"Отступать больше не будем..."
Москва, Центральный аэродром имени Фрунзе. Наша стоянка — у самого леса. Отсюда, если смотреть через летное поле, видны ангары, служебные помещения, башенка метеостанции. За ними, и дальше, за Ленинградским шоссе — корпуса Академии имени Н. Е. Жуковского, вышки стадиона Динамо.
Справа и слева от нас стоят сотни самолетов самых различных марок. Даже "Родина" здесь — машина Гризодубовой, Осипенко, Расковой. Мы обступили ее. Я уже посидел в кабине, подержался за ручку, обшитую мехом. Ремни на педалях тоже обшиты или обернуты мехом.
— Не самолет, а легенда, — говорит Бочаров, стоя на высоком длинном крыле, и вдруг восклицает: — Смотри!
На левом борту кабины установлен бензиновый кран, а рядом, на наклеенном листке полуватмана надписи: на какой бак и через какое время надо переключить. Как-то не вяжется: самолет-легенда, обыкновенный листочек бумаги и самый обычный почерк, даже чуть-чуть некрасивый...
— Люди летали, женщины, — задумчиво, необыкновенно тепло говорит Илья, — а до этого думалось — боги...
22 октября, после посадки здесь, на Центральном, Писанко нам объявил:
— Отступать больше не будем. Некуда отступать. — С минуту смотрел на нас, будто давая возможность осмыслить сказанное, и громко добавил: — А Москву врагу не видать, как своих ушей. Вместе с нами — весь народ, вся страна.
Крутят, вихрят военные будни. Летаем с утра до вечера. Все, что было до этого, кажется отдыхом. Даже тем, кто летает на "Чайке". Кто ходил на штурмовку под Белый, на Юхнов и Гжатск, кто воевал в районе Калуги. Разведки, штурмовки, прикрытие "Чаек", "Ильюшиных", патрулирование над линией фронта, над Москвой, сопровождение особо важных Ли-2. Полеты. Полеты. Полеты...
Домом стала кабина. Парашют — постоянная ее принадлежность. Извлекаем его из чашки сиденья только с целью переукладки. Но делаем это часто: в сумбурное осеннее время — то дождь, то мороз, — шелк может слежаться, и в нужный момент парашют не раскроешь. А необходимость раскрыть его возможна в каждом полете..
Грохот мотора, дробный стук пулеметов, режущий ухо скрежет слетающих с балок "эрэсов" настолько привычны, что кажется, с ними родился и прожил всю жизнь И нет во вселенной избушки под красной, сто раз шелушившейся крышей. Нет "Бурцева" — небольшого лесочка за полем. Нет "канавы" — мелководного, уходящего болото притока Москвы-реки. И пруда за садом. Все это будто приснилось. Мать и отец приснились. Братья Сергей и Володька, сестры Лида и Фая. Не было и нет никого. Есть только машина. Кабина МиГ-3. Мои боевые друзья. Подмосковье, с изрытой металлом и бурой от крови землей. Москва.
24 октября 1941 года писатель Евгений Петров написал в одну из нью-йоркских газет: "В день отъезда из Москвы я получил от вас телеграмму. Вы просите меня дать драматический эпизод с Московского фронта. Но драмы не было. Драма была во Франции, в Польше или в Греции, когда по дорогам шли обезумевшие от ужаса люди и их обгоняли германские танки, а германские аэропланы расстреливали их с бреющего полета. Когда бежали министры и на обочинах дорог можно было увидеть элегантную даму в дорогом парижском туалете, босую, с туфельками и собачкой в руках, и когда генералы сдавали торжествующему врагу свои шпаги и дивизии.
Нет, здесь не было драмы. Здесь был эпос. Немцы наступали на Москву с трех направлений. Они прорвали фронт у Калинина. Но армия не была разбита, генералы не отдавали своих шпаг. Каждый метр земли на дальних подступах к Москве был покрыт кровью..."
Я узнаю об этом письме значительно позже, а сейчас, участник событий, вижу все своими глазами. Москва готовится к бою. Преобладающим цветом одежды людей стал защитный цвет, вперемежку с синими шинелями авиаторов и мохнатыми бурками конников. Вокруг — армия. Людей в гражданской одежде днем почти не увидишь. Они стоят у станков. У станков же обедают — зачем тратить драгоценное время на переезды, когда и время и силы необходимы борьбе.
Как только прилетели сюда, нам сразу раздали гранаты, бутылки с горючей смесью, в неограниченном количестве патроны для пистолетов "ТТ". Выдали на случай, если немцы прорвутся к аэродрому.
На самолетных стоянках оружейники смастерили установку для реактивных снарядов. Четыре "эрэса" постоянно нацелены в небо. И штук пятьдесят лежат в стороне под чехлом. Это и против "юнкерсов" и против немецких танков.
На дорогах, околицах деревень Подмосковья, на опушках, у каждой речушки, пруда, пригорка фашистов ждут рвы и надолбы, минные поля, колючая проволока. И чем ближе к Москве, тем гуще сеть укреплений, тем разнообразнее оборона. А при въезде в Москву, у метро "Сокол", на развилке шоссейных дорог, идущих на Волоколамск и Клин, немцев поджидают "ежи" — сварные сооружения из рельсовых балок.
За лесом, южнее аэродрома, работают сотни людей, (в основном — женщины), делают противотанковый ров. Когда мы пролетаем над ними, они приветствуют нас, машут руками, платками, шапками. И это радует — люди не падают духом, работают с рассвета до темноты. Может, и ночью.
Москву охраняют летчики, зенитчики, а ночью еще и аэростаты воздушного заграждения, огромные бело-серые туши. Днем они лежат на земле вокруг стадиона "Динамо", в кустарнике около Масловки, позади академии, рядом с Ленинградским шоссе. Мы видим их, заходя на посадку. А вечером они поднимаются в небо и висят над Москвой. Их крепко держат стальные тросы и руки солдат. Однажды в момент приземления аэростата трос не выдержал, лопнул. Будто сорвавшись с цепи, аэростат рванулся вверх. Пытаясь его спасти, солдат Велигура уцепился за веревку, и его потащило в небо.
Более ста километров летел Велигура по ветру, более двух часов боролся с декабрьским морозом. Чтобы спасти технику, надо было добраться до клапана и стравить наполнявший оболочку газ. Но до клапана семнадцать метров. И все же ценой неимоверных усилий солдат преодолел эти семнадцать.
Этот случай, когда мы узнали о нем, взволновал нас. Раньше мы не придавали большого значения аэростатам. Подумаешь, мол, пузыри висят. А оказалось, что этот пузырь для Велигуры — оружие, так же, как для меня, Карасева, Питолина самолет. Будучи раненым, Миша мог бы оставить машину, мог бы выпрыгнуть с парашютом, но он не сделал этого. Он летел, ежеминутно рискуя потерять сознание, ежесекундно взорваться вместе со своим самолетом, истекающим, как кровью, бензином, Комсомолец Питолин рисковал за оружие жизнью так же, как и боец-коммунист Велигура. И мы еще больше уверились в том, что советский солдат, на какой бы пост его не поставили, будет стоять до конца.
Да, здесь эпос.
В Москву непрерывно идут воинские поезда, эшелоны, платформы с оружием и техникой: пушками, танками, броневиками, автомашинами. Из Москвы тоже идут эшелоны: на восток уходят заводы оборонного значения с оборудованием и рабочими.
Столица готовится к бою, вернее, к сражению. А бой идет непрерывно. Жестокий, кровопролитный. И в этом бою тают дивизии Гитлера, рушится военная машина фашизма. Все больше и больше она замедляет свой ход, уменьшаются темпы ее наступления. В июне — июле немцы продвигались по пятьсот километров, а сейчас втрое меньше. И этот темп снижается с каждым днем.
Мы живем рядом с аэродромом, занимаем просторный вестибюль стадиона "Динамо". У нас есть телефон, биллиард, мягкие кресла, диваны и душ.
— Живем в Москве, а Москву не видим, — как-то сказал Бочаров. — Пройдемся пешком до "Динамо", посмотрим....
— Почему бы и нет, — говорю, — давай. Перед нами на фоне темного неба черные силуэты домов. Вправо и влево, скрываясь во тьме, уходит шоссе Москва — Ленинград. По шоссе несутся машины, освещая дорогу узкой полоской притемненного света...
Недавно, еще в этом году, мы любовались Москвой из Клина — над ней стояло огромное зарево электроогней. И принимали это как нечто обычное. В ноябре прошлого года, в праздник, приехав в Москву из военной авиашколы, я бродил по столичным улицам, не обращая внимания на море огней, заливавших город, — это было обычным. Будто прочитав мои мысли, Илья вздыхает:
— Только теперь можно оценить довоенную жизнь. А машины бегут. Бесконечным потоком бегут в сторону метро "Сокол", к развилке двух шоссейных дорог, идущих на Клин и Волоколамск. Натужно ревя, машины тянут орудия, прицепы, загруженные, вероятно, боеприпасами, везут молчаливо сидящих солдат. Вперемежку между автомашинами, тягачами идут бензовозы, танкетки и даже танки, заглушая ревом своих моторов все остальные звуки.
Илья подходит вплотную ко мне, кричит в самое ухо:
— Живем, дружище, живем! Силища, видишь, какая идет!
Да, эта сила идет на запад и северо-запад Подмосковья, туда, где насмерть стоят наши войска.
Наша газета "За храбрость" еще в первые дни октября посвятила именно нашей авиачасти целую полосу под броским аншлагом: "Отважные соколы! Бейте фашистов так же мужественно и умело, как громят их летчики подразделения тов. Писанко!". В заметках говорилось о боевых делах летчиков второй эскадрильи Нечаева, Кохана, Бабенко, Яхненко, Александрова, Федотова, Кулака, Кравцова, Косарькова.
В корреспонденции под заголовком "Храбрость" написано об Андрее Кравцове.
"В дыму и пламени автоколонна. Испуганно мечутся фашистские солдаты, тщетно пытаясь спастись от града пуль. Летчик Кравцов прошел над колонной бреющим полетом, затем развернулся, чтобы идти домой, но обнаружил, что у него еще не все израсходованы боеприпасы. "Зачем пропадать добру, — подумал летчик, — лучше зайти еще раз и добить фашистскую нечисть". Кравцов вернулся обратно и, не обращая внимания на ожесточенный огонь зениток, уничтожал фашистов, пока не израсходовал всех боеприпасов..."
— Силен ты, летчик Кравцов, — сказал я Андрейке, — уничтожаешь фашистов, не обращая внимания на ожесточенный огонь зениток.
Он промолчал, полный достоинства. И вдруг опубликован Указ. Как-то даже не верится, что мой однокашник Андрейка Кравцов, самый маленький ростом летчик в полку, награжден орденом Красного Знамени. Мы вместе учились в Борисоглебской авиашколе и даже были в одном звене. Во время построений он всегда находился на левом фланге. А теперь — герой. Не зря говорят: мал золотник, да дорог.
Вместе с Андрейкой награждены: Петя Дядик и Коля Тетерин, Петя Карамышев и Леша Даубе, командир эскадрильи Максим Кулак, командир полка Александр Степанович Писанко... Тринадцать человек, и все из второй эскадрильи, те, кто летает на "Чайках". Аркаша Михайлов и Петр Федотов раньше были у нас, а теперь вот, орденоносцы. Стало немножко завидно.
— Наверное, мы еще не заслужили награды, — неожиданно сказал Ганя и обидчиво поджал толстые губы.
Томилин покосился на него, но промолчал, а комиссар Акимцев сурово спросил:
— Ты что, воюешь за ордена?
— Нет, — сдержанно ответил Хозяинов, переходя на официальный тон, — я воюю за Родину, но после войны народ будет судить по наградам, насколько активно я за нее воевал. И мне это не безразлично.
Хорошо Ганя сказал, умно. И Акимцев оттаял:
— Прав ты, Хозяинов! Все вы неплохо воюете. Но летчики второй эскадрильи раньше вас начали летать на штурмовки, раньше совершили необходимое для представления к ордену количество вылетов. Надеюсь, ты помнишь приказ?
— Конечно, — за пятнадцать штурмовок — орден. За двадцать пять — второй. За сорок — звание Героя Советского Союза.
— Правильно. Они получили сейчас за пятнадцать. А вы получите в ближайшее время. Все, кто достоин, представлены.
Ганя заулыбался. И все мы повеселели. Летчики второй эскадрильи буквально преобразились. Важные ходят, гордые. Раньше в столовой сидели в комбинезонах, а теперь спускают их до пояса — надо же показать ордена! Мерзнут, но терпят. И сразу как-то все повзрослели, а Андрейка будто и ростом стал выше. Я поздравил его, спросил:
— Ты рад, Андрей?
Он смотрел на меня снизу вверх и, даже не улыбнувшись, сказал, что мне желает того же и в самое ближайшее время. Тон Андрея меня, конечно, обидел.
— Куда уж нам, — говорю, — физиономией в герои не вышли.
Сказал и повернулся, чтобы уйти. И тогда он не выдержал, расхохотался и не успел я оглянуться, как Андрей оказался у меня на спине. Маленький, ловкий, отличный спортсмен, он делал это как кошка. Мы повозились немного и Андрейка признался:
— Знаешь, земли под собой не чую. Даже не верится, что я награжден.
— Ну, дружище, так не годится, — говорю я Андрею. — Помнишь, что Горький сказал, вернее, его героиня старуха Изергиль?
— Не помню.
— "Тот, кто однажды удивился своему подвигу, тот не повторит его".
Андрей помолчал, подумал, вопросительно глянул в глаза:
— А может, она и права, старуха Изергиль?