Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

На переднем крае

Пламя жжет лицо. Надо его сбить. Руки. Где мои руки? Целы. Сейчас будет легче. Сорву пламя. Поднимаю правую руку и чувствую боль по всему телу. А лицо жжет. Глаза открыть страшно. Но откуда эта боль? На переносице почувствовал мягкую резину очков. Можно открыть глаза. Нужно...

Сознание возвращается какими-то толчками, импульсами. Я сбил... Удар по самолету. Огонь. Шелк парашюта. Пламя. Удар. А до этого? Бой. Шесть против одного. Нет, против меня был один... Где Степан?.. Бой над чужой территорией. Рядом с передним краем, но над чужой. Пистолет! Где мой пистолет? Глаза нужно открыть, глаза... «Ну, Василий, ну!» — приказываю себе. Лицо жжет.

Взгляд упирается прямо в небо. Странное небо — огненно-желтое. И по нему серая полоса. «Дым», — догадываюсь. Прямо надо мной со снижением идет Як-1, словно привязанный к этой полосе. Неужели Степан Карнач? Кроме Карнача и меня, здесь быть никого не должно. Значит, и его сбили.

Он тянет к своим. А где же я? Приподнять голову очень трудно, но все-таки сумел. Опять проклятая боль по всему телу. Лежу Лицом в небо. Не то на бруствере окопа, не то на краю воронки. Под спину что-то резко давит. «А, наверно, ремни парашюта», — пронеслось в голове. Повернуться нет сил. Слышу приглушенный разговор. Шаги. Руку к кобуре. Дикая боль. Небо чернеет. Куда-то проваливаюсь...

Опять голос. Откуда-то издалека. Женский. На щеках — живительно-облегчающая прохлада человеческих рук. Память восстанавливается с того места, где оборвалась. Пистолет! И снова боль. На этот раз сознание возвращается [21] окончательно. Перед глазами расплывчатые контуры лица.

— Ну вот, сокол ясный, и очнулся. Ишь, как тебя здорово ошпарило. Ничего. Перевязочку сейчас сделаем. Заживет. Все заживет, — мягкий женский говор разгоняет остатки темноты.

Пытаюсь приподняться. Нет, плохи дела, опять пронизывающая боль. Женщина поняла:

— Лежи. Лежи уж теперь. Сейчас разберемся, куда тебя.

У моей спасительницы выцветшая добела пилотка некрасиво натянута до самых ушей. Догадываюсь: чтобы волосы не мешали работе.

А сестра, ощупывая осторожно ноги, руки, по-прежнему мягко приговаривает:

— Ну вот — тут цело. Рученька тоже. С вашим братом, летчиками, тяжело. У ваших ребят убит — так убит, ранен — так сразу видно где. А вашего ранят, да еще пока падает — шишек набьет. Ничего, найдем.

Рядом тяжело ухнуло. Земля бруствера вздрогнула, больно отдало в спину. Я чуть не вскрикнул. Женщина поняла по-другому.

— Не бойся. Тут часто стреляют. На то и передний край. Да они сейчас так просто, чтобы мы не спали, — успокаивает меня сестра, продолжая делать свое дело, — ну-ка, головку повернем. Как шея?

Чем дальше осмотр, тем беспокойней становится ее голос. А я, уже расслабившись, снова теряю сознание.

...Очнулся в землянке, неярко освещенной, как всюду в прифронтовой полосе, самодельным светильником из снарядной гильзы. Около топчана, на котором я лежу, стоит невысокий майор-пехотинец. Рядом со мной, судя по всему, — врач.

Женщина, которую помню там, на бруствере окопа, зеленкой смазывает мое лицо. Врач перевязывает рану на ноге. Женщина все время что-то приговаривает, врач молчит. Я тоже молчу, терплю щиплющую боль на лице и жду, что скажет врач.

Закончив перевязку, неразговорчивый медик удрученно произнес:

— Без рентгена не уверен, но у вас, товарищ летчик, по всей видимости, что-то с позвоночником.

Пехотный майор замахал на него руками, шутливо оттолкнул от топчана. [22]

— Брось, доктор. Не пугай пилота. Дай-ка мы с ним лучше выпьем. Как-никак, а сегодня праздник. Держи, сокол! — И он протянул мне полстакана водки, половину огурца.

— Ты, лейтенант, не слушай эту медицину. Им бы только болячки искать. Парень ты крепкий, какой там еще позвоночник может быть!..

Я машинально взял стакан, чокнулся с майором, но в голове пронзившие, как выстрел, слова врача: «Что-то с позвоночником».

— Брось, лейтенант! Давай еще выпьем. За вашего брата. Вы сегодня молодцом поработали. Нас эти две батареи, которые сейчас штурмовики разделали, три недели донимали. Тяжелые, черти! Три дня назад, — майор вздохнул, — прямое попадание снаряда в землянку моих разведчиков. Ребята только спать легли. С задания — оттуда — вернулись. А сейчас, слышь, молчат... А что ж истребителей мало было? Мы весь бой видели. Думали, не дотянешь ты до передовой. Уж очень низко выпрыгнул. Я на всякий случай распорядился: на нейтральной или у них опустишься — второй батальон в атаку, выручать. Дотянул до нас, молодец, а напарника твоего подожгли. Ну он-то далеко ушел. Не знаю, правда, долетел до аэродрома или нет — горел сильно. Ничего, сокол, война...

Майор говорил без остановки, перескакивал с одного на другое. Я видел, чувствовал его бесхитростное желание приглушить, отдалить слова врача о ранении позвоночника, так угнетавшие меня. И в то же время он искренне радовался, что я остался жив, что штурмовики хорошо отработали, и тут же тяжко переживал гибель своих разведчиков.

Каждому фронтовику довелось пережить одновременно эти, казалось бы, исключающие друг друга чувства: радость победы, того, что ты, твой друг живы, и здесь же горечь потери товарища, однополчанина, подчиненного, командира, просто незнакомого солдата.

А майор, встретив собеседника, незнакомого с его пехотными делами, иль оттого, что выпил немного, а скорей всего потому, что хотел отвлечь меня от тяжелых мыслей, говорил и говорил:

— Знаешь, лейтенант, у меня дядька есть. На Урале. Сам-то я уральский. Ему еще в первую мировую руку оторвало. Да-да, напрочь. А он до сих пор кузнецом. Одной рукой ворочает. А у тебя что — руки-ноги целы... [23]

Знаешь, сколько у нас тут ребят легло? Нет, не сейчас. А во время десанта. Слышал, наверно, есть такой мыс, даже не мыс, а мысок — Зюк?

Понятно, что мы, летчики, изучив район полетов, знали все характерные ориентиры, тем более очертания берегов Керченского полуострова. Знали, конечно, и о том, что именно в районе мыса Зюк началась высадка десанта морской пехоты и войск 51-й армии под командованием генерал-лейтенанта В. Н. Львова. В авиацию этой армии входил и наш истребительный полк.

Высадку проводили суда Азовской флотилии под командованием контр-адмирала С. Г. Горшкова. Она началась 26 декабря сорок первого года, а, я с Николаем Буряком, Алексеем Шмыревым, Виктором Головко и другими летчиками прибыл в полк второго января уже нового, сорок второго года.

Десант войск нашей армии с севера и северо-востока на Ке;рченский полуостров, а 44-й армии в Феодосию заставил немцев оставить Керчь, отступить на запад. Но западнее Феодосии противник сумел сосредоточить резервные войска, и наступление на Крым остановилось.

К великому сожалению, мы, летчики, мало помогали наземным войскам как во время высадки десанта, так и в его дальнейших действиях. Немецкое командование сосредоточило на керченском направлении большие силы авиации и имело превосходство в воздухе.

Нет, мы не сидели сложа руки. Даже незначительными силами дрались в воздушных боях, прикрывали штурмовиков, особенно много летали на разведку. Но всего этого, конечно, было мало, непростительно мало. Об этом же говорил и майор:

— Я со своим батальоном следом за морской пехотой шел. На лайбах. Есть такие «корабли» на Азовском море. В каждой — человек по двадцать. Штормище. Лед ходит. А тут «юнкерсы». Бомба от тебя в пятидесяти метрах падает, а лайба уже вверх дном. Тогда и командир нашего полка погиб. Много погибло. Но взяли плацдарм. Понимаешь, летчик, взяли!

Майор, возбужденный воспоминаниями, горячился:

— Да, «юнкерсы»-то были, а вот вас что-то не видели.

И хотя говорил он громко, напористо, я чувствовал: не обвиняет он меня, просто жалеет, что мало было наших [24] самолетов, что под варварскими бомбежками бессмысленно гибли его солдаты.

— Понимаю, вам тоже нелегко было. Маловато вас еще. А у нас, — майор скорбно вздохнул, — у нас... Пошли в отряде пятьсот человек, а высадились на землю меньше трехсот. А через неделю не знаю, кто и остался от первых. Из знакомых — Маруся вот, сестра, — показал он на женщину, которая первой встретила меня на земле, — ну и еще десяток-полтора бойцов. Весь полк новый. — Он закурил и уже спокойнее, поглядывая на сестру, продолжал: — Меня тоже в той заварухе ранило и с палубы сбросило. Вода ледяная. И знаешь, кто спас? Маруся! Да, она, брат! Мужики боеприпасы сгружают, оружие. А она увидела — и в воду. Тебя тоже, кстати, она вытащила. Ты не совсем к вам упал, а на брошенные окопы перед нашим передним краем. Очень уж они простреливаются хорошо, мы их и оставили. А она, не успел я и глазом моргнуть, хвать свою сумку и ползком к тебе. Я только и сообразил, что следом четырех бойцов послать. Одного на обратном пути все-таки зацепило. Вот так, сокол ясный, — почти Марусиными словами закончил майор.

Как ни занимали меня мысли о раненой ноге, обожженном лице и, главное, о позвоночнике, я не мог не проникнуться чувством величайшей признательности к этим людям. И к разговорчивому майору, и, конечно, к замечательной женщине — медсестре Марусе. Да и чем я мог отблагодарить их? Я сердцем понимал, что здесь, в этой землянке, на переднем крае стрелкового полка, где уже давно не ведут счет общим потерям, а говорят только о тех, кто погиб недавно, где просто некому вспоминать о погибших раньше, потому что те, кто мог их вспомнить, сами уже погибли, где подвиг стал повседневным делом, — словами не благодарят за спасение. Больше того, эти люди сами готовы сказать тебе спасибо за то, что остался жив, за то, что дотянул до переднего края и не пришлось поднимать второй батальон в атаку. Да, и за это. Батальон в атаке — новые потери. Хотя я уверен, что майор не только бы послал людей вперед, но и сам бы пошел на выручку неизвестному летчику.

Через полчаса после моего «приземления» майор приказал снарядить взявшуюся откуда-то конную повозку. На носилках меня донесли до небольшой ложбины. Командир [25] шел рядом, перекинув через плечо скрученный стропами парашют:

— Давай, летчик, двигай к своим. Ты и так, считай, с того света вернулся. У тебя и парашют горел, пока ты спускался. Давай, сокол, летай. Заварушка у нас тут в любой день начаться может. Давно друг против друга сидим, зубы точим...

Не знаю, дошел ли майор до победы... Не знаю, к сожалению, ни имени его, ни фамилии. Никто его по имени-отчеству не называл в той фронтовой землянке. Жива ли медсестра Маруся? Мне неизвестно. Но людей, которые сделали для моего спасения все, что могли в этот первомайский, чуть не ставший для меня трагическим день, запомнил навсегда.

Бойцы довезли меня до небольшого села Семисотка. Я знал, что здесь расположен полевой аэродром одного из полков нашей дивизии. В санчасти как следует обработали ожоги, перевязали. Спина не то стала меньше болеть, не то я начал к этому привыкать. Мог даже, правда с трудом — жгучая боль пронизывала все тело, — приподняться на локтях.

Нужно как-то добираться до своего полка, хотя бы сообщить о себе. Не покидала мысль о Степане Карначе. Успел ли сесть? Майор прав, его самолет весь был в дыму. В любой момент мог взорваться. Видел ли Степан, как сбили меня? Что думают обо мне в полку?

В маленькой палате санчасти кроме меня находились еще два человека. Один — тоже раненый летчик, из местного полка, второй, как оказалось, адъютант командующего ВВС 51-й армии генерал-лейтенанта авиации Е. М. Белецкого. Адъютант то ли в силу своего служебного положения, то ли по характеру был не из разговорчивых. Мы даже не могли узнать, ранен он или просто болен. Но главным было то, что к вечеру в палату зашел, на ходу сняв фуражку и поглаживая полысевшую голову, генерал Белецкий.

Обратил внимание генерал и на меня, на мою «впечатляющую» внешность. Кожа на лице успела превратиться в волдыри, обильно покрашенные зеленкой. Бинтовать лицо не стали: на свежем воздухе заживет скорей.

Я решил воспользоваться вниманием генерала. Когда он спросил, что случилось, постарался почетче доложить, кто я, откуда. Коротко рассказал про воздушный бой. [26]

Да, Белецкий уже слышал, что штурмовики сегодня отработали отменно. А вот про истребителей... Генерал собирался уходить, когда я попросил его сообщить обо мне подполковнику Кутихину. Он пообещал:

— Обязательно! Сделаю, лейтенант.

С часу на час, изо дня в день я ждал, что за мной приедут или прилетят из полка. Терпеливо лежал в палате санчасти, расположенной в небольшом здании бывшей сельской школы.

Были моменты, когда казалось, что боль ушла. Я лежал, боясь пошевелиться, спугнуть блаженное состояние. Но снова и снова, с постоянством морских волн накатывала боль. То тупая, разливающаяся по всему телу, то острая, колющая где-то в спине.

Днем было легче: можно поговорить с соседом (адъютант Белецкого участия в разговоре не принимал). Летчик интересно мыслил о тактике воздушного боя, о применении истребителей. Он хорошо знал труды видных авиационных теоретиков — В. В. Хрипина, А. Н. Лапчинского, Е. И. Татарченко о тактике воздушного боя, о способах завоевания авиацией господства в воздухе. Я уж было подумал, что старший лейтенант успел закончить перед войной академию, но он, тяжко вздохнув, сказал, что, к сожалению, не попал. Часто, не стесняясь присутствия адъютанта, он упрекал командование, что плохо до сих пор изучаются опыт противника, его тактика:

— Вот мы их ругаем: «Ах, какие они нехорошие, коварные — то со стороны солнца навалятся, то из облаков налетят...» Я не о количественном преимуществе, я о хитрости. Не знаю, как ваш командир, а мы до сих пор почти как на парад летаем. Если звено, так все три самолета крылышко в крылышко, если два звена — тоже рядом друг с другом. Ни маневра тебе, ни осмотрительности. Только и гляди, чтобы ведущего не обогнать или не отстать...

Полк в Семисотке летал еще на И-16, и мой сосед возмущался тем, что в плотном строю невозможно использовать достоинства этой довоенной машины на горизонталях: «Умелый летчик вираж на «ишаке» выполнит за десять — двенадцать секунд, а на «мессере» и за двадцать не сделаешь». Я возразил ему, сказав, что в нашем полку мы давно летаем парой, причем нас никто не ограничивает ни в интервале, ни в дистанции. Сообщение [27] о том, что мы летали парами даже в составе больших групп, хотя по-прежнему считалось, что звено должно быть из трех самолетов, летчика не удивило.

— Ну и что? Молодцы. Мы тоже иногда парами летаем. Только это хорошее дело у нас не от хорошей жизни — машин не хватает. А пара, брат, вещь! Ты посмотри, как немцы ходят, сам, наверно, обращал внимание — пара тут, пара там и где-нибудь еще обязательно пара — четверка ходит. Ты с одной группой связался, чуть замешкался — обязательно кто-то еще навалится. А мы пока только думаем об ударных группах и группах прикрытия, хотя раньше немцев знали о них. — Летчик говорил так, словно продолжал спор, начатый с кем-то очень давно.

Во многом с ним можно было согласиться. Только не учитывал старший лейтенант, что мало у нас еще самолетов, особенно новых марок, и летчиков с боевым опытом мало. Да и вообще, по-моему, недооценивал он всех объективных трудностей начала войны, вызванных вероломным нападением фашистов.

— На вероломство все сваливаем? Объективные причины, говоришь? Правильно, в любой войне много объективных причин для победы или поражения. Были и у нас объективные причины отступать от Бреста до Москвы, от Карпат до Крыма. Ты, кстати, где войну начал? На Кавказе, говоришь? А я, брат, у того самого Бреста 22 июня утречком раненько начал воевать. Первые бомбы в этой войне на наш аэродром, наверно, посыпались. А на аэродроме — три полка. В двух полках самолеты, как на параде, крыло в крыло, стоят. А наш командир... Молодой парень, но уже успел в Испании побывать и в академию... Как раз после академии, в мае сорок первого, к нам пришел. Так он нас — и летчиков, и механиков, и БАО — как мог задействовал. Для своего полка мы за месяц каждому самолетику капониры отрыли, рассредоточили машины. Щели, укрытия для людей подготовили. Одному начальнику не понравилось: «В соседних полках — порядок, самолеты — как по линеечке, а у вас что?» Командир ему объясняет, что «в случае налета вражеской авиации» и так далее... А тот свое: «Война — другое дело». Командир ему опять: «Мы военные летчики и должны быть готовы к войне в любой момент». А начальник свое: «Вот и учитесь — летайте, стреляйте, а на аэродроме чтобы был порядок, иначе...» До смешного [28] доходило: как только узнаем, что начальство едет, — самолеты из капониров на стоянку и — по линеечке. Уезжает — снова в капониры. А соседи над нами смеются: «Ишаки «ишаков» возят». Они вроде вас, на «яках» уже летали, а мы и тогда на И-16. Ну, а в капониры и обратно, сам понимаешь, чтобы ресурс на рулежку не тратить, возили аэропланчики своими руками, «ишачили». Смешно? — спросил сосед и сам себе ответил: — Смешно... Только вот потом им грустно стало. А мы, хотя и не смеялись, зато воевали. От тех двух полков при первом же налете осталось... — летчик помолчал, вспомнив, видимо, весь трагизм июньского утра сорок первого. Потом подтянулся руками к изголовью кровати (у него тяжело были ранены обе ноги), сел, достал из-под подушки папиросы, закурил и так же спокойно, без надрыва, который был бы простителен ему при этом рассказе, продолжал:

— А наш командир, светлая ему память — погиб он к концу дня на пятом вылете, — поднял сразу же после налета почти весь полк в воздух. И хоть на «ишаках», а дали мы им чертей. Трех «юнкерсов» и четырех «мессеров» — в первом же вылете. А к концу дня, хочешь, лейтенант, верь, хочешь нет — на счету полка было восемнадцать гадов. Мы... командира потеряли и еще троих ребят. Вот теперь и рассуждай, где твои объективные причины, где — субъективные, коль скоро ты философскими категориями заговорил... Я с тобой согласен — много мы от этого фашиста натерпелись и по объективным причинам. Но представь себе, что каждый командир полка, я не беру выше — не тот у меня чин, но повторяю: если бы каждый командир полка готовился к этому самому «вероломному нападению» так же, как наш, — а он, кстати, не единственный такой был — увидел бы ты при первом же налете десятки искореженных, а вчера еще новеньких, только с завода, истребителей? А если бы половина из них взлетела в воздух и поработала так же, как наши «ишаки», сбив на полк хотя бы по десять, по пять фашистских самолетов в первый день, как ты думаешь: случилось бы то, что случилось? На объективные причины сваливать легко... Командир учил нас не только летать. Он учил мыслить категориями войны, реальных боевых действий. И главное — учил воевать не с абстрактным противником, а именно с фашизмом... Во время таких разговоров я, честное слово, забывал [29] о боли в спине. Слова соседа, летчика, старшего по возрасту, опыту боев, давали богатую пищу для размышлений. И нельзя было не согласиться, что многое на войне зависит не от старшего начальника, не от кого-то другого, а именно от тебя, от осознания своего места в этом огромном трудном деле.

Образ комполка, о котором рассказывал сосед, вызвал в памяти имена моих командиров — Дзусова, Федосеева, Кутихина, Карнача.

Дзусов Ибрагим Магомедович... В его полку мне довелось служить два предвоенных года после окончания летной школы. Он учил нас так владеть машиной, чтобы она полностью была подчинена летчику. Это его, помнится, слова: «Летает не самолет, летаешь ты. И воевать с врагом будет тоже не самолет, а ты, именно ты. Истребитель — это не просто самолет, а машина для перемещения в воздушном бою оружия. И от того, как ты сумеешь «перемещать» его, зависит исход боя».

Именно Дзусов добился разрешения проводить с молодым летным составом ночную подготовку. В то время это считалось привилегией только очень опытных летчиков.

А майор Федосеев? Немного мне пришлось воевать под его командованием, но какая это была школа! И прежде всего личный пример его мужества, мастерства.

О Степане Карначе и говорить не приходится. С ним я постоянно, как только попал на фронт, вместе и в бою, и на земле.

У всех этих людей в их характерах, в понимании воинского долга, беззаветной верности ему много черт командира, о котором с любовью и восхищением рассказывал мой товарищ по несчастью в палате санчасти аэродрома Семисотка.

В жизни каждого случается множество встреч с самыми разными людьми. Одни сразу же забываются, других стараешься забыть сам, третьи помнятся долго. Бывают встречи, которые оставляют порой самому тебе незаметный, но неизгладимый след на всю жизнь. После можно забыть имя, фамилию, лицо, место и обстоятельства встречи, но на всю жизнь остается и живет в тебе какая-то частица того человека.

Сколько в жизни таких встреч? Подсчитать невозможно. Но именно одной из них можно с полным основанием [30] считать и мою встречу с летчиком, которого я больше никогда не видел.

У него были перебиты обе ноги, судя по всему, начиналась гангрена, но он ни на секунду не падал духом, уверенно говорил, что скоро выздоровеет и снова начнет летать, вернется на фронт. Я не разубеждал соседа, хотя, откровенно говоря, не верил в его возвращение в строй. Но сам, сравнивая свое положение и его, все больше утверждался в мысли, что я-то, со своим ушибом, обязательно буду летать.

О многом мы переговорили с товарищем по несчастью.

И проходили день за днем, ночь за ночью. Из полка за мной никто не приезжал. Может быть, генерал Белецкий в массе своих важных дел забыл обо мне, может быть, поручил кому-нибудь, а тот тоже был занят. Только пролежал я там до восьмого мая. Уехал молчаливый адъютант командующего, которого я не стал обременять просьбами о себе. Отправили в тыл раненого летчика. Предлагали и мне с ним. Но я не мог уехать, не повидав своих, не узнав о судьбе Степана Карнача, не поставив командира в известность о том, что жив. Сам хорошо знаю, как гнетет летчиков неизвестность о судьбе товарища. Тяжело услышать о гибели. Но к этому, как ни странно, привыкнуть можно. Но когда день, два, неделю не знаешь о нем — это плохо. Погиб, жив, в плену, ранен? Нет, неопределенность, хотя и оставляет надежду, — страшная вещь.

После отъезда соседей мне стало не только скучно, а просто тяжело. Дело не в разговорах, хотя и отвлекали они от боли, от невеселых дум о ранении, от беспокойства за жену и дочь в далеком Тбилиси. Одному человеку всегда трудней. Недаром говорят: «На миру и смерть красна». Именно присутствие людей заставляет тебя активней бороться с недугом. Становишься сильней рядом с товарищами. А одному тяжело: остаешься один на один со своими болями и мыслями. Днем легче. Кроме врача часто забегала сестра, совсем еще девочка, из местных. Она с трогательной тщательностью выполняла свои немудреные обязанности — измеряла утром и вечером температуру, кормила, приносила старые, оставшиеся, видимо, в школьной библиотеке журналы. Ежедневно ставила на тумбочку свежие полевые цветы. [31]

Днем можно было услышать рев моторов уходящих на задание истребителей. Ночью наши не летали. Ночью периодически раздавался прерывистый гул только немецких «юнкерсов», идущих бомбить наши тылы. На передовой — а она километрах в восьми — десяти от Семисотки — было тихо. Звук ружейно-пулеметного огня сюда не долетал, артиллерия стреляла редко.

В ночной тишине бороться с болью трудней. Устроишься поудобней, она утихает на какое-то время. Потом снова начинает наступать. Ищешь новое положение, А чуть неосторожно пошевелился — острая боль, будто кто подложил под спину хороший булыжник. От постоянной борьбы с недугом тело наполняется тяжелой усталостью. Незаметно для себя я проваливаюсь в блаженство короткого, на двадцать, тридцать, иногда всего на несколько минут, но замечательно крепкого сна. Просыпаюсь от какого-нибудь кошмарного видения. И снова все сначала.

Врач, понимая, что я мучаюсь, предложил делать обезболивающие уколы. Я отказался. Мне казалось, что, если я сам перетерплю боль, ушиб пройдет скорее и я пойму: пора вставать на ноги. А это главное — встать и ходить.

Несколько раз просил врача передать на наш аэродром весть обо мне. И каждый раз, заходя в палату, он разводил руками — связи не было.

Как-то в одном из журналов, принесенных сестрой, — по-моему это был «Вокруг света» — я прочитал небольшую заметку. О малоизвестных тогда йогах. В ней говорилось, что эти люди обладают способностью самовнушения, которое помогает им легко переносить жару и холод, и усилием воли могут «забыть» о больном месте, сосредоточив внимание на здоровом, неповрежденном участке тела.

Прямо для меня написано. Правда, я не сумел полностью овладеть системой йогов. Тем не менее пользу из этого извлек. Памятуя о том, что нужно всеми силами стараться забыть беспокоящие тебя мысли, я старался думать о чем-то приятном. И память воскрешала самые счастливые дни в моей жизни. Заново переживая их, я действительно легче переносил незавидное свое положение.

...Небольшое село Ставки на Киевщине. Бойкая, с удивительно прозрачной водой речушка Унава пробивает [32] свою извилистую дорогу к Днепру. То прячется под плакучими ветками ивовых зарослей, то перешептывается с отражающимися в воде березами, то уходит в тень густых сосновых крон.

Мальчишкой вместе с отцом, лесничим, без устали мог ходить я по этому лесу. Особенно любил сосновые боры с их светлым сухим воздухом, напоенным ароматом смолы. Отец в каждом дереве видел живое существо. Он учил меня выделять «больные» деревья, помогать им. Учил делать подсечку для добычи живицы так, чтобы не повредить дерево. Сам он много заботился о восстановлении вырубок. Не одну сотню маленьких беззащитных сосенок высадили мы с ним в ирпенском лесу и следили за их ростом.

Хорошо степное раздолье. Хороша по-своему суровая неприступность гор. А по мне нет ничего лучше леса с его таинственностью, неповторимостью каждого дерева, опушки, поляны...

Отец, безвременно овдовев, женился на Ульяне Андреевне, женщине доброй, чуткой, заменившей нам родную мать. У отца нас было пятеро, и у новой жены родилось четверо. Семья — без малого дюжина. Время было трудное — тридцатые годы. Лес выручал нас, кормил зимой и летом. По грибы и ягоды ходили целой артелью: Анна, Надежда, Григорий, Петр, а руководил и, главное, отвечал за всю эту босоногую гвардию я, как самый старший. Весело было видеть радостные мордашки, когда попадалась после голодной весны первая, краснеющая на солнечном припеке земляника или июльским утром — упругий с темно-коричневой шляпкой боровик в густом подлеске. О каждой находке оповещал громкий крик радости...

Всплывало в памяти и не совсем приятное воспоминание, связанное с лесом, — первая и, правда, последняя отцовская порка.

Как-то, было мне тогда лет семь-восемь, на стражу (так называли избу лесничего в лесу) приехал из села дел Павло и попросил у отца разрешения подрезать на дрова сухих сучьев. Отец строго следил за порубщиками леса, но хворост, сухие сучья сосен разрешал собирать беспрепятственно. Для леса такая чистка полезна. Я — к деду:

— Можно с вами, дедуля?

— Поедем, поедем, внучек, колы батька дозволит. [33]

Отец разрешил, и я с великим удовольствием поехал с дедом.

Пока дед Павло собирал хворост, подрезал со стройных стволов сосен сухие нижние сучья, я, облюбовав интересное, с раздвоенной вершиной дерево, забрался на него. С земли мне показалось любопытным сесть на эту расщелину, как в кавалерийское седло. Но дерево оказалось коварным. Оба его ствола разошлись от дуновения ветра, и я оказался в жестких тисках.

Не без труда извлекали меня. Тело болело. Там, где стволы сжали меня, кожа покрылась синевой, ссадинами. Но отец, не посмотрев на мои «раны», снял перетягивающий косоворотку тонкий ремешок и довольно ощутимо начал охаживать меня — по спине и ниже.

Мать вступилась:

— За что ребенка бьешь? Он же не виноват! Откуда ему было знать, что так получится.

На что отец, продолжая святое дело воспитания, ответил:

— Пусть думает, прежде чем что-то сделать. А то получается — все виноваты, не он? Нет, сын, шалишь! Сначала всегда себя ругай за то, что случилось...

Тогда, конечно, мне было больно. А сейчас вспомнил это и невольно подумал, что слова отца перекликаются с размышлениями моего соседа-летчика о том самом — субъективном и объективном.

Что греха таить, за эти дни я не раз пытался оправдать свое поражение в воздушном бою. Да, поражение. Пусть я сбил одного стервятника, пусть благополучно отработали штурмовики. Но сбили и меня. Сбили, когда я еще мог сражаться: оставался и боезапас, и бензин, и самолет был исправен. Если бы я, ни секунды не мешкая, внимательно огляделся, изменил быстро режим полета, не попал бы, возможно, под очередь. Конечно, полным победителем из схватки с пятью «мессерами» я бы не вышел, но как знать: чем бы кончился бой для второго из этой пятерки?.. Во всяком случае, если действовать оперативно, умело маневрировать, можно было бы подойти к нашей территории. А немцы не большие любители воевать в гостях. И домой возвратился бы на самолете, которых так не хватает сейчас...

Опять переношусь мыслями в далекое детство. С первыми в жизни друзьями — Федей и Катей Коноваловыми, Петром Осадчуком бегаем в школу соседнего села, за [34] несколько километров. Тот же лес. Но если раньше он был хорошо знакомым, приветливым, добрым, то сейчас открылся нам совсем другим. Ведь поздней осенью и зимой уходили из дома и возвращались затемно — каково было услышать вдруг жутковатый скрип старой сосны, тревожный крик филина, а то и страшный вой волчьей стаи откуда-то из глубины леса?! Хотя никто из нас не показывал виду, что трусит, невольно жались друг к другу, ускоряли шаг до бега и облегченно вздыхали, увидев за поворотом мерцающие огоньки села.

Зато весной, после половодья, когда зеленым дымком молодых листьев покрывались березы, ели и сосны расправляли уставшие от снега ветви, солнце провожало нас в школу и обратно — все вокруг становилось прекрасным и радостным. Не смолкали смех, шутки, веселые разговоры.

Но однажды из школы возвращались мы очень серьезными. Директор школы Василий Федорович Станкевич, любимый наш учитель, предложил семиклассникам подумать о выборе дальнейшего пути. Школа была семилетней, и каждому из выпускников 1934 года предстояло избрать себе профессию. Василий Федорович, конечно, не навязывал нам свою волю, но слова о том, что стране с каждым годом нужно все больше и больше грамотных людей, что партия большевиков поставила задачу полностью ликвидировать неграмотность, а для этого необходима целая армия учителей, заставляли призадуматься. А пример самого директора школы, замечательного человека и педагога, поневоле вызывал желание быть похожими на него. Мы впервые откровенно и долго говорили об этом по дороге домой. В чем-то сомневались, в чем-то убеждали друг друга.

Перед тем как разойтись, остановились возле избы Федора Коновалова. Разговор наш прервался неожиданно. На крыльцо вышел военный, Федор бросился к нему.

— Иван! Братик! Приехал!

Да, это был старший брат Федора — Иван Коновалов. Мы знали, что Иван — военный летчик. А кроме того, Федор говорил, что брат его не просто летчик, а летчик-испытатель.

Пилот Иван Коновалов изумил нас. Синий костюм, голубые петлицы с золотыми птичками, пилотка с голубым кантом — все это мы видели впервые. Но больше, чем [35] форма, меня поразило сознание, что перед тобой человек, который поднимается в небо, управляет такой машиной, как самолет. Нет, это был не тот Иван, которого мы знали обыкновенным сельским парнем, это был человек из другого мира.

Но честно говоря, в тот момент у меня не возникло желания стать летчиком. Слишком недосягаемой, как с земли летящий аэроплан, казалась мне эта профессия. Из двадцати четырех выпускников нашего класса двадцать один решил пойти по стопам любимого учителя. Все мы успешно сдали экзамены и поступили в педагогический техникум в Белой Церкви.

1936 год. В Испании гражданская война. С оружием в руках народ борется за свободу, против фашизма. В Германии фашисты готовят вермахт. Японские милитаристы — свою армию. В техникум один за другим приезжают представители военкомата, военно-учебных заведений: «Стране нужны красные командиры! Комсомольцы! Молодежь! Поступайте в военные училища!» Этот призыв не остался без ответа.

После недолгих размышлений несколько ребят с нашего курса, в том числе и мы с Димой Зайцем, решили пойти в Житомирское танковое училище. Но не успели собраться, как приехал представитель Киевского обкома комсомола. Доклад его на нашем собрании был коротким: «Пять лет назад IX съезд комсомола от имени всех комсомольских организаций взял шефство над Военно-Воздушными Силами. Решение съезда остается в силе до тех пор, пока нашей Родине будет нужна военная авиация. Лозунг «Комсомолец, на самолет!» — вот призыв сегодняшнего дня!».

Тогда я и вспомнил Ивана Коновалова, односельчанина, брата моего товарища. Но вспоминать пришлось не о том, как увидел его в парадной летной форме. Немного времени прошло после его отъезда, и в селе получили горькое известие: «...военный летчик Иван Коновалов погиб при исполнении служебных обязанностей...»

Видимо, трагическая гибель земляка и удержала многих наших ребят от поступления в авиационное училище. В авиацию решили пойти только мы с Димой Зайцем да Василий Куценко, который учился уже на третьем курсе.

Ни тогда, ни сейчас не смогу, пожалуй, объяснить, почему все-таки решил стать летчиком. Может быть, теплилась [36] в глубине души искорка мечты об авиации уже давно, со встречи с Иваном Коноваловым. Может быть, просто решил испытать себя, попробовать силы там, где не только трудно, но и опасно. Может быть, как комсомолец принял всем сердцем решение съезда. А точнее все, вместе взятое, и предопределило это для многих неожиданное решение. Неожиданное прежде всего для отца.

Что было, когда я приехал в Ставки сообщить родным, что хочу стать летчиком! Отец только за ремень не брался. Все остальные методы родительской власти использовал полностью. Не забыл и о трагической судьбе Ивана Коновалова:

— Сколько ни летай, а на землю все равно упадешь. Земля — она к себе всегда притянет...

Сестра и братья пришли в восторг. Ульяна Андреевна потихоньку охала да вздыхала, отцу не перечила, но женским сердцем быстрей, чем отец, поняла, что не удержать птенца, коль решил он выпорхнуть из гнезда. Перед самым отъездом смирился и отец. Он, как делал в исключительно торжественных случаях, достал бутылку водки, посадил меня рядом за стол, но... выпить не дал ни грамма. Сидели молча...

На следующий день на Центральном стадионе Киева состоялись торжественные проводы завтрашних курсантов. Украина провожала и благословляла будущих защитников Родины. Над стадионом кружил самолет, пилотируемый летчиком Постышевым, сыном известного деятеля Коммунистической партии. Я смотрел на аэроплан с замиранием сердца и думал: «Неужели и я скоро вот так сумею кружить над землей? Неужели я, обыкновенный хлопец, Василий Шевчук, буду летчиком?..»

И вот мы в Каче — знаменитой школе военных летчиков, одном из старейших летных училищ страны. С гордостью и столь же большим неумением надевали военную форму: необмятые еще гимнастерки, буденовки со звездой.

Нужно было пережить все нетерпение во время занятий в теоретическом батальоне, прошагать немало часов на строевой подготовке и каждый день только смотреть, как над твоей головой летают другие. Следовало пройти школу суровой закалки рядового бойца, прежде чем впервые сесть в кабину самолета...

Незабываемы минуты первого полета, еще более памятны самостоятельный взлет и посадка. Учебный самолет. [37] Боевой — Р-5. Время летит быстро, как земля под крылом. Записями инструктора в летной книжке остаются твои радости и огорчения, удачные полеты и ошибки. Уже не думаешь над тем, как поднять хвост самолета при взлете, не потеешь, загоняя «шарик» в центр прибора. Уже неплохо стреляешь и ходишь по маршруту. Уже начинаешь считать себя летчиком, хотя вслух, понятно, об этом не говоришь. Но как далеко до этого на самом деле.

Эскадрилья, в которой я летал, где был старшиной, уже стояла на пороге выпуска. Но вот приказ: «Лучших курсантов-выпускников с самолета Р-5 перевести на И-16 и выпустить летчиками-истребителями». Жалко было расставаться с товарищами, первым инструктором лейтенантом В. Г. Поликановым, командиром эскадрильи майором А. В. Жуковым. Учили нас, не жалея ни времени, ни сил. Но честь ведь оказана высокая — летать на замечательном боевом истребителе Поликарпова.

Новый инструктор лейтенант С. М. Федоров нашу подготовку оценил положительно. Мы быстро закончили вывозную программу. Остался контрольный полет перед самостоятельным вылетом. Лечу с майором Т. С. Тарасенко.

Мне казалось, что выполнил я все нормально, как учили. Однако майор, не успев вылезти из кабины, резко бросил моему инструктору:

— Курсант к вылету не готов. Не видит землю, держится напряженно. Дать сто полетов на У-2. Отработать взлет, посадку, потом посмотрим.

Всем нам было хорошо известно, что у майора Тарасенко своя теория: из каждого потока нужно отчислить несколько курсантов, произвести так называемый искусственный отбор. И я понимал, что это — приговор всей моей летной жизни, так как если мы с инструктором и справимся с этой сотней полетов, то я все равно безнадежно отстану от группы. А главное, ясно, что дополнительная программа станет поводом для отчисления из школы.

Но так уж у меня в жизни случалось, что в трудную минуту на помощь всегда приходили замечательные люди. Прежний мой командир майор А. В. Жуков, узнав о решении Тарасенко, обратился к начальнику училища генерал-лейтенанту авиации В. И. Иванову. Умудренный жизненным опытом, Василий Иванович быстро разобрался в ситуации. Меня и еще такого же «неудачника» — [38] курсанта Андрея Доду форсированно провели по всей программе на И-16. Зачетные полеты на госэкзамене я сдал на «отлично», так же как и остальные. Кроме одного — за материальную часть самолета и двигателя, к удивлению преподавателя и инструктора, всего-навсего «хорошо». Но она была счастливой, эта четверка.

Именно перед экзаменом по материальной части в моей жизни произошло необычайное событие: девушка Шура — Шурочка, Александра Васильевна — полюбила долговязого курсанта Василия Шевчука и стала его женой...

Сейчас, в дни вынужденного лежачего безделья в санчасти, я много думал о Шуре, о маленькой дочке Эльвирочке. Как они устроились там, в незнакомом Тбилиси? Как с питанием, с одеждой? Хотя Шура и пишет, что неплохо, но верить этому трудно. Война.

Вспомнились вдруг все трудности и неприятности, которые ей пришлось перенести за нашу, такую еще недолгую супружескую жизнь. Первым огорчением была та самая пресловутая четверка на госэкзамене. Расстроилась страшно, ругала себя за то, что согласилась накануне идти в загс. Потом... Потом приехали в полк, к первому месту командирской службы. Женатых прибыло трое, а в городке не то что комнатки свободной — уголка нет. Молодых летчиков поместили в казарме, а куда женатых?

Как-то командир полка майор Дзусов увидел «посторонних» в общежитии:

— Женщины в мужском общежитии?! Как, жены летчиков? Безобразие! Кто разрешил привозить жен без согласия командира? Отправить по домам!

Долго шумел эмоциональный Ибрагим Магомедович. А успокоившись, вызвал начальника КЭЧ и приказал освободить, «где тот хочет», одну комнату на все три семьи... Только в конце года мы с Шурой получили отдельную комнату.

И ни разу она не жаловалась. С маленькой дочкой оставалась одна, мы все лето — в лагерях. За три дня до фашистского нападения Шура поехала домой, под Курск.

Однако, не успев добраться до дома, узнав о начале войны, она вернулась обратно... И вот сам — на фронт, а ее отправил в Тбилиси, а там ни квартиры, ни родных, ни знакомых... [39]

Да, война... Какой она будет теперь для тебя, Василий Шевчук? А вдруг о позвоночником действительно что-нибудь серьезное?..

Заснуть удалось, когда в щелке между черной бумагой светомаскировки и рамой окна небо уже светлело. Разбудил меня страшный грохот. Домик санчасти тряхнуло от фундамента до крыши. Посыпались стекла. По дикому душераздирающему вою понял, что бомбят нас пикирующие бомбардировщики — «юнкерсы».

Бомбежка продолжалась долго. Не успели уйти «юнкерсы», начали рваться снаряды. Полгода я на фронте. Был и под бомбами, и под зенитным огнем, и под трассами снарядов «эрликонов» — скорострельных пушек, но в таком аду бывать не приходилось. С тревогой вспомнил майора, командира стрелкового полка: как сейчас у него, на передовой?..

В палату забежала сестра. Я отослал ее в укрытие. И мне не поможет, и сама погибнет. А девушка упирается, не уходит и упрямо пытается мне помочь. Не знаю уж, как, во я встал. Опираясь на ее худенькие плечи, еле волоча ноги (каждый шаг отдавался в спину), двинулся к выходу. Как выбрались на улицу и дошли до отрытой там щели — не помню, был, видимо, в полубессознательном состоянии.

Артналет сменился бомбежкой, после бомбежки — опять артналет. Судя по всему, в Семисотке находился какой-то штаб, и немцы это точно установили.

Когда ушли «юнкерсы» и немного затих артобстрел, сестра предложила добираться до окраины села.

— Там машины на аэродром ходят. Вас и возьмут...

Метров триста — четыреста, которые мы с ней преодолели не меньше чем за полчаса и с большим трудом, все-таки вселили уверенность, что не так уж все плохо у меня с позвоночником. Можно пересилить боль, а главное — можно двигаться.

Вскоре увидели зеленую полуторку. И через десять минут я очутился возле командного пункта полка.

В узкой неглубокой щели находился начальник штаба нашей дивизии полковник С. В. Лобахин. Он руководил полетами. Тяжелое, видимо, было положение в полку, если начальник штаба дивизии заменял командира части. Так и оказалось. Все способные летать на всем способном летать были в воздухе. Немцы бросили огромное количество авиации на передовые позиции наших [40] войск, ближние тылы, аэродромы. И слишком малые силы нашей истребительной авиации противостояли этому натиску.

На аэродроме Семисотка сложилось критическое положение. Вражеские бомбардировки вывели из строя много боевых самолетов. Среди летнего состава имелись жертвы.

Полковник Лобахин с пониманием выслушал мой доклад и просьбу отправить на наш аэродром, но обреченно развел руками:

— Давайте подождем до вечера.

К счастью, ждать не пришлось. Часов в десять утра прилетел генерал Белецкий, увидел меня, узнал, удивился:

— Ты здесь?

Я коротко — все-таки обидно, что командующий не нашел времени сообщить обо мне, — доложил, как добрался сюда. Он тут же приказал вызвать на связь подполковника Кутихина.

Через час на аэродром Семисотка сел самолет-спарка УТИ-4. И тут же над летным полем пронеслась четверка «мессеров». Повезло — неважными стрелками оказались фашистские летчики.

От капонира, куда самолет все-таки зарулил, примчался летчик нашего полка старший лейтенант Иван Ганенко, обнял меня:

— Ну, Василь, ну, молодец! Мы же тебя... Подожди трошки. Сейчас организую на самолете дырки залатать — и домой. Домой, брат!

Но генерал Белецкий, который, кстати, не обратил внимания на нарушение субординации, вылет на спарке запретил:

— Вашу спарку, как куропатку, подстрелят, а в «сопровождающие лица» выделить некого. Не стоит, товарищи, рисковать. Тебе, Шевчук, тем более.

Командующий секунду подумал и приказал отправить меня на наш аэродром автомашиной, а Ганенко срочно заняться самолетом.

— Немцы на левом фланге 44-й армии оборону прорвали, — озабоченно произнес генерал, — кто знает, что будет дальше. Мы пока держимся. Но нужно быть готовым ко всему. А главное — летать, летать и летать.

Мы не успели с Ганенко переброситься даже парой слов. Генерал торопил: [41]

— Давайте, старший лейтенант, к самолету — и в готовность. За Шевчука не волнуйтесь, будет на месте.

Действительно, к двенадцати часам, после изнурительной тряски в кузове полуторки, я был среди своих.

Трудно сказать, кто больше радовался моему возвращению — я сам или ребята. Командир полка подполковник Кутихин — спокойный, выдержанный человек, не поддающийся, как он говаривал, минутным эмоциям, — обнял меня и расцеловал. И обнял-то так, что я невольно вскрикнул от боли.

Мой первый вопрос — о Степане Карначе. Наперебой летчики рассказали, что Степан сел на вынужденную, но рядом с аэродромом. Ранен в ногу, отправлен в Краснодар, в госпиталь.

— Шевчук, ты же у нас с довольствия снят и зачислен в списки пропавших без вести, — с досадой вспомнил начальник штаба полка майор Безбердый. — Командир сегодня извещение родным подписал! — И он побежал в штабную землянку.

Оказалось, что Степан, ведя тяжелый бой с тремя самолетами (один он уже сбил), сумел рассмотреть, как вспыхнули два самолета — «мессер» и Як-1. Однако ни одного парашюта он не увидел. И это понятно, ведь судя по рассказу командира стрелкового полка, меня выбросило из самолета над самой землей.

Майор Безбердый с улыбкой протянул бумагу:

— Возьми на память. Теперь долго жить будешь. Только сейчас, читая этот трагический для моей жены документ, я понял счастье возвращения, представил, что было бы с Шурой, получи она извещение, гласившее, что «ваш муж, лейтенант Шевчук Василий Михайлович, пропал без вести после одного из воздушных боев».

Я не говорю о горечи утраты. В то время тысячи семей получали известия о гибели родных — и это невосполнимое горе. Но меня ужаснуло, что, погибни я, фамилия Шевчук навсегда осталась бы в списках пропавших без вести. Хотя извещение и давало надежду близким на возвращение без вести пропавшего, случалось такое редко. И человек считался ни живым, ни мертвым.

Вражеское наступление продолжалось. Возвратившиеся с задания летчики рассказывали, что немецко-фашистские войска продвинулись на южном побережье полуострова уже на тридцать километров. На нашем фланге идут ожесточенные бои. [42]

Прилетевший Иван Ганенко сообщил, что немцы почти у самой Семисотки. Авиационный полк перебазировался на Таманский полуостров, куда-то под Анапу.

— Взлетали, на полосе снаряды рвались, — закончил он свой невеселый рассказ.

В этот вечер в землянке летчиков не было обычных разговоров о всякой всячине. Каждый думал об одном — о тяжелых боях, которые шли в нескольких десятках километров от нас. И только изредка, когда кому-нибудь становилось невмоготу от тяжелых мыслей, обменивались незначительными репликами.

— Говорят, что наш полк — в тыл, на переформирование, — без всякого выражения произнес вдруг Головко.

На эти слова среагировали все. Особенно горячился Ганенко:

— Не поеду! Убейте, не поеду. Тут каждый летчик, каждый самолет на счету, а они — в тыл. Комиссар, как считаешь? — обернулся Иван ко мне.

Что ответить ребятам? Я сам считал, что в тылу и мне делать нечего. Драться нужно. Ведь авиации так не хватает!

Но об этом я только подумал, вслух же сказал то, что должен был сказать:

— Прикажут — поедем в тыл. Это значит, что на наше место пришлют свежий полк, а может быть, и не один. А главное, не волнуйтесь. Я, например, не отвечаю за достоверность информации лейтенанта Головко.

И тут же вспомнил, каким виноватым Виктор Головко выглядел в первые минуты встречи.

— Командир, из-за меня все случилось, — опустив голову, тихо проговорил он, когда мы остались одни. — Нужно было мне до конца с вами... Я же спокойно до аэродрома долетел, ничего не случилось. Может, и бой провел бы...

Как мог, успокоил я его. Тем более что на его самолете действительно была повреждена система охлаждения.

Сморенные усталостью тяжелого дня, пилоты засыпали. А я, оказавшись в привычной обстановке, среди своих, заснуть не мог. И безмерно был счастлив, что попал наконец домой, и тревожился: что будет завтра? Остановим ли немцев? Как Степан, когда с ним увидимся? О себе не волновался, почему-то был уверен, что спина скоро перестанет болеть. Сегодняшний день доказал, что [43] передвигаться я могу, пусть даже с посторонней помощью. Если вспомнить, что неделю назад, в первые дни после прыжка, был не в состоянии пошевелиться — прогресс очевиден. «Значит, должен поправиться, значит, буду летать», — думал я, засыпая под далекий пока еще гул передовой, под мерное дыхание уставших товарищей...

Противник наступал по всему Керченскому полуострову. Главные его силы, действуя вдоль Феодосийского залива, быстро продвигались вперед. Развивая успех, они стали угрожать тылам нашей 51-й армии. Ее войска вели ожесточенные бои в районе Керчи, прикрывая эвакуацию наших частей на Таманский полуостров. Авиация противника ожесточенно бомбила и штурмовала районы переправ. Летчики делали по пять-шесть вылетов. Но не хватало горючего, боеприпасов. Вылетая небольшими группами, мы в каждом бою с превосходящими силами врага несли потери.

Ребята не появлялись целыми днями. Я еще больше чувствовал свою беспомощность, проводя долгие часы в одиночестве. Успокаивал себя тем, что мне с каждым днем лучше и в конце концов встану на ноги, а главное, начну летать. Часто, когда никого не было в комнате, пытался подняться и сделать хотя бы несколько шагов самостоятельно — не получалось. Острая боль, казалось, что позвоночник прокалывают раскаленные иглы, — и я, почти теряя сознание, падал на брезент.

Однажды зашел батальонный комиссар Меркушев. По всему было видно, что он только вернулся с задания.

Комиссар нашего полка был отменным летчиком: успевая выполнять многочисленные обязанности политработника, он никогда не упускал возможности подняться в воздух. Позднее Василий Афанасьевич Меркушев стал Героем Советского Союза. Летчики полка любили и уважали его, для меня, молодого комиссара эскадрильи, он был образцом для подражания.

Медленно снимая шлемофон, батальонный комиссар устало опустился рядом со мной на брезент, поздоровался.

— Чуть не сбили сейчас. Начали с тремя парами. Нас, правда, тоже пара, — горько усмехнулся Меркушев. — Одного свалили быстро. А тут еще две пары... Потянули мы с ведомым всю эту карусель ближе к нам, за пролив. Не пошли. — Василий Афанасьевич облегченно вздохнул, словно только сейчас вырвался из схватки, [44] и смущенно, будто виноватый, закончил короткий рассказ: — Механик двадцать три пробоины насчитал. А хуже того, маслосистема разбита. Дня два на ремонт нужно.

Вид у Меркушева был изможденный, лицо осунулось. Позавчера он предлагал мне в госпиталь, но я отказался. Сейчас Василий Афанасьевич опять повел разговор о том, что лучше будет, если я поеду в госпиталь, как следует проверюсь, отдохну немного (это я-то устал!) и — снова на самолет.

Я возражал, настаивал на том, что это простой ушиб, что мне уже намного лучше.

— Василий Михайлович, я видел, как вы ходите. Поймите, я говорю прямо: а если это не ушиб, если что-то серьезное? Если вы запускаете травму?

— Товарищ комиссар!

— Все, лейтенант Шевчук, — переходя на официальный тон, сказал Меркушев, — я уже договорился насчет У-2. Готовьтесь, полетите в Краснодар, в госпиталь. Подлечитесь — милости просим.

16 мая меня доставили в 378-й военный госпиталь в Краснодаре, 19 мая враг занял Керчь, а 21-го наши войска во второй раз оставили Керченский полуостров... [45]

Дальше