Исход
Дело становилось окончательно ясным: Одессу сдадут. Я, кстати, заболел и, лежа в постели, подписывал бесконечное количество «удостоверений» на английские пароходы. На этих удостоверениях английские власти ставили визу, и это служило пропуском на пароход. Но приходилось выдерживать характер. Добивались удостоверений и те, кому, по моим понятиям, надо было бы сесть па пароходы «последними», т. е. совсем не садиться, ибо на всех места хватить не могло...
Итак, все строилось на «драп». В ушах у меня все время звучала фраза из модернизированного романса, которая стала с некоторого времени канонической.
Das war ein Drap . . .Впрочем, это, вероятно, было потому, что у меня начинался легкий жар. [52]
В городе шла эвакуационная лихорадка.
Ко мне постоянно забегали разные люди со всякими сенсациями. Большевики там, большевики здесь... Такой-то генерал уже сел на пароход. Такой-то штаб укладывается и такая-то дама сунула им столько-то чемоданов со столькими-то платьями.
Генерал Шиллинг еще был на берегу. Он будто бы сердится, когда ему говорят об эвакуации, и обещает еще держаться десять дней, но, между прочим, уложено все до последнего ящика.
Итак, я подписывал удостоверения. Для моего развлечения, очевидно, прибежал кто-то «в паническом» и сообщил, что «атаман» Струк сегодня ночью собирается меня арестовать. Это был, конечно, вздор, но на всякий случай я написал Струку письмо, в котором я предупреждал его, что к нему, вероятно, прибегут сообщить, что я собираюсь его убить, так чтобы он не пугался. Однако, я чувствовал, по некоторым другим признакам, что нечто украинообразное выскочит в последнюю минуту. Среди «кофейного» офицерства внезапно наступило успокоение: они вдруг возложили все свои надежды на какого-то генерала Сокиро-Яхонтова, выплывавшего «из-за острова на стрежень».
Это было совсем нелепо, но....
Впрочем, об этом дальше.
С каждым часом атмосфера уплотнялась. Положительно всем, кто хотел попасть на пароходы, надо было укладываться.
Самая грустная вещь в этих эвакуациях это, кажется, та минута, когда приходится решать, что спасти из... «архивов».
В Киеве мне пришлось сжечь интереснейшие вещи. Но многое я вывез. Для чего? Для того, чтобы утопить в одесской воде то, что не сжег в киевском огне. [53]
В общем, от всего, что было написано или записано в течение всей жизни, не осталось ни строчки...
24 января, вечером, я решил, что довольно болеть. Ясно было, что каждую минуту можно было ожидать «перемены обстановки».
Надо было переходить на «военное положение», т. е. идти в «отряд».
Я оделся. Мы вышли. На улицах было «соответственно». Обозы, часть артиллерии вошли в город. Напротив моей квартиры происходила какая-то каша из англичан и «Союза Возрождения». На Екатерининской площади вырастали горы чемоданов и ящиков, среди которых сновали автомобили. На Дерибасовской был кой-какой свет. Сновали люди. В полутемноте была жуть, но город еще жил. Вдруг неожиданно и тяжело по улицам прошелся звук очень большого орудия, очевидно с английского дредноута. Это должно было обозначать, что большевики заняли такой-то «квадрат», доступный обстрелу с моря. И сразу все изменилось. Все огни потухли. Толпа, куда-то смылась, и только мальчишка на углу, который перед этим продавал папиросы за сто рублей коробка, стал требовать триста.
Образовалась плотная темнота, которую от времени до времени буравили выстрелы винтовок, где и по ком, впрочем, неизвестно. Темнота эта была совершенно пустынная, улицы вымерли.
Hо в эту ночь мне еще пришлось вернуться к «источнику осведомления». В это время командование уже перешло в руки полковника Стесселя, «начальника, обороны города Одессы». Его штаб был в английском клубе. Я пробрался туда через зловеще-пустынный город. Тяжелые английские орудия еще два или три раза всколыхнули темноту, такую густую, как повидло. В клубе [54] масса народу, толпа. Очевидно, сюда жмутся. Светят какие-то жалкие огарки. Мрачно. В этой мрачности непрерывно снуют, входят и выходят, и чувствуется. что происходит какая-то пертурбация. Какие-то украинские офицеры приезжали и уезжали в автомобиле. Раза два раздалась «балакающая» «мова». Конечно, это было так, а не иначе: происходила сдача командования «господину нашему» генералу Сокире-Яхонтову.
Зачем генерал Шиллинг, сев на пароход, передал командование неизвестно откуда взявшемуся и не имевшему никаких сил (триста галичан, да и то лежащих в госпиталях) и явно внушавшему всем недоверие генералу Сокире-Яхонтову, это секрет изобретателя. Однако это было проделано. Полковник Стессель получил от генерала Шиллинга письмо с приказанием подчиниться украинскому спасителю.
Эта передача власти, несомненно, ускорила сдачу Одессы дня на два, ибо кто-то стал надеяться на кого-то, и даже те немногие, что могли что-нибудь сделать, были сбиты с толку.
Узнав, что «такое-то отношение», т. е. что генерал Шиллинг украинизировал нас с парохода, я отправился обратно в свой отряд со смутной мыслью распустить его по домам. Ибо если можно еще донкихотствовать под трехцветным флагом, то под «жовто-блакитным»... покорнейше благодарю... «Довольно колбасы», как говорили в таких случаях на доброармейском жаргоне.
Но распустить отряд не пришлось. События пошли таким темпом, что пришлось не распускаться, а наоборот, «всим збираться до купы»...
Рано утром 25 января я был в порту. В порту в это время было еще сравнительно прилично. Правда, люди бегали по всем направлениям, усаживаясь на всякие суда, но особых инцидентов не происходило. Поддерживали порядок юнкера. Им было обещано, что их возьмут на [55] пароход после окончания погрузки. Было чуть морозно, но ярко светило солнце.
Я пришел на нашу «собственную» баржу. Тут мне стало жутко. Баржу должен был тащить наш «собственный» пароход. И пароходик и баржа внушали невольную мысль, что они никак не выйдут в море, а, если выйдут, погибнут. А между тем все было уже битком набито народом. Среди них у меня столько было близких и друзей. Я никак не мог решить, прощаясь с ними, кто подвергается большей опасности. Они провожали меня слезами, считая, что я «обрекаюсь» на верную гибель, оставаясь на суше, а я, конечно, не сказал им, что думаю то же о них, «плавающих, путешествующих»... Ужасны эти разлуки при такой обстановке...
На обратном пути из порта я имел благоразумие зайти в штаб Стесселя. Не знаю, какова была бы судьба всех нас, собравшихся в «мой» отряд, если б я этого не сделал. Начальник штаба, полковник Мамонтов, дал мне приказание немедленно привести отряд к штабу, ибо, как он выразился, «надо сжаться в кулак».
Неужели город очищается? А Сокир-Яхонтов?
Мамонтов махнул рукой.
Принял командование ночью, а утром прислал сказать, что снял с себя командование. «Кончилось счастье»...
Ну, а районные коменданты? Есть же что-нибудь?
Он посмотрел на меня выразительно.
Отжимайтесь к штабу. И немедленно...
К своему удовольствию, я застал отряд весьма готовым к выступлению. Большевики были где-то неподалеку. На соседних улицах что-то уже происходило. Что именно, в то время узнать нельзя было.
Мы вышли. «Отряд особого назначения», выведенный на улицу, представлял из себя приблизительно следующее.
Первая рота: человек тридцать офицеров самого разнообразного происхождения. Несколько из них, испытанных друзей, [56] другие прибежавшие в последнюю минуту, не зная, куда деться.
Вторая рота: около пятидесяти человек молодежи, преимущественно гимназистов.
Сверх того, около десяти дам, несколько мужчин штатского вида способных и неспособных носить винтовку. Двенадцатилетняя Оля и четырнадцатилетний Димка, мой, младший сын.
Хозяйственная часть: одна подвода неизвестного происхождения, но переполненная вещами.
Мы шли по городу. Пулеметы трещали на соседних улицах, но пока мы двигались благополучно. Кто с кем там дерется, никак нельзя было сообразить. По тротуарам бежали люди с чемоданчиками и узелками. Очевидно, в порт. «Нормальной», обычной публики не было. Без особых приключений мы дошли до Английского Клуба на углу Пушкинской и Ланзкероновской. Тут мы увидели «главные силы».
Полковник Стессель со своим штабом стоял уже на улице. За штабом находились какие-то части в таком количестве, что прибытие нашего отряда, в котором не было ста человек, оказало заметное влияние.
Итак, это было все. Я понял, что мы подошли последними. В критическую минуту от двадцатипятитысячной «кофейной армии», которая толкалась по всем «притонам» города, и от всех частей вновь сформированных и старых, прибившихся n Одессу. в распоряжении полковника Стесселя, «начальника обороны», оказалось человек триста, считая с нами.
Трескотня усиливалась. Стессель приказал сделать разведку по Ришельевской и Пушкинской. Я пошел с несколькими офицерами и молодежью по Пушкинской. Развернулись в цепь. Мальчики несколько путали, но держались смело. С Дерибасовской стали долетать пули. Тут поднялся крик:
Из окон стреляют
Я приказал им укрыться и стал присматриваться. [57]
У окон действительно появились какие-то дымки в верхних этажах. Я начал соображать: почему дымки при бездымном порохе? И почему дымки там, где окна закрыты? И скоро понял, в чем дело.
Эти дымки производили пули, ударявшиеся о штукатурку. По Дерибасовской из-за горки кто-то палил. Попадая в дома под острыми углами, пули рикошетировали, рождая эти желто-серые дымочки из пыли известкового камня. Ларчик открывался просто, а меж тем, сколько раз в гражданской войне оба противника обвиняли мирное население в стрельбе из окон. Это в некоторых случаях, конечно, бывало, но по большей части это были, вероятно, только «штукатурные» дымки.
Мы не успели «вступить в бой», как пришло приказание оттянуться.
Вернувшись к Ланжероновскому спуску, мы увидели, , что уже никого нет.
«Главные силы» отступили в порт.
На что собственно рассчитывали, мы хорошенько, не знали: должно быть, на посадку на пароходы. Словом, мы отошли вместе с прочими.
В порту была каша. Куда-то тянулись части, повозки, отдельные люди, публика в нелепой смеси имен и лиц, племен, наречий, состояний.
Где-то, кого-то, куда-то, почему-то не пускали юнкера.
Потом пустили.
В общем, мы очутились на том молу, который ведет к маяку. Другими словами, больше деваться было некуда: с трех сторон вода, с четвертой мятущаяся каша людей, повозок, лошадей, орудий, броневиков, автомобилей.
Мы расположились чего-то ждать около каменных сараев. Так выжидательно бессмысленно продолжалось некоторое время. Очевидно столько времени, сколько большевикам понадобилось, чтобы установить пулеметы к Александровском парке и вообще на высотах, окружающих порт. Мы поняли, что это сделано, когда, они стали [58] обстреливать нас. Люди бросились за каменные сараи. Какой-то броневик поднял трескотню с нашей стороны. Эта наша трескотня была в высшей степени неприятная: сознаюсь, мои нервы не созданы для такого шума. Большевики стреляли плохо. Они могли бы, выражаясь по старозаветному, «залить нас свинцом», но в общем ранили несколько человек. Однако, этого было совершенно достаточно, чтобы все пароходы «драпанули в два счета» в море.
В это время среди горсточки людей, дошедших до последнего предела и жавшихся к каменным сараям на молу, родилось, наконец, то, чего столько времени ожидали, инстинкт сопротивления.
Вдруг вырвались какие-то люди, насколько помню, это были даже не офицеры, а солдаты-драгуны. Они, неистово жестикулируя, стали кричать, яростно кого-то упрекая:
Ну что же, господа! Еще долго так будете? Куда еще? Море кругом! Дальше не пойдете, нет! Так что, вот так и пропадем? Пойдем, трам-тарарам, выбьем их, трам-тарарам, с их пулеметами к трам-тарарамной матери!.. Идем!!
Хотя эта речь была брошена к толпе, почти наполовину состоявшей из женщин, детей и никчемников, однако, она произвела впечатление. Была подана мысль пробиться. Был найден исход. Первоначально ругнулись, по обычаю, жестко друг с другом. Помню, я ругал какого-то офицера, чтобы он не расстраивал частей и чтобы действовали по какому-нибудь плану... Но все же эта вспышка анергия произвела, желаемое действие, и штаб зашевелился. Получено было приказание нашему «отряду особого назначения» выгнать всех, способных носить оружие, из-под сараев для атаки высот.
Я пошел «выгонять». Это было дело скучное и противное. Приходилось торговаться и спорить с офицерами всяких чинов, утверждавшими, что они «больны», или что-нибудь в этом роде.
Скоро мне надоели эти обязанности «особого назначения», и вместе с теми, кого удалось вытащить, я двинулся по молу по направлению высот. [59]
По дороге к нам присоединялись еще какие-то люди, а во главе всех очутился полковник Мамонтов. Он неистово кого-то ругал и показывал кулак Одессе. Удивительно, что это не было смешно, а, наоборот, производило впечатление чего-то подбадривающего.
Большевистские пулеметы в это время замолчали, точно испугались того решительного вида, с которым наша горсточка быстро двигалась по молу. На, самом деле это было не так. Драгуны, побежавшие раньше нас, уже были на высотах большевики отступили еще перед ними. Но там что-то еще происходило, потому что навстречу нам бежали люди, которые неистово нас торопили, требуя помощи. Мы пустились бегом и стали подниматься по какой-то лестнице. Я помню, что у меня была только одна мысль не задохнуться к концу ступеней...
Наверху, в парке, среди его редких деревьев двигались какие-то цепи, по-видимому, без всякого руководства. Я со своей горсточкой взял почему-то вправо, но мог с тем же успехом взять и влево. Мы прошли парк, при чем нас все время уверяли, что большевики «идут», но увидеть их я никак не мог. Таким образом, мы вышли на Маразлиевскую, с ее большими домами и шикарными подъездами. Из какой-то поперечной улицы будто бы стреляли. По крайней мере, на углу столпилась горсточка наших и не решалась перейти улицу. Кто-то упорно утверждал, что они засели в таких-то окнах и оттуда палят. Это всегда бывает в таких случаях.
Основное правило не верить очевидцам в бою, ибо людям мерещится бог знает что. На самом деле никого в переулке не оказалось, и когда это стало ясным, все двинулись гурьбой за нами. Однако еще через поворот, наконец, мы «вошли в соприкосновение с противником». Оттуда действительно постреливали. В это время около меня образовалась горсточка людей, которые почти все были мне незнакомы, но почему-то исполняли мои приказания. Я поставил одного из них на самом углу, а остальных спрятал вдоль стенки. Этому одному передавали заряженные винтовки, и он открыл пальбу. С колена, спокойно, на мушку. Это возымело действие. Какие-то черные фигуры, которые копошились через [60] несколько кварталов, побежали и исчезли в боковых улицах.
Мы двинулись дальше гуськом, под стенами. Доходя до углов, осматривались вправо и влево и двигались дальше. Несколько трупов оказалось на тротуарах...
Прошли еще несколько улиц. Постреляли еще. Меня начало брать сомнение, не стреляем ли мы в прохожих. За газетным тамбурином, через два квартала, ютилась кучка людей. Я начинал думать, что это не большевики, а случайные прохожие, которых зажали ни туда, ни сюда. Я приказал прекратить пальбу. Но какой-то пришедший в азарт продолжал расстреливать тамбурин. Взглянув ему в лицо, я увидел, что это «восточный человек». Я снова приказал ему перестать. Он не послушался: черно-масляные восточные глазки горели неистово; он был в трансе. Я вынул револьвер. Это привело его в чувство; он заявил мне, что он офицер, адъютант такого-то полковника, но стал слушаться.
Вперед больше не приходилось идти. Мы потеряли связь со штабом, планы которого были мне совершенно неизвестны. Но, в общем, я думал, что взять весь город не входит в нашу задачу, а достаточно освободить порт от обстрела. Кроме того, нас могли обойти. Мы стали отходить. По дороге поймали какого-то мальчишку лет двадцати, который сказал, что он «не жид», но на требование «восточного человека» «перекреститься» перекрестился неправильно. И я опять должен был употребить угрозу, чтобы этого еврейчика отпустили, ибо восточный адъютант был совершенно убежден, что это большевик, только что бросивший винтовку, тогда как для меня было совершенно ясно, что вздор.
На Маразлиевской мы встретили еще другие группки. Всем страшно хотелось пить. Какие-то дамы поили нас водой, но с большой опаской, боясь мести большевиков.
Пришло приказание оттянуться на гребень Александровского парка и держать его. Мы отошли, заняв позицию неподалеку от Александровской колонны. [61]
Я пошел посмотреть, что делается в парке. Сверху все было видно. Все пароходы ушли из порта. На молах копошились люди и обозы. Как никак, мы чувствовали себя победителями, ибо заняли вершину и защитили порт, где у каждого из нас были близкие и родные.
Ужасно хотелось есть. И вдруг, как бывает в сказках, появились добрые феи. Это были три молоденькие барышни-мещаночки, путешествовавшие по гребню с огромным чайником и с белым хлебом. Мы сначала даже не поняли, что они вышли специально кормить нас. Но это было так. Я сказал им:
Вы очень рискуете.
На что они ответили:
Умирать один раз... И ничего нам не будет...
Этот чай был замечательно вкусным. Уже не в первый раз я делал наблюдение, что средний слой гораздо более отзывчив и смелее, чем высший. То-то большевики и боятся больше «мелких буржуев», чем крупных.
Так, в общем, дело дотянулось до вечера. Я очень беспокоился, что нигде не вижу своих сыновей. Становилось холодно. Мы тщетно разводили какие-то костры, проявляя при этом обычную интеллигентскую никчемность.
Через долгое томительное время пришло сообщение из штаба, что, если до десяти часов вечера нас не заберут на пароходы, мы выйдем из города в направлении па Румынию. Вместе с тем стало известно, что полковнику Стесселю лично было неоднократно предложено сесть на пароход, на что он ответил:
Что, вы меня подлецом считаете!..
Это произвело хорошее впечатление.
До десяти часов еще было время, почему я решил обойти порт. Меня беспокоила баржа, где было столько моих друзей. Я знал, что она отойти не могла, и думал вытащить их и взять в отряд. В темноте мы долго бродили по молам. В одном месте, где было темно и пусто, мы услышали какие-то стоны.
Кто это?
Помогите... Замерзаем...
Кто вы? [62]
— Мы жены офицеров. Я еще ничего... Мама совсем замерзла...
Это были две женщины. Они лежали у стенки, на молу.
Помогите... Нас бросили...
Мы с трудом подняли их и повели. Куда мы сами не знали хорошенько. На счастье мы наткнулись на какую-то большую толпу, которая в темноте рвалась к какому-то только что пришвартовавшемуся судну. Я понял, что это одно «специальное» судно, о котором я уже что-то слышал. Покрывая крики и шум, с судна неистово вопил голос, показавшийся мне знакомым:
Поручик Б.! Поручик Б.!
Я понял. Это была компания... словом, теплая компания... Та самая, что «угробила» полковника Кирпичникова... Они и здесь проявили свои качества, захватив судно в свое распоряжение. Но на этот раз, fiat justitia они делали благое дело: принимали на борт кроме своей «шпаны», женщин, больных и раненых. Английские солдаты составили цепь и пропускали по указанию. Но в общем был кавардак. Толпа напирала и жаловалась на все голоса в темноте. Нам удалось протиснуть замерзших женщин. Тут же мы увидели несколько человек близких друзей, офицеров, шатающихся после всяких тифов, и воспалений. Они тоже пробивались на пароход. Ужасно было оставить их такими беспомощными и слабыми, но немыслимо взять их в поход. Мы простились тяжело. Некоторых из них я видел в последний раз. Не выдержали дальнейшего.
Баржи я не нашел.
Около десяти часов мы тронулись. Наш «отряд особого назначения» вошел в колонну полковника Стесселя. Не пойму хорошенько, откуда и как образовался колоссальный обоз. Тут была и артиллерия, и броневики, и автомобили, и невероятное количество повозок. Все это сначала никак не могло найти своего места, шло не по той дороге, поворачивало обратно, при чем автомобили неистово рычали, слепили глаза, повозки приходили в [63] беспорядок; словом, происходил обычный в этих случаях кавардак... Я не могу сказать, чтобы настроение было жуткое или подавленное. Наоборот, как будто был найден какой-то исход. В воздухе было морозно, но мягко. Меня лично очень беспокоила мысль о семье, которой я нигде не находил.
Мы стали подниматься бесконечным обозом по Военному Спуску. Около моста я вдруг увидел характерную фигуру старшего сына Ляли (имя не очень подходящее для «юнкера флота» восемнадцати лет, но что же я поделаю, если его так все называют «от века»). Он стоял с винтовкой в своей знаменитой папахе «халды-балды», которая придавала ему вид османлиса. Оказалось, что он сторожит меня. Тут же оказались и остальные: другой сын, жена, племянник Филя Могилевский. Все были в бою, все были живы, что и требовалось. Они были в какой-то вновь образовавшейся роте полковника Н. Н. Рота стояла тут же, у парапета. Они мне рассказали все, как было.
Страшно интересно... Полковник, правда, симпатичнейший человек...
Ляля моментально производит людей в «симпатичнейшие» и в свои «личные друзья» счастливое свойство молодости. Димка, младший, более замкнутый и питается переживаниями старшего. В общем, первый бой, в котором он участвовал, произвел на него самое лучшее впечатление. Жена рассказывает о том, как перевязывала какого-то большевика в какой-то чайной. Филя дошел до самого собора. Странно видеть его сугубо штатскую фигуру с винтовкой. Он как-то мало понимает, что с ним происходит, какой-то рассеянный. Пуля оцарапала ему руку.
Пошли.
По-видимому, большевики были основательно отжаты. Наше отступление решительно никем не было потревожено. Наш отряд шел в арьергарде, последним. В арьергарде отряда шли мы вдвоем с Лялей.
Было совершенно тихо. Улицы были абсолютно пусты, но и не очень темны. Кое-где что-то горело не то фонари, не то окна. Мы двигались шагов на сто позади [64] колонны, в качестве дозора. Все было мирно. Единственным происшествием была кем-то брошенная повозка. В ней мешок сахара рафинада. Это было страшно приятно. Удивительно, как сахар поддерживает расположение духа. Ляля набил полные карманы, перемешав его с патронами, которыми он всегда нагружен. Он держался молодцом, что меня удивляло, так как он был болен температура поднялась. Обычный припадок малярии, имеющей обыкновение присасываться к нему во всяких подходящих и неподходящих случаях.
Постепенно колонна вытянулась за город, и пошли бесконечные «фонтаны». Утомление целого дня, к тому же без пищи, сказывалось. Но, в общем, все держались. Держались и дамы, которых было много в колонне. Бодро двигалась маленькая Оля, напоминавшая Фрикетту из романов Буссенара. На какой-то «станции», под каким-то забором. Ляля свалился. Я положил его как можно ниже головой, и обморок прошел. Боясь, что причитания матери его расслабят, я взял его под руку, и он пошел бодро. К счастью, мы натолкнулись на какое-то учреждение, какая-то больница, где, несмотря на поздний час (два или три часа ночи), почему-то давали чай. Комната набилась народом. Откровенно говоря, это было приятно. Сестры очень заботились, чтобы не стащили кружек, что, по-видимому, было в моде. Тут было тепло, силы восстановились.
Когда мы вышли, мы вдруг заметили, как стало холодно, и что снег уже запорошил дорогу. Пошли. Шли до рассвета. Шли часть следующего дня. Пришли в какую-то немецкую колонию, где назначен был отдых. Разместились в школе. Отдыхали на партах, закусывали хлебом и салом. Приходили какие-то немцы-колонисты, что-то обещали, о чем-то совещались, но ничего не сделали. В три часа вышли опять.
Спускаясь с пригорка, почему-то пришли в хорошее расположение духа. Запели. [65]
Взвейтесь, соколы, орлами . . .Удивительно, как эти песни действуют. Физиологическое действие музыки требует более вдумчивого и тщательного изучения. Повеселели, и кстати, ибо идти было трудно. В особенности трудно было дамам с их неприспособленной обувью.
К ночи пришли в колонию, где было недурно. Долго выбирали свободную хату, где бы не было тифа. Поели и крепко заснули.
На следующий день с утра поход возобновился. В следующем селе было некоторое развлечение. Над нами разорвалось несколько шрапнелей, и наш броневик «Россия» открыл ответную стрельбу. Куда, и в чем было дело, кажется никто не знал. Во всяком случае, мы пошли дальше. К вечеру добрались до каких-то хуторов, где втиснулись в какую-то хатку обогреваться. Шли дальше. Через некоторое время на горизонте очень красиво засверкали огни. Этот город казался совершенно сказочным, так, как рисуют на картинках. Мы понимали, что это Овидиополь. Но когда ночью вошли, наконец, в этот последний, крайне замерзшие и усталые, то сказочный город был все так же далеко, где-то на краю земли. На самом деле он был не на краю земли, а на краю воды, или, вернее, льда, ибо это был Аккерман. Между ним и нами был замерзший лиман девять верст шириной.
Какая мука искать квартиры глухой ночью, когда человек уже на пределе усталости и замерзания. Но мы искали. Я разослал самых энергичных своих молодых друзей в разные стороны. Долго ничего не удавалось, но, наконец, поручик Л. явился с радостной вестью, что квартира найдена.
Удивительно, как люди нелепо эгоистичны. В хатке было трое. Они заявили, что никого не могут впустить, потому что их собственно не трое, а пятнадцать. На это изведенный поручик Л. сказал:
Я подожду полчаса здесь. И если те двенадцать не придут, то я вас расстреляю... [66]
Это фантастическое заявление имело то следствие, что и эти трое куда-то скрылись. Разумеется, никаких двенадцати не оказалось.
О, род людской!..
Льду почти столько, сколько хватает глаз. Почти потому, что на той стороне замерзшего лимана виден город. Это Аккерман.
По этому льду в одну колонну движется бесконечный обоз. Туда, к Аккерману, к городу спасения, румынскому городу Аккерману, куда не придут большевики. Бесконечный обоз движется в порядке. Задолго до назначенного времени выступили все части, проявив редкую аккуратность.
Теперь они идут осторожно, соблюдая дистанцию, чтобы не провалился лед, почти торжественно. Идут с белыми флагами, которые несут, как знамена.
Печальные знамена... Здесь на льду часть одесской отрядомании, то, что от нее осталось. Главного отряда, который должен был быть полком, того отряда, где неистово пахло спиртом, «под чьим-то высоким покровительством», этого нет. Он «не состоялся». Нет и «священного отряда» митрополита Платона. Не видно никаких следов немецких колонистов. Ни Кирсты ни Струка.
Зато торжественно выступает «Союз Возрождения России», тут же отважное начинание и отряд экс-редактора «Киевлянина» и другие. Кроме того, какие-то отдельны» части, прибывшие сюда, артиллерийские парки и дивизионы, без пушек, но с подводами, с сахаром, учреждения, уездная полиция и еще разные. Затем просто гражданские беженцы. Но главным образом ничем не объяснимые подводы... Подводы, очевидно, обладают свойством саморазмножения. Голова обоза уже прошла пять верст, а хвост еще на берегу.
Я смотрю на этот почти величественный «исход», и в ушах у меня неотвязно звучит знакомая фраза:
Das war ein Drap...