У моря
Вкратце говоря, наступил период, который можно было бы обозначить:
Мной овладело беспокойство Чрезвычайка каким-то образом выследила, где я живу, и узнала фамилию, под которой я скрываюсь. По этому поводу пришлось менять не только квартиру, но и имена, и пройти практический курс подделывания паспортов, метрик и других документов, как для меня, так и для других лиц, запутавшихся в эту историю. Итак, я жил сначала у одного украинца, потом у одной гречанки, затем у немки и в других местах. В одном месте меня едва не избрали председателем домкома, в другом хотели привлечь за кражу (по счастью истинный вор вовремя нашелся). Профессии мои также менялись: я был музыкантом, aртистом, учителем, библиотекарем...
Из одного дома мне пришлось спешно выехать, потому что... j'ai tonché du piano неосторожно... По особенностям моего «туше» соседи безошибочно определили, что я человек весьма подозрительный. В конце концов, я перешел к системе жить в нескольких местах одновременно под разными фамилиями. Но эта система требует некоторого напряжения памяти, чтобы не перепутать своих прежних жизней, а также ясно помнить историю о жизни всех сродников каждого отдельного «я». Но, в общем, я справлялся.
Квартира у немки была мрачная. Она действовала на меня угнетающе. Вечная мысль о судьбе несчастного Эфэма довела меня до поступка, достаточно бессмысленного.
Я знал адрес «Котика». Знал также, что бывает «фронтовик Петров» и «заграничные жиды». Я послал по этому адресу письмо, приблизительно, следующего содержания:
«Высшим представителям советской власти в Одессе:
Милостивые государи. Обращаюсь к вам по нижеследующему поводу. Распоряжением Чрезвычайной Комиссия арестован Петр Иванович 3-ов, в судьбе которого я [180] принимаю ближайшее участие. Я предлагаю вам обмен: я готов явиться в Чрезвычайную Комиссию в том случае, если вы выразите согласие возвратить П. И. 3-ву свободу. Если вы согласны на этот обмен, напечатайте в „Известиях» в отделе справок нижеследующую фразу:
«Товарища Веденецкого просят явиться немедленно. Если это будет напечатано, я буду считать это вашим согласием освободить 3-ова, в течение трех дней после напечатания явлюсь в Ч. К.
«Я знаю, что у социалистов совершенно иные понятия о чести, чем у нас. Поэтому я не исключаю возможности, что вы меня обманете. Но, с другой стороны, я думаю, что, несмотря на всю разницу, существующую между нами, не все человеческое вам чуждо. Для того же, чтобы вам было ясно, почему я решаюсь на этот шаг, я должен объяснить, что 3-ов арестован исключительно из-за меня, так как лично он имеет весьма мало отношения ко всему этому делу. Я буду ждать вашего ответа в течение трех недель. (Подпись)».
К беспокойству за Эфема присоединился страх за других. Дело в том, что чрезвычайка, добравшись до моей первой квартиры (мне повезло: я ушел с этой квартиры утром того дня, когда, они явились), захватила в свои когти Ирину Васильевну. Правда, они не арестовали ее, но подвергнули утонченным пыткам, в виде ежедневных допросов, и окружили непрерывной слежкой.
Мне удалось при помощи целого ряда хитроумных комбинаций поддерживать с ней связь. Между прочим, она успела сообщить, что если она будет вызывать нас на свидание или что-нибудь подобное, не верить ни единому ее слову. Это было не особенно понятно, но главное состояло в том, чтобы она всегда знала мой адрес для того, чтобы в нужную минуту знать, куда бежать.
И бессознательно и сознательно я все время стремился устроиться поближе к морю. Я чувствовал, что при сложившихся обстоятельствах я бессилен помочь Эфему, что [181] я с каждым днем вовлекаю в опасность новых лиц, помогавших мне так или иначе, что инициатива вырвала из моих рук и перешла к чрезвычайке, что борьба становится совершенно неравной, главным образом, из-за отсутствия денег. Я пробовал действовать подкупом через третьих лиц, но скоро мне стало ясно, что те суммы, которые я бы мог собрать, недостаточны.
Как следствие всего этого, вырисовывалось одно определенное решение: надо бежать в Крым. Надо бежать и пробовать сделать что-нибудь оттуда.
Сухопутный путь был на Александровск в то время. Ибо у нас было предчувствие, что его рано или поздно возьмут войска генерала Врангеля. Но здесь было много трудностей. Мои друзья работали по подготовке соответствующих документов, удостоверений и командировок. Рядом с этим разрабатывался «морской драп», как мы выражались.
В связи с этим, но и по другим причинам, я очутился «у самого синего моря»...
Да, оно было пленительно синее... Никогда, кажется, за всю жизнь оно так не манило меня. Море всегда «зовущее». Даже в самое спокойное, золотое, «старорежимное» время. А теперь...
Теперь, ведь, за этой синей пустыней лежит спасение, земля обетованная...
У «самого синего моря» я устроится весьма удобно. Я изображал из себя советского служащего одного из бесчисленных советских учреждений, получившего отпуск для поправления здоровья и нуждающегося в морских купаниях. На этот предмет у меня был документ, в котором были подделаны подписи, а бланк и печати были самые подлинные.
Делается это так. Впрочем, оставим это... вспомним с благодарностью тех, кто это делал, а рецепт оставим про себя: пригодится... [182]
Мы жили с сыном, Лялей, вдвоем. Неудобство этой квартиры было в том, что, кроме садовых скамеек, никакой другой меблировки не имелось. К тому же у нас к этому времени совершенно не стало вещей, почему мы спали на голом полу. Кроме того, у нас была одна выходная рубашка на двоих. Но это уже относится к разряду удобств, ибо вследствие этого мы никогда не выходили вместе, а только поочередно и, следовательно, меньше привлекали внимание.
К неудобствам этой квартиры можно, пожалуй, отнести то обстоятельство, что у нас систематически нехватало денег. Но в самую трудную минуту обыкновенно судьба выручала.
Иногда бывали инциденты, которые меня глубоко трогали. Почему люди, совершенно мне далекие, о которых я даже не знал, вдруг оказывались такими близкими, заботились обо мне, доставали мне все необходимое?..
Однажды я особенно долго лежал на высоких обрывах.. Ах, оно в этот день было особенно приглашающее... Типичное «драп-море». Легкий ветерок, чтобы не было жарко и чтобы не было большой волны. Ничего грозного, опасного в нем, только что-то большое. Пора... положительно пора...
Когда я вернулся домой под вечер, Ляля встретил меня в саду:
У нас гости... одна дама, она говорит, что ты ее знаешь, но она не хочет себя назвать...
Я вошел и поздоровался с этой молоденькой женщиной, которая действительно казалась мне несколько знакомом. Но только, когда она не выдержала и рассмеялась, я узнал Ирину Васильевну: oнa была в темном парике и загримирована «четвертым номером», т. е. под смуглянку...
Когда вы ушли, они пришли в тот же день...
Кто они? .. [183]
— «Заграничные жиды»...
Как они узнали?
Они выследили меня, должно быть... но меня уже не было дома, когда они пришли. Они пришли под видом служащих Жилотдела... На самом деле это были чрезвычайщики, мне хозяин дома сказал. И через два дня я получила повестку явиться в «Чрезвычайную Комиссию»... Я пошла. Сначала хотела бежать... А потом решила пойти. Он стал меня спрашивать.
Кто он?
Следователь, которому было поручено все это дело. Он меня спросил, куда исчезли мои жильцы. Я сказала, что я не знаю и что сама очень беспокоилась. Он спросил фамилии, хотя он их знал от хозяина и дворника, но стал вас называть почтительно Иван Дмитриевич и Владимир Александрович.
Тогда в ему стала рассказывать все, как мы условились... Он всему как будто верил. И потом вдруг спросил: «А зачем вы 7 мая были в квартире такой-то?». Тут он меня поймал. Потому что он спрашивал о той квартире, где было свиданий с «Котиком»...
Я видела, что я сейчас запутаюсь и будет мне конец, и чувствовала, что надо сделать что-нибудь особенное. А надо сказать, что нас вызывали вдвоем с мужем... и вдруг мне мелькнуло... Я сказала ему тихонько: «Удалите мужа...».
Он под каким-то предлогом выслал Владислава... Когда, мы остались одни, я стала сильно плакать и сказала, что, если он меня не выдаст мужу, то я все скажу... Он обещал, и я ему созналась, что у меня в этой квартире было любовное свидание с Владимиром Александровичем, и что Иван Дмитриевич покровительствовал нам...
После этого мы стали как бы друзьями... Он мне сказал, что Иван Дмитриевич и Владимир Александрович честнейшие люди, но что над ними повисло обвинение в злостной спекуляции и так как это карается очень строго, то они и сбежали... Но на самом деле Чрезвычайной Комиссии известно, что они не виноваты и что им надо вернуться, чтобы себя обелить... Больше в этот день ничего не было. Он отпустил меня домой, на следующий день он ко мне приехал...
Тут опять была масса разговоров, я [184] еще больше плакала. И немножко стала возмущаться Владимиром Александровичем, что он меня бросил и ничего не сообщил, и что я не знаю даже адреса. И даже я стала чуточку сомневаться, любит ли он меня... А если любит, то, вероятно, постарается увидаться, хотя бы это и грозило опасностью. Потом я настойчиво спрашивала, может-быть он настоящий спекулянт, так я не хочу иметь с ним дела... Он меня разубеждал и говорил, что В. А. честнейший человек... В конце концов, я согласилась помогать ему в его деле «обеления В. А. и И. Д.» и сказала, что сделаю все возможное, чтобы как-нибудь отыскать след В. А. Но перед этим я устроила бенефис слез и повела его к иконе.
Да, ведь, он жид?.
Нет, русский... Я его заставила клясться перед иконой, что он никакого зла Ив. Дм. и Вл. Ал. не сделает. Он говорил: «Да почему вы так о нас думаете?». Я ответила: «Вы все-таки чрезвычайка, вы людей убиваете и пытаете»...
Он мне клялся, что никого они не пытают уже больше... Так продолжалось несколько дней... Наконец, он стал уже нетерпеливый... некоторое время мне удавалось смягчать его тем, что я ездила с ним кататься по Французскому бульвару (у него своя лошадь), потому что он почему-то был убежден, что Ив. Дм. живет, где-то на Французском бульваре. Про каждого высокого седого он спрашивал: «А это не Иван Дмитриевич?». А я дрожала: а вдруг я действительно вас увижу и выдам, он ведь мне в самое лицо смотрел... и ловил выражение...
Наконец, он мне сказал, что, если я до такого-то дня ничего не сделаю, то меня арестует, а если я сбегу, арестует мужа... Тогда я стала думать о том, что надо услать куда-нибудь мужа... Это удалось, он получил командировку. А я... мне очень помогло то письмо, которое вы мне написали... Оно было так написано, что я могла показать ему. Он был очень обрадован, узнав, что Вл. Ал. просит свидания... Я написала вам письмо, назначая свидание, и ему показала...
Свидание было назначено в одном скверике... Я сидела, как дура, [185] на скамейке три часа... Я насчитала, что вокруг меня было семь сыщиков... Один из них одно время даже ceл на ту же скамейку, на которой я была, и из кармана его торчал револьвер... Конечно, никто не пришел, и он страшно рассердился... Но я ему сказала, что, если он будет сажать таких дураков-сыщиков, которые будут садиться на ту же скамейку, то Вл. Ал. совсем не придет, потому что он-то не дурак: он, наверное, был, но увидел мой антураж и ушел. И теперь, наверное, будет мне не верить. И опять плакала. Он очень ругался и говорил, что с «этими болванами» ничего нельзя сделать...
Ну, и так далее... Все это продолжалось в этом духе... То он заставлял меня приходить к себе, то ко мне приходил... То он мне верил, то начинал подозревать... Труднее всего мне было изображать, что я дурочка... А на этом все шло... Между прочим, этот человек....
Он идейный, по-вашему?
Идейный? .. нет... Но он и не продажный... Между прочим, я видела, как он сам себе рубашку стирал... У него не было много денег... Но честолюбец... упрямый... и без всякой жалости... О, я дрожала... он бы всех, всех вас расстрелял... совершенно спокойно... Страшный человек.
Как вы думаете, они пытают по-прежнему?
Нет... не думаю... не из жалости... а просто сочли, должно быть, невыгодным... Я страшно боялась, что они будут меня пытать. А вдруг я не выдержу... мне даже не хотелось, чтобы мне сообщили ваш адрес... Но нет... видимо, у них другие способы, более совершенные... Раз он рассердился, вышел из себя и сказал:
«Знаете что, я несколько месяцев буду работать, но я их поймаю всех...». Они думают о нас, что мы сильнейшая организация... Они не знают, что у нас нет денег. Между прочим, он знает про ваше письма «высшим представителям советской власти»... Он мне сказал: «Иван Дмитриевич с нами в переписке»... [186]
— Почему же они ничего не ответили, не напечатали?
Не верят... боятся ловушки... Они думали, что, если они это напечатают, то подадут кому-то условный знак, которого вы хотите... Они ни за что не могут поверить, что вы придете... Между прочим... Эфем жив... Я знаю наверное... Они его держат под страшным секретом, но одна дама, которую выпустили из чрезвычайки, его видела, с ним говорила. Он совершенно помирился со своей участью... и готов к смерти... Но бодр.. и всех там поддерживает...
Как-то они меня позвали на Екатерининскую, № 3... Там у них было что-то вроде вечеринки...
Зачем же они вас позвали?
Дело в том, что он мне все-таки верил... Но другие, видимо, над ним смеялись... И вот он привел меня, чтобы им показать, чтобы и они убедились, что я дура... Это был вечер!.. Там и жены их были и любовницы... И эти были, «заграничные жиды»... они действительно заграничные... Они из Германии... Даже по-русски плохо говорят. Одного из них зовут Макс... Ах, это был вечер, пили вино... играли... веселились... я думаю, что через этик дам можно было бы кое-что сделать. .. им легче всего всунуть взятку... им хочется одеваться...
Мне очень трудно было бежать... За мной следили неотступно... но я их все-таки обманула... Правда, меня нельзя узнать... Не даром я в театре... Но где же я буду спать?..
Ирине Васильевне не прошло даром это напряжение нервов. Игра в «кошки-мышки» с чрезвычайкой сказалась теперь, когда она очутилась в сравнительной безопасности...
Днем все было хорошо. На даче никого не было, кроме нас, она никуда не выходила за пределы сада. Но ночью... [187]
Но ночью дело принимало скверный оборот. Ночь мы проводили под знаком «идут!». Ей все казалось, что агенты чрезвычайки идут нас арестовывать. Никакие убеждения не действовали. Она всегда придумывала новый способ, каким нас могли бы «выследить». На счастье дача имела два выхода, так, что можно было бежать даже в случае, если бы вошли в одни из ворот. Но можно было бежать даже в том случае, если бы окружили с двух улиц, через другие дачи. И вот из-за, этого все и происходило: если возможно спастись, то преступно проспать! Поэтому она и не спала вето ночь напролет, прислушиваясь, приглядываясь, постоянно вскакивая и обходя сад по всем дорожкам в ночной темноте. Чтобы ее успокоить, я пробовал устраивать дежурства, наконец, ложиться в разных местах сада, откуда могли войти, но беда в том, что у нее слух и зрение обострились до такой степени, что она слышала шаги на таком расстоянии, с которого мой слух совершенно ничего не улавливал, и видела там, где зоркие глаза Ляли ничего не усматривали. Поэтому она никому не верила, кроме как самой себе. Никогда не спала и не давала никому спать.
Слышите... тише..,. да как же вы не слышите!.. идут!..
Ну, допустим, идут... Ну, пусть себе идут... Но она не успокаивалась, пока, пройдя мимо, шаги не затихали. Через десять минут она слышала новые шаги, и так до бесконечности...
Это, в конце концов, переходило в пытку. Но кончилось самым неожиданным образом. Изведенный, я сказал ей однажды:
Неужели вы так боитесь смерти?.. Ну, хорошо, идут, придут, возьмут, расстреляют... Ну, черт с ними!.. Ведь, хуже смерти ничего не бывает...
И это странное рассуждение подействовало. По-видимому, она боялась чего-то, что хуже смерти. Когда она ясно поняла, что рискует только этим, она заснула. Заснула, хотя совершенно негде было спать. Ничего, кроме садовых скамеек... [188]
Надо было поскорее устраивать «морской драп». Для этого я решился на одно путешествие: надо было пройти верст 35 по берегу моря. Конечно, мне нужны были документы. И мне смастерили превосходные. Я получил приказание от соответствующего советского учреждения «осмотреть помещения для расстановки конных постов» по берегу.
Как необычайно ретивый службист, я вышел в тот же день. Ведь, Врангель каждую минуту может сделать десант, расстановка постов дело важное и спешное.
По дороге я встретил трагикомичное и, вместе с тем, поучительное зрелище.
Навстречу мне, по шоссе, шла группа людей; не то большая артель, не то рабочих, не то арестантов. Когда они приблизились, я увидел, что это среднее между тем и другим: это государственные рабы советской власти.
В это время декретом советской власти в Одессе все вообще люди были разделены на несколько разрядов или категорий. Первая категория это привилегированная, получающая полный паек от советской власти. Вторая категория это те, которые почти ничего не получают, им предоставляется околевать с голоду, но на свободе. Третья же категория, которых кормят впроголодь, но лишают свободы.
За какое-нибудь преступление? Нет. Просто известная часть одесского населения, не имевшая, по мнению советской власти, достаточно почтенных занятий, была заключена в концентрационные лагери и гонялась партиями на работу.
Одна из таких партий шла мне навстречу. Поучительность этого зрелища была в том, что вся партия состояла сплошь из евреев.
Что это были за люди? Самые разнообразные. По всей вероятности, наибольший процент здесь был из тех спекулянтов, что тучами бродили около кофейни Робина в [189] былое время. Теперь всех этих гешефтмахеров дюжие солдаты гнали по пыльной жаркой дороге на какие-то сельскохозяйственные работы.
Воображаю, что они там наработают! Для того, чтобы судить об этом, я как бы нарочно встретил другую партию, тоже исключительно из евреев. Эту уже пригнали на место. Они починяли мостовую. Поистине жалки до комизма были эти типичные еврейские никчемные в физическом труде фигуры с кирками и лопатами в руках. Они впятером ковыряли ровно столько, сколько, сделал бы один деревенский парнишка.
Я думал...
Вы, бессмысленно ковыряющие одесскую мостовую под лучами палящего солнца, поняли ли вы, наконец... При «самодержавии» вы торговали всласть, кушая мороженое у Фанкони, а теперь не угодно ли... Долбите камень, приготовляйте щебень и прославляйте Великую Русскую Революцию, которая принесла вам равноправие...
Когда я прошел верст 25, мне стало жарко до нестерпимости. Вот какая-то деревня. Зайду, попрошу пить.
Зашел. Спиной ко мне сидел человек. Я попросил у него воды. Он обернулся и оказался красноармейцем. И вместо воды оглядел меня с головы до ног и потребовал у меня... документ.
Я счел за лучшее рассердиться.
Я по казенной надобности иду, а вы мне документ!..
А вы сами кто такой?
Он посмотрел на меня так, как обыкновенно в этих случаях смотрят солдаты. И сказал:
Ну, так пожалуйте...
Я понял, что надо идти за ним. Он ввел меня в хату. Очевидно, это было караульное помещение.
За большим столом сидело человек пятнадцать красноармейцев. Мой солдат, вытянувшись, обратился к одному из них: [190]
— Товарищ командир, разрешите доложить: вот не хотят документы предъявлять.
Товарищ командир перевел на меня вопросительный взгляд. Я сказал:
Вам, товарищ командир, я, конечно, предъявлю документ. Только, пожалуйста, про себя...
Это значило, что у меня секретная командировка, которою я не могу предъявлять всякому. Но ему, в виде особого доверия, предъявляю.
Он взял документ и внимательно прочитал. И посмотрев на меня, отдал мне документ.
Вы свободны, товарищ... Только я вам советую идти не большой дорогой, а тропинкой... ближе...
Он стал объяснять мне куда идти, при чем я в глазах его ясно прочел: «Вот эти старорежимные. Контрреволюционеры они все, а службу знают, ведь, вот действительно, секретная командировка, правильно поступает».
В ответ мои глаза говорили : «Ну, конечно, я буржуй... и не скрываю; но раз я у вас на службе, я ее исполняю за совесть».
Он приказал солдату проводить меня, и тот, наконец, напоил меня водой. Но, когда я вышел оттуда, мне все-таки было жарко.
К вечеру я пришел туда, куда мне нужно было. Когда я переступил порог хаты, пожилая хохлушка-хозяйка встретила меня фразой:
Отчего вы так согнулись?.. Отчего вы ходите все так, в землю смотрите? .. А они вот так!.
И она выпрямилась...
Этой загадочной фразой она давала мне понять, что она прекрасно знает, из какого я рода-племени и чего мне нужно.
Впрочем, она прибавила:
За полверсты, как я вас увидела вы шли по берегу, то уже знала, кто вы и зачем идете... Только плохо... сейчас нельзя отсюда, стерегут... по ночам все шаланды в одно место собирают... и солдат ставят... сейчас у нас [191] нельзя. Вот на днях расстреляли наших четырех... свои выдали... Но уж мы-то доберемся до них...
Я остался у нее ночевать. Она угостила меня великолепным ужином, и наслушался я от нее...
Когда деникинцы были, жил тут у меня один полковник. Я ему вес жаловалась, что неправильно деникинцы поступают... Надо снисхождение иметь к народу... Так нельзя... А он мне все говорил: «Верно, верно, хозяйка... неправильно мы поступаем... нехорошо... а вот как мы уйдем... будете по нас плакать»... А я не верила... думала, как неправильно поступают, чего же я плакать буду... А вот теперь плачу... День и ночь все плачем за деникинцами...
Ее сын, 17-летний хлопец, слушал этот разговор. И когда я случайно взглянул ему в лицо, я увидел такое выражение...
Нет, я бы не хотел быть на месте большевиков, попавшихся в руки этих людей.
Утром я возвращался. У меня еще было несколько встреч с разными людьми, преимущественно «простыми». Они узнавали меня сразу, с одного взгляда, то есть, узнавали мое бывшее «социальное положение». Правда, я уже давно расстался со своей знаменитой седой бородой и являл миру обыкновенное чисто бритого интеллигента.
И вот что я ощутил. Трудно форматируемый, но несомненный ток симпатий, который все время меня окружал. Все эти люди оказывали мне всякие услуги с такой готовностью, которая говорила без слов.
И все мне вспоминались слова старой хохлушки, у которой я ночевал:
А я вам правильно говорю: с Гершки да со Стецька не будет нам того, что нам нужно... Надо нам людей, как следует, образованных, чтоб знали свое дело... Только чтобы... снисхождение имели к народу.., [192]
Там у нас на даче в тени каштана, иногда собиралось избранное общество Избранное оно было уже поточу, что безбоязненно вело со мной знакомство. Наш кружок, т. е. люди, которые знали друг друга и на которых можно было положиться, надо было считать человек в пятьдесят Все это были люди верные, испытанные с которыми можно было бы работать. Если бы не несчастный случай с Эфемом, мы действительно могли бы быть сильной организацией, по крайней мере, в смысле разведки. И тем более было это обидно, что несчастье произошло не по нашей вине, а потому, что из Севастополя в Одессу присылали вместе с действительными курьерами большевистских шпионов, служивших в севастопольской разведке. Ведь «Котик» был одним из таких.
Об этом случае следовало бы кой кому подумать. Стремление во что бы то ни стало «развернуть штаты» приводит к тому, что на службу берут людей не имеющих достаточных рекомендаций. И вот результат: такая разведка ничего не разведывает, но губит жизни.
Разумеется, у меня под каштаном никогда не собиралось много Я видел всегда двух-трех людей, через которых и передавал все, что нужно.
На одном из таких собраний выяснилось, что две барышни путешествовавшие по нашему поручению, нащупали случай купить шлюпку.
В это время террор уже опять возобновился. В газетах появитесь списки расстрелянных. Но туда не все попадали. Между прочим, погиб сын члена Государственной Думы А. И. Caвенко Вася Савенко. Ему было лет двадцать. Его расстреляли за то, что он был сыном своего отца. Погиб и тот настоящий курьер, с которым прибыл «Котик». Разумеется, его погубил этот последний. Эфема пока щадили. Чего-то ждали... [193]
Однажды до нас донеслись звуки отдельной бомбардировки Эти глухие удары шли с моря, и ясно было что работают тяжелые калибры Что это могло быть?
Скоро мы узнали, это эскадра генерала Врангеля бомбардирует Очаков.
Мы слушали это с непередаваемым чувством.
И каждый удар сжимал сердце радостью и волнением
Там, за горизонтом, вот в этом направлении, длинный как змея, остров Тендра. Там, у северной его оконечности, стоянка эскадры Напрямик верст семьдесят Там свои... свобода... безопасность... и борьба за тех, кто не может вырваться отсюда..