Экзамен на зрелость
Время. Неумолимое время. Кажется, совсем недавно началась война. Совсем недавно Федя Карасев опасался, как бы нам не просидеть все горячее время в тылу. А сегодня за завтраком Илья Бочаров обронил:
— Неважные наши дела, дружище.
Молчу. А что отвечать? Мы уже слышали недалекие раскаты орудийного грома. Видели дым пожарищ на горизонте. Вчера, 12 октября, получили приказ: быть готовым к отлету.
Подходит Толя Шевчук. Усталый, невыспавшийся. Приказ получили во второй половине дня. Ждали до вечера, не выходя из землянки. Так потребовал Глебов.
Потом до двенадцати ночи. Шевчук сидел обложившись журналами, папками.
Ни в одной эскадрилье не было столько бумаг, сколько в нашей. Летчики второй и третьей, заходя вечером к нам в землянку, потихоньку посмеивались и уходили Шевчук откладывал в одну сторону "нужные", в другую "ненужные". Так он классифицировал их. Ненужные надо было сжигать. Но Глебов, проверив, находил среди них такие, без которых, как он говорил, эскадрилья шагу не может шагнуть. Он ругал Шевчука и заставлял делать все заново.
В первом часу позвонил командир полка. Трубку взял кто-то из летчиков. Узнав, что все еще бодрствуют, Писанко попросил к телефону Глебова. Разговор был коротким. Командир эскадрильи сказал три слова: "Понял, виноват, есть" (в Уставе тогда еще не было "слушаюсь"). И отправил нас на покой. Оставил лишь Шевчука.
— Всю ночь его уговаривал, — смеется "начштаба", — я хотел уничтожить книгу взысканий, а он знаете что сказал? Если, говорит, находишь, что она толстовата, заведи потоньше и перепиши все со старой, но поубористее.
Смотрю на него и завидую: молодец. Бодр, весел и всегда был таким Вспоминаю начало года, январь или февраль Строем идем с завтрака к штабу. Немного опаздываем Не по своей вине, задержка из-за столовой. Издали видим Глебова Сухой, высокий, вся фигура его — нетерпеливое ожидание Ходит. Три шага вперед, три — назад.
— Пробежим, хлопцы, — говорит Шевчук и громко командует: — Бегом, марш!
Добежав до штаба, переходим на строевой шаг, "печатаем" сапогами.
— Эскадрилья, стой. Направо! Равнение на середину — командует адъютант. Приложив руку к головному убору, поворачивается, чтобы доложить.
— Почему опоздали? — грозно вопрошает командир эскадрильи.
— Столовая открылась с опозданием на пятнадцать минут, — четко рапортует Шевчук.
Но это не удовлетворяет нашего командира:
— Я не спрашиваю опоздала или не опоздала столовая, я спрашиваю, почему опоздали летчики?
Шевчук молчит. Глебов повторяет вопрос. "Я же ответил вам", — спокойно говорит адъютант.
— Выговор, — объявляет взыскание командир эксадрильи.
Конечно, это неприятно — взыскание в присутствии подчиненных, но Глебов, очевидно, считает, что Устав — это не для него Нам неудобно за Шевчука. И обидно. Но его лицо неожиданно озаряется ясной улыбкой.
— Товарищ командир, вы нарушили свою систему.
— Какую еще систему? — Глебов настораживается. Он уже знает своего адьютанта. Не первый день работают вместе.
— Обычно, я получал взыскания через день. Сегодня, по счету двадцатое, вы объявили на сутки раньше.
Глебов безнадежно машет рукой и, ругаясь, направлятся в штаб. Со ступенек бросает:
— Нет, адъютант из тебя не получится.
Мы обступаем Толю. Беспокоимся: "Неужели снимет?"
— Да что вы, ребята, он говорит это каждый раз. Кажется, это было совсем недавно, а столько воды утекло.
Я смотрю на смеющиеся Шевчуковы глаза, спрашиваю:
— Не известно еще куда полетим?
Шевчук внезапно суровеет:
— Знаю только одно: не на Запад.
После завтрака стало известно — в Клин, дорогой нашему сердцу. Как никак, первая точка, где многие жили самостоятельно, на частных квартирах, у многих остались знакомые...
Ждем команду. Час, второй, третий. Может, не полетим? Может, не так уж плохи наши дела? Но наземный транспорт уже готовится. База — обслуживающая нас техническая часть — готовит к отправке боеприпасы, горючее, снаряжение, техническое оборудование. Инженерам эскадрильи приказано подготовить своих подчиненных к защите аэродрома от нападения. Техники, механики, младшие авиационные специалисты работают у машин, а рядом лежат винтовки, гранаты, бутылки с горючей смесью.
Иван Аникин, техник моего самолета, дает мне последние советы:
— Будешь там без меня... Недолго, но без меня. Так ты, командир, того... сам следи за машиной. И вообще...
Иван умолкает, насупившись. Спрашиваю:
— Что "того"? Что "вообще"?
— Откуда я знаю, кто тебя будет обслуживать, — сердится техник — Знает он наш самолет или не знает. Так ты сам заправляй его горючим и маслом. В расширительный бачок заглядывай, если надо, воды добавишь. И вообще...
Иван хмурится, мнется и, окончательно смутившись, отводит меня в сторону от товарищей, тихо говорит:
— Всякое может случиться... Заправят по ошибке не так, как надо, упадешь на чужой территории Так ты понастойчивее там с техниками, посуровее. Проверяй, контролируй Ты же никогда не проверяешь заправку...
Туча, налившись снегом, висит над нами. Ветер холодный, северный А мне тепло и как-то уютно. Совсем по-домашнему. Чувство благодарности наполняет сердце. Хочется обнять Ивана, но рядом люди, и мне неудобно. Скажут еще, прощаемся.
— Спасибо, дружище, за заботу, — говорю я Аникину, — но ты не волнуйся, я ведь только тебя не проверяю.
Иван несказанно рад Он будто ждал этих слов. Тащит меня к самолету, раскрывает инструментальную сумку. Экзаменует меня:
— Чем будешь лючки открывать? Чем горловины? Ищи.
Не сразу, конечно, но я нахожу все, что нужно: отвертку и три ключа.
Техник доволен. На радостях с ходу дает мне вводную.
— Меня здесь нет. Самостоятельно заправляй самолет бензином, маслом, воздухом... Осматривай. Одним словом, готовь к полету.
— Это экзамен, Иван? Я же недавно сдавал инженеру. Перед самостоятельным вылетом.
— Считай как хочешь, но делай. Иначе я не буду спокоен.
Я действую по инструкции И поясняю. Иван сначала молчит, потом начинает задавать вопросы. По ходу дела говорит он, но спрашивает больше и глубже, чем сказано в инструкции летчику.
Напоминаю ему:
— Ты же сказал, что тебя здесь нет.
Иван смеется, подводит итог:
— Молодец! Знаешь! "Тройка" твердая.
— Да ты что, Иван? С тройкой же не летают... Даже не улыбнулся.
— Я бы тебе и "пятерку" поставил, но, сам понимаешь, субординация. Узнает инженер эскадрильи, не похвалит, заискиваешь, скажет, перед своим командиром... Но ты не волнуйся, знания твои отмечу...
С этими словами техник запускает руку в один из карманов комбинезона, вытаскивает небольшой, совсем необычной формы предмет.
— Подарок тебе. Сам смастерил.
Ключ... Вернее, три ключа скомпонованные в одном. И отвертка. И еще что-то. Обнимаю Ивана. А он, еще больше смутившись, грубовато, по-мужски:
— Да ладно... чего там.. Нельзя же в карманах весь инструмент возить. Выронишь — попадет в управление, вот только не успел я чехольчик сделать, чтобы не в кармане носить, а на ремне. Ну ничего, пока потерпишь. все впереди, командир.
— Что впереди, Иван?
— Да все. Война ведь только еще начинается.
— Ты сам так думаешь или комиссар говорил?
— Был комиссар, рассказывал... Да я и сам так думаю. Действительно, войны-то ведь еще и не было. Пока что мы только отступаем. Но время подойдет, остановимся. И тогда начнется война. Сколько авиации под Москвой! Говорят, около тысячи самолетов. А задействовано совсем немного. На Белый летало всего около ста самолетов.
— И это комиссар говорил?
— И это. А ему — Стефановский, заместитель командира корпуса. Позавчера, кажется, прилетал сюда. Был на командном пункте, сказал, что "эрэсами" будут вооружать все самолеты. И наши "миги", "яки" и "лагги". Все. Представляешь сила какая! Главная-то опасность не авиация, а танки, мотомеханизированные войска. Против них и действовать будем. Готовься, командир, к штурмовкам.
— Иван, ты расскажи об этом всем летчикам.
— Зачем? Они уже знают.
— А почему же я не знал?
— Никто не знал. Комиссар приходил сюда, когда вы были на командном пункте. Говорил с техниками, механиками и приказал, чтобы мы "просветили" вас, летчиков. Можешь считать, что я провел с тобой политинформацию.
Аникин смеется. Ждет, какую оценку ему "поставлю".
— Отмечаю, Иван, задание комиссара выполнил хорошо. Действенно. Чувствую прилив духовных и физических сил.
Мы вместе смеемся. Последние мои слова слышат механики, оружейники. Они тоже смеются. И я невольно ловлю себя на мысли, что на душе действительно стало легче, и то, что уходим в Клин, отступаем, не гложет сердце, как час назад. Ничего страшного в этом нет. Сейчас отступаем, потом наступать будем. Да еще как будем!
— А как твой дух, Алписбаев, повысился? Алписбаев — оружейник моего самолета, маленький, смуглый, широколицый. Прищурив и без того узкие казахские глаза, не сразу понимает меня. Улыбаясь, тянет:
— Духа... а... Дух... — поняв, наконец, радостно отвечает: — Якши, якши, каращо, кмандыр, — и смеется, тонко заливисто.
В армии Алписбаев недавно, и русский язык знает неважно. Но это не мешает ему быть хорошим солдатом. Он очень дисциплинированный и редкого трудолюбия человек. Алписбаев никогда не сидит без дела. Он любит, когда наступают дни чистки оружия со снятием пулеметов с машины, с полной разборкой.
Приятно смотреть на его работу. Разобрав пулемет, он удаляет старую смазку. Легко и быстро. Даже из труднедоступных пазов и отверстий, искусно орудуя спичкой или заостренной щепкой. Потом накладывает новую смазку. Аккуратно, тончайшим слоем, и смотрит, любуется.
Он находит себе работу и после чистки оружия. Помогает технику и механику. До блеска протирает самолет мягкой ветошью, заправляет горючим и маслом или просто убирает вокруг, наводя чистоту и порядок.
Я смотрю на руки солдата. Грязные, усталые руки. И мне приятно, что человек с такими руками меня уважает. Я это знаю. Я даже знаю, что любит меня, и он знает, что я тоже люблю его. Это естественно, люди чувствуют отношение. Алписбаев всегда старается что-то для меня сделать, помочь, принести, подать. Не успею вылезти из кабины после полета или боевого дежурства, он уже расстелил самолетный чехол и зовет отдохнуть. И чтобы я ему рассказал о полете. Иногда, что-то делая или просто задумавшись, я чувствую взгляд Алписбаева. Посмотрю, и точно — глядит, улыбается.
Вот и сейчас, глядит и улыбается. Перехватив мой взгляд, прячет за спину руки — застеснялся.
Многим военная служба не кажется медом по той причине, что надо всегда подчиняться. Надо уважать дисциплину, субординацию. Алписбаеву служить нетрудно. Дисциплинированность и послушание у него, можно сказать, в крови.
Старшим в семье был отец. Сын с детства привык делать все так, как он скажет. А здесь, в армии, старшим стал командир. И летчик, и техник, и механики. У каждого на петлицах знаки различия: кубики, треугольники. У Алписбаева нет ничего. Значит, все они — старшие, он — младший. Все ясно, понятно. Поэтому нет никаких конфликтов. Скажут: иди в наряд — идет. Скажут: иди на работу — идет. И работает от души. Но это уже не послушание, а скорее природное трудолюбие.
Посылая в наряд, Аникин всегда учитывает и желание и состояние здоровья солдата. Одному, например, не вредно и на жаре побыть, у склада боеприпасов, другому лучше в тени, в землянке. Как-то раз Аникин спросил Алписбаева, куда ему лучше. Солдат смутился, причем, дескать, его желание. Но техник, уткнувшись в бумаги, этого не заметил. Нетерпеливо спросил:
— Ты что, до вечера думать будешь?
Алписбаев тронул его за рукав и, указав на меня, тихо сказал:
— Кмандыра спрашай.
Мы переглянулись с Аникиным и улыбнулись. Алписбаев свалил самого большого кита: разобрался, что из двух военных с одинаковым количеством кубиков на петлицах один может быть старшим, то есть командиром, а другой его подчиненным.
Алписбаеву девятнадцать лет. Мы с ним ровесники, но он уже обзавелся семьей. Женился в шестнадцать лет. Об этом я узнал случайно. Алписбаев сидел под плоскостью "мига" и, улыбаясь чему-то, писал. Это заинтересовало меня.
— Кому пишешь, дружище?
Алписбаев поднял на меня смеющиеся глаза косого разреза.
— Жина, — ответил он, напирая на букву "и". — Рамазан.
— Ты женат? — удивился я. — Вот новость! Я и не знал Рамазан — это имя жены?
Алписбаев прыснул, схватился за живот, в смехе повалился на самолетный чехол. Смеялся он так, что глядя на него от смеха можно наплакаться. Вдоволь нахохотавшись, он наконец перевел дух и пояснил:
— Рамазан — это сына.
Сыну уже два года. Молодой отец достал из кармана комсомольский билет и вынул из него фотокарточку.
Снимок на редкость удачный. Юная мать, сидя на стуле, держит на коленях непоседу-сына. Затвор аппарата щелкнул в момент, когда казашонок, увидя что-то забавное, прыгал и рвался из рук.
И я невольно подумал о том, а как у нас там, в Казахстане? Не придут ли туда фашисты? Я представил себе огромную карту нашей страны и успокоился. Нет, не придут. Сил не хватит.
А время бежит. Незаметно наступает полдень. Дежурный дает команду строиться на обед!
После обеда техники пришли на стоянку, летчики — на командный пункт. Уложены полетные карты. Поставлена задача на перелет. Все нам известно: порядок взлета, сбора, полет по маршруту. Ждем команду.
Писанко вынул трубку, набил табаком, закурил Ароматные волны "Золотого руна" приятно защекотали в носу.
— Перерыв... разрешаю курить.
Все потонуло в синем дыму. Курят, конечно, не все. В том числе я и Шевчук.
— Пойдем, подышим, — предлагает мне Анатолий.
Вместе с нами выходит Илья Бочаров. Поднимаясь по ступенькам, ворчит:
— Несознательный пошел народ. Можно покурить и на улице.
Поднявшись наверх, молчим. Ветер, довольно свежий с утра, утих. Дым вьется над головой Бочарова и тает медленно, незаметно.
— Ты сегодня, как летчик, — изрекает Илья, отмахнув от лица дымное облако.
Шевчук улыбается — задета тонкая струнка "пилотяги", — начштаба действительно похож на старого летчика, — готовясь к отлету, надел реглан. Новый. Темно-коричневый. Так называют летное кожаное пальто. Иногда его называют просто кожанкой. Но дело не в том, как его называют, а в том, что реглан — это гордость каждого летчика.
Летчик без реглана — не летчик. Так я думаю. Сначала я видел летчиков только на снимках. В реглане. В пилотке. Потом увидел настоящего, и стал видеть много, часто и близко — майор Курдубов был начальником летной части Ленинградского аэроклуба Москвы. Потом я увидел их в летной школе. Я приехал туда зимой, и летчики-инструкторы ходили в регланах, черных Иди коричневых, в белых бурках с большими отворотами. А поближе к весне — в защитных очках. Неторопливые, важные. У меня замирало сердце, когда я видел их в реглане и бурках, а летом — в синей пилотке с кантом.
Но я опоздал. Безнадежно, бесповоротно: реглан — летное обмундирование — заменили комбинезоном на вате. Разве в город пойдешь в комбинезоне на вате?
Мы молча смотрим на запад. Впереди, слева, в ста метрах от командного пункта — стоянка "Чаек", вернее, начало. Машины расположены в шахматном порядке, последняя — на удалении триста-четыреста метров. Справа на горизонте — деревня и роща. Еще дальше видны дымы — будто курятся вулканы. Оттуда, приглушенные расстоянием, доносятся вздохи тяжелых орудий.
— Немцы подходят к Яропольцу, По прямой, — говорит Шевчук, — километров двадцать ..
— Подняться бы сейчас, да туда, помочь нашей пехоте, — отзывается Бочаров, — была бы польза. А то сидим, ждем у моря погоды Вчера полдня потеряли, сегодня .
Отвернув рукав реглана, Шевчук глядит на часы.
— Да, день на исходе, но начальству виднее, что делать Не так просто поднять нас отсюда Это значит дать приказ отступать. А Москва уже рядом — сто километров
Прав Шевчук, ничего не скажешь.
Он уходит, а мы остаемся Бочаров теперь мой командир звена. Вместо Боровского заместителем командира полка назначили Глебова. Томилин теперь командир эскадрильи, Шевчук — его заместитель.
— Видишь, как в жизни бывает, — вздыхает Илья, — вторая и третья эскадрильи воюют, а мы шагаем по должностям. Стыдно даже, а что поделаешь? По старшинству и по опыту на место Боровского надо бы стать Кулаку, но как совместить такую большую должность и звание младшего лейтенанта...
— Почему он застрял в этом звании? Старый же летчик.
— В Монголии был, дрался с японцами и, как известно, неплохо, но однажды был сбит, попал в плен. Этого я не слышал.
— Как же удалось ему вырваться?
— Не знаю. Знаю только, что прошел там все муки ада.
Бочаров обеспокоенно смотрит наверх. Серо-свинцовое небо хмурится, дышит холодом. Хорошо еще, что есть высота: метров семьсот — восемьсот.
— Когда пойдем по маршруту, — говорит командир звена, — ты будешь слева, Хозяинов — справа. Близко не прижимайся, иначе ничего не увидишь. А в строю, сам знаешь, ориентировку обязан вести каждый летчик Имей это в виду, по пути буду спрашивать характерные ориентиры.
Нравится мне Бочаров. Порядочный, скромный, спокойный. Невольно вспоминаю тот случай, когда его "зажала" пара Ме-109. Не окажись поблизости Петра Александрова, не сдобровать бы тогда Илье.
Землянка командного пункта. У телефона майор Писанко. Ждет. День на исходе, а сигнала на взлет все нет. Неужели ждать до утра? А если враг прорвется ночью? Что делать? Ночников пять-шесть человек, остальные — молодежь. Командир молчит, но мы понимаем его состояние, ощущаем физически. От телефонного звонка зависит все. Время, бытие, жизнь — заключаются в этом зеленой коробке.
В землянке сгущаются сумерки, но никто не решается повернуть выключатель, цепляются за каждую минуту уходящего дня. Уже с трудом различаем друг друга.
— Да включите же свет! — не выдержал Писанко.
Лампочка, вспыхнувшая в полнакала, показалась нам ярче солнца. И в ту же минуту — долгожданный звонок. Писанко схватил трубку, послушал, выдохнул зло:
— Поздно!
Мы не знали, о чем шла речь, но по выражению лица командира можно было предположить самое страшное, — если враг прорвется, придется сжечь самолеты.
— Нет! Я не могу этого сделать!..
И снова слушает. На лице — борьба мыслей. Очевидно, спрашивают: "Что предлагаете?" Писанко смотрит на нас и решительно говорит.
— Улетим! Ночью!
Потом обращается к нам:
— Первым улетит мой заместитель, чтобы принять остальных. Там только один прожектор. Будьте внимательными при расчете на посадку. Не волнуйтесь. Ничего особенного..
Только Писанко мог на такое решиться. "Ничего особенного...". Мы видели, сколько вывозных он дал командирам звеньев, чтобы допустить их к ночному дежурству.
Забегая вперед, скажу, что это будет наш первый и последний в этом году ночной полет. Летом 1942, готовясь к ночному дежурству, мы сядем на одном "пятачке" и, чтобы вылететь ночью, получим целую вывозную программу. Вот что значит условия, время и обстановка.
Командир дает последние указания:
— Лететь звеньями в порядке очередности эскадрилий. Звено Томилина выходит через тридцать минут после старшего лейтенанта Глебова. Временной интервал между звеньями — пять минут. В кабины садиться за полчаса до вылета. Надо осмотреться, привыкнуть...
Бочаров, я и Хозяинов направились к самолетам. Смотрим, как Глебов рулит, взлетает. Машину не видно, только яркий, огневой выхлоп из патрубков. Такое впечатление, будто у самой земли с грохотом несется голубая стрела. Но вот она поднимается, и на фоне светлого неба появляется силуэт самолета. Вскоре он исчезает и только по гулу мотора можно понять, как он развернулся влево, прошел перпендикулярно линии взлета, снова развернулся влево, идет прямо на нас на высоте 300- 400 метров.
Неожиданно летчик включает бортовые огни и классически выполняет левую бочку — переворачивает машину вокруг продольной оси, — снова их выключает и скрывается в темноте. Гул мотора постепенно стихает.
Что он хотел показать, наш бывший комэск? Мастерство? Безусловно. Не каждый отважится пилотировать ночью, на малой высоте, когда не видит естественный горизонт, когда небо, как и земля, черно. Но ведь это и грубейшее нарушение дисциплины. Как он отважился? Неужели не побоялся командира полка? Уверен, на это никто не пойдет. Все мы любим Писанко, и все немного боимся. Конечно, не в низменном понятии этого слова, в другом, хорошем. Боимся сделать не так, как надо, боимся увидеть его укоризненный взгляд...
Меня осеняет мысль: Глебов сделал это с разрешения Писанко. Не исключено, что Писанко сам ему подсказал. Будто наяву вижу нашего командира.
— Давай лети, — говорит он старшему лейтенанту Глебову, и когда тот собирается уходить, возвращает его. — Ты знаешь, надо придумать такое, чтобы летчики не волновались за исход ночного полета, надо убедить их, что это не страшно и ничего не случится, если уверен в себе, если спокоен. Главное, чтобы не волновались... Ну, предлагай!
Он не приказывает и ничего не советует своему заместителю. Мудрый и опытный командир ждет, когда Гле6ов выберет сам и предложит то, на что способен.
— Может, пройти пониже и что-то крутнуть? — предлагает Глебов.
— А кто увидит тебя в темноте?
— Можно включить бортовые огни.
— Это другое дело. А если поблизости окажется ямессершмитт"? Впрочем, посмотрим. Я разрешу тебе сделать бочку, если в нашем районе будет спокойно.
До чего же все-таки мудр, предусмотрителен Писанко. Не успел я поделиться своими мыслями о причине глебовской вольности, а Бочаров уже нас вдохновляет:
— Видите! Черт-то не так уж и страшен...
И Ганя шутит:
— Ты кого за черта считаешь? МиГ-3?
— При чем здесь МиГ-3? Ночь! — говорит Бочаров и сразу предупреждает нас: — Подумайте вот о чем, братцы, — о выхлопе. Он прямо перед глазами и будет мешать при взлете.
Иду к своему самолету. Меня встречает Аникин, докладывает: "Самолет к полету готов". Сажусь в кабину. Темно, ни приборов, ни тумблеров не видно! Надо включить бортовую сеть, огни подсвета кабины. Неожиданно чувствую, что на память, в темноте, не смогу этого сделать. А днем я включал все не глядя. Аникин встает на крыло, помогает.
Включаю тумблер электрической сети. Справа и слева на шарнирах установлены два фонаря. Направляю их на приборную доску, до отказа поворачиваю реостаты накала, однако фонари не включаются.
— Подожди, еще не прогрелась лампа, — поясняет Иван.
Свет загорается внезапно и ослепительно, пространство вокруг самолета и небо мгновенно становятся черными. С таким светом лететь, конечно, нельзя. Вращая реостат влево, уменьшаю накал до слабого полумрака в кабине. Больше, пожалуй, не следует. Подсветку можно считать отрегулированной. Смотреть в кабину больше не надо.
— Будем привыкать к темноте — говорю Аникину и, включив бортовую сеть, переношу взгляд на летное поле. Черная тьма отступает, по мере адаптации зрения небо снова становится серым, земля темной, снова видны самолеты — вся наше стоянка. Небо на западе темно-багрового цвета — горит, очевидно, Ярополец. Пожар будет ориентиром при взлете.
— От винта! — слышится неподалеку.
Это Томилин.
За ним — Шевчук.
Голос третьего летчика тонет в гуле моторов. Но я уже знаю, третий — это Максимов. Через две-три минуты "миги" порулили на старт. И опять с ревом и грохотом над землей понеслась голубая стрела. За ней вторая, третья. После отрыва летчики включили бортовые огни. Значит, в небе спокойно, и командир полка разрешил это сделать, чтобы звено побыстрее собралось. Да и не только для этого — в темноте немудрено и столкнуться.
Собравшись, звено проплывает над ним и, снова выключив бортовые огни, пропадает во тьме.
— Аникин! — кричит кто-то от машины Ильи Бочарова, — командир вызывает.
Слышу удаляющийся топот Ивана. Наверное, Бочаров мне что-то хочет сказать. И верно. Через минуту техник вернулся.
— Командир, передаю распоряжение Писанко: после первого разворота каждому включить бортовые огни. После сбора над точкой выключить.
Все ясно. Здесь летаем с огнями, чтобы легче собраться, над аэродромом посадки — чтоб не столкнуться, по маршруту идем без огней, чтобы не обнаружить себя, избежать встречи с Ме-110. Трудно ли сбить освещенную цель!
— От винта! — командует Бочаров.
Слышу рокот мотора. Аникин рядом со мной, на крыле.
— Запускай, командир, все готово.
Мотор заработал, мягкий свет падает на приборную доску. Включаю бортовые огни, из кабины мне их не видно, но я вижу освещенную под плоскостью землю, справа зеленым светом, слева — красным. Прямо перед глазами — яркие вспышки выхлопа из мотора. Огонь очень мешает. Как же я буду взлетать?
Бочаров порулил на старт. Я должен идти за ним, а у меня еще не прогрет мотор. Плавно вывожу обороты, и пламя перед глазами уменьшается. Сразу созревает мысль: взлетать надо не как обычно, увеличивая газ в процессе разбега, а с тормозов, предварительно выведя обороты хотя бы до средних.
Рулим на взлетную полосу. Бочаров впереди, я — слева. Ганя Хозяинов — справа. По очереди докладываем ведущему о готовности.
— Понял обоих, взлетаю, — говорит Бочаров.
Самолет трогается с места, быстро набирает скорость, пропадает во тьме.
Пора. Пальцами правой руки нажимаю на тормозной рычаг, расположенный здесь же, на ручке управления самолетом. Вывожу обороты мотора. Пламя, вспыхнув перед глазами, становится меньше. Можно взлетать. Отпускаю тормоз, чувствую, как самолет тронулся с места, побежал, стремительно набирая скорость. Чувствую, но не вижу. Перед глазами нет привычного, как днем, бега земли.
Однако думать об этом незачем, ничего страшного в этом, конечно, нет, только необычно. Но сегодня столько необычного, что предусмотреть и осмыслить все нет никакой возможности. Надо все принимать, как есть.
Слева по борту — горящий Ярополец. Плавно подаю ручку вперед, нос самолета слегка опускается, капот виден на фоне пожара. Чувствую, как колеса начинают биться о грунт, машина вот-вот отойдет от земли. Плавным, едва уловимым движением ручки поднимаю нос самолета, и... мы уже в воздухе — я и мой "миг".
Главное теперь — подальше отойти от земли. Иду две-три секунды. Сняв левую руку с сектора газа, осторожно, не глядя в кабину, нахожу кран управления шасси, перевожу его из нейтрального положения в верхнее. По легкому "вспуханию" самолета чувствую — шасси убрались. Теперь обратно — в нейтральное, слышу как шипит стравливаемый из системы воздух. Все нормально. Осторожно, так же на ощупь включаю тумблер бортовых АНО — аэронавигационных огней.
Теперь надо искать Бочарова. Вижу: он слева, значит первый разворот уже выполнил. Сам себе задаю вопрос: почему я начал искать его именно слева, а не впереди? К своему удивлению, вспоминаю, как во время уборки шасси услышал по радио: "Выполняю первый..." Значит, я настолько был напряжен, что информацию воспринял только на слух. Но где-то в уголке сознания она зацепилась и теперь всплыла.
Нажимаю на кнопку радиопередатчика:
— Ганя, выполняю первый. Как понял?
Молчит как рыба. Смеюсь, представляя, как в эту минуту парится мой товарищ. Проходит какое-то время, в наушниках раздается его сипловатый голос:
— Ты первый выполнил? Или нет?
— Выполнил, — отвечаю.
Догоняю Бочарова, пристраиваюсь, как и было указано, слева. Не сразу пристроился, один раз слегка проскочил. Зато сразу же вспомнил, что говорил командир: расстояние до светящейся точки определить не легко. И верно, далекий, но хорошо освещенный предмет можно принять за близкий. И наоборот. Вспоминаю, как Кохан пытался однажды догнать звезду: принял ее за выхлоп из патрубков "юнкерса". Гнался от Истры до Ржева. Хорошо, что глянул в кабину: прибор расхода горючего напомнил ему о доме. А то бы летел до линии фронта.
Одним словом, каждая ошибка — это наука. Проходит минута, и вот уже я в строю, дожидаюсь, пока пристроится Ганя. Жду молча, как и положено ждать всем подчиненным. Но командиры молча не ждут. Бочарову, наверное, кажется, что Ганя действует медленно, не так как должно, и он задает вопрос, обычный и вроде бы совсем не обидный:
— Чего ты копаешься?
Но Ганя обиделся. Потому что это, безусловно, услышал и "батя". Вдруг он подумает, что Хозяинов летчик слабый и, действительно, чего-то не может сделать. Ганя сразу вскипел: "Ах, так! Ну погоди!..." И совершенно спокойно ответил:
— Я сейчас. Вот только бочку крутну...
Зато Бочаров воспринял это не очень спокойно. Первое, что я услышал — Бочаров заикнулся. Очевидно, что-то хотел сказать, но не смог. Вполне его понимаю... Бочку? На такой высоте! Ночью! Когда самолет еще не освоен. Это равносильно самоубийству. И не где-то, а именно в его звене.
Бочаров мгновенно сообразил, что все решают секунды. И слово, произнесенное в эти секунды. Но язык вдруг будто присох, а на ум не идет ничего, кроме официального "запрещаю"... А надо что-то другое. Короткое, хлесткое, эмоциональное. Чтобы оно подчинило, ошеломило, чтобы оно парализовало желание Гани сделать "ЧП".
И Бочаров нашел это слово. Даже несколько слов. И надо сказать, не зря. Он еще не закончил свой монолог, как Ганя стоял в строю.
Бочаров, разумеется, переживал. И клял своего ведомого до конечного пункта маршрута. Клял молча, а после посадки и вслух. Но это не вернуло ему душевного покоя.
— Что теперь скажет "батя?" — сокрушался Илья после полета. — Что обо мне подумает?
Ганя успокоил его.
— Ты понимаешь, после твоей команды я понял, что соленое словцо ясно, понятно и, что самое главное, не поддается расшифровке для противника. А это — новое. Уверен, "батя" отметит тебя как открывателя.
Мы поддержали Ганю: я, Шевчук и Томилин. А Стунжас неуверенно предположил, что командир, возможно, не вспомнит. Но он вспомнил. Вернувшись после беседы с глазу на глаз, Илья удрученно сказал, что командир Ганю не поддержал...
Итак, Ганя в строю. Проходим над точкой, выключаем бортовые огни. Уходим. Прости нас Волоколамск и деревня Алферьево. Мы не совсем улетаем, мы еще вернемся.
При подходе к Теряево погода заметно ухудшилась; попадаем в полосу снега. Идем со снижением. Вот и озера. Их, конечно, не видно, лишь монастырь, будто одетый в саван, проплывает серым пятном. Но шоссе просматривается неплохо. Мы идем, стараясь его не терять — оно доведет до конечного пункта маршрута.
Постепенно погода становится лучше, в облаках появляются окна, мерцают звезды. Можно больше не волноваться: всю дорогу боялся, что Клин будет закрыт снегопадом.
Выходим на точку. Под нами посадочный знак, обозначенный фонарями "летучая мышь". Бочаров включает бортовые огни, мигает. Это сигнал для меня: "перейди на правую сторону строя". Выполняю. Под нами аэродром. Слева светлеет полоска шоссе.
— Отваливаю, — говорит Бочаров и уносится влево.
Через десять секунд повторяю его маневр. Подходя к третьему развороту, выпускаю шасси. Вижу луч света прожектора, вырвавший из темноты кусок взлетно-посадочной. Туда планирует Бочаров. После четвертого — выпускаю щитки-закрылки, направляю нос самолета в начало светлой полоски. Чувствую, что одного прожектора мало. Хотя бы еще один. О трех даже не думаю, хотя и знаю, что положено три.
"Положено"... так, наверное, не думал старший лейтенант Курышев, командир эскадрильи 121-го полка. Это было в середине августа. Ночью, выполнив боевое задание, он пришел на посадку. Ему сообщили: "Подожди... В районе аэродрома ходит Ме-110". Это был истребитель-бомбардировщик. Маскируясь темнотой, они подстерегали заходящие на посадку машины. Зная повадки фашистов и видя, что горючее подходит к концу, Курышев решил идти на соседнюю точку — к нам. На подходе попросил обозначить место посадки. Ему сказали: "Не можем, над точкой ходит Ме-110". И Курышев, видевший наш аэродром только, с воздуха и только днем, отважился сесть в темноте. И сел с ходу, не выполнив даже круга, потому что кончалось горючее, а бросать самолет не хотел.
Я сам слышал эту посадку. Не видел, а именно слышал. Время было около полуночи, мы с Федей лежали, слушая вой "мессершмитта". Он то приближался, то пропадал совсем. Фашист, вероятно, не знал точное место аэродрома. И вдруг, когда его не было слышно, неожиданно раздался визг. Пронзительный, раздирающий душу. Мы выскочили из домика. Визг доносился не сверху, а со взлетно-посадочной. Но вот он затих, и мы услышали тихий рокот мотора. Он медленно приближался — самолет рулил к нам на стоянку.
— Летчик, наверное, сжег тормоза, — сказал Федя, — но это пустяк. Вдумайся в суть: человек сел в темноте. Вот это летчик!
Вспомнив ту ночь, я успокоился. И даже подумал, что прожектор совсем ни к чему, что зря приучают нас к барству, и что мне, пожалуй, достаточно "Т", изображенного фонарями "летучая мышь".
Все идет хорошо. Снижаюсь. Уточняю расчет с помощью оборотов мотора. Подойдя к освещенному месту, вывожу самолет из угла планирования. Нет, луч все-таки нужен, иначе можно врезаться в землю. Вхожу в полосу света. "Вхожу" — это значит врываюсь на скорости порядка сто пятьдесят километров...
А вот этого я не ждал... Яркий, как молния, луч, секущий слева направо взлетно-посадочную, бьет в крутящийся винт, вспыхивает, отражается, и — прямо в глаза. Кажется, сейчас ударюсь о землю... Но я пересилил себя, поборол почти инстинктивное — дернуть ручку, уйти от земли. Вспомнил, что самолет из угла уже выведен, что несусь параллельно земле на высоте чуть более метра и что мне необходимо ее увидеть. И вижу. Впереди и чуть слева — в пространстве между левым крылом самолета и сверкающим диском винта. Вот она приближается... Самолет мягко касается грунта, бежит, замедляя движение.
Утром прилетел командир полка. Он и начальник штаба капитан Топтыгин возглавили оборону аэродрома на случай внезапного нападения. Техники, оружейники, мотористы всю ночь пролежали в окопах, ожидая врага. За это время авиационная база сумела вывезти боеприпасы, горючее и смазочные материалы, оборудование.
Командир стоит перед строем, говорит, немного волнуясь:
— Товарищи летчики! Вы превзошли мои ожидания. Полк, не подготовленный к ночной работе, совершил перелет на другую точку, не допустив при этом даже грубой посадки. Высокий моральный дух, высокое чувство ответственности — вот причины смелости, организованности и мастерства... Друзья, спасибо вам!
Как только командир отпустил нас, Бочаров сказал мне:
— При посадке ты допустил очень большую ошибку.
Я удивился и даже хотел обидеться. Я же так мягко сел. Но если командир говорит об ошибке, то значит, она была.
— Какую же? — спрашиваю командира звена.
— Ты рано вывел самолет из угла. До входа в луч. В темноте.
— Ну и что?
— Как это "что"? — говорит Бочаров. — Выравнивать машину надо в луче. Иначе, не видя земли, можно столкнуться с ней под углом. Понял?
— Понял. Учту... А вообще-то, как у меня посадка?
Хочется, чтобы командир похвалил меня. Он только пожал плечами:
— Откуда я знаю? Ты же садился сразу за мной. Об ошибке мне Глебов сказал.
— Все ясно. А ты как сел?
— Так же, как ты, — говорит Илья.
— Плохо...
— Что значит, "плохо"? Ты разве не слышал, что сказал командир? — смеется Илья. — "Вы превзошли мои ожидания". — Илья помолчал и добавил: — Наш перелет сюда, это экзамен на зрелость, и мы его выдержали.