мы забрели на аэродром. Механики возились во внутренностях моторов, латали пробоины, закрашивали заплаты. Помочь им? А почему бы и не помочь: время, по крайней мере, будет идти быстрее.
С трудом уломали механиков.
— В конце концов, вам приказали отдыхать! — сердился Хуан.
Уговорили испанцев с условием, что работать будем только до обеда.
После обеда день показался нестерпимо длинным.
— Сколько времени мы пробудем здесь? — уныло спросил вечером Бутрым, но никто не ответил на его вопрос. Ясно — пока не вызовут обратно в Мадрид. Засыпали недовольные.
Утром нас разбудил шум — приехали испанские летчики. Человек десять. Они вошли в нашу комнату и смущенно остановились у порога: думали, что мы спим.
— Откуда?
Из группы испанцев выступил стройный, красивый парень с вьющимися волосами. [96]
— Клавдий, — отрекомендовался он. — Вот письмо из штаба.
Прочитываю письмо. Штаб предлагает нам дня три-четыре потренировать группу испанцев. Они только что окончили специальную программу обучения в летной школе. Это новое пополнение для республиканской авиации. Штаб дает молодым летчикам очень лестные оценки: почти все они добровольцы из рабочей и студенческой молодежи, мужественны, храбры, преданы республике.
— Ну что ж, — принимаю решение, — на аэродром!
По пути знакомимся. Пылко жестикулируя, испанцы говорят о том, как им не терпится скорее идти в бой.
С удовольствием принимаемся за полеты. Вначале объясняем летчикам смысл различных тактических приемов, затем демонстрируем эти приемы в воздухе. После чего испанцы сами отрабатывают элементы одиночного и группового боя. Мы же только поправляем их, указываем на ошибки.
С утра до вечера на аэродроме гудят моторы. Каждый из нас взял под свою опеку одного испанца. Мой ученик — Клавдий. Он мне понравился с первого взгляда и, чем больше я узнаю его, тем сильнее укрепляюсь в своем первоначальном впечатлении.
— Пришлось покинуть университет, — рассказывает он мне. — Хотя я уже учился на третьем курсе.
— Жалеете об этом?
Он удивленно смотрит на меня.
— Камарада Борес! Как вы можете говорить это? Что такое Клавдий и что такое республика? Клавдий — только Клавдий, а республика — это народ, это свобода и счастье народа! Вот победим — и я вновь вернусь в университетские аудитории. А пока будем учиться в свободное время! — И он хлопает рукой по оттопыренному карману летной куртки — в этом кармане у него всегда лежит какая-нибудь книжка.
Довольно скоро обнаруживается, что Клавдий в свободные часы занимается и другим делом — пишет стихи. Вечером испанцы спрашивают его:
— Написал?
Не в пример большинству начинающих стихотворцев, он не смущается:
— Написал.
— Прочти, прочти, Клавдий! [97]
Испанцам нравятся стихи, они слушают их внимательно, раздается восхищенное «буэно!» («хорошо!»).
Стих Клавдия точен и прост. Вслушиваясь в его строки, я с удивлением отмечаю, что в поэтический ритм каким-то чудом уложились советы, которые мы давали летчикам во время полетов: «Не горячитесь! Храбрость без выдержки может привести к глупостям. Учитесь владеть собой. В любом, самом горячем бою трезво оценивайте обстановку».
— Придется стихи Клавдия взять на вооружение! — смеется Панас.
Но вот учеба испанских летчиков подходит к концу, и мне передают телеграмму.
— «Командиру эскадрильи Смирнову, — читает телеграфист. — Вашей эскадрилье сегодня же вылететь в район прежнего базирования. Командование эскадрильей возлагаем на Бутрыма. Вам надлежит остаться с эскадрильей испанских летчиков вплоть до особого распоряжения. Ждите телефонного разговора с командующим...»
Что бы это могло значить? Бегу к Бутрыму.
— Сегодня же вылетать? — спрашивает он меня.
— Ну конечно.
— А ты остаешься?
— Остаюсь.
С нетерпением жду звонка. Проходит час. Наконец-то слышу знакомый голос командующего истребительной группой Птухина:
— Я вызвал вас, товарищ Смирнов, чтобы поговорить с вами об одном важном деле. Прежде всего командование благодарит ваших летчиков, которые помогли нам подготовить новую республиканскую эскадрилью. Это значительное подкрепление — и знаете, куда мы думаем направить его? В Астурию.
— Понимаю. В Астурии, говорят, тяжело?
— Очень. Особенно в воздухе. Сейчас мы имеем там только две республиканские эскадрильи, и то неполного состава. Вот уже несколько месяцев они ведут изнурительную, неравную борьбу, так как в численном отношении противник превосходит их чуть ли не в десять раз. Вы должны им помочь. Мы хотим назначить вас командиром новой эскадрильи испанских летчиков. Той самой, которую вы обучали...
Выхожу из аппаратной в некотором смятении. Возле самолета стоит Клавдий.
— Мы отправляемся в Астурию, — говорю ему. [98]
— И вы? — живо спрашивает Клавдий.
— Да. Я назначен командиром вашей эскадрильи.
Мгновение Клавдий смотрит на меня широко раскрытыми глазами.
— Компаньерос! Компаньерос! — кричит он. — Скорее ко мне! Вы слышали новость?
...Друзья улетели в Мадрид, а я остался. И снова во весь рост встают новые задачи, новые дела. Когда к ним еще только приступаешь, они всегда кажутся очень сложными и трудными. Сумею ли я хорошо управлять эскадрильей, состоящей только из испанцев? Найду ли я с ними тот общий язык, когда люди понимают друг друга с полуслова, с одного взгляда? Сможем ли мы, небольшая группа истребителей, к тому же молодых летчиков, успешно противостоять опытному и сильному врагу? Что если нас расколют в первых же боях?.. Нужно бы еще подучить молодых летчиков, нужно еще раз проверить их настроение, испытать силу их духа.
Но мы скованы узкими рамками времени, вылетать надо по возможности скорее. Кроме того, уже ближайшая задача, стоящая перед эскадрильей, требует особого внимания. Предстоит перелететь на северное побережье Испании. А это не так просто. До Сантандера от Алкала — триста сорок километров. А что если фашисты вынудят нас вступить в бой? Как избежать возможного боя?
Ответ один: лететь на предельно большой высоте. Только высота в какой-то мере может гарантировать от встречи с противником. Во всяком случае, если враг даже заметит появление нашей эскадрильи, он не успеет нагнать нас.
Ну, а что будет, если фашисты поступят умнее, не станут гнаться за нами, а просто предупредят следующий аэродром: встречайте, мол, республиканцев на такой-то высоте...
Скрывать от испанцев я не хочу ничего. Хуже всего рисовать боевую работу розовыми красками. Мужественные люди любят и ценят откровенность. Летчики воспринимают приказ сдержанно: ни возгласов удивления, ни тени замешательства. Выслушав меня, Клавдий еще раз наклоняется над картой, спокойно перекидывает кашне через плечо и говорит:
— Мы постараемся все сделать, что нужно для успеха.
Ну что ж, в воздух! И я уверенно направляюсь к Мадриду, [99] к аэродрому Алкала. Смотрю на Клавдия — он летит рядом со мной: побледнел от напряжения, торопливо, жадно глотает разреженный воздух. У меня, более опытного летчика, и то усталость уже сковывает тело, появилась сонливость. Хочется закрыть глаза, а еще больше — ринуться вниз, поближе к теплой, милой земле.
Но я разрешаю это себе и своим новым товарищам, только когда мы уже различаем у горизонта, на фоне коричневой цепи Гвадаррамских гор, россыпь мадридских зданий.
Приземляемся организованно. Навстречу нам бегут летчики, авиамеханики.
— Откуда ты привел нам такую подмогу? — весело кричит мне Панас.
— Из Валенсии.
— Ну, теперь мы короли!
Мне остается лишь улыбнуться.
Ночью нам не спится. Бутрым лежит с открытыми глазами, молчит. Панас то и дело курит. Только Волощенко хочется спать, и он с удовольствием заснул бы, но ведь никто не спит!
Странные у меня друзья. Хорошие товарищи! Но не любят лишних успокоительных слов даже тогда, когда они, может быть, и нужны. Молчат, изредка кто-нибудь сделает замечание о моем предстоящем полете, и одно это лучше любых слов говорит, что думают они сейчас о нашей совместной боевой жизни, о предстоящей разлуке.
Сижу за столом, пишу письмо на Родину: из Сантандера его не пошлешь, север отрезан от центральной части Испании.
— При первой возможности передай письмо почтальону, — говорю я Панасу.
Рано утром уже все готово к вылету. Еще раз напоминаю испанцам порядок перелета. Спрашиваю их, все ли здоровы, нет ли у кого каких-либо сомнений или желания остаться здесь.
Неожиданно из строя делает шаг вперед Клавдий.
— Что вы хотите сказать, Клавдий? — спрашиваю я удивленно.
— Несколько слов, товарищ командир. — Он встряхивает кудрявой головой: — Я говорю от лица всех летчиков эскадрильи. Среди нас четверо из Астурии. Мы летим защищать свой родной край и заверяем вас, товарищ командир, что никакая сила не заставит нас дрогнуть на [100] поле боя. Мы знаем, что в боях за свободу испанского народа погиб ваш любимый друг и командир Алехандро Минаев. Мы будем такими же честными и смелыми воинами, как Алехандро! Будем!
— Ну что ж, по самолетам! — говорю я и иду к своей машине.
До вылета — несколько минут. Возле самолета стоит Хуан, ждет так же, как всегда, держа наготове парашют.
— Камарада Борес, — вдруг тихо и настойчиво говорит Хуан, — я все приготовил... чтобы лететь вместе с вами.
Уже вчера весь день он ходил за мной по пятам и уговаривал взять его с собой.
— Дорогой Хуан! — с мольбой отвечаю я. — Но ведь ты же прекрасно знаешь, что каждый лишний килограмм — это расход лишнего горючего. А перелет трудный, ты знаешь, что в этом самолете инструктор не предусмотрел второй кабины для пассажира. Как же я заберу тебя с собой?
— Очень просто! — восклицает механик. — Я помещусь в том месте, куда мы обычно укладываем самолетные чехлы.
Не знаю почему, но я сразу же теряю всякую решительность. Если бы Хуан настаивал, я бы, наверно, ни за что не сдался. Но он просит меня как товарищ товарища.
— Но ведь чехлы ты укладываешь в фюзеляж, — это место совсем не приспособлено для второго человека. Хуан угадывает, что я уже, в сущности, согласился.
— Мне много места не потребуется, камарада Борес. Разрешите, я покажу вам.
— Ну, быстрее.
Хуан мигом пролезает в фюзеляж самолета и усаживается на аккумулятор, установленный сзади сиденья летчика.
— Сколько в тебе весу, Хуан?
— Пустяки! — ликует механик. — Каких-нибудь двадцать — тридцать килограммов!
Громкий хохот покрывает этот ответ.
— Он даже в весе недооценивает себя! — смеется Бутрым.
— Возьми его с собой, — уговаривает меня Панас. — Он к тебе привык. Легче будет! А до Сантандера дотянете. Горючего хватит. [101]
— Ладно, Хуан, неси свой инструмент, чемодан.
— Все уже здесь, камарада Борес! Ну что ж, надо прощаться. — Давай руку, Петр! Увидимся?
— Уверен! — коротко отвечает Бутрым и крепко, до хруста, жмет руку. — Нам помирать рановато.
Последний раз взмахиваю рукой из кабины. Самолет плавно бежит по аэродрому и через несколько секунд отрывается от земли. Прекрасно! Добрая примета: вес Хуана совсем не оказал влияния на летные качества машины. Она так же, как и прежде, набирает высоту и безукоризненно слушается рулей управления. Рядом со мной, умело пристроившись, летят мои новые боевые друзья.
И снова повторяется то, что уже было при перелете к Мадриду. Вначале в кабину проникает холод: остается теплой только ручка, с помощью которой управляешь машиной. Потом становится все труднее и труднее дышать. Пьешь воздух глубокими глотками. Стрелка прибора высоты еще заметно дрожит, неуклонно поднимается от одной цифры к другой. Вот она уже легла на цифру 5300. Когда и куда утекла вся энергия, как это выдуло из здорового человека всю бодрость? Не хочется делать ни одного движения. Апатия. Полное равнодушие ко всему. Даже простой поворот головы требует напряжения, труда. А ведь нужно и дальше набирать высоту. Быть как можно выше — первое и единственное условие успеха. Холодно дьявольски. Мороз, а мы в легкой летней одежде.
Пересекаем гряду гор Сьерра-де-Гвадаррама. И вот вдали показывается город. Бургос! Мы подходим к нему на высоте семи тысяч метров. Ставка главного командования франкистских войск уже предупреждена о появлении республиканских самолетов. Выше эскадрильи нет ни одной вражеской машины, зато внизу творится что-то невероятное. Черные шапки разрывов зенитных снарядов устилают огромное пространство. Видимо, фашисты палят из всех стволов, но тщетно — снаряды рвутся намного ниже нашей эскадрильи. Болтаются внизу и самолеты. Их не менее сорока. Карабкаясь вверх в бессильной злобе, они ведут бесполезный огонь по нашим машинам. Маловато, маловато высотенки наскребли! Убедившись в бесполезности преследования, фашистские самолеты отстали.
Теперь благоприятный исход нашего полета зависит [102] уже от скорости. Необходимо дойти до места посадки раньше, чем франкисты сумеют организовать вторичную встречу. Используя большую высоту, которую эскадрилья набрала на первой половине маршрута, мы значительно увеличиваем скорость за счет снижения. Погода стоит ясная, безоблачная. Впереди лежащая местность просматривается на несколько десятков километров. Напряженно вглядываемся в даль. Хочется скорее увидеть Кантабрийские горы — это уже север Испании.
Проходит еще несколько минут, и от зубчатого темного контура начинают отделяться скалистые вершины, покрытые снегом. Наступает решающий момент. Тревожит одна мысль: успели фашисты предупредить свою авиацию о перелете республиканской эскадрильи или нет?
Успели. Над горными вершинами показались маленькие точки. Самолеты! Фашисты ждут нас. Обойти их стороной не позволяет запас горючего, который подходит к концу. Остается единственное — не дожидаясь нападения, самим решительно и организованно ударить по врагу, внести в его строй замешательство и, воспользовавшись этим, оторваться от противника.
Плотнее сжимаемся и готовимся к атаке. Эскадрилья на огромной скорости, со снижением приближается к неизвестным самолетам. Но что это такое? Фашисты не одни, похоже, что они ведут бой. Ко всеобщей радости замечаем республиканские самолеты. Их мало, фашистов во много раз больше. Ни те ни другие не замечают приближения нашей эскадрильи. Значит, Бургос запоздал, не успел предупредить фашистское командование на севере о перелете республиканцев. Отлично! Ну как не воспользоваться таким моментом!
Итак, еще не достигнув своей базы, начнем боевые действия! Даю сигнал начала атаки. И разом из всех пулеметов хлынул мощный огонь. Ошеломленные внезапным нападением, фашисты бросились в разные стороны. Мы атакуем с ходу на большой скорости, с таким расчетом, чтобы после атаки, не меняя курса, можно было продолжать полет в направлении аэродрома. Атака с ходу удается. По-моему, фашисты даже не поняли, что произошло. В течение нескольких минут небо очищено от противника. Республиканцы благодарно качают нам крыльями. Мы отвечаем им тем же и начинаем переваливать через горный хребет. Еще несколько минут — и мы будем у себя дома, в Сантандере. Вот уже горы позади, впереди море — необъятное, приветливо сияющее [103] под солнцем. На самом берегу — Сантандер, а немного южнее порта, у подножия Кантабрийских гор, — аэродром.
Смотрю на этот аэродром и холодею. Всего-навсего узкая полоска ровной земли. Чтобы благополучно посадить самолет, требуется большое летное искусство. Справятся ли молодые летчики с такой сложной задачей?
Решаю садиться последним. Из-за тесноты на таком аэродроме последнему приземлиться наиболее тяжело. Но у меня все-таки есть опыт.
Даю сигнал Клавдию «Покажи пример!». Он приземляется точно и, пробежав все поле, останавливается у его границы. Вслед за ним поочередно садятся другие машины. Вот уже последний самолет на земле. Облегченно вздыхаю и сам снижаюсь. Остались только капли горючего.
Все! Прыжок через вражескую территорию совершен.
«Моряку, плывущему к Валенсии, не нужен компас, — с шутливой гордостью говорят испанцы, — он найдет ее по запаху цветов». Очень многие города и села Испании напоминают в этом смысле Валенсию: с весны и до поздней осени бесчисленные инжировые, гранатовые, персиковые, лимонные сады, великолепные клумбы цветов источают стойкое благоухание.
На севере Испании все по-иному. Здесь суровый климат, и только яблони приживаются в здешних местах. Так что если ботанической эмблемой Испании могла бы служить оливковая ветвь, то для Астурии, например, пришлось бы сделать исключение — здесь оливковые деревья растут, точнее, прозябают лишь в парках. Зато пейзаж Астурии немыслим без бронзовых прямоствольных сосен и темно-зеленых пиний.
Под стать этой простой, лишенной всякой декоративности природе люди Астурии. Баски так же не похожи на испанцев, как, скажем, чехи или даже норвежцы. У них иные вековые традиции, иные обычаи. В них нет южной пылкости, они умеют глубоко прятать чувства. «Баски не плачут», — гласит их древняя мужественная поговорка. Ее можно было бы продолжить: «Баски попусту не смеются». Вызвать улыбку баска нелегко. То же самое можно сказать об испанцах и других северных провинций.
Это мужественный, трудолюбивый народ. Природа никогда [104] сама не одаряла его своими щедростями, он привык каждое ее благо брать с боя. В Астурии много рудников, промышленных предприятий, главным образом металлургических. И рабочий класс — основной костяк населения. И это тоже факт огромного значения.
Не случайно франкисты питали особую ненависть к Астурии и ее народу. Так же как на Мадрид, они двинули на северные города Испании Бильбао и Сантандер свои лучшие, отборные дивизии. Они зверски уничтожили Гернику — национальную святыню, древний центр баскской культуры.
Вскоре после того как мы приземлились на аэродроме, в городе завыли сирены. Вдалеке показались фашистские бомбардировщики. Вылететь им навстречу мы не могли — бензобаки были пусты. Как нам рассказывали потом, фашисты «пощадили» город, не сбросив на него ни одной бомбы. Они держали курс прямо на наш аэродром.
...Грохот рвущихся бомб сотрясает землю так сильно, что кажется, крепкие своды убежища, куда пришлось нам уйти, не выдержат и рухнут. И вдруг сразу наступает гробовая тишина.
По узкому, извилистому проходу, ведущему к выходу, мы устремляемся наверх. Черный дым, смешанный с пылью, застилает весь аэродром. Один самолет горит, к счастью, это старая машина, давно вышедшая из строя. Но следует ожидать повторного налета. Так оно и выходит. Не успевает рассеяться смрад от первых бомб, как появляется вторая волна немецких бомбардировщиков.
И на этот раз нам не удается подняться в воздух. Летчики помогают механикам как можно быстрее подготовить машины к вылету. Но не успевают. Правда, некоторые самолеты уже заправлены горючим, а зарядные ящики заполнены боеприпасами, но взлететь мы не рискуем — на узкой полосе аэродрома много воронок от бомб. Приходится вновь укрываться, на этот раз в маленьких окопчиках, вырытых неподалеку от стоянок.
И опять грохот разрывов, пронзительный свист осколков. Обиднее всего лежать, сознавая, что ты не в силах оказать врагу хоть какое-нибудь противодействие.
Вновь с тревогой смотрим на свои самолеты. Одну машину сдвинуло с места воздушной волной, в некоторых самолетах пробоины от осколков. Но все это чепуха — один-два часа работы для механиков, Хуже обстоит дело [105] с летным полем. Мы оглядываем его в полной растерянности. Глубокие воронки на всей площадке. Ведь теперь мы не можем ни взлетать, ни садиться. Припечатаны к земле.
— Нужно немедленно начать работу, — говорю я.
— Придется работать ночью, — замечает Клавдий.
— Может быть, всю ночь, — добавляет кто-то.
В тоне, которым произносятся эти слова, слышны нотки неуверенности: успеем ли мы одни быстро ликвидировать последствия налета? Но делать нечего. Сбрасываем куртки, беремся за лопаты. Грунт тяжелый, каменистый, лопаты то и дело скрежещут о камни. Не до разговоров, не до курения. Кто-то уже снимает рубаху.
Проходит час, а мы, ни разу не присаживаясь, с грехом пополам засыпали всего лишь две воронки, да и то не самые глубокие. Нет, одним нам не справиться! Неожиданно на противоположной стороне аэродрома замечаем группу людей. Что они делают? Кажется, работают лопатами. Оборачиваемся — со стороны стоянки к нам направляются несколько женщин, за ними бегут ребятишки, у женщин в руках лопаты, мотыги.
Они подходят и низко кланяются.
— Мы слышали, у вас аэродром не в порядке...
Ребята держат в руках корзиночки с бутылками молока, с хлебом. Пришли не на час. А в воротах аэродрома показывается еще одна группа.
— Сантандер идет к нам на помощь! — радостно кричит кто-то из механиков.
— Мы не из Сантандера, — возражает старик. — Мы из соседней деревни. Это вот они, — указывает он на женщин, — должно быть, городские.
К вечеру добрая половина поля восстановлена. Теперь мы и сами закончим дело! Но никто не уходит. Женщины расстилают одеяльца и укладывают ребят спать.
Глубокой ночью ко мне подходит белый как лунь старик.
— Кажется, все! — говорит он довольным голосом И по-хозяйски добавляет: — Теперь надо бы осмотреть поле.
Я уговариваю его идти домой — мы сами обследуем аэродром, а если что недоделано, сами доделаем. Старик возражает:
— Идемте вместе. [106]
Зажигаю электрический фонарик, и мы не спеша обходим аэродром. А когда возвращаемся к стоянке, я с удивлением замечаю, что все ждут нашего прихода.
— Как? — слышится только один вопрос.
— Замечательно! Словно и не было бомбежки!
Мы сердечно пожимаем руки нашим помощникам, провожаем их. И они уходят в ночь, неторопливо, молча, только изредка перебрасываясь скупыми словами. Железные люди!
А нас мало, нас очень мало — три эскадрильи на всю Астурию. У противника несколько авиационных соединений. На каждого из нас в воздушных боях приходится по три, а то и по пять вражеских самолетов. Каждая боевая машина, каждый летчик здесь — величайшая ценность. Мы это знаем и стараемся выжать все, что возможно, из нашей техники. Но уже в первые дни теряем одного пилота. Произошло это нелепо, обидно. Всему виной — горячность, безудержный юношеский темперамент.
Фашисты бомбили наш аэродром. Самый молодой из летчиков не стерпел, выскочил из укрытия и бросился к ближайшему самолету. «Вернись! — кричали мы ему.— Вернись!» Но все это потонуло в грохоте рвущихся бомб. Не оглядываясь, он добежал до машины, прыгнул на крыло и готов был уже сесть в кабину, но вдруг замер и упал на землю. Осколок сразил его наповал.
Вечером молча, по одному мы собираемся у вырытой могилы. Вперед выходит Клавдий. Медленно, словно не узнавая никого вокруг, обводит нас взором. Смотрим на лицо погибшего — на нем так и застыл отпечаток безудержной ярости. Клавдий вздрагивает и внезапно загорается.
— Камарадас! — говорит он громко, отчетливо. — Камарадас! — повторяет он еще громче, призывнее. — Сколько надежд таилось в его душе, душе республиканца! Сколько прошло дней и ночей в упорном труде, для того чтобы познать славное искусство летного дела! И все это для того, чтобы бессмысленно погибнуть от осколков фашистской бомбы?.. — В голосе Клавдия горечь и обида. — Нет, камарадас, не для этого мы учились, — твердо продолжает он. — Пусть эта тяжелая утрата будет всегда напоминать нам о главном: необходимо жить для того, чтобы победить в нашей борьбе. Будем стойкими! [107]
Всегда будем помнить советы наших русских товарищей.
Раздается сухой треск выстрелов — прощаемся со своим товарищем. Его смерть для нас большой урок.
Утром мы продолжаем боевую работу. Взлетаем и не далеко от Сантандера встречаем группу фашистских бомбардировщиков, идущих в сопровождении истребителей.
Я навсегда запомнил тот бой, в сущности первый в районе Сантандера. Трудно описать, с каким упорством и беззаветной храбростью сражались молодые испанские летчики.
Самолеты противника настойчиво пытались прорваться к городу. Мы преградили им путь. От наших ударов два вражеских бомбардировщика рухнули в провалы горных ущелий. Чувство гордости за испанских летчиков невольно наполнило мое сердце. Молодцы! Сбылось то, о чем они мечтали и к чему упорно готовились.
Мы благополучно все до единого возвращаемся на аэродром. Приятно ласкают ухо звуки сирен, оповещающие жителей о том, что опасность миновала,
Я вижу — Клавдий выскакивает из машины и горячо обнимает своего товарища:
— Ты слышишь эти гудки? Они поют о нашей победе.
Первая победа! Наконец-то мы задержали врага на подступах к Сантандеру!
Но главное, что меня радует, — это даже не боевой успех, а то, чем он обеспечен. Впервые я почувствовал, что молодые летчики стремятся к взаимодействию, заботятся о взаимовыручке, о дружных совместных действиях. Порой во время боя я забывал, что сражаюсь вместе с новыми товарищами. Казалось, что вот ту машину ведет Панас, а рядом со мной летит не Клавдий, а Бутрым...
Однако неотвратимо надвигается новая опасность. Все чаще и чаще я думаю о перенапряжении сил. Оно порой не по плечу и опытным воздушным бойцам. Франко рассчитывает, что блокированная со всех сторон северная группировка республиканских войск не сможет долго продержаться. Вот почему фашисты изматывают войска и население ежедневными бомбардировками с воздуха. И вполне понятно, почему фашистское командование с таким остервенением бросает стаи своих истребителей против нашей эскадрильи. Мы им путаем все карты.
Осенние дни сравнительно коротки: это уже не те летние дни под Мадридом, когда восход спешил догнать [108] закат. Но я подсчитываю число боевых вылетов и вижу, что мы в общей сложности находимся в воздухе столько же времени, что и летом. В среднем четыре-пять вылетов в день. Если учесть, что летчики лишь изредка получают возможность вылезти из кабины и поразмяться, что сутра до вечера они находятся в машинах, в полусогнутом положении, что обедать нам приходится урывками, на ходу, то станет ясно, как достается каждому из нас.
От многочасового сидения в кабине некоторые стали сутулиться. Плохо спят, несмотря на усталость, ворочаются, бормочут во сне, что-то выкрикивают.
Но тот, кто воевал, знает, как вдохновляет человека победа, сколько новых сил и возможностей открывает он в себе, если добился успеха. Нам удается иногда за один день сбить несколько вражеских самолетов. Это бывает в самые нелегкие дни. Но летчики тогда словно преображаются. Победа — лучшее средство восстановить силы, и я с радостью замечаю, как, несмотря на тяжелые условия, молодые летчики с каждым днем все успешнее овладевают искусством побеждать врага. Это заметно не только в воздухе, но и на земле.
Однажды утром я прохожу по стоянке и вижу, как один из летчиков вместе с механиком старательно замазывает краской огромного коричневого тигра, нарисованного на фюзеляже. Примета зрелости! Попробовали бы вы месяц назад сказать, что все эти тигры, орлы, коршуны на фюзеляжах — чепуха, несерьезное молодечество, так же как бесчисленные амулеты в кабинах — старомодное суеверие! Даже Клавдий и тот постоянно возил в своей кабине разноцветную фигурку клоуна. Правда, он отшучивался:
— Это мой второй пилот. Он мне подсказывает, куда нужно лететь.
Теперь поняли: врага не испугаешь разинутой пастью тигра, и в бою не спасет никакой амулет. Не спас же Мигуэля, хотя у него был амулет из амулетов — браслет, свитый из волос любимой девушки. Не спас амулет и Педро...
Иногда мы пролетаем над передовой, и я вижу, как солдаты в окопах поднимают винтовки, приветствуя нас. В эти моменты белый шарф Клавдия развевается, как вымпел.
Один из дней выдался пасмурным, дождливым. Летчики впервые за долгое время отдыхали. Я поехал навестить наших соседей — пилотов республиканской эскадрильи, [109] расположенной от нас километрах в сорока. Они в этот день тоже не могли летать. Застал их всех в общежитии за довольно странным занятием: летчики сидели вокруг барабана, испещренного различными именами, и, читая эти имена, вспоминали, когда, где и при каких обстоятельствах они появились.
Меня тотчас усадили возле барабана и засыпали вопросами. Но мне не давал покоя барабан.
— Что это такое? — наконец спросил я.
— На этом барабане в свое время расписались наши лучшие друзья, — ответили мне. — И вот когда у нас есть свободное время, мы вспоминаем о них.
Вечером я уезжал. Уже сел в машину, как вдруг раздался крик:
— Камарада! Как же вы могли забыть!
Меня вытащили из машины. Кто-то спросил:
— Вы не знаете, какие почерки у, ваших летчиков?
Я рассмеялся. Нет, я еще не настолько изучил их, чтобы знать почерк каждого. Испанцы задумались, и вдруг кого-то осенила мысль:
— Пусть вслед за камарада Боресом каждый из нас распишется за одного из летчиков его эскадрильи.
— Но вы же не знаете их, незнакомы с ними!
— Мы не раз видели их в воздухе, — ответили мне. — Мы знаем, что так воевать могут только настоящие солдаты республики. А это наши лучшие друзья.
Я держу на ладони четыре смятых кусочка свинца. Угоди они в мой самолет вчера — мне бы несдобровать. А сегодня я ощутил лишь дробный глухой стук за спиной и в бою не придал ему особого значения.
Хуан очень доволен:
— Хорошо, что мы придумали эту спинку!
— Не мы придумали, а ты, Хуан! — говорю я механику.
В тот день, когда мы прилетели в Сантандер, я лишь под вечер смог поговорить с ним.
— Знаешь, Хуан! Сразу попали из огня да в полымя. И я не успел поинтересоваться, как ты себя чувствуешь после полета.
Хуан удивленно приподнял брови:
— Спасибо, камарада Борес! Чувствую себя хорошо. Правда, в полете немного замерз, но, когда услышал, что вы стреляете, забыл о [110] холоде.
— Не страшно было? — улыбнулся я.
— Нет, что вы! Я все думал, что, хотя мое тело — лишний балласт для самолета, но зато, в случае чего, оно могло бы послужить защитой для вас сзади. Это меня успокаивало.
Хуан говорил искренне. Я знал это, но возмутился и резко сказал ему:
— Не говори глупостей, Хуан!
— Какие глупости, камарада Борес! Говорю вам, я всю дорогу думал о том, что сзади летчик совершенно не защищен, и сейчас об этом все время думаю. — И тихо добавил: — Надо что-то сделать. Так дальше нельзя воевать.
Я не придал значения этим словам. Что можно придумать? Броню за сиденьем летчика? Но ведь это дело конструкторов: уж кто-кто, а они-то знают, что в бою смерть всегда подкарауливает летчика сзади. Видимо, конструкция самолета не позволяет устроить броневую защиту за спиной пилота. Броня утяжеляет вес самолета, снижает его летно-тактические данные. Ну, а что касается того, можно так дальше воевать или нельзя, то сама жизнь показывает: можно. Можно, если хорошо усвоишь одно правило: «Не подставляй в бою спину, а иди на врага грудью». Правда, правило правилом, а бой боем, и у человека не сто глаз. Но что поделаешь!
Не оценил я слов Хуана и скоро забыл о них так же, как и о вопросе, который он мне задал тем же вечером:
— Скажите, камарада Борес, как вела себя машина в воздухе, когда мы летели сюда?
— Отлично, — коротко ответил я.
— Очень хорошо, — задумчиво произнес Хуан и расплылся в улыбке. — Прекрасно!
Гибель Гарсиа, молодого испанского летчика, окончательно утвердила Хуана в его решении.
Произошло это во время одного из налетов бомбардировщиков, когда франкисты приближались к аэродрому. Наша эскадрилья успела взлететь. Заметив это, фашисты тотчас же начали сбрасывать бомбы на окрестные населенные пункты. В прах разлетелось несколько домов мирных жителей, вспыхнули пожары. Мы врезались в строй фашистов. Воздушный бой завязался над самым аэродромом. Наши атаки вскоре увенчались успехом. Два бомбардировщика упали на окраине Сантандера. Но тут же на горизонте показалась большая группа немецких истребителей. В плотном строю они шли к месту боя. [111]
Мы понимали, что нам придется нелегко, но каждый из нас с еще большей силой понимал и чувствовал, что сейчас с улиц Сантандера на нас смотрят отцы и матери, трудовой народ, который справедливо осудит своих сыновей, если они дрогнут в бою.
Мы пошли в лобовую атаку. Нас было значительно меньше, чем фашистов. Повсюду мелькали крылья с черными крестами. Но испанцы сражались самоотверженно. Буквально в течение нескольких минут немцы потеряли еще два самолета. Но и «мессерам» удалось сбить одного республиканца. Он упал на окраине аэродрома, словно и в смерти своей не желая расставаться с родным гнездом. Видимо почувствовав, что придется дорого заплатить за гибель нашего летчика, фашисты начали поспешно уходить.
Мы приземлились. Еще теплилась слабая надежда: может быть, Гарсиа жив? Может быть, он только ранен?
Нет, Гарсиа был убит в воздухе, несколько пуль поразили его сзади.
— В спину? — переспросил меня Хуан.
— Да.
— Камарада Борес, так больше продолжаться не может, я не могу спокойно смотреть на это!
Впервые я видел Хуана очень взволнованным.
— Разрешите мне на несколько часов уехать в город, а ваш самолет обслужит другой механик.
Я удивился, но тут же дал согласие: Хуан никогда не отлучался без крайней необходимости.
...Наступали сумерки. Полетов больше не предвиделось. Я уже было направился вместе с летчиками к автобусу, чтобы ехать к себе в общежитие, как вдруг на летное поле вкатил маленький грузовичок. Машина круто затормозила перед нами, и с нее спрыгнул Хуан. За ним степенно перелез через борт пожилой незнакомый человек.
— Камарада Борес! — подбегает ко мне возбужденный механик. — Я привез рабочего с судоремонтных верфей, и вот посмотрите, что еще мы привезли. Это листовая сталь. Настоящая сталь! — И он показывает стальную плиту причудливой формы. — Камарада Борес! Мы вырезали из стали такой кусок, который будет закрывать сзади спину и голову летчика. Весит он всего девятнадцать килограммов. Вот! — И Хуан торжественно поднимает над головой плиту. — Камарада Борес! — Сталь со [112] звоном падает на землю. — Я в три раза тяжелее, чем эта плита...
— А ну-ка, принесите винтовку и несколько бронебойных патронов, — прошу одного из авиамехаников.
Мы ставим плиту возле большого камня. Я заряжаю винтовку и отхожу на сто метров. Выпускаю всю обойму. Тотчас же винтовку в сторону — и бежим к плите. Ни одна пуля не прошла навылет! Сделав лишь вмятины, все пять пуль, сплющенные, лежали на земле. Здорово! Первую минуту все стоят как зачарованные, не отрывая глаз от чудесной плиты.
— Давайте-ка попробуем ударить ближе.
Стреляю снова, и еще быстрее мы бежим к плите.
— Нет, ничего нет! Смотрите! — ликует Хуан.
И правда — ни одного отверстия. Ну и здорово! И в тот же момент Хуан и рабочий, поднятые сильными молодыми руками, взлетают вверх.
...И вот я держу на ладони четыре бесформенных кусочка свинца и не могу оторвать от них глаз. Сколько жизней сбережет простое изобретение Хуана! Пройдут годы, и уже каждый боевой самолет обрастет броневым прикрытием сзади. И будет это прикрытие прочнее и надежнее, чем стальная плита, грубо вырезанная автогеном на сантандерской судоверфи. Но этот первый броневой заслон я не забуду никогда...
В тот памятный день стояла нелетная погода, и с утра я дольше обычного лежал на койке — делать было нечего. Вдруг задребезжал телефонный звонок.
— Слушаю вас.
Из штаба Северного фронта сообщали, что за перевалом фашистские бомбардировщики усиленно бомбят республиканские позиции, расположенные в одном из горных проходов.
— Неужели за перевалом хорошая погода?
— Да. Ведь здесь в каждой долине своя погода. Спрашивают: можем ли мы вылететь на помощь?
— Помощь очень нужна, франкисты решили любой ценой завладеть этим проходом, чтобы вывести через него свои войска к Бискайскому заливу, к городам Кихон и Сантандер.
Одно мгновение я колеблюсь. Сказать, что мы не можем? Ведь мы действительно едва ли сможем вылететь. Но ведь нас ждут! [113]
— Мы вылетим, — отвечаю и выхожу.
Резкий, порывистый ветер. Полотнища палаток приподнялись и готовы оторваться от кольев. Со стороны моря тянутся и тянутся темные тучи. Все небо наглухо закрыто ими, а они продолжают клубиться в высоте, опускаясь все ниже и ниже. Пробивать облачность вблизи высоких гор немыслимо. Что делать?..
Стою в раздумье и невольно вспоминаю Серова. Анатолий, наверно, нашел бы выход. Серов! А что если попробовать осуществить его идею — он ее не раз высказывал и, может быть, уже применял. Идея дерзкая, смелая: пробивать облачность не так, как это мы делали обычно, — порознь, а в плотном строю, крыло к крылу. «Понимаете, что это значит? — говорил Анатолий, защищая свою идею. — Это значит, что командир во время полета ни на минуту не выпустит из своих рук управление подразделением. Раз! Это значит, что эскадрилья наверняка не потеряет ориентировки в слепом полете, если, конечно, у нее толковый командир. Ну, а командиры должны быть толковыми. Два! И это значит, что все самолеты выйдут из облачности не поодиночке, а все вместе и смогут ударить по врагу со всей силой, крепко сжатым кулаком! Три! Вы понимаете, что это значит?!»
Понимаю, все понимаю, Толя. Помню, как ты вместе с Михаилом Якушиным даже демонстрировал нам пробивание облачности строем. Но ведь это ты и Якушин, люди, обладающие редкостным мастерством! Недаром же о Михаиле говорят, что он ходит с тобой так, словно держится рукой за твою плоскость. А что если по неопытности мои летчики в тумане, в «молоке», столкнутся друг с другом?..
И все же решаюсь! Быстро собираю летчиков. Клавдий бросает на меня вопрошающий взгляд. Некоторые с досадой посматривают в сторону Кантабрийских гор, до половины окутанных тучами.
Рассказываю о задании командующего.
— Задание действительно тяжелое. Будем выполнять его так. После взлета пойдем не в горы, а в сторону моря, километрах в десяти от берега попробуем пробить облака и выйти выше их, на чистый простор. Всей эскадрильей сделать это едва ли удастся, поэтому я сначала попытаюсь провести половину эскадрильи, оставлю ее над облаками, а затем вернусь за остальными.
Летчики плотнее обступают меня.
— Одно следует запомнить твердо и выполнять, — [114] продолжаю я. — Перед тем как войти в облака, сомкнитесь крыло в крыло и все свое внимание уделяйте впереди идущему самолету. После выполнения задания, на обратном пути, пробивать облачность вниз каждый будет самостоятельно, выдерживая направление полета только к берегу. Ясно?..
Взлетаем и берем курс к морю. Нервы напряжены до предела. Кажется, что мы уже давно идем в «молоке». Где же край этой толщи облаков?
И вдруг в кабину брызнули яркие лучи солнца. Я невольно зажмурился. Потом, щурясь, посмотрел вниз. Под самолетом расстилалось необозримое, слегка холмистое облачное поле, и среди этих белых холмов острые вершины Кантабрийских гор, покрытые искрящимся снегом. Красота сказочная! Но сейчас не до любования природой. Оставляю группу и снова скрываюсь в облаках. Через несколько минут тем же путем провожу и остальные самолеты.
И вот мы стремительно приближаемся к месту боя. Появляемся как раз в тот момент, когда вторая волна фашистских бомбардировщиков готовится сбросить бомбы. Немцы, видимо, решили, что появление республиканских самолетов из-за неблагоприятной погоды совершенно исключено: в воздушном пространстве я не вижу ни одного вражеского истребителя. Ну что ж, легче будет вести бой с бомбардировщиками.
Даю сигнал «Приготовиться к атаке!», и только в этот момент фашисты замечают нас. Поздно! Они не успевают принять контрмеры, мы раскалываем их строй, и в первую же минуту один бомбардировщик, объятый пламенем, падает вниз.
Фашисты дрогнули. Беспорядочно сбрасывая бомбы, они удирают. Мы их преследуем, но недолго. Из-за хребта показываются истребители с черными крестами. Звучит сухой треск первых очередей. Не обороняться, а нападать, иначе сразу же сомнут, — вот правило, которого мы постоянно придерживаемся в неравных боях. И нам удается держать инициативу в своих руках. Один за другим валятся на землю три немецких истребителя. Вспыхнул и один республиканский самолет. Кто это, кто?..
Драться парами, не позволять противнику расколоть пару — это наше второе правило. Рядом со мной Клавдий. Отбиваясь от немцев, он старается помочь мне, наносит удар за ударом. Фашисты почему-то с особым [115] остервенением бросаются сегодня на испанцев. Неужели им удастся оттянуть Клавдия в сторону?
Стараюсь бить в упор по немецкому самолету, на борту которого нарисован удав с разинутой пастью. Истребитель валится вниз. Успеваю развернуться навстречу другому, нажимаю на гашетки, но... пулеметы молчат.
И вдруг сухой треск раздается совсем близко — сзади. Мотор делает несколько неровных рывков, и винт останавливается. Леденящая мысль заставляет на мгновение оцепенеть: «Неужели конец?»
Решительно иду вниз, стараюсь направить самолет к республиканской территории. Жутко. Мотор молчит, слышу, как за кабиной свистит встречный поток ветра. Фашисты не успевают повторить своей атаки. Белая масса облаков смыкается над моей головой. Самолет быстро теряет высоту и с нарастающей скоростью устремляется в бездну. Напрягаю зрение, стараясь пронзить взором глухую облачную пелену и хоть за что-нибудь уцепиться взглядом. Вдруг впереди мелькнуло какое-то темное пятно, и разом все кончилось...
Очнулся от страшного озноба, пробиравшего до костей. В голове невероятный шум, что-то теплое и липкое клокочет в горле. С трудом приподнимаю тяжелые, словно оловянные, веки и в первое мгновение не могу понять: вижу или не вижу? Нет, вижу: это непроницаемый белый туман окружил меня. Руки упираются во что-то холодное и мокрое. Трудно дышать. Кашляю, выплевываю черный сгусток крови. Проясняется сознание, и я отчетливо вспоминаю все, что произошло. Спас меня глубокий рыхлый снег, местами лежавший на вершинах гор. Я врезался как раз в такое снежное поле.
Жив! Теперь нужно собрать все силы, всю энергию, чтобы сохранить жизнь. Пробую ориентироваться. Море, Сантандер, аэродром, наверное, не так далеко — там, внизу, подо мной. Надо быстрее уползать со снежного поля. На мне легкая шелковая майка и летние брюки, они уже насквозь промокли от тающего снега.
Выбираюсь из-под обломков самолета и на ощупь ползу по снегу вниз. Ползу, потому что чувствую: на ноги мне сейчас не подняться — мало сил, упаду. Оглядываюсь — на снегу алеют пятна крови. Не знаю, сколько времени продолжается этот мучительный спуск: может быть, час, два, а может, и пять. Чувствую лишь, что становится теплее, туман разреживается. И вот — неужели?! — передо мной открывается слегка затуманенная [116] даль. Синее море и где-то внизу, далеко-далеко, смутные очертания Сантандера.
Величайшая, ни разу не испытанная доселе радость охватывает меня. Я пробую встать, но изнеможение валит на землю, на теплую землю. Не помню, как вновь приходит забытье...
По-видимому, прошло еще несколько часов. Грубые толчки в бок заставили меня открыть глаза. Гляжу — надо мною три человека в крестьянской одежде. Лица суровые, выпытывающие. У одного крестьянина в руках большой камень, у другого — увесистая дубина. Собравшись с силами, прошу, чтобы мне помогли спуститься вниз. Услышав ломаный испанский язык, крестьяне молча переглядываются.
— Ну конечно, немецкий летчик! — презрительно сплевывает один из них.
— Пришибить его на месте — и все! — добавляет другой.
С ужасом чувствую, как силы вновь оставляют меня. Кричу, но губы не шевелятся:
— Я русский, вон там, внизу, мой аэродром!
И снова мрак, пустота...
Крепкое вино обожгло горло. По всему телу разлилась приятная теплота. Вернулось сознание. Осматриваюсь. Ничего не могу понять. Где я?
— На своем аэродроме, — улыбается женщина в белом халате. — Только лежите, пожалуйста, вам сейчас необходим полный покой.
— На своем аэродроме? Но как я сюда попал?
— Лежите тихо, молчите. Вас принесли сюда крестьяне из соседней деревни. Они нашли вас в горах.
Значит, те трое крестьян все-таки поверили, помогли!
Женщина направляется к двери, но прежде чем она доходит до нее, в коридоре раздается нерешительное шарканье чьих-то шагов.
— Нельзя, нельзя! — говорит она, открывая дверь. А я вижу своих ребят. Они стоят, боясь переступить порог.
— Пустите их, — говорю я. — Пустите. Хуан входит в комнату на цыпочках. Летчики стараются сохранять серьезность, но это им не очень удается.
— Как вы чувствуете себя? — спрашивает Клавдий.
— Кости как будто целы, а остальное все заживет. Вы лучше скажите, чем кончился тот злополучный бой? [117]
— Одного мы потеряли, товарищ командир, зато сбили пять фашистов, и ясно, что сорвали все их планы.
— Кого потеряли?
— Гардиа...
В комнате воцаряется тишина.
На следующее утро в дверь снова постучали, и я увидел вначале большую кожаную бутыль, затем показался бородатый широкоплечий крестьянин. За ним стояли еще двое с корзинами. Все виновато улыбались.
— Просим прощения, что приняли вас за немца. Вы нас, камарада, извините. И еще вот... Это мы вам вина принесли для поправки здоровья и фруктов. Что есть, вы не обижайтесь.
Все трое садятся возле кровати, и я с удовольствием слушаю рассказ бородача о том, как они нашли и выручили меня из беды, — рассказ долгий, подробный, с многочисленными отступлениями. А потом рассказываю я — о Советском Союзе, о нашей жизни.
Прошло несколько дней, и я вышел на аэродром. На том месте, где обычно находилась моя машина, стоял новый самолет. На его хвостовой части ярко вырисовывалась цифра «3».
— Послушай, Хуан, ведь на нашем самолете стояла пятерка! Почему же теперь тройка?
— Старый номер несчастливый, — ответил Хуан. — Притом фашисты хорошо знают, что командир эскадрильи летал на самолете с номером пять. Вот я и решил изменить номер.
— И зря сделал! Нарисуй снова пятерку, да поярче, чтобы ее за километр было видно. Они думают, что им удалось сбить командира республиканской эскадрильи. А мы им покажем, что это не совсем так.
Хуан постоял, подумал и рассмеялся:
— Правильно, камарада Борес!
Через час на руле поворота вновь красовалась большая цифра «5» с прежней белой окантовкой. В тот же день я снова поднялся в воздух вместе со своими испанскими товарищами. Я не знал, что это был один из последних моих боевых вылетов.
А в полночь над Сантандером появился самолет. Что за гость? Если вражеский бомбардировщик, то почему один? Разведчик? Но что можно увидеть в кромешной тьме?
Мы высыпаем из палаток. На самолете горят бортовые [118] огни. Каким-то чудом ориентируясь в пространстве, он идет в направлении нашего аэродрома.
— Транспортный самолет, — заметил кто-то.
Да, судя по гудению моторов, по бортовым огням, самолет транспортный. Медленно снижаясь, он делает круг над городом и идет на второй заход.
— Да что же мы стоим! Ведь он к нам прилетел!
Быстро разжигаем костры, расстилаем возле них посадочное «Т», большего сделать не можем. Транспортник, приглушая мотор, идет на посадку.
Через несколько минут грузная машина приземлилась. Бежим на звук невыключенных моторов. Самой машины не видно. И вот слова, обращенные ко мне:
— Командование приказало сообщить вам устное распоряжение, — четко, по-военному докладывает летчик. — Вам надлежит передать эскадрилью своему заместителю Клавдию и сегодня же ночью на нашем самолете прибыть в Валенсию.
— Сегодня ночью? Но когда мы должны вылетать?
Летчик смотрит на часы:
— Через час. Не позже.
Я смотрю на своих друзей испанцев.
— Камарада Борес! — трогает меня за рукав Клавдий.
Я знаю, о чем он думает, и сразу говорю ему:
— Ты уже не тот, что был месяц назад, ты уже не юнец. На днях эскадрилья работала под твоим руководством, хорошо воевала! Так отбрось все сомнения!
Услышав имя Клавдия, командир транспортного самолета обращается к нему:
— Камарада Клавдий! Разрешите поздравить вас: командование присвоило вам звание капитана.
Клавдий в смятении. Капитан — большое и почетное звание в республиканской авиации, немногие из летчиков носят его.
— Я постараюсь оправдать новое звание! — взволнованно отвечает он на поздравление.
Час проносится как несколько минут. Трудно расставаться с товарищами. Особенно трудно, если прощаешься второпях: кажется, что забыл кому-то сказать очень важные слова.
Но командир экипажа торопит:
— Мы должны затемно вернуться в Валенсию. Ведь лететь придется над вражеской территорией...
Садимся в самолет. Дверца плотно захлопывается. [119]
Машина вздрагивает всем своим фюзеляжем и устремляется в ночную тьму. Я смотрю в окно — на земле ничего нельзя различить. Но я знаю, что все мои друзья молча стоят и прислушиваются к удаляющемуся гулу моторов. Все! Прощай, Сантандер!
Хуан сидит рядом, примолк. Наверное, тоже грустит.
— Ну как, Хуан, — хочу ободрить его, — опять улетаем в новые края?
— Да, камарада Борес. К новым боям!
— Камарада Смирнов... — повторил мою фамилию Птухин и неожиданно распрямился, взяв руки по швам.
Я почувствовал необычную торжественность момента и невольно тоже вытянулся, еще не подозревая, что командир скажет дальше.
—.. .Поздравляю вас с большой наградой. Мы получили сообщение из Советского Союза. Родина отметила заслуги наших летчиков перед республиканской Испанией. Вы награждены орденом Красного Знамени.
— Спасибо за радостную весть! — волнуясь, отвечаю я на поздравление Евгения Саввича.
— Ну, а теперь давайте подумаем о будущем. На севере почти безнадежное положение... Именно поэтому мы вас и вызвали.
Я начинаю догадываться, в чем дело.
— А летчики?
— Они прикроют отход партизан в горы. После этого снова совершат перелет через территорию врага. — Птухин задумывается на минуту, потом резко встряхивает головой, словно силясь отогнать дурные мысли. — Отдохните дня два и принимайте прежнюю эскадрилью.
И вот я лечу к своим. Минуя гряду гор, выхожу в долину реки Эбро. Вот уже и характерный изгиб русла, белая лента дороги, идущей от Сарагосы. Но аэродрома не видно. Вообще ориентироваться трудно, повсюду монотонная серая местность, ровно и однообразно выжженная солнцем. Казалось бы, на таком голом ландшафте самолеты должны быть видны как на блюде, однако ничто вокруг не указывает на признаки аэродрома. Я уже начинаю жалеть, что не расспросил подробнее у Маноло о всех приметах места базирования эскадрильи, как [120] вдруг у самой дороги появляется белая полоска дыма. Это сигнал. Снижаюсь, замечаю навес, сделанный из камыша, группу летчиков, стоящих в его тени. Подруливаю на подходящее для стоянки место и не торопясь вылезаю из кабины.
Никто не встречает меня, никто не бежит к самолету. Не ждут. Что ж, в неожиданных встречах есть особая прелесть!
Освобождаюсь от парашюта. Почему-то дрожат руки. Иду к камышовому навесу, примеченному еще с воздуха, стараюсь шагать медленно, но волнение подхлестывает меня. Уже не иду, а бегу... Стоящие у навеса летчики замечают меня и вдруг все разом бросаются навстречу. Еще издалека Панас кричит:
— Борис! Дружище! Да ты никак и в самом деле живой?
Подбегает, целует.
— А мы по тебе хотели поминки справлять.
— И то хорошо! Значит, вспоминали?
— У нас прошел слух, что тебя сбили на севере и ты погиб в горах! — кричит Волощенко.
С разных сторон к нам подходят испанские летчики, механики. Приветственные слова раздаются со всех сторон.
— Что же мы стоим под солнцем! Пойдемте в ваши хоромы. — говорю я.
Подходим к камышовому навесу.
— Наше дневное обиталище и вместе с тем КП, — с видом заправского гида объясняет мне Волощенко.
Навес мне нравится. С него спускаются полотняные пологи, хорошо защищающие от солнца, ветра и пыли. Заходим внутрь — прохладно и даже уютно. Посередине стоит стол, накрытый скатертью, вокруг стола аккуратно расставлены плетеные кресла и стулья. В одном углу висит старый знакомый телефон, наш спутник во всех кочевках. А в другом... Что это такое? Откуда?
— Уже не узнаешь предметов культуры? — звучит довольный бас Бутрыма. — Могу напомнить, что это такое: обыкновенное пианино, и даже совсем неплохое.
— Но откуда оно? Где вы его раздобыли? Волощенко показывает глазами на Бутрыма: «Спроси лучше его». Панас не без ехидства замечает:
— У меня от этого инструмента до сих пор плечи болят.
Рассказывают все сразу, перебивая Друг друга. [121] Увидели они этот инструмент в Бельчито, когда из городка выбили марокканцев. Летчики попали туда, чтобы провести рекогносцировку переднего края. Сделав дело, пошли посмотреть городок. Одни развалины. Щебень, пыль на тротуарчиках, смрад от неубранных трупов. Ни единой живой души. Уже собрались уезжать, как вдруг Бутрым увидел пианино. Замер на месте. Давно не играл, а как хорошо бы...
— Давайте достанем!
Летчики посмотрели на него как на сумасшедшего. Пианино чудом висело на обломках каких-то стропил на высоте третьего этажа.
С величайшим трудом, рискуя похоронить себя под развалинами, забрались они наверх и спустили пианино на веревках. Потом достали грузовик. И вот оно здесь!
— Целый день я работал на него как вол! — горячится Панас, указывая не то на Бутрыма, не то на пианино, потому что Петр уже сидит за инструментом.
И мы поем. Петр играет хорошо, с чувством. Поем русские песни. Под камышовый навес заглядывает повар.
— Обед готов! — провозглашает он.
Появляется вино, и мы всей семьей усаживаемся за стол. Я предлагаю тост за Бутрыма и Панаса — их тоже наградили орденом Красного Знамени!..
Через два дня я снова вступил в строй. Активность фашистской авиации начала заметно усиливаться. Но бои пока не носят такого ожесточенного характера, как над Мадридом или на севере. Объясняется это, пожалуй, тем, что на Арагонском фронте, где мы сейчас действуем, преобладает итальянская авиация, а с нею легче драться, чем с немцами.
Основную нагрузку несет эскадрилья Серова. Во-первых, она ближе других располагается к тому участку фронта, где чаще всего появляются «фиаты» и «капроник». Во-вторых, итальянские истребители охотнее вступают в бой с «чатос», чем с нашими монопланами. От «чатос» в критическую минуту они могут без труда удрать, так как обладают большей скоростью на пикировании, а от наших самолетов им ускользнуть трудновато. Ясно, что на долю Серова, Якушина, Вальтера Короуза и других летчиков этой эскадрильи, слава о которой, кстати сказать, гремит по всей Испании, приходится больше боев, чем на нашу долю.
В первые дни после возвращения мне удалось мельком взглянуть на аэродром серовцев. И случай помог [122] увидеть сразу всех знакомых. Физическая усталость давала себя знать. Только один Серов, ко всеобщему удивлению, становится все шире в плечах. Однако никто из них не сказал и слова об усталости: каждый летчик прекрасно понимал, что отдыхать — значит переложить на плечи столь же уставших товарищей свою часть общей боевой работы. Анатолий по-прежнему находил для каждого ободряющие слова и все крепче и крепче сколачивал свой коллектив.
Наша эскадрилья представлялась мне дружной, по-настоящему боевой семьей. Но у нас, правда очень редко, а все же бывали случаи недисциплинированности. У Серова они исключались, казались просто невозможными, столь велик и непререкаем был его авторитет как командира.
Ничего не скажешь, хороша эскадрилья у Серова. Под стать командиру. В эти дни мы познакомились и быстро сдружились еще с одним серовцем — Евгением, или попросту Женей, Антоновым. Этого парня можно заметить и отличить в любой здешней компании. Чего стоит одна внешность: высокий, ходит спокойно, немного вразвалочку, и уже в самой походке чувствуется сила, напористость. Лицо открытое, доброжелательное.
Но внешность — это только внешность. У Жени и характер русский — скромный, неунывающий и по-настоящему мужественный. Присмотревшись к нему однажды, Михаил Якушин сказал:
— Если бы нашего Женю отвезти на Марс, то и там бы сразу сказали: «Ну, это русский!»
Антонов — человек живой. Он любит поплясать и пляшет не лихо, залихватски, а словно пава — подбоченившись, плавно, помахивая над головой платочком. Получается у него это очень смешно. Особенно веселятся испанцы. С ними Женя сдружился. Он обучил их даже игре в «Акулину». Испанцы пытались научить его играть в покер, но Женя неожиданно предложил «Акулину». И научил. Представьте веселье, когда он первый раз повязал проигравшему платок, — «Акулина» тотчас же забыла мудреный покер.
В эскадрилье Женя любимец такой же, как у нас Волощенко. Вокруг него всегда люди, шутки, смех. Любит он рассказывать о своем родном городке с милым, поэтичным названием Лебедянь. Рассказывает он с таким чувством, я бы сказал, даже со смаком, что все слушают его с завороженной улыбкой. [123]
Слышишь:
— Эх, братцы! Что бы я хотел съесть из мировых гастрономических изделий? Хотите, скажу? Был бы я сейчас в Лебедяни, отрезал бы ломоть ржаного хлеба, к нему бы соленый огурчик, лучше малосольный, — и мне ничего не надо, никакой причуды современной гастрономии!
И все улыбаются: уж очень он «вкусно» говорит о хлебе и огурчике. И уже ходит по эскадрилье поговорка: «А вот у нас в Лебедяни!..» И почти каждый вкладывает в эту поговорку и светлое, теплое чувство, и грусть по далекой Родине: там ведь у каждого из нас осталась своя Лебедянь...
Мы признаем первенство серовцев в боевых делах, видим, насколько им сейчас труднее, и стараемся всячески помогать своим соратникам. Когда нам удается вести бой вместе с серовцами, каждый чувствует огромное удовлетворение. Но, к сожалению, это случается теперь реже, чем в дни боев над Мадридом. Здесь приходится летать на разные участки растянутого фронта. Бывает, что эскадрилья Серова ведет бой в районе Сарагосы, а мы в эти же минуты сражаемся где-нибудь возле Теруэля. Скверно то, что связь с главным аэродромом, на котором обычно находится командование, в основном телефонная, а такого рода связь не обеспечивает четкого управления авиацией. В результате случается так: наша эскадрилья получает распоряжение немедленно вылететь на подмогу Серову, и хотя на сбор и взлет мы тратим не более трех минут, все же и эта мобильность не помогает, эскадрилья прилетает к месту боя с большим опозданием.
Командование ответило нам определенно: радиооборудования нет и не будет. Но безвыходных положений не бывает. Мы настойчиво ищем и в конце концов находим новые реальные возможности взаимной выручки. Анатолий Серов первым применил воздушных связистов. Его примеру не замедлили последовать другие подразделения. И вот теперь нередко над нашим аэродромом неожиданно появляется самолет, который несколько раз покачивает крыльями. Это означает, что где-то поблизости идет воздушный бой и необходима помощь. Истребители немедленно взлетают и направляются вслед за воздушным делегатом. И теперь, как правило, нам удается подоспеть к району боя вовремя.
Однако этот прием чуть-чуть не подвел нас сегодня. Впрочем, мы ничего не проиграли... [124]
В полдень над аэродромов появилась такая же, как у нас, машина — моноплан. Летчик снизился до бреющего полета, покачивая крыльями. Я тотчас же дал сигнальную ракету — приказание на общий вылет. Не более как через две минуты эскадрилья пристроилась к прилетевшему самолету. По опознавательным знакам я легко установил, что самолет принадлежит соседней испанской эскадрилье. Бой завязался недалеко от Ихара. На испанцев навалилось десятка два «фиатов». Мы подошли в самый разгар боя. В течение нескольких минут итальянцы потеряли три самолета и в панике бросились в разные стороны.
Мы возвратились на аэродром, но не успели зарулить на стоянку, как на горизонте опять появился «делегат». Он летел со стороны фронта прямо к аэродрому.
«Чато»! — воскликнул Панас и бросился к своему самолету.
За ним чуть было не последовали и все остальные, но в этот момент Бутрым крикнул:
— Опомнитесь! Какой «чато»? Самый настоящий «фиат»!
— Действительно итальянец, — пробормотал Панас, приглядываясь к самолету.
Все затихли и стали ожидать, что будет дальше. Панас, раздосадованный своей ошибкой, прибежал ко мне:
— Разреши, Борис, я его сшибу!
— Подожди минутку.
Тем временем «фиат» стал виражить над аэродромом на высоте семьсот — восемьсот метров. «Может быть, заблудился»,— подумал я и попросил Бутрыма:
— А ну-ка, Петр, зажги дымовую шашку, дай ему разрешение на посадку. А ты, Панас, подготовься, если не сядет, догоняй, не дай уйти.
Петр ударил шашку капсюлем о каблук и бросил ее в сторону. И сразу стало ясно, что итальянец заблудился. Увидев сигнальный дым, он по всем правилам искусства, учитывая направление ветра, стал заходить на посадку. При этом он планировал как раз со стороны навеса, под которым мы стояли. Я почему-то невольно вспомнил детство: когда мы, мальчишки, гоняли голубей, бывало, с таким же нетерпением, как и сейчас, ждешь, когда какой-нибудь вислокрылый чужак сядет к тебе на пласку.
«Фиат» с шумом пролетел над самым навесом, так что нас обдало ветром и пылью. Вот он уже выравнивает, сейчас [125] приземлится, но вдруг мотор взревел и самолет снова стал набирать высоту.
— Опознал наши самолеты! — крикнул Бутрым. — Уходит!
Панас кинулся к своей машине.
— Далеко не уйдет! Догоню!
Он быстро вскочил в кабину и, запустив мотор, уже приготовился взлететь, как вдруг «фиат» зачихал, винт остановился. Планируя, вражеский самолет приземлился в полутора километрах от аэродрома.
Не удалось в воздухе — удастся на земле! Панас выпрыгнул из самолета и побежал к легковой машине.
— Быстрей, Маноло, а то еще улизнет!
Маноло направил машину кратчайшим путем, через летное поле. Самолет сильно накренился: у него была поломана левая стойка шасси. Летчик торопливо копошился в кабине, стоя на плоскости. Увидев подъехавшую машину, он выпрямился в струнку и отдал Панасу честь. Затем как ни в чем не бывало спросил на ломаном испанском языке:
— Скажите, где я нахожусь?
— В Испании, — коротко ответил Панас.
— Это я знаю, но чья это территория?
— Наша, — ответил Панас.
— А вы кто?
— Республиканец!
Как рыба, выброшенная на берег, фашистский летчик начал лихорадочно глотать воздух, не в силах ничего сказать, и поднял руки.
— Опустите руки и садитесь в машину, — спокойно приказал ему Панас.
Итальянец оказался зеленым юнцом. Его новый темно-коричневый комбинезон с мудреными застежками чист, словно вчера получен со склада. Летный шлем, перчатки и планшет тоже не носят никаких следов долгого употребления. Кажется, что этого молодчика только что обмундировали и выпустили в первый полет. Впрочем, это почти так и есть. Еще раз мы убеждаемся в том, что фашистская интервенция в Испании приобретает все больший и больший размах. Итальянское командование, так же как и немецкое, производит смены летного состава каждые два-три месяца. Цель ясная: фашисты готовятся к большой войне и стремятся обучить в боевой обстановке возможно больше летчиков. Испанию они цинично рассматривают как учебный полигон. [126]
Однако вояки что-то плохо закаляются в Испании. Заметив у итальянца пистолет в кобуре, я упрекаю Панаса в неосторожности. Он с искренним удивлением смотрит на меня:
— Что ты, Борис! Ты посмотри на него — он трясется как осиновый лист, не может выговорить слова «мама», а если бы и вздумал вытаскивать пистолет, так я его одним щелчком уложил бы.
И в самом деле — откуда появиться закалке у этих молодцов, если воспитывают их идиотски: вдалбливают в голову одно правило: «Знай, что противник слаб и ничтожен, а ты могуч и непобедим». И вот плоды воспитания. До приезда в Испанию пленный слышал, что республиканские летчики бегут с поля боя при первой же встрече с итальянцами. Первый бой «героя» оказался последним.
— Когда начался воздушный бой, — говорит он, трусливо озираясь по сторонам, — я не знал, как выбраться из этого ада. Местность мне плохо знакома. Кончился бензин...
Нет, неинтересный тип! Решаем отправить его в авиационный штаб группы.
В эти же дни на аэродром прибыла врачебная комиссия, вызвавшая большой переполох в эскадрилье. На мой вопрос, чем вызван его приезд, старший врач авиационной группы товарищ Ратгауз ответил, что командование серьезно обеспокоено состоянием здоровья летчиков и приказало осмотреть весь летный состав. Те, кто особенно нуждается в отдыхе, будут отправлены в санатории.
Врачи, не слушая возражений, тут же, на аэродроме, под навесом, расставили свои хитрые приборы и предложили пациентам раздеться до пояса.
Не успели мы исполнить их просьбу, как зазвенел телефонный звонок. Не закончив разговор, я потянулся за шлемом. Петр взял ракетницу, и я утвердительно кивнул. В воздух взвилась ракета. Все бросились к самолетам. Через три минуты мы в компактном строю удалились от аэродрома по направлению к фронту. Врачебная комиссия осталась без пациентов.
К великому огорчению врачей, в этот день нам пришлось вылетать пять раз. Эскадрилья штурмовала марокканские части, которые укрепились на окраинах Бельчите, вела воздушный бой над Ихаром, вылетала на помощь Серову. Никелированные медицинские приборы [127] тускло поблескивали под навесом. Врачи терпеливо сидели возле них.
Но на другой день погода испортилась, и комиссия поработала вволю. Как командир эскадрильи, я спросил вечером у Ратгауза о результатах медицинского осмотра.
— Нервы серьезно пошаливают у всех без исключения, — ответил он. — Очень серьезно! Отдых необходим всем. Абсолютно всем! Разумеется, временно.
И, спокойно оглядев меня профессиональным взглядом врача, спросил неожиданно:
— Сколько вы сделали боевых вылетов?
— У нас у каждого почти по двести с лишним вылетов.
— С какого времени?
— С конца мая.
— Да-а, — протянул врач, — такую нагрузку нельзя назвать двойной или даже тройной. Боюсь, что некоторые из вас скоро станут быстро уставать в воздушных боях.
И снова смотрит на меня, но уже не как врач — с удивлением. Комиссия уезжает. Когда машина скрывается за поворотом, Панас спрашивает:
— Ну, что председатель сказал о наших внутренностях?
— Ничего особенного, — отвечаю я. — «Молодцы, говорит, ребята, все здоровы».
Но от какого-то неприятного предчувствия сосет у меня под ложечкой. Ох не зря навестила нас эта комиссия!
Близится осень, а с ней — нелетная погода. Видимо, это беспокоит фашистов. За лето им не удалось и в малой степени подорвать боеспособность республиканской авиации. Рассчитывать же на решающий успех осенью им совсем трудно. Но вот опять поползли слухи об очередной их затее. И не только слухи... Наша воздушная разведка и наблюдательные пункты точно установили, что противник спешно сосредотачивает свою авиацию на прифронтовых аэродромах западнее Сарагосы. С какой целью? Догадаться не так уж трудно: ясно, что готовят массированный удар по нашим позициям, а скорее всего — по нашим аэродромам. Это подтверждают и пленные летчики, сбитые в последних боях. Все они в один голос показывают, что фашистское командование серьезно обеспокоено своими потерями в воздухе и действительно [128] намерено в ближайшие дни нанести сильный удар по республиканским авиабазам. «Последний удар», — говорят они, вкладывая в эти слова вполне определенный смысл.
Ну что ж, пусть будет еще один «последний»! Посмотрим. Ведь республиканское командование зорко следит за намерениями фашистов. Не сомневаюсь, что оно выработает план, который позволит разрушить замыслы врага. К этому времени советником по авиации был назначен Е. С. Птухин, а его предшественника отозвали в Советский Союз.
И вот раздается телефонный звонок. Товарищ Птухин вызывает на главный аэродром всех командиров истребительных эскадрилий. Срочно!
Евгений Саввич подробно рассказывает об обстановке на фронте, о соотношении авиационных сил, которое складывается явно не в пользу республиканцев. Собственно говоря, все это мы хорошо знаем. Видимо чувствуя это, Птухин неожиданно прерывает плавное течение своей речи и тяжело опускает кулак на расстеленную на столе карту.
— Вот! Вот что нужно сделать — произвести налет на их аэродром Гарапинильос. На этом аэродроме, по предварительным данным, сосредоточено более шестидесяти вражеских самолетов. Мы не можем ждать, когда они поднимутся и ударят по нашим республиканским базам. Не имеем права ждать!
«Правильно! Но почему же пригласили на совещание одних истребителей? — думаю я. — Почему здесь нет ни одного командира бомбардировочной эскадрильи? Ведь речь-то, видимо, пойдет о том, чтоб осуществить удар по вражескому аэродрому?»
— Во время последних боев над Сарагосой и в районе ее, —продолжает Птухин, словно угадав мою мысль,— наша бомбардировочная авиация встречала большие группы истребителей противника и сплошную завесу зенитного огня. Естественно, что мы имели в этих полетах потери. Как избежать их при налете на Гарапинильос? Мы подумали, посоветовались и решили: во избежание излишних потерь провести налет на Гарапинильос без участия бомбардировщиков. Силами одних истребителей.
Серов порывается что-то сказать, взволнованно потирает руки. Мы изумлены и еще не можем осознать всю сложность, а точнее говоря, необычность задачи. Ведь еще нигде, никогда истребители не применялись для [129] штурмовки аэродромов без взаимодействия с бомбардировщиками. У нас нет пушек, нет бомб. Одни пулеметы. Можно ли только пулеметным огнем уничтожить боевую технику, размещенную на земле, и уничтожить не один, не два самолета, а по крайней мере десяток? Иначе налет не даст желаемого результата. Но задача заманчивая, очень заманчивая.
Птухин выслушивает наше мнение. Все мы принципиально согласны с решением командования, но, когда приступаем к разработке плана действий, сразу же видим, что многое для нас неясно, и волей-неволей ограничиваемся недомолвками. И нас вновь удивляет Анатолий: он выступает с глубоко и всесторонне продуманным планом, словно размышлял о предстоящей операции давно и упорно. У Серова тонкое тактическое чутье, ясное предвидение и умение заранее взвесить и рассчитать все шансы на успех.
На аэродроме сразу же созываю всех летчиков. Рассказываю им о задании командования.
— Основная задача — уничтожение фашистских самолетов на аэродроме — возложена на Анатолия Серова, его группа будет состоять из двадцати самолетов «чатос» — И-15. Наша эскадрилья будет непосредственно прикрывать серовскую группу, а эскадрильи Александра Гусева,. Григория Плещенко и Деводченко будут эшелонироваться выше нас. Командование всей объединенной группой возложено на Ивана Еременко. Таким образом, вражеский аэродром будет блокирован с воздуха со всех сторон. Серов просил передать вам, что, если завяжется воздушный бой с самолетами противника, чтобы вы особенно не увлекались, главное, старайтесь не допускать врагов к штурмующим «чатос».
— Представляю себе, какая свалка будет завтра над этим Гарапинильосом! — говорит Панас, пуская кольцами папиросный дым.
— А как ты думаешь, Борис, зениток много у них на аэродроме? — ни с того ни с сего приподнимается с кровати Бутрым.
— Да-а, интересно... — замечает вдруг Волощенко, и каждому ясно, что все в эту минуту думают о том, что ждет серовцев и всех остальных завтра.
Засыпаем поздно, но в пять утра все уже на своих местах. До рассвета минут сорок. После дождя воздух свеж и чист. На востоке занимается заря, еще синеватая, холодная. [130]
Сидя в кабинах, ждем сигнала. Ждем с нетерпением. Вижу, как Панас ерзает в своей кабине. Бутрым сидит, подперев рукой щеку. Минуты тянутся томительно, даже быстрая секундная стрелка на часах движется почему-то вяло. Время — пять сорок две.
И вдруг, заставляя вздрогнуть, взрывается сигнальная ракета. Разом загудели все двенадцать моторов.
Поднимаемся в воздух и идем к реке Эбро. Один из ее изгибов выбрали ориентиром для сбора всех эскадрилий. Летим минут пять — семь. Земля покрыта легкой дымкой. Предметы видны сквозь нее, как через кисею. Приходим точно в установленное время. Над серебряной лентой реки уже кружатся самолеты. Ниже всех в плотном строю «чатос», возглавляемые Анатолием Серовым. Вот он берет курс на цель. В кильватере за «чатос», с небольшим превышением, следует наша эскадрилья. Маршрут выбран кратчайший, но все равно рассвет обгоняет нас. Уже хорошо просматривается впереди лежащая местность. Через десять — двенадцать минут показывается аэродром противника Гарапинильос! Он ясно выделяется прямоугольным светлым пятном на общем рыжеватом фоне местности. Вдали, за аэродромом, неясно различимо нагромождение городских зданий — Сарагоса.
До цели не больше пяти километров. «Чатос» быстро перестраиваются в пеленг. Выполнение всей задачи рассчитано на три-четыре минуты, позволяющие произвести две-три атаки. Мы летим вслед за «чатос», но значительно выше их. Меня больше всего волнует сейчас одно: успеют ли истребители противника взлететь с соседних аэродромов? Успеет ли подняться хоть часть самолетов с Гарапинильоса?
Куда там! Я смотрю на Гарапинильос и не верю своим глазам. Картина совершенно небывалая в боевых условиях: по всему аэродрому в виде буквы «П» расставлено, как по ниточке, не менее шестидесяти самолетов. Это уже не беспечность или зазнайство, это просто ротозейство. Хорошо! За уроком дело не станет.
Строго держась за своим ведущим, «чатос» выскакивают к аэродрому с бреющего полета, молниеносно набрав горкой метров двести высоты. Первым бросается в атаку Анатолий Серов, и почти тотчас же на земле вспыхивает один из «фиатов». Почин сделан! Вслед за Анатолием открывают огонь Антонов, Короуз — вся группа. Через минуту один за другим над аэродромом встают восемь дымных, огненных факелов. С оглушительным грохотом [131] взрываются бомбы, подвешенные на фашистских самолетах, и в щепки разносят рядом стоящие машины. Сильный ветер разносит огонь по всему аэродрому.
Анатолию и этого мало — он производит третью, четвертую атаку... Летчики вошли в азарт и пикируют буквально до двадцати метров, в упор расстреливая вражеские самолеты. В клубах дыма ясно различимы две полосы горящих самолетов, окаймляющие аэродром двумя жаркими высокими стенами огня.
Едкий запах дыма, гари доходит до нас. Мы по-прежнему кружимся на «втором этаже», но, глядя на то, что происходит на земле, так хочется тоже ринуться вниз! Тем более что истребители противника не появляются — видимо, их основная масса сосредоточена на этом аэродроме. Вначале по «чатос» вели огонь два зенитных пулемета, но нам не пришлось заняться ими — кто-то из летчиков Серова быстро приглушил их.
Однако приказ есть приказ, и мы продолжаем прикрывать действия серовцев. Картина сверху потрясающая. Горят самолеты, взрываются бомбы на бомбардировщиках. Огромные клубы дыма беснуются по всему аэродрому. Кое-где от самолетов уже остались только докрасна раскаленные бесформенные каркасы. И смешно— беспрерывно бьют сарагосские зенитки, ведут ураганный, но бесполезный огонь. Целое облако разрывов висит между городом и аэродромом. Ни один из снарядов не достигает своей цели.
Атаки серовцев ослабевают. Видимо, боеприпасы подошли к концу. Серов подает сигнал сбора и ведет истребители уже другим маршрутом на свои базы, а Иван Еременко подхватывает все самолеты И-16 и ведет нас на новую цель. Недалеко от пылающего аэродрома вдоль шоссе растянулась автоколонна. Цель не запланированная, но инициатива Ивана Еременко самая подходящая. Теперь горят десятки автомашин. Очень разумно получилось!
Еременко дает сигнал, и мы держим путь на свои аэродромы. Я несколько раз оборачиваюсь — взрывы на летном поле продолжаются. Пылает весь аэродром. Едва ли с таким чудовищным пожаром справятся технический персонал и охрана авиабазы франкистов.
Возвращаемся домой. Летчики выпрыгивают из машин и спешат рассказать о случившемся механикам. Ни одна бомбардировка не давала подобного результата. Блестящая, заслуженная победа! [132]
Через несколько дней пленные летчики показали: «На аэродроме Гарапинильос уничтожено сорок самолетов. Большая часть оставшихся выведена из строя и требует длительного ремонта. В бессильной ярости фашистское командование обрушилось на охрану и зенитчиков, которые разбежались во время штурмовых действий республиканских самолетов. На следующий день после налета двадцать солдат были выстроены вдоль линии сгоревших самолетов и расстреляны на месте».
Республиканцы высоко оценили успех серовцев. Через несколько дней до нас дошел слух: испанское командование обратилось к Советскому правительству с ходатайством о присвоении Анатолию звания Героя Советского Союза.
— Это правда, Анатолий? — звоним мы Серову.
— Не знаю. Не загадывайте вперед.
В последних числах октября наша эскадрилья перебазировалась на аэродром вблизи небольшого городка Сабадель, у самого подножия живописных гор. Отсюда мы летаем на прикрытие портов Барселоны и Таррагоны — фашисты часто пытаются производить налеты на них с острова Майорка.
Мы разместились в маленькой гостинице из пяти-шести комнат, занимающих весь второй этаж. Внизу — столовая. Прикрытый сверху позолоченными осенью кронами деревьев, Сабадель пришелся нам по душе. За какие-нибудь полчаса его можно обойти кругом. На улицах всегда тихо. По утрам хозяйки подметают мостовые метлами из олеандровых веток. За оградами — чистые желтеющие палисадники с синими, пунцовыми, оранжевыми цветами на клумбах.
Первый раз за все время пребывания в Испании мы оказались в тылу, хотя и продолжаем выполнять боевую работу. Но по сравнению с фронтом это настоящий отдых. На каждого летчика приходится не более одного вылета в два дня. Поэтому мы придерживаемся здесь такого правила: два звена дежурят на аэродроме, а третье располагает собой по собственному усмотрению.
Свободного времени теперь у нас уйма. И мы с наслаждением гуляем по городу, знакомимся с нравами и бытом испанцев. Здесь сохранились в неприкосновенности не только довоенные, но и более давние обычаи.
Вот наступает доминго — воскресенье. Доминго в [133] Испании — святая святых: этот день должен быть до последней минуты отдан отдыху, работать в воскресенье просто неприлично. Война, конечно, внесла в этот обычай существенные коррективы, но в основном только на фронте. Правда, и на фронте воскресные дни не отличались особым боевым напряжением: войска тоже в какой-то мере отдыхали, иногда наступало даже почти полное затишье — изредка лишь прозвучат отдельные выстрелы. Но, во всяком случае, в боевой обстановке воскресные традиции существенно нарушены.
Зато в Сабаделе эти традиции остаются нерушимыми. Ранним утром над городом поднимаются бесчисленные синие дымки: хозяйки готовят кушанье на целый день. К полудню по крайней мере половина жителей высыпает на улицы. В палисадниках томно воркуют гитары. Девушки, обнявшись, ходят из конца в конец улицы, напевая песенки, — это нечто вроде репетиции. По-настоящему, во весь голос, они запоют вечером, при звездах. К вечеру в доме трудно найти даже стариков. Молодые гуляют по улицам, те, что постарше, сидят в садиках — пьют вино, лакомятся фруктами. И во всех концах города звенят старинные романсы и новые песенки, льются сладчайшие серенады. Тихий Сабадель превращается в филармонию.
Хорошо! Но не совсем... Пусть кто-нибудь попробует приехать в Сабадель в воскресенье. В гостинице не найти ни администратора, ни служанок, на всех без исключения магазинах, ларьках вы увидите опущенные жалюзи. Даже чистильщики обуви предпочитают в этот день гулять, а не чистить ботинки. Впрочем, с голоду здесь не умрешь. Народ в Сабаделе радушный. С продовольствием туговато, как и везде, но для гостя поставят на стол последнее. Нельзя и пытаться отказываться: обидятся не на шутку. Гостеприимство сабадельцев мы оценили в первые же дни пребывания в городе.
Прошло всего три-четыре дня после нашего прибытия, а горожане уже специально поджидают нас вечером у подъезда гостиницы, чтобы потолковать о Советском Союзе, о котором они слышали больше небылиц, чем правды. Побеседовать с человеком из Советского Союза для них огромное удовольствие. Они слушают, не прерывая.
В течение нескольких дней жители узнали имена всех летчиков. Идешь по улице, а из инжирного садика несется:
— Камарада Борес! Зайдите! [134]
А в доминго хоть и не показывайся на улице. Окружат еще у подъезда гостиницы, поведут в свой садик, усадят за стол и ни за что не отпустят, пока не отпробуешь всех фруктовых богатств Сабаделя.
Наибольшую любовь испанцев снискал Волощенко. Он кумир Сабаделя. Идти с Волощенко по улице — мука. Трещат, открываясь, тростниковые жалюзи:
— Добрый день, камарада Волощенко! А на противоположной стороне перегнулась через изгородь девушка:
— К нам, к нам заходите! Забыли!
И надо отдать должное Волощенко — каким-то чудом он умудряется поговорить со всеми, никого не обидев. Сейчас, беседуя с испанцами, он соблюдает иную, чем прежде, языковую пропорцию: на десять испанских слов у него приходится два-три русских, не больше. И так как к этим словам добавляются еще выразительная жестикуляция и мимика, то нетрудно убедиться, что собеседники понимают его прекрасно. А если знать, что Волощенко смеется так заразительно и непосредственно, что может рассмешить самого унылого меланхолика на свете, то окончательно станет ясным, какой чудесный человек русский летчик.
В воскресенье Волощенко исчезает из гостиницы ранним утром и возвращается, когда замирают последние песни. В доминго его можно увидеть на каменной скамеечке возле какого-нибудь домика, где он вместе с девушками щелкает орехи, или за полисадником, где, уминая за обе щеки яблоки, он рассказывает им какую-нибудь смешную историю.
Сабадель, Сабадель... Самые светлые, самые лучшие воспоминания об Испании были бы связаны именно о тобой, если бы не трагический нелепый случай, если бы не свежая могила, которую оставили мы на твоем маленьком кладбище...
Несчастье всегда обрушивается на летчиков внезапно. Прекрасно начался тот день. Накануне вечером я договорился с Панасом, что утром мы махнем за город, осмотрим руины старинного замка, построенного много веков назад. Маноло выяснил, что туда можно проехать на машине. Чуть свет мы поднялись, пожелали Волощенко и Бутрыму счастливого дежурства на аэродроме и двинулись в путь.
Дорога оказалась малоудобной для езды, но зато удивительно живописной. Чем выше мы поднимались в горы, [135] тем шире открывались перед нами картины дикой, почти не тронутой человеком природы. Огромные каменные глыбы причудливой формы порой нависали над самой дорогой. Ветвистые деревья, держась оголенными корнями за края отвесных обрывов, казалось, вот-вот упадут вниз. Минут через сорок мы выехали на небольшое плато. К нашему удивлению, здесь прилепились к скалам несколько глинобитных хижин.
— Может, зайдем, попросим воды? Пить что-то хочется, — предложил Панас.
Маноло остановил машину у крайнего домика. За забором, сложенным из камней, старик не торопясь разбивал мотыгой комья земли. Он не заметил нас или просто не обратил внимания на приезжих. Маноло открыл калитку и, войдя во дворик, попросил воды. Старик, ни слова не говоря, прислонил мотыгу к дереву и не спеша направился в дом. Через некоторое время он вышел, держа в руках глиняный кувшин и такую же глиняную шершавую кружку. Внимательно, из-под нависших бровей, осмотрел нас. Что заинтересовало его? Скорее всего, чужая речь: мы переговаривались с Панасом по-русски.
— Кто эти люди? — спросил он, приблизившись к Маноло.
— Русские летчики, — ответил тот.
Старик еще пристальнее посмотрел на нас и неожиданно опрокинул кувшин, разом вылив всю воду на землю. Маноло растерялся.
— Зачем, отец, ты вылил воду? — закричал он.
— У меня нет для русских воды, — выпрямляясь, сказал старик, и в его голосе зазвучали торжественные нотки. — У меня есть для них только виноградное вино!— Положив сухую руку на плечо Панаса, он пригласил: — Зайдите ко мне!
Мы начали было отказываться, благодарить за приглашение, но старик и слышать ничего не хотел.
— Нет, нет, не отказывайте старому человеку! Мне нельзя отказывать. Мне немного осталось жить, и может, я больше никогда не увижу русских.
Хозяин вытер чистой тряпкой скамейку, усадил нас за стол, стоявший под оливковыми деревьями, и принес из погребка в том же самом кувшине холодного виноградного вина и чашку моченых маслин.
— Куда едете? — спросил он, присев рядом. Мы объяснили ему.
— Туда вам сейчас не попасть, — покачал головой [136] старик. — На днях случился обвал, всю дорогу засыпало, а пешком идти далеко. Лучше отдохните у меня и поезжайте обратно.
Панас обрадовался! Конечно, останемся, что хорошего в развалинах какого-то замка!
Разговорились. Старик жил один. Сыновья ушли на фронт, а старуха недавно умерла.
— Трудно, падре, одному? — спросил Панас.
Старик усмехнулся:
— Мне не трудно, мне скоро на покой, это вот вам трудно, молодым, у вас вся жизнь впереди. И вздохнул.
— Мы к лишениям привыкли. Вот они, все на виду! — И он широко развел руками.
Мы недоуменно посмотрели по сторонам: о чем он говорит?
— Не понимаете? Молоды еще, вот и не понимаете,— с отеческой снисходительностью сказал старик. — Посмотрите-ка, сынки, на этот клочок земли. Из него мой отец, я и мои сыновья вынули столько камня, что его хватило сложить вот этот домик и эту стену вокруг. А камень все растет и растет из-под земли. Нет, и внукам нашим не перетаскать его. Сколько бы ты его ни выбирал, еще больше останется. Да-а, много слез и пота впитала эта земля, а дает она самую малость, только чтобы не умереть от голода.
Мы смотрим на старика, на его нищее поле, и в памяти невольно всплывают десятки рассказов о многострадальной судьбе испанских крестьян. Пожалуй, нигде в Европе нет таких живучих пережитков феодализма, как в Испании. Однажды нам довелось прочитать в газете «Эль-соль» о том, как в Мадрид из провинции Логроньо пришли ходоки с просьбой снять с них какой-то налог. Тридцать крестьянских семейств деревни Соляр каждый год уплачивали этот налог натурой — пшеницей, вином, домашней птицей. Получала этот налог местная кулацко-помещичья комиссия и распределяла между своими членами: одному — пшеничку, второму — курочек, третьему — вино. Министерство земледелия заинтересовалось: что за налог? И выяснилось: в 800 году (в восьмисотом!) вестготский король дон Рамиро де Леон дал землю нескольким крестьянам, обязав их одновременно быть стражами против мавров. Королевские стражи! Титул, честь! За эту «честь» крестьяне должны были ежегодно выплачивать королю оброк натурой. Прошло больше [137] тысячелетия — сгнили многие десятки королей, а потомки королевских стражей продолжали из года в год вносить налог. Беседуя, мы забыли о времени. Спохватились, когда солнце уже стояло в зените. А мы обещали вернуться к обеду домой. Прощаемся со стариком. Он долго жмет нам руки, словно не хочет расставаться.
Спустившись в Сабадель, мы сразу заметили, что размеренная, спокойная жизнь городка чем-то нарушена. Люди собирались на улицах группами, тревожно беседовали. Подъехали к гостинице. Навстречу нам выбежала хозяйка:
— Камарада Борес! У вас на аэродроме несчастье. Самолет разбился, и, кажется, камарада Волощенко...
Женщина закрыла лицо руками и заплакала. Мчимся на аэродром. Панас сидит согнувшись, смотрит в одну точку. Издали замечаем толпу людей у стоянки. Летчики молча расступаются, увидев нас.
На траве — изуродованное тело Волощенко, покрытое самолетным чехлом.
— Час назад, — медленно говорит Бутрым, — над аэродромом появился фашист. Разведчик. Волощенко увидел его первым и сразу решил взлететь. По-видимому, наблюдал только за разведчиком и, понимаешь, не заметил впереди вон то дерево. Вот и все...
Я смотрю туда, куда показывает Петр, и вижу рядом с разбитым самолетом расщепленное, как от удара молнии, дерево, разбросанные сучья. Дикий, нелепый случай...
И вот мы хороним Волощенко. Несем гроб на руках до самого кладбища. За гробом движется огромное для Сабаделя шествие. Все жители провожают в последний путь своего любимца — камарада Волощенко. За гробом идут девушки с венками из живых цветов. За ними пожилые люди, замыкают шествие старики. Женщины одеты в траур, многие тихо плачут.
Кладбище еле вмещает всех пришедших проститься с русским летчиком — собралось не менее трех тысяч сабадельцев. Наступают последние минуты прощания. Вперед выходит председатель городского самоуправления.
— Я не был лично знаком с храбрым летчиком камарада Волощенко, — говорит он. — И я горько сожалею сейчас об этом. Только замечательной души человек может привлечь к себе любовь всего города. Я вижу здесь и старых и молодых, я вижу детей и глубоких стариков. [138] Мир твоему праху, русский герой. Сабадель будет всегда помнить тебя.
Через несколько дней мы получили приказание перебазироваться на аэродром Реус, еще ближе к морю. На фронте наступило затишье, вызванное осенней непогодой, непрерывными дождями. Но возле моря фашистская авиация, преимущественно бомбардировочная, продолжала действовать активно.
Узнав, что мы покидаем Сабадель, председатель городского самоуправления от имени горожан попросил разрешения прийти на аэродром, чтобы проводить летчиков. Мы крепко сдружились с сабадельцами, и, если бы они пришли на проводы без всякого разрешения, мы были бы только рады.
Ранним утром к аэродрому потянулась вереница горожан. Люди несли громадные букеты осенних цветов, а некоторые — красные флаги. Все оделись так, как одеваются только в доминго. А день был будничный. Народ со всех сторон обступил стоянку самолетов. Каждый хотел пожать нам на прощание руку.
Эскадрилья взлетела и сделала прощальный круг. В последний раз прошли мы над местом, где похоронен Волощенко, и развернулись в сторону моря.
И вот мы в Реусе. Несем береговую охрану, встречаем республиканские корабли, ведем разведку. Вместе с нами на аэродроме базируется эскадрилья бомбардировщиков, укомплектованная советскими и испанскими экипажами. Командует ею наш летчик-доброволец Александр Сенаторов.
У Саши Сенаторова немало побед в воздушных боях. Он первый в Испании разработал новые боевые порядки бомбардировщиков, позволяющие одинаково успешно обороняться и нападать. Он в совершенстве владеет штурманским искусством и на труднейшие задания водит летчиков сам. Это прирожденный летчик-бомбардировщик, и мне трудно представить себе его истребителем или, скажем, разведчиком, так же как Серова нельзя представить себе никем другим — только истребителем. О сенаторовской эскадрилье знает вся республиканская Испания.
Однако долго работать нам с этой эскадрильей не пришлось. Вскоре меня вызвали в штаб и приказали немедленно перебазироваться в Мадрид, на знакомый аэродром Варахас. [139]
О нашем перебазировании узнают сенаторовцы. Собираются на стоянке. Саша озабоченно спрашивает меня:
— Чем объяснить, Борис, что вас опять отправляют на Центральный фронт? Ведь пока там относительно тихо.
— Говорят, что сейчас в Мадриде базируются всего две республиканские эскадрильи истребителей. Для Мадрида это маловато: и до Гвадалахарского фронта рукой подать, а на этом фронте схватки с фашистами в воздухе происходят почти ежедневно.
— Понятно, — вздохнул Сенаторов и протянул мне руку. — Ну что же, ни пуха ни пера вам, братцы!
Поселяемся мы в том же Бельяс Артэс, в центре Мадрида. В комнатах все осталось по-старому. Висит даже фотография девушки, которую Александр Минаев когда-то вырезал из журнала и приколол над своей кроватью. Опустел только бассейн: холодно, не до купания. И нет старичка швейцара с его трогательными «уна, дос, трес...» Говорят, уехал в деревню, на покой.
Мадрид выглядит суровее прежнего. Каждый месяц войны откладывал на облике города свой отпечаток. Улицы опустели. Большинство магазинов закрыто. По дорогам беспрерывно проходят воинские части. Днем и ночью дежурят усиленные патрули. Три-четыре оставшихся во всем городе кинотеатра работают один-два раза в неделю.
Продолжается и наша боевая работа. Уже в первые три дня мы сбили три фашистских самолета. По одному на день — не так плохо. За это же время мы выполнили несколько разведывательных заданий. Правда, один из полетов чуть не окончился для нас трагически.
Эскадрилье предстояла сложная задача: произвести одновременно разведку нескольких дорог в тылу противника на Гвадалахарском фронте. Мы решили вначале лететь всей эскадрильей, а затем разойтись по разным направлениям. Благополучно дошли до развилки трех дорог в двадцати километрах за линией фронта и уже чуть было не разошлись по своим маршрутам, как вдруг один из летчиков резко развернулся. Десять «мессершмиттов» шли на нас в атаку.
Силы почти равные, это хорошо. Мы принимаем бой. Фашистские истребители рассчитывали на внезапность своей атаки. Теперь они растерялись, не сумели найти новый план боя и начали отходить в глубь своей [140] территории.
Кажется, все нормально, можно продолжать полет. Но что это? Самолет Панаса снижается? Я лечу вслед за ним, подхожу к нему почти вплотную и вижу, что правая плоскость его самолета во всю ширину распорота вражеской пулей. Не глядя по сторонам, весь устремившись вперед, Панас настойчиво тянет к линии фронта. Распоротая плоскость уже вздулась, с ужасом я замечаю, как от крыла начинают отделяться куски верхнего покрытия: отлетел один кусок фанеры, другой, третий...
— Тяни, Панас! Тяни, дорогой! — кричу я, будто он может услышать меня.
Он тянет, тянет, вкладывая в управление машиной все свои силы, все свое умение, воюя за каждую сотню метров.
Половина крыла уже оголена и похожа на решетчатый скелет. Вот-вот самолет потеряет устойчивость. Инстинктивно вся эскадрилья прижимается к нему плотнее: если бы можно было, как на земле, подхватить падающего человека, уберечь его, защитить!
Еще один кусок фанеры отрывается от плоскости.
— Спеши, Панас, не медли! — кричу я что есть мочи и в это же мгновение вижу, как он хватается рукой за край кабины и, пересиливая сопротивление встречного потока, ложится грудью на борт. Самолет резко накреняется, и в тот же момент Панас соскальзывает в бездну. Где-то далеко внизу появляется белое пятнышко — купол распустившегося парашюта. Я даю сигнал Петру, чтобы он вел эскадрилью, а сам устремляюсь вниз. Парашют, распластавшись, лежит на земле. Панас с пистолетом в руке пробирается между огромных камней в сторону своей территории. Вокруг ни души. Увидев мой самолет, Панас, протестуя, машет рукой: «Уходи! Будешь кружиться надо мной — дашь противнику знать о моем местонахождении». Сообразив это, я сразу же улетаю вслед за эскадрильей.
Солнце уже заходило за горы, когда мы произвели посадку. Механик Панаса бегал от одного летчика к другому, спрашивая одно и то же:
— Скажите, он жив? Он не разбился? Вы видели его живым?
Маноло даже попросил разрешения поехать на тот участок фронта, где приземлился Панас, и разузнать все, что можно. Его поддержали:
— Езды туда не более трех часов. Пусть едет!
С Маноло отправился механик Панаса. И вот проходит [141] шесть, восемь часов, а Маноло не подает никаких сигналов. Наступает утро. У всех один вопрос:
— Маноло не вернулся?
Часто смотрим на дорогу. И потому вначале не обращаем никакого внимания на показавшийся вдали самолет. Но самолет приближается к нам. Вот он уже с оглушительным ревом проносится над аэродромом. Ликуя, восторженно делает одну восходящую бочку за другой.
— Панас! Панас! — раздаются крики. Самолет приземляется, и из него действительно вылезает Иванов.
— Чудо! — удивляются летчики. — Ты что, волшебник, что ли?
Панас рассказывает: минут через двадцать после приземления он встретил республиканских солдат. Те тотчас же провели его к командиру, который выделил для летчика машину. Панас отправился на наш аэродром. Но по дороге вздремнул, а шофер спутал адрес и привез его на аэродром к нашим соседям. На счастье, у соседей оказались два резервных самолета. Панас спокойно переночевал, а полчаса назад вылетел к нам.
— Вот и все. Просто и хорошо! — заключает Панас.
Этот случай долго служит предметом оживленных разговоров, но вот однажды звонок — меня вызывают в аппаратную, и связист медленно читает распоряжение:
— «Смирнову вылететь по готовности на КП. Птухин».
Тороплюсь. Лечу в Валенсию. Чувствую, что опять какое-то важное решение ждет нашу эскадрилью. На КП мне пришлось немного обождать. Советник был занят, а когда освободился, дружески спросил, как наши дела, и смотрел на меня так, будто я знаю, о чем пойдет речь.
Не люблю я эту отвлеченную фразу «как ваши дела?». Всегда за нею следует неожиданный поворот в разговоре.
— О наших боевых делах вы знаете, — отвечаю я.
— Я спрашиваю о другом. Как вы себя чувствуете? Как здоровье других летчиков?
— Здоровье нормальное. Чувствуем себя хорошо.
— Так и знал! — смеется Птухин. — Хоть бы один летчик признался, что чувствует себя неважно! — Командующий открывает ящик стола и достает мелко исписанный лист бумаги. — М-да... А между тем — читайте-ка!
Он передает мне акт медицинской комиссии. Внимание [142] мое сразу же привлекают слова, подчеркнутые красным карандашом: «...Абсолютно необходим продолжительный отдых с прохождением соответствующего курса лечения... Иначе в ближайшее время многие летчики могут оказаться не способными к полетам ввиду крайнего физического и нервного истощения».
— Да, но...
— Никаких «но»! — внушительно прерывает меня Евгений Саввич. — Летная школа в Алкасарес выпустила новый большой отряд испанских летчиков. Они заменят вас. Иначе и вы не сможете отдохнуть, и молодые летчики останутся не у дел. Сами знаете, машин у нас мало.
Я возражаю; как всякий пытающийся доказать недоказуемое, стараюсь быть изворотливым в своих доводах:
— Молодые летчики не обладают боевым опытом, целесообразнее было бы влить их в наш состав.
— На всех у вас не хватит машин, — просто отводит этот довод Птухин.
— Но мы не настолько устали!
— Вы уже знакомы с актом комиссии. По-моему, этот акт объективен.
Евгений Саввич смотрит на меня пристально и, мне кажется, с огорчением.
— Помните, — тихо говорит он, — мы не можем допустить, чтобы вы раньше времени вышли ив строя. Вы еще понадобитесь.
Прошло несколько дней. По-прежнему с утра до вечера мы летали на боевые задания. О разговоре с советником я, конечно, рассказал своим друзьям. Так как я рассказывал в той же последовательности, в какой происходил разговор, то реакция слушателей менялась так же, как и моя: вначале негодование, возмущение, уверения в полном здоровье, затем постепенное согласие.
И вот наступает памятный день — 20 декабря. Утром меня вызывают к телеграфному аппарату. Волнуясь, смотрю на узкую белую ленту, испещренную точками и тире. Она медленно ползет из-под валика. Я тороплю телеграфиста:
— Читай! И он читает:
— «Перегнать самолеты для сдачи. Посадка — Валенсия».
Отвечаю коротко:
— Понял, выполняю.
Кладу телеграфную ленту в карман и выхожу на аэродром. [143] В последний раз поднимаю ракетницу и даю сигнал на вылет. Летчики врассыпную бросаются к своим самолетам. Усаживаюсь в кабину, обращаюсь к механику:
— Хуан! Передай инженеру — после вылета немедленно перебазировать все имущество на Валенсийский аэродром. Мы произведем посадку там. А ты, Маноло, позаботься забрать из общежития все личные вещи летчиков. И приезжайте скорее.
В последний раз мы над Мадридом. Проносимся низко, над самыми крышами, и разворачиваемся на Валенсию.
Я чувствую, что летчики недоумевают. Ведь я им не объяснил цели полета. Они думают, что это очередной боевой вылет, и не понимают, почему я держу курс на десять градусов восточнее, чем обычно, когда мы летали на Гвадалахарский участок фронта. Панас пристраивается ко мне и старается показать, что на Гвадалахару нужно лететь немного левее. Я улыбаюсь в ответ, отрицательно покачиваю головой и показываю рукой — идти прямо. Через несколько минут всем стало ясно, что мы летим не на фронт, а в тыл.
После посадки ко мне подбегает взбудораженный Панас:
— В чем дело, Борис? Почему мы прилетели сюда? Неужели пришло распоряжение?
— Да. Нам приказано сдать самолеты.
И вот наступил час расставания. Механики приехали на автомашинах ночью и, не ложась спать, принялись чистить, подкрашивать наши машины. Мы заблаговременно съездили в город, накупили механикам подарков. Кто знает, как сложатся обстоятельства.
Передаю подарок Хуану, он берет его машинально.
— Я многим тебе обязан, Хуан, — говорю ему. — И прежде всего тем, что сейчас живой и невредимый.
— О! Камарада Борес! Как я рад за вас! Вы увидите свою Родину — Советский Союз!
Из-за поворота дороги показывается автобус — едет наша смена. Мы идем навстречу молодым летчикам. Высовываясь из машины, они приветствуют нас: «Салуд, камарадас!» Объятия, поцелуи, возгласы. Что же это — прощание или встреча?
И то и другое. Минут пять назад я видел, как Бутрым и высокий испанец улыбались, похлопывая друг [144] друга по плечу, а сейчас уже разговаривают серьезно, загрустили.
Панас стоит возле своего самолета и нежно гладит его рукой, словно живое существо. Рядом с ним — молчаливый, задумчивый испанец. Механик Панаса, потупясь, смотрит куда-то в сторону.
Если хотите хорошо расстаться — не затягивайте расставания.
— Товарищи! — говорю я. — Пора ехать.
— Подожди минутку, Борис, — просит меня Панас.
Он вытаскивает карандаш и смущенно выводит на борту самолета свое имя. Улыбнувшись, испанский летчик немного ниже вписывает «Хосе» и заключает оба имени в кружок.
С той минуты как мы передали свои самолеты испанским летчикам и остались, как говорят, безлошадными, небо стало для нас вдруг каким-то далеким, недосягаемым, а ведь еще вчера наша жизнь, мысли, все действия были подчинены только ему...
Мы знали, вернее, догадывались, что до отъезда остались считанные дни, а когда именно, этого никто из нас сказать не мог. Сложность переезда границы из сражающейся Испании во Францию требовала тщательной подготовки, соблюдения осторожности. Мои товарищи по эскадрилье уже уложили вещи, привели себя в надлежащий вид и ждали дальнейшего распоряжения.
Шли последние дни декабря. Новый, 1938 год мы встретили с хорошим настроением в предчувствии скорой встречи с родными и близкими, а утром 3 января меня вызвал к телефону товарищ Птухин и сказал:
— Сегодня вечером в шесть приезжайте ко мне, захватите личные вещи.
— А как же остальные товарищи? — спросил я.
— Они отправятся вслед за вами.
День стоял пасмурный, сыпала снежная крупа, дорога обледенела, Маноло вел наш старенький, видавший виды «фордик» как-то особенно осторожно. Молчали. Я понимал его, да и как не понять! Мы стали настоящими боевыми друзьями, а от расставания никуда не денешься. Хотелось сказать другу самые хорошие слова, а их почему-то стало трудно подбирать, и вместо слов я вынул блокнот, написал крупными буквами свой российский адрес и отдал листок Маноло: [145]
— Пиши обязательно! А еще лучше — приезжай сам.
Маноло кивнул в ответ, перебросил руку с руля на мое плечо и задумчиво сказал:
— Был камарада Борес в Испании, оставил свой след и с чистой совестью поехал домой. Хорошо, очень хорошо!
— А иначе и быть не могло, — заметил я.
— Почему не могло? — возразил Маноло. — Многие не уедут. Те, кто лежит в нашей земле, станут ее частицей на века.
Да, Маноло был прав. Война и смерть — родные сестры, трудно вырваться из их цепких объятий. В багажнике машины рядом с моими вещами стоит небольшой чемоданчик Саши Минаева. По всем фронтам Испании я возил его с собой, теперь везу домой, на Родину.
На окраине города Лерида располагался штаб советника по авиации Евгения Саввича Птухина, здесь же находился и Филипп Александрович Агальцов — заместитель советника по политической части. Они встретили меня очень приветливо, по-братски, даже заметили, что я немного похудел, но Евгений Саввич решил успокоить меня, сказав, что в воздушных боях мне осталось участвовать недолго, и то от случая к случаю — во сне. Мы с Агальцовым рассмеялись, а Птухин показал письмо одного нашего товарища, который вернулся на Родину раньше и оттуда писал:
«Мыслями живу все еще в Испании, а ночами иногда продолжаю воевать с фашистами то над Мадридом, то над Гвадалахарой».
Евгений Саввич сообщил, что с минуты на минуту приедут мои попутчики, выпьем посошок — и в добрый путь.
— Да вот и они!
У парадного входа особняка остановилась машина. Первым шагнул на крыльцо Александр Сенаторов, за ним Владимир Шевченко и Иван Душкин, все из прославленной группы бомбардировщиков, которой командовал Сенаторов. Видимо, никто из них не знал, что вместе с ними еду я, и Сенаторов с присущим ему юмором спросил:
— Неужели на трех бомбардировщиков такое мощное сопровождение из истребителей?
В той же шутливой форме Агальцов ответил:
— На границе сейчас сложная обстановка, и поэтому [146] мы подбираем группы отъезжающих по принципу соответствия друг другу.
Сели за стол. Разговор сразу зашел о Родине. Евгений Саввич и Филипп Александрович искренне радовались за нас. Мы чувствовали, что они тоже живут в эти минуты нашими мыслями. Родина есть Родина, и никто из нас не в силах скрыть свое волнение, когда речь идет о возвращении домой.
В обстановке, когда уже пора прощаться, куда-то исчезают нужные слова. Обращаясь ко мне, Птухин, конечно, хотел сказать самое приятное:
— Приедешь в свою бригаду, а тут тебе и путевка семейная в Крым или на Кавказ...
— Нет, нет, Евгений Саввич! Я не в санаторий, я сразу домой, в Самару, на Волгу.
Птухин задумчиво посмотрел куда-то в пространство и, хлопнув меня по плечу, воскликнул:
— Правильно! Туда, где родился, надо заглянуть в первую очередь...
От Лериды наш путь лежал по шоссе в горной местности с головокружительным серпантинным профилем и разницей по высоте от ста до двух с половиной тысяч метров над уровнем моря. Ехать нужно было через провинциальные города Манреса и Жерона.
За двадцать километров до пограничного французского местечка Сербер, в пункте Фигерас, в мою машину села молодая женщина, поздоровалась, села, как хозяйка, не спрашивая разрешения, не интересуясь, куда мы едем. Маноло кивнул мне, дескать, так надо. И только. когда я проявил, не помню чем, свое неудовольствие, она сказала:
— Слушайте внимательно, Борес!
Я насторожился. Что за ерунда! Меня так называли испанцы, у них было другое ударение в произношении моего имени.
— Товарищ Смирнов, не волнуйтесь! Я просто назвала вас так, как называли все здесь.
— Зовите как угодно, была бы только польза. Слушаю вас.
— Через несколько минут мы будем на железнодорожной станции Сербер, — пояснила моя спутница. — До отправки поезда все время соблюдайте этикет вежливости, ухаживайте за мной, делайте вид, что внимательно слушаете меня, по возможности реагируйте на мои жесты, а перед отходом поезда поцелуйте в щеку. [147]
Все стало ясно. Эта маленькая инсценировка требовалась по ходу дела.
— А мои друзья? — поинтересовался я.
— Не беспокойтесь, они будут идти в пяти шагах сзади нас, поедут в том же вагоне.
Я в ответ кивнул, а сам подумал: «Им, конечно, хорошо, они только наблюдатели, а что я буду делать, когда начнется этот водевиль?»
Машина остановилась. Сопровождающая вполголоса сказала:
— Маноло и другой шофер останутся здесь, им дальше нельзя.
Я понял, что пора выходить. Мы обнялись с Маноло, не выходя из машины, потом я выскочил и открыл заднюю дверцу. Выходим на перрон. Я держу незнакомку под руку и не узнаю ее: она брызжет весельем, все время меняя интонацию, то громко, то полушепотом что-то болтает на французском языке, кокетливо щекочет меня по лицу маленьким букетиком гвоздик, а я так до сих пор и не знаю: впопад или нет кивал, улыбался и даже один раз громко засмеялся и обнял ее.
Остановились у входа в вагон. Подошли мои друзья, и спутница мгновенно перебросила свой мостик внимания на них. Французскую речь они восприняли как должное, а Сенаторов пытался даже что-то ответить. (И когда она успела включить их в эту историю, просто удивительно!)
Раздался второй звонок. Спутница смотрит на нас совсем уже не так, как веселая парижанка, а внимательно, с доброй скромной улыбкой человека, на котором лежит большая ответственность за нашу судьбу на определенном участке пути нашей жизни. Экспресс Сербер — Париж вздрогнул и, набирая скорость, ринулся в ночную тьму.
В Париж мы прибыли в полдень. Нас встретил какой-то человек, который стал нашим наставником в дни пребывания в Париже, заботился о конспирации, о подготовке необходимых нам документов, о других подобных вещах.
В первый же день пребывания в Париже нас ожидал сюрприз. Поселили всех в одной из лучших гостиниц и сказали:
— Отдыхайте, домой поедете не раньше чем через две недели.
Всего можно было ожидать, но такая задержка в пути нас ошеломила. И какая в этом необходимость? А необходимость [148] была. Пересечение нескольких границ капиталистических стран требовало тщательной подготовки безопасного проезда, ведь отношение к Советскому Союзу со стороны европейских государств было далеко не добрососедским. Чего стоила только одна панская Польша Пилсудского! Там любой случай могли использовать против каждого из нас с одной целью — учинить провокацию.
Фронтовая жизнь в Испании приучила меня и друзей ко многим лишениям и выработала определенные привычки, от которых не сразу отвыкнешь. Даже пуховые постели и тишина гостиницы не смогли изменить установившийся режим. Вставали мы чуть свет и мучились от безделья до тех пор, пока не выходили на улицу.
Я полюбил бродить по набережной Сены, когда еще не было городской сутолоки и только рабочие развозили на тележках овощи и фрукты, а владельцы кочующих «кафе», примостившись под каким-нибудь навесом, раздували угли в жаровне, чтобы успеть поджарить каштаны и вскипятить кофе для тех, кто торопился на работу. Иногда, наблюдая за мелкими суденышками, снующими вдоль реки, вспоминал Волгу. Глядя на Сену, воспетую знаменитыми поэтами и прозаиками, я мысленно видел самарскую набережную, не гранитную, не скульптурную, а лабазную, с причалами, баржами и плотами, но удивительно самобытную и родную. Вспоминался даже многолетний мальчишеский маршрут к Волге вниз по аллеям Струковского сада к лодочному причалу, где сторожем работал бывший солдат времен первой мировой войны. Дядя Ваня был без ноги, ходил на деревяшке, и мы, мальчишки, чем могли, помогали ему, а он покровительствовал нам.
В первые дни пребывания в столице Франции мы с утра до вечера ездили по достопримечательным местам. Затруднений из-за незнания французского языка у нас не было. К концу тридцатых годов белоэмиграция была вынуждена довольствоваться самыми низкооплачиваемыми профессиями, такими, как таксист, официант, продавец, гид. Короче говоря, русская речь в Париже употреблялась везде. Трудность появилась другая. Мы не могли понять, почему на нас косо смотрели везде, где нам приходилось расплачиваться. Так продолжалось несколько дней, пока наконец заботившийся о нас человек, схватившись за голову, не объяснил нам, что во Франции, и тем более в Париже, надо давать чаевые: [149]
— Это святой из святых законов!
Ну откуда мы-то могли знать такое! В Испании, например, за мелкие покупки с нас вообще не хотели брать денег, узнав, что мы русские летчики, а на Родине чаевые считались тогда злейшим пережитком капитализма. Как сейчас помню, один из парней нашего лесопильного завода оставил в пивном зале в Струковском саду всю двухнедельную получку, и не то чтобы он пропил ее, а просто раздавал во хмелю деньги нэпмановским официантам на чай, уподобившись самарскому купчику. Об этом узнал директор завода Коровин и предложил нам разобрать случай на комсомольской ячейке. Дело чуть было не дошло до исключения!..
А Париж с каждым днем все больше удивлял нас своей красотой. Хотя мы видели и другое, чего не могли скрыть бульвары, особенно в районе Пегаль, который неспроста называли «ночным Парижем». Оформители витрин не останавливались ни перед чем, даже перед законами, относящимися к рекламе. Однажды я увидел очень искусно выполненный манекен, рекламирующий дамское, белье, но когда подошел поближе, то покраснел до ушей. Манекеном оказалась живая девушка...
Но вот две недели прошли, и как-то под вечер в гостинице нас встретила самая желанная новость: через два дня едем домой. И опять предупреждение о том, что в дороге всякое может быть, и опять держу паспорт на чужое, нерусское имя. Как давно хочется быть самим собой! А тут надо запомнить новое имя, чтобы даже ночью сквозь сон мог произнести его. Одно успокаивало: едем опять все вместе, в одном вагоне, без сопровождающего.
Наш маршрут: Париж — Австрия — Германия — Польша — Москва. Провожатый посоветовал нам взять с собой что-нибудь поесть, чтобы не толкаться лишний раз в ресторанах и не быть в поле зрения любопытных. И это нам было понятно: ведь в те годы в загранкомандировки ездило очень мало Советских людей, и если наш человек где-то появлялся за рубежом своей страны, то на нем сосредоточивалось пристальное внимание.
На границе с Польшей проводник вагона дружески предупредил нас, что будет жесткий таможенный досмотр.
У меня было несколько испанских фотографий. Теперь стало ясно, что держать при себе их нельзя. С болью в сердце я разорвал их на мелкие кусочки и развеял [150] по ветру. Через час после предупреждения проводника в вагон вошел польский офицер в сопровождении патруля пограничной службы. Они не церемонились. Когда очередь дошла до меня, офицер грубо вырвал из моих рук бумажник, достал мой паспорт и, глядя в глаза, спросил имя и фамилию. Я четко ответил.
Вдруг пальцы офицера что-то нащупали в бумажнике. Оказывается, за подкладку случайно попала испанская монета — пять песет. Офицер извлек монету и, держа ее перед моим носом, задал вопрос:
— Откуда едете?
— Из Парижа, — ответил я.
— Там франки, а это песеты, — отчеканил офицер.
— Я коллекционер.
Офицер швырнул монету в бумажник и потребовал, чтобы я вышел из вагона для какого-то уточнения. Я не двинулся с места, и в этот момент Сенаторов, Душкин и Шевченко встали между мной и офицером. Сенаторов спокойно заявил:
— Господин офицер! Мы товарища не оставим, если потребуется, сойдем вместе.
На этом инцидент был закончен. Поезд пересек последнюю границу — и мы на родной земле!..
В Москве я долго не задержался. Получив двухмесячный отпуск, сразу же направился в Куйбышев.
И вот за окном вагона поля и перелески, занесенные российскими снегами, знакомые названия станций и полустанков на землях рязанских, пензенских, сызранских и наконец мой родной город.
Выхожу из вокзала. Все так, как было, только на привокзальной площади вырос огромный многоэтажный дом. Я все время ускоряю шаг и уже не иду, а почти бегу. Вот и последний поворот с Рабочей на Садовую. От самого угла увидел свой забор и покосившиеся ворота, выкрашенные мною суриком еще много лет назад.
...В тот вечер мы долго говорили с матерью, вспоминая трудные годы нашей жизни, пили чай из самовара с моими любимыми пирожками с картошкой. В голландке потрескивали горящие дрова, небольшое оконце мороз разрисовал замысловатыми узорами. В доме, где прошли годы детства и юности, было по-прежнему уютно.
Утром я решил посетить свой лесопильный завод. Шел старым, нахоженным путем. С каким-то особенно [151] торжественным чувством вступил на территорию завода в надежде увидеть кого-то из прежних рабочих, но на пути встречались все незнакомые. лица. Когда подошел ближе к первой раме, увидел широкоплечую сутулую фигуру. «Да ведь это дядя Степан», — подумал я.
Он стоял ко мне спиной, подготавливая к распилу очередное бревно.
— Здравствуй, дядя Степан! — крикнул я громко, чтобы мой голос дошел через шипящий звук пил.
Старик обернулся и несколько секунд безучастно смотрел на меня, а потом улыбнулся, снял рукавицы и неуверенно крикнул:
— Неужто Борька?
— Так точно, дядя Степан!
— Да ты откуда взялся?
— Приехал в отпуск.
— Ну и дела, ну и дела! В каком же ты чине ходишь, слыхал, будто в летчиках?
— Я и есть летчик, а звание — майор.
— Ну и дела, ну и дела! — покачал головой старик и, сказав своему помощнику, чтобы тот посмотрел за рамой, крикнул: — Пойдем, в тепле поговорим!
В теплушке дядя Степан рассказал, что директор завода товарищ Коровин ушел года три назад на партийную работу, что ходят слухи о скором закрытии завода, всю набережную будут расчищать, чтобы построить новую, красивую. По секрету рассказал и о том, что давно уже закрыли все шинки, приходится ходить на гору в магазин.
Забыл, значит, дядя Степан те времена, когда мы, комсомольцы лесозавода, входившие в самарскую дружину «красной кавалерии», упорно боролись с шинкарями, расплодившимися в годы нэпа, пока окончательно не разделались с ними.
Когда все новости были рассказаны, я попросил у дяди Степана разрешения пропустить несколько бревен через раму, вспомнить свою прежнюю профессию.
— Что же, если не забыл, валяй, только сними шинельку, а то как бы полы не запутались в роликах. Вот возьми спецовку моего сменщика.
Я снял шинель и взял брезентовую куртку.
— А ну, погоди, — вдруг остановил меня дядя Степан, — это никак ордена? Да ты что же мне раньше не сказал? Ну и дела! Вот такой наш эскадронный в восемнадцатом году получил, а это, видно, орден Ленина? [152]
Я кивнул.
— Когда же ты успел?
— Я тоже воевал, дядя Степан.
— Уж не в гражданскую ли? — съязвил дед.
— Нет, вот только что с войны. В Испании воевал.
— Это где и такое?
— Далеко, дядя Степан, за тридевять земель,
— Эка куда тебя нечистая носила!
Мы вышли из теплушки. Я взял цапку и уверенно вправил первое бревно в ролики. Пилы врезались в древесину и выбросили маленькие фонтанчики опилок.
— Молодец, Борька! — крикнул дядя Степан. — Посмотрел бы на тебя твой покойный дед Иван Смирнов... Ведь это он установил эти рамы. Только он и мог управиться со шведскими машинами. Лучшего слесаря во всей Самарской губернии не сыскать было. — Дядя Степан помолчал немного и опять крикнул: — В каком году с завода ушел-то?
— В двадцать девятом, добровольцем в авиацию, — ответил я.
— Значит, восемь годов прошло, как рукавицы снял, Ну и дела!..