Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава пятая.

Когда закипает кровь

Гринчик

Наша летная комната перед войной и в войну была в левой бытовке первого ангара на втором этаже. Площадью метров сорок, светлая, почти квадратная, с балкончиком-фонарем и окнами на летное поле. Посреди — большой стол, стулья вокруг. По стенам два дивана, обтянутые черным дерматином, и кресла, примечательные лишь тем, что бывали чаще в парусиновых чехлах. Вот и все.

Робко и благоговейно переступал я тогда порог летной комнаты.

Тут и услышал впервые о Гринчике. Имя его упоминали часто.

— А где же он сам? — как-то спросил я своего друга, Виктора Васянина.

— В отпуску, — ответил Васянин, — в Бакуриани, катается на лыжах. Скоро вернется. Ты еще не видел Лешу?

— Нет.

— О! Увидишь!

В тридцать девятом снег выпал рано. Я шел между ангарами, не поднимая глаз, и тут увидел впереди себя на свежей пороше сперва туфли-блеск на натуральной белой каучуковой подошве, предел мечтаний молодого человека конца тридцатых — начала сороковых годов. Сближаясь на встречных курсах, приподнимаю глаза и вижу наутюженные брюки — синий бостон, пушистую фуфайку с двумя помпонами на груди, наконец, загорелое крупное лицо со светлыми морщинками к вискам от глаз. Из-под большого козырька кепки набекрень выбивается чуб...

Почему-то сразу сообразил: «Это и есть Гринчик!»

Он еще не поравнялся, а я успел заметить, как шел он: какой-то морской походкой, слегка раскачиваясь «с борта на борт».

Уставился я на него, должно быть, слишком красноречиво. Он же взглянул на меня остро и вдруг одарил такой широченной и ослепительной улыбкой, будто запросто сказал глазами: «Нá вот, бери ее себе! У меня ее на всех хватит!» [154]

И пошел дальше, не снимая улыбки. Я же взглянул ему вслед и подумал: «Да, этот парень знает, чего он хочет и как нужно к этому идти».

В ту пору я понял, какой это великий дар — такая вот улыбка.

Стоило Гринчику появиться, скажем, в бухгалтерии — там даже арифмометры сразу замирали в некой истоме. Что уж говорить о женщинах!.. С этой минуты каждая хоть чем-нибудь да становилась хороша!

Но уходил он, и арифмометры, словно в отчаянии, принимались раздирать железными ногтями тщедушные свои тела, а костяшки счетов с удвоенной энергией дубасили себя бок о бок.

Все было в Гринчике: хороший рост, мужественная внешность, сила, приветливость, несравненная улыбка и положение инженера летчика-испытателя. К тому же он тогда был еще и холост.

Гринчик был одним из любимых учеников Фролыча. В 1938–1939 годах Алексей проводил испытания на многих самолетах. Он проявлял вкус к инженерно-исследовательским работам и под руководством известного специалиста в области штопора самолетов — профессора Журавченко занимался некоторыми штопорными испытаниями на ряде самолетов. В этом случае Алексей выступал один в двух лицах — как инженер и как летчик.

Александра Николаевича Журавченко — ученого ЦАГИ — толстого, очень подвижного и добродушного, почти ежедневно бывавшего у нас на аэродроме и обожавшего Гринчика, летчики тоже любили и окрестили его «профессором Буравченко», имея в виду, что штопор и бурав сродни.

Штопорную тему Гринчик выбрал себе в качестве основы для диссертации. Но все же главным образом любил летать. Летал всегда с наслаждением и много.

Вместе с тем так получалось, что в испытании опытных самолетов, то есть ранее не летавших, Гринчику как-то странно не везло.

Сперва он получил одноместный истребитель конструкции Сильванского — самолет, очень похожий на популярные тогда И-16.

Однако, несмотря на обычность конструкции и более мощный мотор, самолет этот, С-1, на первом же вылете удивил всех и больше всего Гринчика тем, что оказался нелетающим.

В единственном полете Гринчику с грехом пополам удалось наскрести с полсотни метров высоты; это помогло ему не без риска сделать круг над болотами и кое-как перетянуть проволоку аэродрома, чтобы сесть.

Ну ладно, не полетел С-1 — ну и шут с ним! Чего в авиации не бывает... Так решили все, да вскоре почти и забыли об этом.

Гринчик стал летать на других самолетах, большей частью [155] на серийных, проводя разные исследования. Через некоторое время ему поручают испытать другой опытный самолет — на этот раз покрупнее, скоростной разведчик с новинкой по тому времени — трехколесным шасси.

Как же остолбенели болельщики, когда Гринчик, пойдя на взлет, пробежал на колесах всю огромную взлетную полосу и, оторвавшись так, будто магнит тянул его к земле, еле перетянул забор, но тут же был вынужден снизиться в пойму реки, где и скрылся из глаз, не поднимаясь выше...

Переживания тех, кто всматривался в даль и больше ничего не видел, может представить всякий, у кого доброе сердце. Многие, по правде говоря, уже не сомневались, что Гринчик «припечатался на брюхо» где-нибудь в лугах, и успокаивали этим друг друга, а напряжение тревоги повисло над летным полем, как туман.

Сколько прошло минут — пять или пятнадцать, — теперь трудно сказать: время тянулось медленно. И тут откуда ни возьмись к противоположной стороне бетонной полосы низко подкрался какой-то самолет. Пока он не коснулся бетонки и не побежал на трех колесах с приподнятым хвостом, все еще боялись ошибиться. Но нет! Это был их Гринчик! Теперь он уже подруливал все ближе, и перед сдвинутым фонарем кабины уже виднелся его белый матерчатый шлем. Тут нужно было видеть, как просветлели лица болельщиков.

Когда Алексей прирулил к ангару и выскочил на крыло, его окружили толпой. Всем захотелось удостовериться: «Да, он жив, наш Гринчик!»

Участь этого самолета оказалась такой же, как и у С-1: он больше не летал. Рисковать Гринчиком или кем-либо другим не стали.

Но каково совпадение: оба самолета, оба нелетающих, и оба достались Гринчику! Действительно, чего не бывает в авиации!

Высотные данные

Иван Фролович Козлов, наш начлет, протежировал, как нам тогда казалось, Ване Шунейко: он давал ему летать куда охотней, чем другим страждущим молодым инженерам.

Василий Яковлевич Молочаев был в то время, в 1939 году, одним из этих страждущих. К тому же он еще был и редактором стенной газеты. И вот однажды Молочаев подошел к Фролычу с такой претензией:

— Иван Фролыч, не вижу у Шунейко никаких преимуществ, а вы даете ему летать больше всех.

— Преимуществ? — удивился Козлов. — Перед кем?

— Предо мной, в частности. [156]

— У Шунейко хорошие высотные данные, — последовал ответ.

Молочаев понял это по-своему и сказал:

— Не понимаю, какие это такие особые «высотные данные»? Может быть, у него «высотный дядя» в наркомате?

Что ответил на это Козлов, теперь уж никто не помнит, но когда через двадцать лет Молочаев рассказал об этом разговоре с Фролычем самому Шунейко, тот хохотал до слез, а потом схватил Молочаева за плечи:

— А ты знаешь, ты прав был тогда! Дядя у меня действительно был в наркомате!

Признаюсь, меня тоже удивляла благосклонность Козлова к этому худощавому интеллигенту.

Шунейко вырастал перед балконом-фонарем Козлова рано утром, обязательно в хорошую погоду, примерно раз в месяц. Козлов неторопливо выходил, а нам казалось, что к Шунейко. Спускался с третьего этажа ангарной бытовки. Мы «засекали» еще издали его видавшую виды широченную коричневую кожанку.

Козлов держался всегда по-хозяйски и строговато. В нашем представлении это был «старый, прожженный воздушный волк». Шагал он, кряжисто ставя ноги, и хромовые сапоги его поблескивали на бетонке, залитой солнцем.

Утром в глубине раскрытого настежь ангара можно было увидеть лишь темень и пустоту. Выведенные «на свет божий» самолеты, подготовленные к полетам спозаранку, выстраивались буквой П на приангарной площадке, и все носами к центру. По бокам ворот блестели темно-зеленым лаком истребители, серебристые СБ и ДБ-3 стояли прямо супротив ворот.

Сюда, в центр прямоугольника из самолетов, и выходил Козлов. Здесь-то Шунейко и подкатывался к нему.

Начиналось это так: на площадке кто-то первым замечал приближение начлета и изрекал отрывисто:

— Фрол!

«Банк» сразу притихал.

Козлов подходил неторопливо и останавливался в центре, широко расставив ноги, как бы покрепче упираясь, будто предвидел раскачку. Он то и дело поворачивался всем корпусом, каждый раз градусов на девяносто, не упуская из поля зрения почти все лица.

О чем он говорил, издали не было слышно, но, вероятно, его не интересовало, как спали подчиненные и не снились ли им кошмары.

Отчитав всех понемногу в порядке профилактики, начлет принимался за полетные листы. К нему тянулись руки с бумагами. Подписывал он их на одной из спин, что была рядом. Но это вовсе не значило, что подписывал он их не читая. Он вникал основательно во все. Обмануть его, протащить что-либо «фуксом» не удавалось даже тонким «специалистам» [157] по этой части. Разумеется, особое внимание проявлял он к подготовке испытаний. Обладая прекрасной памятью, Козлов запоминал до мелочей все, что касалось предыдущих полетов. Он все видел, все замечал в полетах своих летчиков, если даже сам и не присутствовал на старте.

Получив визу на полет, люди разбегались по самолетам. В гуле моторов слышалось, как набирает силу летный день. В центре площадки из квадратов бетонных плит, как в эндшпиле, фигур становилось все меньше. Наконец после каких-то «рокировок» Козлов оставался один. И тут-то Иван Шунейко делал свой важный «ход конем».

Он подлетал к Козлову быстро, уверенно, даже с улыбкой. На удивление, здоровался с ним за руку. Тем, кто наблюдал эту сцену, приплюснув носы к стеклу фонаря, нелегко было в эту минуту. А Козлов, разговаривая с Шунейко, и не думал хмуриться. По-видимому, не говорил он и своей извечной фразы: «Здесь не школа». Наоборот, перевалившись с ноги на ногу, он властным жестом указывал Ивану на И-15. У окна в этот момент отлично знали, что из уст начлета текут, как мед, слова: «Ступай сделай три посадки».

Сияющий инженер-летчик бросался к самолету.

Головастый, куцый биплан — поликарповский истребитель И-15-бис — стоял поодаль. Козлов вдогонку Ивану показывал три пальца: «Три, не больше!»

«Да, да», — кивал ему Шунейко.

«Счастливец!.. Опять летит!» — думал каждый из наблюдавших у окна.

К счастью, среди своих пороков я не замечал в себе двух: зависти и жадности. И это давало силы относительно спокойно воспринимать успех Шунейко, когда мне до тошноты хотелось летать, как голодному есть.

* * *

Всю зиму 1939/40 года Шунейко не показывался у нас на аэродроме. О нем почти забыли. И вот однажды, когда мартовский снег грозился каждый день раскиснуть на поле, у ангара собралась толпа. Бегу. В толпе смеются:

— Шунейко к нам летит!

— На чем? — кричу.

— «Чайку» угнал с Центрального аэродрома... Только что оттуда звонили!

— Ну!

Случай, конечно, из ряда вон выходящий, тут ничего не скажешь. Предвкушая зрелище, люди уставились в небо.

Чего греха таить, и у нас, как у всех: вероятность любого происшествия страшно возбуждает нервы и обостряет любопытство.

Через несколько минут стал слышен гул мотора, а там над головами появилась и сама «Чайка». Прошла по кругу — все чинно, благородно: шасси убрано, лыжи прижаты к брюху. [158]

В глубоком вираже, подставляя солнцу то крылья снизу, то белый хвост, Иван мог лишь удивляться, разглядывая, в свою очередь, с воздуха толпу: «Встречают кого-то?.. Должно быть, с рекорда!»

Ему и в голову не пришло, что это ждут его посадку.

Еще три-четыре минуты — беленькая «Чайка», выбросив вперед тоненькие лапки в лыжах, как в перепонках, плавно коснулась ими кашицы снега. Заскользила у трепещущего черным полотнищем посадочного Т.

— Цирк не состоится, братва!.. Администрация денег не возвращает! — съехидничал бортмеханик Костя Лопухов. — Просьба покинуть поле!

— Ну-ка все по своим рабочим местам! — заорал помощник инженера по эксплуатации. Механики и мотористы стали растекаться.

Иван только успел отстегнуть ремни, как к его кабина подбежала девушка:

— У себя в кабинете вас ждет начлет Козлов!

* * *

Шумейко постучал в дверь:

— Разрешите?

— Да.

— Товарищ начлет, посадку произвел нормально. Самолет исправен. Здравствуйте!

— Мое почтение... Шунейко, Николаев хочет отдать тебя под суд: ты угнал у него из цеха самолет.

— Во-первых, Иван Фролыч, уже полгода самолет Николаеву не принадлежит: за него деньги наш институт уплатил сполна. В цехе у Николаева самолет лишь переоборудовался, опять же по нашим, институтским, чертежам, опять же для высотных полетов. И руководил этой работой как ведущий я. То есть я и есть хозяин самолета...

— А во-вторых? — все так же хмуро спросил Козлов.

— Во-вторых, я у вас просил летчика?

— Я не мог дать.

— Просил я и у Туржанского. Он ответил мне то же самое. А завтра раскиснет аэродром на две недели. Вот я и решился: работа срочная...

— Понятно... Все же ты партизан, Шунейко. Победителя, конечно, не судят, но Николаев посадить тебя все же очень хочет.

Подробней дело прояснилось следующим образом.

К концу зимы истребитель, купленный институтом моторостроения, где и работал инженером Шунейко, в опытном цехе завода был оснащен более мощным мотором и турбокомпрессором для высотных исследований. Сам Иван Иванович Шунейко проводил как ведущий инженер одну из последних гонок мотора на земле. Мотор работал отменно, и тут к самолету подошел начлет завода Борис Александрович Туржанский. [159] Один из братьев знаменитых летчиков Туржанских. Борис — его уже давно нет — был Героем Советского Союза и республиканской Испании.

Шунейко закончил испытание мотора, вылез из кабины, поздоровался. Туржанский поскреб ногой снег и сказал:

— Ты учти, Иван Иванович, завтра-послезавтра раскиснет снег, тогда не выпущу с аэродрома недели две...

— У меня все готово, Борис Александрович, дайте летчика перегнать к Козлову.

— Дать летчика? Нет, уволь. Своей работы невпроворот. Проси у Козлова. Испытания у него будете проводить? Вот и проси... Парашют могу дать, — ухмыльнулся Туржанский.

Шунейко позвонил Козлову:

— Иван Фролович, дайте летчика перегнать И-153 к вам.

— Нет, брат Шунейко, у меня за свои дела сердце болит. Проси у Туржанского: они оборудовали для вас самолет, пусть и перегоняют!

Тут и мелькнула у Ивана дерзкая мысль перегнать «Чайку» самолично. В этом не было ничего сверхъестественного: на И-15 он летал достаточно, а «Чайка», или И-153, была лишь последующей разработкой того же самолета.

Боясь еще признаться самому себе в этой сладостно-преступной» мысли, — а преступной она была хотя бы потому, что на «Чайке» он пока не летал, — Ваня пришел домой и долго ходил вокруг стола, пока мать разогревала обед. Разложил вилки-ложки в виде посадочного Т, тарелки расставил по краям, вообразив их ангарами, и так примеривался, как будет строить заход на посадку на новом самолете у Козлова. За взлет с Центрального он был спокоен.

Утром Иван Иванович сказал механику:

— Готовь самолет, сегодня перегоним. — Сам пошел к Туржанскому.

— Где парашют, что вы мне обещали?

— Вон там возьми, — показал начлет кием на шкаф, не отрываясь от бильярдного сукна. Для проверки точности глаза — к слову, единственного у летчика к тому времени, — Борис Александрович любил с утра разогнать пирамидку. Шунейко взял парашют. Туржанский, хитровато взглянув, сказал вдогонку:

— Поговори с Уляхиным. Он тебе покажет, какие нужно держать там скорости. — Сам не отрывался от кия.

Шунейко вышел с трепетом в душе: «Неужели он сам меня опять наводит на эту мысль? »

С летчиком-испытателем завода Уляхиным он, конечно, поговорил. А вообще как ведущий инженер он знал свой самолет не хуже любого летчика. Поэтому, когда он направился с парашютом на плече к самолету, то удивлялся лишь, сколь энергично вышагивают его ноги.

Механик опробовал мотор и вылез из кабины. Чтоб не травмировать механика, Иван парашют у самолета надевать [160] не стал. Он опустил его в чашку сиденья, расправил там лямки и сел в кабину.

Мотор он опробовал обстоятельно. «Все как будто хорошо».

Иван убрал газ, и мотор теперь потряхивал нервно, работал так, что виден был мах винта... Иван натянул на плечи лямки парашюта, застегнул на груди и на ножных обхватах карабины. Затем пристегнулся ремнями. Шлем уже был застегнут, очки на глазах. Сквозь них он взглянул на механика: тот стоял у крыла, ничего пока не подозревая.

Ваня сделал знак механику. Тот вытаращил глаза, но возражать не стал: убрал колодки из-под колес. Иван Иванович плавно прибавил газ.

В этот-то самый момент к самолету и подбежал Николаев, начальник доводочного цеха; он принялся стучать по крылу и что-то кричать... за шумом мотора не было слышно что. Шунейко махнул рукой: «Не понимаю!» Дал полный газ, и самолет пошел на взлет прямо с линейки.

«Чайка» оторвалась, пробежав метров сто, может, и того меньше.

Когда Шунейко оторвался и, круто набирая высоту, стал разворачиваться на курс, Николаев бросился звонить Козлову. Телефон висел тут же, на заборе. Пробегая весь путь с линейки к телефону, Николаев страшно ругался в адрес Шунейко — слова эти здесь невозможно привести.

Как на грех, ему долго не удавалось дозвониться, и Николаев «завелся» страшно. Наконец он услышал Козлова.

— Иван Фролыч, к тебе этот мерзавец не прилетал? Кто, кто! Шунейко этот... Нет? Вот те на! Куда ж он делся?! Что со мной будет?! Что, что! Твой милый воспитанник угнал самовольно у меня из-под носа «Чайку»...

Конечно, Николаева тоже можно понять: пока Шунейко долетел до нашего аэродрома и сел благополучно, пока Фролыч соизволил сообщить ему по телефону, что машина цела, пережил он немало.

Поругали Ивана Ивановича немного, да и перестали. Но после этого «перелета» Козлов доверил ему проводить высотные исследования самостоятельно в качестве летчика и инженера в одном лице.

Так начинались первые высотные полеты Шунейко.

Когда закипает кровь

Ясный-преясный день. В такую безоблачную синь и раньше было удобно подниматься на одноместном истребителе летчику на очень большую высоту. Я говорю сознательно «на очень большую высоту», понимая, что стоит назвать мне ее в метрах, и мои современные коллеги улыбнутся. [161]

Предвижу улыбки владеющих современной новейшей техникой:

«Тоже мне разговорился! 13750 метров... Высота?! Нам двадцать — двадцать пять километров нипочем. Никаких «кровавых мальчиков» в глазах. Почти как дома».

Да, друзья, почти как дома. А иначе как же было бы достигнуть высоты 384 тысячи километров?! Нельзя было бы пощупать ногой сыпучий «пляж» Луны. И доступно стало это после того, как в авиации летчиками-испытателями были испытаны на себе и отработаны совместно с конструкторами до надежного состояния герметические кабины и скафандры. Теперь они, друзья, к вашим услугам. Дерзайте дальше.

Однако в войну, хотя бы в 1943 году, высота в 13750 метров — прошу мне верить — была очень большая высота.

Атмосферное давление на этой высоте в семь раз меньше земного, и, чтобы мгновенно «не уснуть», летчик надевал маску со струйкой кислорода, эластичную маску, закрывающую нос и рот.

Но тело тоже дышит. И 110 миллиметров ртутного столба, что соответствует давлению воздуха на упомянутой высоте, нашему организму недостаточно. Точнее, это предел его переносимости. Еще немного выше, и для самого здорового, натренированного человека может наступить конец. Причем с момента потери сознания — практически мгновенно.

Туристы знают, как трудно в горах сварить еду: точка кипения с подъемом на высоту заметно падает. На высоте свыше 13 километров кровь в организме, если этот организм вне герметической кабины, без скафандра, начинает закипать при собственной температуре тела. И это явление в испытаниях нам приходилось ощущать.

Тут, собственно, и могут начаться конвульсии. Сперва вы ощутите мерцающие покалывания, вроде тех, что бывают, когда отсидишь ногу. Только покалывания эти больше в голове, в шее и в руках. Чем выше станете подниматься, тем чаще покалывания. Создается впечатление, что вас жалят кончиками игл, но жалят изнутри. Будьте готовы ко многому, ибо может вдруг ахнуть так в сустав, словно в него загнали гвоздь. Но в общем состояние приглушенное, как бы полусонное. Словно находишься под небольшим наркозом. Вперед все видишь, а сознание лениво, и шевельнуть телом нет желания. Стоит чуть резче повернуть голову, и рассыплются искры вокруг, как из-под карборунда. Засветятся круги заиндевелых приборов. И как знать, на мгновенье это или навсегда...

* * *

В сорок третьем году дела на фронте стали несравненно лучше. С увеличением количества наших истребителей надполем боя, и особенно Як-9 и Ла-5, господство в воздухе, которым раньше владели немцы, переходит к нам. [162]

В этой обстановке наращивания сил в зоне Москвы стал внезапно появляться высотный вражеский разведчик «Юнкерс-Ю-86Р». Он прилетал в ясные дни на высоте 13 километров с юго-запада и, оставляя за собой тонкую белую дугу, уходил на северо-запад.

Его «прогулки» за линию фронта, да еще к Москве, вызвали понятное беспокойство Ставки Верховного командования. Что же касается лиц, ответственных за техническое состояние противовоздушной обороны, то появление Ю-86Р на недоступной для наших истребителей высоте оказалось, прямо скажем, гнетущей неожиданностью.

У Сталина имели место серьезные разговоры и совещания, в результате которых Наркомату авиационной промышленности было предложено в самом срочном порядке модернизировать несколько истребителей Як для высотных полетов, а главному конструктору Микояну создать новый высотный истребитель.

Оснастить несколько серийных Яков моторами с высотными нагнетателями воздуха системы Доллежаля оказалось наиболее скорым и реальным делом.

Трудно теперь сказать, сколько на это потребовалось дней: неделя? Две? В войну работали круглосуточно и так интенсивно, что могли сделать в такой срок работу, на которую в мирное время понадобился бы квартал.

Словом, очень скоро высотные Яки появились на Центральном аэродроме, где их сразу же включили в дежурное звено, хотя отладочные работы все еще продолжались. Работали днем и ночью: на приангарной площадке, когда самолеты выводились на дежурство; при свете софитов в затемненном ангаре; работали так, чтобы в любой момент ясной погоды при появлении немца можно было поднять истребитель в воздух.

Главный конструктор Доллежаль все эти дни не отходил от самолетов. По многу раз на день сюда, на Центральный аэродром, приезжал Александр Сергеевич Яковлев. Оба конструктора пребывали в том взвинченном состоянии, при котором и в короткие часы сна не перестают посещать кошмары. Сталину докладывалось все время о состоянии работ на самолетах.

При одной из встреч Яковлева с Доллежалем у самолетов произошел примерно такой разговор.

Александр Сергеевич увидел на одном из самолетов вмонтированный в крыло новый заборник воздуха к нагнетателю мотора. Раструб всасывающего патрубка был развит чуть ли не до размеров граммофонной трубы и показался главному конструктору самолета эстетической несуразностью, а с точки зрения аэродинамики — недопустимым. Яковлев сразу же понял, что такой удобный для мотора «раструб с запасом» мог появиться по указанию конструктора-моториста. Подойдя вплотную и сдерживая раздражение, Яковлев достал [163] из кармана кителя красный карандаш и прочертил им линию на металле раструба. Затем, обернувшись, более чем сухо сказал ведущему инженеру:

— Резать так! Вокруг завальцевать и загладить.

— Прошу прощения, — шагнул вперед Доллежаль. Яковлев быстро обернулся и очень недовольно взглянул на него.

— Перед тем как резать, Александр Сергеевич, мне хотелось бы выяснить, в каком соотношении мы с вами действуем: если на правах главных конструкторов, то я возражаю. Если как главный конструктор с заместителем наркома — пусть режут по карандашу...

Мне кажется, этот разговор приобрел теперь потешный оттенок. Во всяком случае, может вызвать улыбку. Но в то время, когда председатель Моссовета Пронин, отвечая за противовоздушную оборону Москвы, докладывал обо всем Сталину, у собеседников вряд ли возникало желание состязаться в светском остроумии.

Первые же полеты высотных Яков никого не успокоили. Оказалось, что моторы с нагнетателями Доллежаля не желают правильно работать на высоте и вызывают тряску самолета. Стоит ли распространяться о том, насколько время было суровое и что тучи над головами специалистов сгущались тем мрачнее, чем меньше оставалось в небе облаков и чем реальней становилась возможность появления вражеского высотного разведчика над столицей.

В случаях, когда конструкторы, инженеры и рабочие сделали все, а самолет нормально летать не хочет, его немедленно направляют к нам, в исследовательский институт.

Так поступили и с высотным Як-9 № 29.

* * *

К кислородному голоданию организм в какой-то мере приспосабливается, если его систематически тренировать на высоте, раз от раза поднимаясь выше. Разумеется, делать это можно в разумных пределах.

Не скажу, чтобы тренировки в термобарокамере мне лично доставляли удовольствие. Всегда казалось, что в реальных условиях высотного полета чувствуешь себя даже лучше, чем пребывая затворником в резервуаре, из которого выкачали почти весь воздух: наверно, потому, что в полете человек работает «в форсированном режиме» — настроен на работу с предельной отдачей всех физических и нравственных сил, наделен чувством огромной ответственности да и реальной опасности потери сознания тоже.

Такой обстановки, естественно, в лабораторных условиях не создать. Вот почему, когда сидишь в барокамере и тебя «поднимают на высоту», свободный от значительных дел, прислушиваешься к своему внутреннему состоянию, и тебе все больше и больше кажется, что самочувствие твое не такое уж и отменное. [164]

И все же летчикам-высотникам тренироваться в термобарокамере приходится довольно много, и, надо сказать, тренировки эти очень не бесполезны.

И вот что интересно. После систематических тренировок на высоте пять с половиной тысяч метров чувствуешь себя довольно сносно даже без кислородной маски. Но сохранить достаточную работоспособность, ясное сознание на шестикилометровой высоте мне не удавалось, если на лице не было кислородной маски.

Это приспособление на самолете в принципе было похоже на теперешний акваланг. Кислородные баллоны, дыхательный автомат и маска. Все это размещалось не в ранце, а на борту самолета. Полеты на высоту без кислорода, начиная с четырехкилометровой высоты, медики нам категорически запрещали. Они вообще считали, что полеты с кислородной маской возможны лишь до высоты десяти километров.

Но летать нужно было: от этого зависело многое, и даже работоспособность столицы. Поэтому оставалось приспосабливать себя к кислородному голоданию в термобарокамере, чтобы затем, в полете, достигнуть своего жизненного потолка.

В высотную лабораторию Шунейко явился в назначенное время после обеда. Военврач Левашов ждал его.

— Иван Иванович, мы подошли к очень трудному подъему на максимальную высоту 13750 метров. Понимаете ли, он таит в себе реальную опасность...

Шунейко внимательно посмотрел на врача, потом улыбнулся и ответил:

— Вы хотите спросить, доктор, как я выполнил все ваши предписания?

— Вот именно.

— Примите исповедь. Я спал отменно восемь часов. Завтрак: яичница из двух яиц, масло, сухари и кофе. Обед: немного рыбы, бульон, жареное мясо, опять же сухари и сок... Все в точности, как вы велели. На этот раз исключил все овощи и молочные продукты. Надеюсь, сегодня живот болеть не будет.

— Вид ваш мне сегодня нравится. Нуте-ка присаживайтесь и давайте измерим давление.

Летчик сел против врача. Несколько секунд они молчали, и только слышалось пыхтенье груши.

— Сто пятнадцать на семьдесят пять! Как у грудного младенца, — провозгласил Левашов. — Что ж, отлично. Теперь пульс...

Шунейко разглядывал аккуратно постриженные, рыжеватые, скорей всего от табака, усики Левашова.

— Шестьдесят восемь. Прекрасно! Настоящий высотник: ни малейших симптомов волнения.

— Вот те раз! Что ж волноваться, если вы с меня не спускаете глаз?

— Но я-то снаружи камеры, а вы внутри. [165]

— Я доверяю вам больше, чем легочному автомату, — добродушно усмехнулся летчик.

— Благодарю вас, — ответил Левашов, — и все же должен предупредить: подъем очень серьезный!.. Я бы все это растянул на более продолжительное время, но в а м ведь предстоит летать на этом сверхсрочном высотном Яке?..

— Я готов.

— Хорошо, начнем. Я сам помогу вам одеться.

Минут через десять Шунейко в меховом комбинезоне, в унтах оказался перед входом в термобарокамеру. Не будь ее сфера и массивная стальная дверца выкрашены в белый цвет, ее можно было бы принять за паровой котел с закрытой топкой. Сбоку камеры поблескивал иллюминатор сантиметров двадцати в диаметре.

Левашов в длинном белом халате подошел к дверце, крутанул штурвальчик запора и открыл ее.

— Милости просим, — пригласил он Шунейко с доброй улыбкой. — Значит, напомню: подъем через тысячу метров после шести тысяч. На каждой высоте небольшая площадка по минуте.

— Все ясно, — Шунейко перешагнул через высокий край круглого отверстия в стальном резервуаре, согнулся и, помогая себе руками, не без труда протиснулся в заиндевелое чрево «котла».

Он сел на стул, возле которого на откидном столике лежали маска, часы и планшет. Сперва взял маску с гофрированным шлангом и прикрепил ее резинками к крючкам на шлеме. Вздохнув и выдохнув несколько раз, он проверил по лепесткам индикатора работу легочного автомата: при вдохе лепестки раздвигались, при выдохе — смыкались вплотную. «Все в порядке», — решил он: кислород подавался в маску исправно. Он попробовал еще на секунду включить флажок аварийной подачи и сразу ощутил на губах холодную живительную струйку газа.

Теперь он взял планшет с карандашом и пристегнул его к ноге так же привычно, как делал это в кабине самолета. Наконец взял со стола большие самолетные часы «Егер» и включил кнопку контрольного отсчета времени. Время записал в планшет. Левашов внимательно наблюдал, стоя у все еще открытой дверцы. Шунейко как-то весь расправился, несколько раз глубоко вдохнул и кивнул Левашову: дескать, пошли!

Левашов захлопнул дверцу. Летчик представил себе, как он закручивает до отказа штурвальчик могучего запора. Теперь Шунейко был отрезан от мира десятимиллиметровой толщей стали и солидным слоем теплоизоляции. Левашов уставился на него через стекло иллюминатора.

«Подъем» проходил уже примерно полчаса. Иван чувствовал себя лучше, чем в предыдущий раз, но с высоты двенадцать тысяч снова начались покалывания в голове и суставах. [166] Режущих болей в кишечнике сегодня было меньше. Летчик непрерывно смотрел на Левашова и иногда лишь отвлекался на секунды, чтобы записать время, высоту и свои ощущения. Почерк стал неузнаваемый, писал он медленно и угловато. Временами, не дописав цифры, останавливался, как бы вспоминая. Однако все шло хорошо, и на высоте тринадцать тысяч метров после обычной минутной площадки он снова мигнул врачу: пошли!

Они достигли намеченного потолка. Иван Иванович дышал маленькими порциями, но часто-часто. Давно включил аварийную подачу кислорода — повернул флажок. Сам сидел теперь недвижно, только косил глазами. Он напряг всю волю, чтоб не сказать: «Все!.. Больше не могу!»

Последние цифры он записал так:

«14... 36–110 мм рт. столба».

Это соответствовало как раз заданной высоте 13 750 метров. Записав, Иван медленно поднял на врача глаза. Тот дал ему последнее задание: просчитать собственный пульс.

Он стал считать... Сбился и начал снова... Показалось, что Левашов вместе с округлым окошком расплылся в тумане, и белизна вокруг стала нежно-голубой, как жидкий кислород... Потом по голубому разлетелись брызги, и все пропало...

Очнулся Иван Иванович от какого-то свиста вокруг и взглянул инстинктивно на высотомер: «Десять тысяч!»

Левашов снизил его почти на четыре километра! Когда врач увидел, что летчик пришел в себя, он сказал ему, нарочито растягивая слова; Шунейко услышал его спокойный голос в шлемофоне, увидел через иллюминатор шевелящиеся губы:

— Иван Иванович, поднимите секундомер!

Летчик страшно поразился, увидев «Егер» на полу...

В ожидании полетов

Наш рабочий день начинается с комнаты врача. Первое для того, кто летит, — с утра к врачу. Недолгий осмотр.

— Как спали? — спрашивает врач. Сама считает пульс. Летчик отвечает с улыбкой:

— Без сновидений, доктор, жаль!

— Как настроение, самочувствие? — Врач не поднимает глаз, чтобы быть серьезней, прилаживает на руку манжетку.

— Спасибо, доктор, чувствую себя превосходно. А вы?

Врач игнорирует вопрос, смотрит на ртутный столбик.

— Сто двадцать на семьдесят пять, пульс шестьдесят восемь. — И, наконец, улыбнувшись (чего он и добивался!), приподняла ресницы: «Летите на здоровье!»

Через несколько минут Шунейко за столом в летной комнате. [167] Куда девалась легкомысленная улыбка! Он сосредоточенно серьезен. Аккуратно расчертив планшет, вписывает в него задание, поглядывая на полетный лист перед собой. Ведущий инженер по испытаниям высотного Яка Константин Никитич Мкртычан сидит напротив. Изредка они перебрасываются скупыми словами. Давайте же не будем им мешать и немного отвлечемся.

* * *

У авиаторов к медикам противоречивое отношение. Медики самоотверженно борются за жизнь авиаторов, скажем, после аварии. Достаточно вспомнить, как, не щадя себя, боролись хирурги за жизнь Георгия Мосолова.

Но какими они иногда становятся «церберами», когда дело доходит до медицинского освидетельствования молодого человека, стремящегося летать, или опытнейшего летчика со стажем!.. Зачастую тогда создается впечатление, что медики, влекомые чуть ли не охотничьим азартом, стремятся во что бы то ни стало выискать у здорового человека наметку какой-то болезни и не допустить его к летной работе.

Попробуем разобраться в этом.

Как-то в журнале «Интеравиа» я вычитал, что ФРГ за подготовку в Америке только одного летчика платит США миллион долларов. Не знаю, сколько стоит подготовка боевого летчика у нас, но одно ясно: стоит дорого, и труд это кропотливый, долгий и в высшей степени ответственный.

Так ли уж возросли требования к «человеческому материалу» со стороны современной авиации, как представляют себе медики? Полагаю, что нет.

Прежде всего самолеты нынче строятся примерно с теми же запасами прочности, что и до войны. А из этого следует, что летчики не могут в полете допускать существенно большие перегрузки, чем раньше. Правда, перегрузки теперь за счет скорости полета и, следовательно, продолжительности маневра более растянуты по времени. Но здесь авиатору приходит на помощь противоперегрузочный костюм.

Что же касается всевозможных автоматических устройств и надежнейших герметических кабин на современных самолетах, то они служат исключительно для обеспечения и облегчения труда летчика.

Раньше летчики часами мерзли в открытых кабинах при жутких сквозняках и при температуре минус сорок-пятьдесят. Теперь полет проходит при постоянной температуре в кабине: кислородная маска на лице летчика не обледеневает, не нужно кутаться в неуклюжие меховые одежды. Радио и автоматика упростили, расширили возможности полета. Полеты за облаками стали во сто крат надежней, проще и спокойней, чем полеты без этих средств во всякую погоду под облаками у земли.

Словом, полеты на современных самолетах стали надежней [168] и комфортабельней, а требования медиков к организму летчика сильно усложнились. Используются утонченные средства исследований — центрифуги, качели, болезненные пробы, зондирования и прочее, чтобы выявить в «негоднике-здоровяке» хоть какую-нибудь ущербину.

Вот и слышишь сплошь да рядом от товарища после очередного освидетельствования:

— Пропустили... Правда, чуть наизнанку не вывернули. Одни качели доктора Хилова что стоят! А когда председатель комиссии документ подписывал, так, видно, уж очень не хотелось ему. Склонился и говорит: «Скажи на милость, чем все-таки ты волосы красишь?»

И, несмотря на такую тщательность, придирчивость осмотров, были случаи, когда летчик до последнего дня летал при острой необходимости. Так летал на испытание сложной сверхзвуковой машины наш товарищ Гоша Захаров, а через десять дней умер... от раковой болезни. Это ведь прежде всего говорит о том, насколько вынослив, приспособлен организм опытного летчика к полетам!

А как у нас, летчиков, сердце обливается кровью, когда мы слышим, что при приеме в аэроклуб медики забраковали 100 юношей. Из ста десяти страждущих летать парней приняли только десять!.. Это при недоборе в аэроклуб!

Когда же в тридцатые годы комсомол выполнял клич «Подготовить стране сто пятьдесят тысяч летчиков!», тогда, помнится, вряд ли отбраковывалось медицинской комиссией более двадцати человек из ста кандидатов.

Я часто вспоминаю своего коллегу Игоря Эйниса, пролетавшего всю жизнь в очках. Сергей Анохин, исключительный летчик-испытатель, пролетал на сложнейших испытаниях с одним глазом пятнадцать лет. Герой Испании, Борис Туржанский тоже несколько лет летал, лишившись одного глаза. Известный американский летчик Вилли Пост пришел в авиацию, лишившись глаза в коннице. И стал знаменитым рекордсменом.

Кроме Мересьева, без ступней ног отлично воевал летчик-истребитель Северного флота Герой Советского Союза Захар Артемьевич Сорокин. В воздушных боях он сбил 18 вражеских самолетов, из них уже без ступней — 12!

Как-то Минов рассказал мне о летчике-истребителе Кише. С ним он встречался на Варшавском фронте в 1920 году. Потеряв на войне ногу, Киш носил протез. Летал он на одноместном «ньюпоре» и, чтобы протез не мешал в полете, отстегивал и клал рядом с собой сбоку сиденья. Он подсовывал носок сапога под ремень одного плеча педали и управлял одной ногой.

Как-то на аэродром пришла депеша с сообщением, что их летчик Киш разбился.

В депеше говорилось, что самолет перевернулся вверх колесами, [169] возле самолета был найден мертвый летчик, а рядом валялась оторванная нога.

Однако, изучая телеграмму, сослуживцы не оставили надежду, что Киш жив, так как при капотировании самолета на посадке летчики тогда редко разбивались.

И действительно, когда приехали к месту аварии, летчик скакал возле самолета на одной ноге, страшно ругаясь, что мальчишки, пока он спал, срезали все ремни на его протезе.

Говоря обо всем этом, я вовсе не призываю врачей быть снисходительными и набирать в летные школы безногих и слепых. Хотя, как видим, и они могут при желании великолепно летать. Просто хочу сказать, что настоящее творчество заключено в том, чтобы помочь страждущему юноше проникнуть в авиацию, предполагая, что из него, может быть, выйдет будущий герой, такой, как Чкалов, Анохин и Туржанский...

И в этой связи хочется особо сказать о подвиге профессора Дженалидзе. Это он после демобилизации Захара Сорокина как инвалида войны решился мужественно допустить отважного воздушного бойца к летной работе на протезах, подписал ему документ: «Ограниченно годен к летной службе». Это, как мне сдается, и великая человеческая чуткость, и мужество, и подвиг.

Талант бывает и в летном деле. Но, увы, не все способные и страждущие летать абсолютно здоровы. Артем Молчанов был сначала курсантом-»замухрышкой», а стал замечательным воздушный бойцом, асом. Одна лишь физическая сторона здоровья еще не предопределяет перспективности будущего летчика. Бывает, и нередко, что сильный духом боец добивается куда большего результата, чем просто сильный телом!.. Но есть ли у врачей качели , которые помогают им определить духовную силу человека ?

Нет. Таких качелей пока нет. Они должны быть в сердце и в разуме врача.

* * *

Теперь можно снова вернуться в летную комнату, где мы оставили своих знакомых испытателей, готовящих планшет.

К началу рабочего дня почти все были в сборе, но каждый, входя и здороваясь, сразу же подходил к окну, чтобы взглянуть на колокольню. Она от нас на другой стороне речки, на холме, километрах в двух с небольшим. Поэтому, когда колокольню хорошо видно, мы знаем — можно летать, что называется, в свое удовольствие. В данном случае к девяти часам с запада потянуло мраком, облачность снизилась, заморосил дождик, и так как многим для высотных полетов нужна была ясная погода, становилось понятным, что сегодня этих полетов не будет.

Шахматисты первые заняли свои места. Они сосредоточенно замолкли, зато другие все более входили в разговор. [170]

В летную комнату вошел Алексей Гринчик, наш старший летчик и заместитель начлета.

— Здорово, короли! — Сам весь светился обаятельнейшей улыбкой, а хитрым прищуром глаз метнул по диванам: все ли вовремя на работе. — Наши птички-синоптички ничего дельного пока не обещают: весь день продержится такой мрак. Но прошу не разбегаться, сейчас явится лектор и кое-что расскажет о высотном «юнкерсе» по информации союзников... Ясно?

— Ясно. Кто лектор?

— Сейчас увидите.

Дверь отворилась, и появился Костя Мкртычан. Чуть прихрамывая, двинулся к столу.

— Костя, ты лектор?

— Да, я, — чихнул Костя и принялся мять платком обстоятельный посиневший нос. — Черт возьми, простудился у вас тут!

Он важничал, но глаза искрились смехом.

— Так вот, товарищи летчики, раз уж я лектор, то расскажу вам нечто такое... A...ап-чхи!

— Будь здоров, Костя...

— Спасибо. Да. Гм. Да... Я расскажу вам... Ба, вот и Виктор Николаевич, теперь можно начинать...

С цигаркой в зубах в комнату влетел сильно разогретый Юганов.

— Привет летунам!.. Что за шум, а драки нет?!

Мкртычан первый замечает, что у Юганова из широкого голенища кирзового сапога струится дымок, и, повернувшись к Гринчику, говорит:

— Алексей Николаевич, вы маловато цените рвение летчика-испытателя Юганова: смотрите, он буквально горит на работе!

Тут все мы почувствовали запах дыма. Поднялся невообразимый хохот. Только Виктор, сперва не понимая, остолбенел. Но тлеющая портянка дала о себе знать. Виктор судорожно дрыгнул ногой — дымящийся сапог ахнул в стену повыше голов схватившихся за животы. Штанина у Виктора прогорела, и он, прыгая на одной ноге, слюнявил обожженное место и ругательски ругался. Все мы, и Гринчик тоже, ни слова не могли вымолвить.

Виктор все же обиделся.

Мкртычан сказал, вытирая слезы:

— Спасибо, Виктор, ты настоящий друг! Поверь, никогда так не смеялся. Вот уважил, ну спасибо. Ах, умница, ай, друг!

Первым встал Гринчик.

— Ну хватит, короли. Давайте приниматься за дело. Константин Никитич, сколько тебе потребуется времени?

— Минут сорок.

Все притихли, «Мкртыч» подошел к столу. [171]

Он постоял немного молча, смотря на синее сукно стола, на пепельницу из старого, закопченного с двух сторон моторного поршня, потом вскинул на нас свои веселые, чуть лукавые глаза.

— Товарищи летчики, вы, вероятно, слыхали о появлении в зоне Москвы фашистского высотного разведчика «Юнкерс-Ю-86Р»?

Так вот, нам удалось получить от союзников информацию об этом самолете и об опыте англичан по борьбе с ним в Северной Африке. Сейчас я ее перескажу вам.

Немцы строили Ю-86Р в строжайшей тайне, но англичанам удалось узнать о нем еще до появления опытного экземпляра на испытательном аэродроме.

Возможно, англичане и правы, считая сохранение тайны тем более трудным делом, чем она значительней. Конечно, здесь нетрудно уловить и некий парадокс: если согласиться с этим английским постулатом, то можно пойти дальше и прийти к выводу, что абсолютной тайны быть не может вообще, ибо возрастание значения ее до бесконечности в пределе приводит возможность сохранения ее к нулю.

Разумеется, это лишь шутка... Но, как и во всякой шутке, здесь есть доля правды. Вы знаете историю с нашим Ил-2. Перед войной никто в него не верил, никто не придавал ему значения... Так, какой-то допотопный самолет!

И что же?

Оказалось, что немцы знали многое о нас, однако Илы обрушились на них кошмарным сюрпризом.

Возвращаясь к англичанам, замечу, что, обладая присущим им чувством юмора, они считают, например, делом безнравственным всякое совершенствование дверных замков, так как оно лишь изощряет похитителей, превращает их в отпетых взломщиков и сокращает их путь к виселице.

Но перейдем к «юнкерсу».

Этот двухмоторный самолет вооружен только фотоаппаратом, имеет большой размах крыльев, большое удлинение. Крыльями напоминает наши АНТ-25, на них, помните, Чкалов и Громов летали перед войной через Северный полюс в Америку. На «юнкерсе» есть герметическая кабина, какой не имеет ни один боевой истребитель.

Предназначен высотный разведчик для полетов выше потолка любого самолета. Немцы сочли, что оборонительное оружие — пушки, пулеметы — ему не нужно. И в самом деле, кто сможет помешать такому самолету летать над любой территорией, делая съемки важнейшего стратегического характера!

Так думали немцы, когда строили Ю-86Р. Но англичанам помогло то, что они уже кое-что о нем знали.

Во всяком случае, когда Ю-86Р стали появляться над северным Африканским побережьем, три английских летчика-испытателя решили, что на своих специально доработанных [172] «Спитфайрах» они могут перехватить высотного шпиона, и предложили для этой цели военному командованию свои услуги.

Разрешение последовало незамедлительно.

На истребителях «Спитфайр» не было ни герметических кабин, ни скафандров. Летчики отдавали себе отчет, что им придется подниматься на высоты свыше тринадцати километров, и для обеспечения жизнедеятельности на этой высоте они могут располагать лишь кислородными масками и сжатым кислородом.

Самолеты были облегчены до возможного предела. Из вооружения на борту оставалась лишь пушка.

Вполне логичный путь максимального облегчения самолета для высотных полетов не нов. Вспомним хотя бы рекордные полеты Коккинаки. В 1935 году Владимиру Константиновичу удалось на своем специально облегченном И-15 забраться на 14575 метров и побить мировой рекорд высоты. Я уже не говорю, что на его самолете было снято все вооружение и приборы. Даже кресло летчика было извлечено, и Коккинаки помещался на перемычке из брезента. Педали управления, ручка были частично заменены на деревянные. Снятые полотняная обшивка и часть моторных капотов оголили каркас фюзеляжа. Поговаривали тогда, возможно в шутку, будто летчик несколько дней хлестал себя нещадно березовым веником на верхнем полке в бане, чтоб довести свой вес до максимальной кондиции.

Отправляясь в полет, он имел бензина и масла лишь «в один конец» — только на подъем. На летчике были летний комбинезон, кислородная маска и, разумеется, шлем. Кожаный, обыкновенный. Володя верил, что благодаря выносливости и здоровью он выдержит подъем и не окоченеет, когда мотор остановится на максимальной высоте. Он знал, конечно, что минут десять придется побыть в кабине при температуре минус шестьдесят. Он верил в себя и выдержал. Вот почему этот уникальный полет на высоту 14575 так и остается в истории непревзойденным. В герметической кабине, в скафандре люди поднимутся много выше — это несомненно. Но в репсовом комбинезончике, в кислородной маске, закрывающей лишь рот и нос, никто и никогда, очевидно, не вознесется так!

Теперь вернемся к англичанам.

Заметив над Средиземным морем тонкий след инверсии, первым навстречу немцу поднялся летчик Рейнольдс.

Медицинский персонал имел некоторые возражения против использования Рейнольдса в высотных полетах, так как эта работа требовала юношеской выносливости, а летчику было около сорока лет.

Однако в авиационном смысле Рейнольдс оказался удивительно юным — до тридцати пяти лет он вообще не летал. Занимаясь до войны коммерческой деятельностью в Северной [173] Африке, он приобрел для своих нужд легкий самолет и научился на нем очень прилично летать. В воздушных же силах обучения не проходил.

Увлечение полетами заставило его бросить коммерцию и искать возможности стать летчиком-испытателем. Он, по-видимому, очень хорошо летал, имея неограниченную тренировку на личном самолете, и это решило дело при поступлении его в качестве летчика на завод. Рейнольдс успешно испытывал «Спитфайры».

Итак, Рейнольдс поднялся на десятикилометровую высоту, но враг, заметив его, стал уходить в сторону Средиземного моря. Летчик долго преследовал фашиста над морем, продолжая набирать высоту. На тринадцати километрах «Спитфайр» подошел к «юнкерсу» настолько близко, что Рейнольдс дал очередь из пушки и увидел, как из правого мотора врага полыхнуло пламя. Горящий «юнкерс» скользнул на крыло и, закручивая за собой дымный шлейф, стал падать в море.

Победу Рейнольдса англичане назвали подвигом выносливости. Английские медики считали, что для любого человека подъем на высоту даже немногим более десяти тысяч метров «представляет собой игру со смертью в случае малейшего затора в подаче кислорода»...

Вскоре после первого сбитого немца появился второй. Этот уже летел выше прежнего. По-видимому, попытка подобраться к нему не удалась, и англичанам пришлось снова работать над увеличением высотности своего истребителя.

Спустя некоторое время двум другим летчикам-испытателям — Джендерсу и Гоулду — удалось все же перехватить высотный «юнкерс». Но, облегчая все больше свои самолеты, они взяли с собой очень мало горючего — только на подъем.

И снова неприятель, заметив «Спитфайры», стал уходить на север. Джендерс поднимался первым и первым же заметил, что ему не хватит бензина для возвращения на аэродром. И все же он решил продолжать преследование. Как только представилась возможность, он атаковал врага.

Вероятно, его выстрелом была повреждена гермокабина на немецком разведчике, и тот был вынужден снизиться. Тут его и настиг Гоулд.

Самолеты закружились в карусели. «Спитфайр» обладал преимуществом в скорости, но у «юнкерса» оказалась лучше маневренность. Все же англичанин смело атаковал безоружного фашиста, и «юнкерс» в конце концов был сбит.

У Гоулда осталось девять литров бензина, когда он приземлился на своем аэродроме.

Иначе обстояло дело с Джендерсом.

После его атаки на высоте 13700 метров у него кончился бензин. Джендерс утешал себя тем, что с такой огромной высоты даже истребитель может пропланировать многие десятки километров. Однако пропеллер, продолжая вращаться на остановленном моторе, тормозил самолет куда больше, чем [174] это мог предположить летчик. Джендерс вскоре понял, что снижается слишком круто.

В море он видел два небольших судна, и ему ничего не стоило подойти ближе и выброситься с парашютом над ними, чтоб моряки подобрали его. Но, надеясь дотянуть до берега и спасти уникальную свою машину, он пока не торопился этого делать.

Ему крепко помешал встречный ветер. В конце концов Джендерс вынужден был прибегнуть к парашюту, когда у него оставалось каких-нибудь пятьсот метров высоты.

Спасательной надувной лодки у летчика не было: экономя вес, он считал такой груз непозволительной роскошью.

Джендерс отстегнул перед волнами свой парашют и опустился в море, находясь примерно в 30 километрах от египетского берега.

Он ориентировался по солнцу и направлению ветра и в общем плыл к берегу. Это продолжалось в течение 21 часа.

Джендерс сам немало удивлялся потом: как у него хватило сил бороться с морем и как его не съели акулы? Представляю вам самим вообразить его состояние, когда он выплыл на берег, к немалому изумлению двух джентльменов, занятых здесь охотой на уток.

Летчик не в силах был сделать и ста шагов с песчаного пляжа. Несколько часов проспал он в измочаленном волнами комбинезоне. Потом ему пришлось воспользоваться одеждой египетского крестьянина, чтобы вернуться к себе на аэродром, где его считали уже погибшим.

С третьим «юнкерсом» все там же, в Северной Африке, пришлось встретиться снова Рейнольдсу, и, как явствует из его доклада, в погоне за врагом он будто бы подобрался вплотную к высоте 15 тысяч метров. Может быть, здесь есть некоторое преувеличение, но, очевидно, атаковать немца ему пришлось на высоте не менее 14 километров.

Поднявшись на эту высоту, Рейнольдс заметил, что термометр за бортом кабины показывает 67 градусов ниже нуля. Смазка в управлении самолета застыла, приборы покрылись толстым слоем инея, а летчик, подвергаясь высотной болезни, обессиленный, напрягал всю волю в стремлении к победе. Полуслепой, измученный болями во всем теле, испытывая тошноту, Рейнольдс все же карабкался на самолете, готовом все время сорваться в штопор, и продолжал преследование уходящего немца.

Ему удалось довольно близко подобраться к «юнкерсу», и он готов был открыть стрельбу, но не смог нажать кнопку пушки — сознание приказывало, а пальцы не повиновались.

Пытаясь понять, что с ним происходит, он чуть-чуть изменил режим полета, допустил небольшой крен, незначительно увеличил скорость, и завоеванная с таким трудом высота была потеряна на 500 метров... Немец снова висел над ним.

Огромным усилием воли Рейнольдс заставил себя собрать [175] оставшиеся силы. С невероятным трудом он отвоевывал у высоты десятки метров. Наконец ему представилась возможность выстрелить во врага.

В тот день воздух внизу и вокруг был удивительно прозрачен. Планируя к себе на базу, летчик мог видеть одновременно большую часть Эгейского моря и остров Крит, который казался ему камнем среди лужи, а также дельту Нила впереди и почти весь Суэцкий канал. Такой обзор открывался ему с огромной высоты.

Вот, собственно, и все, что я хотел вам сообщить, основываясь на информации наших союзников.

— Вопросы есть? — Константин Никитич обвел нас взором.

— Есть, — отозвался Виктор Расторгуев. — Скажи, Костя, как дела с высотным Яком?

— Наш самолет уже здесь, его привезли ночью. Для испытаний на предельные высоты назначен летчиком Иван Иванович Шунейко, но, полагаю, и другим придется полетать. Ведущим инженером по испытаниям и доводкам Александр Сергеевич Яковлев назначил меня. Нам нужно доработать Як-9 № 29 с мотором Климова — Доллежаля так, чтобы он мог преградить высотному «юнкерсу» путь к Москве, а лучше — сбить его. Важнее задачи у нас нет.

Высотный Як-9 № 29

В первом же полете Ивана Шунейко на высотном Яке на одиннадцатикилометровой высоте началась сильнейшая тряска двигателя.

Просматривая потом записи вибраций подмоторной рамы, испытатели поняли, что этак мотор может сорваться с установки и улететь сам по себе.

— Очевидно, на высоте закипает бензин, — высказал соображение профессор Чесалов. — А если это так, нормальной работы карбюраторов ждать нечего!

Что ж, решили попробовать охлаждать бензин перед полетом. Для этого его нужно было в бочках на несколько часов помещать в термобарокамеру.

Канительной и неблагодарной оказалась эта работа. Заморозят бензин — испортилась погода. Прояснилось небо — бензин снова нужно морозить не менее пяти часов!

Все же в конце концов испытателям удалось «состыковать» подходящую погоду с достаточно охлажденным бензином. В баки высотного Яка залили остуженный до минус 30 градусов бензин, и, не теряя драгоценных минут, Шунейко поднялся.

Минут через пятнадцать стрелка высотомера в кабине летчика подошла к «заветной высоте» — к 11 километрам. И, увы, все началось снова. Как и в предыдущем полете, та же [176] тряска, та же грубая раскачка и хлопки мотора. Продолжать полет было невозможно. Пришлось снижаться.

С земли самолет Шунейко превосходно видели в бинокль. Как только белый след инверсии, который тянулся сперва ровной чертой, стал прерывистым, стало ясно: дело не в бензине.

Некоторое время испытатели пялили глаза на небо, видя за самолетом «точки» и «тире», хотелось надеяться на лучшее. Но чуда не получилось — самолет снижался.

Пришлось на несколько дней полеты прекратить и искать новые рецепты «лечения» мотора.

Вскоре состоялось заседание ученого совета, на котором высказывались различные толкования причин тряски мотора на Яке. Потом попросил слова Шунейко.

Идея, высказанная летчиком-инженером, вызвала со стороны ученых коллег энергичные возражения, начались споры.

Но других реальных предложений никто не выдвинул. А по мнению летчика, получалось, что пульсация мотора связана с какой-то прерывистой подачей уплотненного воздуха от компрессора в мотор. Развивая свою мысль, Шунейко предложил установить в системе нагнетателя перепуск с краном, а управление этим краном вывести летчику в кабину. Шунейко считал, что тогда в полете, приоткрывая кран перепуска, он сможет как-то регулировать плотность подаваемого в мотор от компрессора воздуха.

Много спорили в тот день на совете, однако в конечном счете приняли предложение летчика. По лицам коллег легко было усмотреть скептическое отношение к идее, но, так как сам автор и никто другой должен был подтвердить или отвергнуть свою догадку в полете, это и решило дело в его пользу.

* * *

Установить трубку перепуска в нагнетателе и кран оказалось делом несложным. И вот наш ученый друг снова отправился на высоту.

Сложное чувство охватывало его по мере приближения стрелки высотомера к высоте 11 километров. Нет, это не. было беспокойство за себя. Даже не беспокойство за редкую и очень нужную машину. Теперь он больше всего на свете волновался за свою идею. Ощущал себя инженером, построившим мост и стоящим под ним в ожидании первого поезда.

Кран перепуска Иван Иванович начал приоткрывать лишь в тот момент, когда почувствовал первые импульсы тряски мотора. Трепетной рукой летчик повернул слегка рукоятку крана... И не поверил ушам своим. Прислушался. Нет, не ошибся: срывы в моторе, вибрация стали заметно меньше. «Еще чуть приоткрою», — подсказал он себе и тронул ручку... И радость разлилась теплом в груди. Мотор стал работать ровнее. [177]

Он слушал секунд пятнадцать, все еще не доверяя первому успеху. «Как странно, — думал он, — на земле я готов был отстаивать идею перед кем угодно, свято в нее верил, а здесь словно не доверяю собственным ушам!»

Мотор все же еще потряхивал, но это была совсем другая тряска, без риска потерять мотор. И тут он решил открыть кран еще больше.

И свершилось чудо, которого так долго искали: впервые на этой высоте мотор заработал ровно и мягко.

Самолет как бы сразу плотнее «уселся» в воздухе. Нарастала скорость. Як запросился вверх.

Шунейко стал подниматься выше, и прошла первая минута подъема. Первая радость сменилась напряженным ожиданием новых подвохов со стороны мотора. Но вот и высота 12 километров, а мотор работает на удивление. Урчит в морозной синеве и тянет ввысь, словно и не было в нем «лихорадки». Стрелка тахометра, указателя оборотов, замерла на индексе 2700. Великолепно работает мотор!

Прошло еще минуты три. Однако с высоты 12500 подъем сильно замедлился. Мотор работал ровно, но ему, как и летчику, недоставало воздуха. Летчик и мотор ослабевали. Движения человека стали медлительными, как бы полусонными. И мотор шуршал теперь, как бы засыпая. В воздухе было спокойно, и самолет плыл устойчиво, ровно, ручка управления почти застыла.

Все чаще Иван Иванович ощущал покалывание в суставах. «Сколько удастся набрать еще?» — думал он, а минуты шли и шли, и стрелка высотомера давно уже не глотала сотни метров высоты, как внизу, двигаясь на глазах, а топала от ступени к ступени неуловимо для глаза, как бы раздумывая и отдыхая поминутно, словно старый человек при подъеме на пятый этаж.

«Видно, это будет наш общий потолок — и мотора и мой, — продолжал свою замедленную мысль летчик. — И то ладно, что в этом у нас с ним наметилась гармония... Что проку, если бы он мог подняться выше, а я нет...»

Прошло еще время. Если бы у Шунейко тогда спросили: «Сколько минут?» — он не смог бы ответить: все происходило в каком-то приглушенном состоянии. Он поднялся на высоту 13750 метров, отлично видел эти цифры, пробыл на этой высоте несколько минут, пытаясь набрать еще хоть десяток метров, и не уловил в себе ни положительных, ни отрицательных эмоций. Его не радовал ни огромный успех, не огорчали и боли. Он лишь прислушивался к чему-то — к мотору ли, к уколам, к пульсу и взглядом из-под тяжелых век гипнотизировал две стрелки заиндевелых циферблатов — высоты и скорости.

Зато потом, снизившись, уже над аэродромом, когда снял заснеженную маску, «этот надоедный намордник», и вытер мокрый подбородок, губы, нос, он наконец вздохнул полной [178] грудью. И с этим вздохом в душу его влетела некая птица дотоле неведомой великой радости. Он понял, что этот день его. Что это его кульминационная точка. И может быть, этот час так и останется самым значительным часом всей его жизни...

* * *

Полеты на высоты свыше 13 километров стали практиковать каждый погожий день. И каждый день наркомат, главный штаб требовали отчетов о состоянии работы.

В связи с этим вспомнился характерный разговор.

Однажды наш начальник Даниил Степанович Зосим, сам инженер-летчик, знакомый с высотными полетами (перед войной он принимал участие в испытаниях одного из первых советских скафандров), спросил Шунейко.

— Скажи, пожалуйста, Иван Иванович, будучи на моем месте, сколько бы ты заплатил летчику за риск таких полетов на высоту?

Некоторое время Шунейко молча глядел в глаза Зосиму и, улыбаясь светло, хотел проникнуть в тонкую суть вопроса. Потом ответил:

— На мой взгляд, Даниил Степанович, эти полеты стоят столько, сколько стоит моя жизнь.

В героическое военное время самоотверженность высотных полетов воспринималась обычной работой всякого добросовестного летчика-испытателя.

За риск такого полета летчик получал что-нибудь рублей триста за вылет. Естественно, по курсу сорок третьего года.

Теперь, оглядываясь назад, думаю, что оплата эта была скорее символическая, потому что питание тогда стоило очень дорого.

Но нас, летчиков, кормили хорошо, и это давало нам возможность делать в отдельные дни по пять-шесть полетов, чтобы лучше отработать самолет для фронта.

Платили нам по довоенной традиции, и, если бы не платили совсем, мы летали бы ничуть не хуже. Мы работали с не меньшим энтузиазмом, чем все, кто работал тогда для фронта. Мы видели в цехах авиационных заводов рабочих, бледных, истощенных с усталыми, но горящими глазами. Среди них было много женщин. И они иногда по неделям не выходили из цехов. Карточка первой рабочей категории укрепляла в них сознание важности их труда, их профессии, была их кормилицей... Розовый листок бумаги, месячный календарик, с водяными знаками на просвет, ценился тогда выше денег.

Как-то в ту пору наша бригада испытателей была в командировке на сибирском авиазаводе. В помощь нам институт командировал из Москвы техника по приборам Петю Щепкина.

Когда Петр появился в бараке летно-испытательной станции, [179] мы с трудом его узнали: у него было опухшее от голода лицо.

Всей бригадой мы потащили его в столовую, и каждый старался щедро поделиться с прибывшим из Москвы. Мы не отрывали глаз от него, поражаясь, с какой жадностью он набросился на еду. Наелся он не скоро, но всего съесть так и не смог.

Мы поднялись из-за стола, он все медлил чего-то. Потом отмахнулся рукой, как бы отбрасывая в сторону смущение, достал из ватного зипуна стеклянную банку и старательно сложил в нее остатки со всех тарелок, завязал аккуратненько кусочком материи и спрятал в карман.

В последующие дни в гостинице на окне у него скопилось много таких банок. Он, очевидно, намеревался все это везти домой детям, хотя, как и мы, не представлял, когда нас отпустят с завода...

Мы с грустью смотрели на пенистое содержимое банок на окне, но ничего Петру не говорили, ждали, когда это у него пройдет.

Примерно в тот же период нашей деятельности на сибирском авиазаводе мы решили «закатить» обед в честь освобождения невинно пострадавшего в 1937 году очень видного инженера и весьма достойного человека.

Нас было четверо: ведущий инженер, экспериментатор, летчик и жена летчика. К вечеру мы ждали нашего друга и хотели его обласкать как можно теплее. Нам хотелось, чтобы сердце его сразу оттаяло и вылило все слезы горькой обиды.

Итак, вместе с гостем нас должно было быть пятеро, и мы рассчитали все, чтобы получился великолепный обед на пять персон.

Бутылку водки приобрели по спецталону: покупать ее на рынке было бы расточительством — стоила она тогда 800 рублей.

Но все необходимое для борща, для котлет с картофелем, для муса нужно было покупать на базаре. И пока бригада отправилась летать, жена летчика отправилась на рынок.

Мы напутствовали ее, чтобы не жалела денег, чтоб все было по максимальной норме. Почти как до войны. Мяса наказали купить не меньше полутора килограммов, картошки — килограмма три, капусты, свеклы, моркови, чесноку, луку, еще чего-то, каких-то ягод на мус... Немного сала, масла. Дали ей три тысячи рублей, которые она и истратила. Но зато каким великолепным получился обед!.. В борще оказалась даже сметана!.. По две шикарные котлеты каждому! Словом, фантазия!

Мы были молоды. Как очень нужных тогда ОКБ людей, нас поселили временно в огромной квартире, которую до нас занимал Андрей Николаевич Туполев, уехавший в Москву. В квартире было много дров, стоял огромный стол, удобная [180] мебель. Под столом мы обнаружили ящик с пластинками и патефон. Очевидно, Андрей Николаевич забыл захватить их с собой.

Обед и вечер удались на славу. И, несмотря на то, что в послевоенные годы мы едали и более изысканные блюда, тот обед мы запомнили все пятеро как самый значительный, как самый теплый и счастливый, самый вкусный и задушевный. И может быть, пятому из нас он добавил так необходимой веры в людей и радости счастливой жизни...

* * *

Сложное это было время, и все, что помогало в борьбе с фашизмом, все приветствовалось и поощрялось. В газетах много писали о том, как дородный и бородатый пасечник Ферапонт Головатый на вырученные от продажи меда деньги купил за 100 тысяч рублей боевой истребитель Як-9 и подарил его одному из боевых летчиков-фронтовиков.

Вот и разберись тут!.. Новенький истребитель с мотором в 1550 лошадиных сил, с пушкой, с крупнокалиберными пулеметами, со всем оснащением и полной заправкой, чтобы разить врага, стоил 100 тысяч. Как будто не так уж и дорого, если вспомнить, что по коммерческой цене резиновые боты тогда стоили 2500 рублей, а килограмм меда на рынке — 2400... 42 килограмма меда — и самолет!.. И почет человеку, пожалуй, не меньше, чем герою.

Самолеты покупали артисты. Самолеты и танки покупали священники. На следующий же день после покупки (не позже!) они получали лично от Верховного Главнокомандующего благодарственные телеграммы. Я знаю, один оперный артист и сейчас хранит эту телеграмму как символ личного и вполне материального вклада в победу.

Трудное, почти невероятное по людскому напряжению это было время.

Как и все рабочие и служащие, летчики-испытатели имели крошечные наделы земли — «две сотки» — и выращивали картофель, для нужд семьи. Один наш коллега — у него была большая семья — пошел дальше и завел корову. Стоило она тогда бешеные деньги. Вряд ли дешевле самолета. В корову он вложил не только все свои сбережения, но и все имущество.

Держал он корову в сарае возле дома в нашем городке — тогда он был еще поселком. Жена, инженер-химик, преподавала в школе, ухаживала за детьми и за коровой. Справлялась. А он много летал. Был добрый, милый человек и прекрасный товарищ.

Это, вероятно, и натолкнуло нашего балагура Виктора Юганова на мысль учинить нашему добряку потешный , как тогда, в 1943 году, казалось, розыгрыш.

Я решился рассказать о нем не без колебаний и лишь затем, чтобы показать летчиков-испытателей такими, какими [181] они были тогда, во всем многообразии их сложной работы и в то же время обыкновенными людьми, обремененными повседневными бытовыми заботами.

Однажды, когда утром мы собрались в летной комнате и Алексей Иванович Емельянов тоже, влетела секретарь и подала нашему милому и доброму коллеге бумаженцию следующего содержания:

«Гр. Емельянову А. И.

В трехдневный срок доставьте имеющуюся у вас корову в город В. на предмет регистрации и осмотра. За невыполнение данного предписания вы будете привлечены к строгой ответственности.

Уполномоченный Облживучета Капустин-Цветной».

Подпись и печать (как потом выяснилось, обыкновенный пятак).

Прочтя бумажку, Алексей Иванович изменился в лице. Встал и, прихрамывая, принялся ходить по комнате. Хромал он после тяжелой аварии на двухмоторном бронированном пушечном самолете конструкции инженера Таирова. Алексей Иванович был тогда вынужден прекратить взлет и приземлился в лесу, прорубив самолетом просеку в соснах. Спасла его бронированная кабина. А хромота осталась.

— Что с тобой? — будто невзначай поинтересовался Юганов. — Ты чем-то огорчен?

— Полюбуйтесь!.. Ведь это неслыханно!.. Черт знает что!.. Какой бюрократический балбес только мог придумать?! Ну как я ее , на себе, что ли, понесу в этот город В.?

— Кого это ее ? — поинтересовались летчики. «Повестка» пошла по рукам. Те, кто был посвящен в розыгрыш, сдерживались, чтоб не рассмеяться.

— Неважнецкие твои дела, Алексей Иванович. На себе, конечно, не понесешь, своим ходом, видно, придется перегонять.

— Когда же? — подавленно проговорил летчик, и его стало жаль. — Жене некогда — на ней дети, школа, а мне летать надо!

— По такому важному делу командировку дадут, — прятал в себе улыбку Виктор, — дня за три обернешься.

— Да ведь неблизко — трудно обернуться, — проговорил кто-то. — До В. здесь километров шестьдесят верняком!

— Командировку не дадут, — возразил Николай Рыбко, — чепуха какая-то! Что в ней напишешь? Дана летчику-испытателю майору Е. в том, что он действительно перегоняет своим ходом лично принадлежащую ему корову в город В. из города Р., причем туда и обратно... Так, что ли? [182]

Все живо себе представили нашего друга, хромающего с хворостиной позади неторопливой коровы. Начались веселые комментарии. Давали и советы.

А доверчивый наш Алексей Иванович загрустил крепко.

— Нет, это неслыханно!.. Я буду жаловаться! — изредка проговаривал он, не очень-то убежденный, что это ему поможет.

Через несколько минут Виктору стало жаль Алексея Ивановича. Он подошел к своему другу и, обняв его, сказал, что это он сам все проделал: напечатал повестку и подговорил секретаря вручить ее Алексею Ивановичу.

Наш коллега был, как я уже сказал, добряком и не затаил обиды. Да и на Виктора нельзя было обижаться — он сам был беззлобным добряком, нашим общим любимцем.

Теперь уж ни того, ни другого нет среди нас. Алексей Иванович погиб в 1945 году на испытаниях в Средней Азии, едва отзвучал Праздник Победы.

Что же касается истории создания и отработки высотного Яка № 29, то и она подошла к концу. После устранения в моторе явления, получившего наименование помпаж , высотные Яки стали подниматься, охраняя Москву, на высоты свыше 13,5 километра, и фашистский разведчик Ю-86Р больше здесь не появлялся.

Это была большая победа наших инженеров и конструкторов. И конечно же, летчиков-испытателей. Работа эта получила тогда Сталинскую премию первой степени. Не все, правда, украсили свою грудь лауреатскими медалями. Как говорил мне потом Иван Иванович Шунейко вполне оптимистично:

«И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало!»

Совсем как в старой доброй сказке.

«Лев на мотоцикле»

Владимира Терехина, одного из обитателей летной комнаты в предвоенный период, я бы причислил к группе деятелей летной профессии, о которых журналисты говорят: «Он вовсе не похож на летчика-испытателя».

Спорить не приходится: кто-кто, а журналисты лучше знают, как должен выглядеть представитель той или иной профессии.

Задумавшись над этим и перебрав в памяти всех летчиков-испытателей, когда-либо встречавшихся в жизни, я удивился, что только трех из них с оговорками могу отнести к разряду похожих на воображаемый эталон испытателя. Да и то, если правду сказать, два из них больше походили на киноартистов. [183]

И все же трудно не согласиться с мнением, что Володя Терехин на летчика похож был мало, хотя и носил постоянно кожаную канадку, не вынимая рук из грудных карманов.

Плотный, коренастый, с широким, вечно веселым, даже как-то по-купечески смеющимся лицом, весьма далекий от романтической внешности летчика, Терехин стремился, и небезуспешно, летать в два раза больше других, что ему, надо сказать, и удавалось. Если другие употребляли выражение «с крыла на крыло» в фигуральном смысле, то он принимал для себя его буквально: чтобы не терять времени, вернувшись из полета, стремился подрулить к следующему самолету, готовому лететь, так чтобы, не снимая парашюта, перешагнуть с крыла на крыло.

Естественно, это возможно было лишь на однотипных самолетах, у которых крылья располагались на одной высоте. Поэтому, избрав этот принцип рациональных действий, он «не разнообразил ходы» и летал в основном на двухмоторных ДБ-3, на которых у нас тогда проводилась бездна всяческих исследований и испытаний.

Если сказать по чести, у Терехина были основания работать больше других: к этому времени у него уже росло немало детей обоего пола, чем, впрочем, он гордился. И когда ему очередной раз друзья говорили: «Тебя, брат, поздравить нужно с прибавлением на свет нового ребенка?.. Кто же, мальчик или девочка?», Володя расцветал, как бы весь ширился в улыбке, очень счастливый тряс друзьям руки и говорил: «Спасибо, спасибо!.. На этот раз девочка! Пусть себе растут на здоровье!»

* * *

Еще к разговору: «Похож на летчика — непохож».

Петр Матвеевич Попельнюшенко не только был похож на гусара, но и день ото дня старательно дорабатывал в себе этот образ.

В то же время летать он был большой искусник, владел высшим пилотажем на истребителях редкостно и умел, что называется, «показать фасон», выжав из истребителя все.

Недавно в архиве мне попался технический отчет № 42219 о летных испытаниях опытного поликарповского истребителя И-185. Отчет утвержден руководством института в 1942 году. Внизу значится:

«Ведущий летчик-испытатель Попельнюшенко П. М.».

Я долго смотрел на размашистую подпись под заключением. И прежде всего подумал о чудовищно плачевной судьбе этого самолета... Хоть я уже и говорил об этом кое-что, но позволю сказать еще. На прототипе — И-180 — погиб Валерий Чкалов. На втором экземпляре — Томас Сузи. Из подобного же опытного самолета на одиннадцатом витке штопора выпрыгнул летчик НИИ ВВС Прошаков. В сорок втором году на И-185 при испытании дважды садился на вынужденную [184] посадку с отказавшим мотором и на второй посадке чудом уцелел Петр Михайлович Стефановский.

Находясь в больнице, Стефановский посоветовал конструктору самолета Николаю Николаевичу Поликарпову пригласить для продолжения испытаний И-185 Василия Андреевича Степанченка...

«Разве мог я знать, что этим советом подписал смертный приговор близкому другу и выдающемуся летчику-испытателю? — пишет в своей книге воспоминаний Петр Михайлович Стефановский и продолжает: — В одном из полетов коварный мотор М-71 опять остановился. Произошло это над Центральным аэродромом Москвы, окруженным со всех сторон постройками. Напрасно летчик, совершивший не одну сотню посадок без мотора, опытный планерист-рекордсмен, обладавший в безмоторном полете чуть ли не чутьем птицы, прилагал все свои способности, чтобы дотянуть до летного поля. Высоты ему не хватило».

И вот параллельно с испытаниями, о которых только что шла речь, примерно в это время (конец 1941 — начало 1942 года), у нас в институте проводятся испытания еще одного подобного же самолета И-185, но с менее мощным и более надежным мотором М-82. И их проводит полностью и успешно Петр Матвеевич Попельнюшенко.

Но успех Петра, увы, уже не помог самолету. В серийное производство он так и не пошел: слишком вокруг него витала печальная слава.

* * *

— Капитан Попельштейн! — любил представляться Петр, просто здороваясь. Каким-то особым манером прикладывал руку к козырьку снизу и щелкал каблуками. Сапоги мягкие, голенища в гармошку, бриджи особого покроя.

Когда Петр был в летной комнате, глаза всех остальных, кто здесь находился, просто были прикованы к нему. Им нельзя было не любоваться. И он, шельмец, это великолепно знал! Обаятельность и артистичность, да, именно природная артистичность выделяла его из всех нас.

Рисовался ли он?.. Нет, к нему, как к одаренному артисту, все время доигрывающему самого себя, слово «рисовался» неприменимо. Порывистый, непоседливый, преображавшийся мгновенно от беззаботной веселости до усталой задумчивости и грусти, Петр никогда не опускался до обыкновенности, как все. Он всегда был гусаром — «капитаном Попельштейном». Мне всегда казалось, что, если бы я мог подглядеть, каков он в полете, — а это было невозможно, хотя бы потому, что летал он только на одноместных истребителях, — и тут, вероятно, увидел бы его в облике гусара.

Бриджи со шнуровкой на коленях с особым напуском он не доверял ни кроить, ни шить ни одному портному. Сам все [185] делал. И кроил и шил так, что подобных бриджей не могло быть не только в летной комнате, но и во всем свете.

Может быть, в силу моей впечатлительности мне всегда казалось глупой несправедливостью то, что он не родился лет на сто пятьдесят раньше, не попал в кавалерию, скажем, к Денису Давыдову!.. Вот бы где ему было развернуться! Скакал бы с палашом наголо на сером в яблоках...

Кстати, о сером. Был у Петра мотоцикл — «цундап»-одиночка, и ездил Петр на нем опять же по-гусарски, как бы гарцуя. Восседал в седле прямо и гордо, откинув вверх и в сторону голову. А кудрявую шевелюру рвал из-под фуражки ветер. Петр был и тут великолепен.

Пребывая с ним в любом обществе — чаще среди летчиков в летной комнате, — невозможно было отделаться от ощущения, что вместе со всеми участвуешь в каком-то бесконечном, удивительно занятном и веселом спектакле, причем заглавную роль в нем исполняет Петр. А прелесть и необыкновенная свежесть этого спектакля состоят в том, что никогда не знаешь, что будет дальше, что произойдет через минуту...

Даже усаживаясь играть в шахматы, Петр ни на секунду не выключался из основной игры. Спектакль и тут шел своим чередом. Как только он не присаживался, каких поз не принимал! Играл он плохо, всегда проигрывал, но любой ценой стремился не допустить противника к победе. В эти минуты он был как две капли воды похож на бессмертного гоголевского Ноздрева. В трудных ситуациях, а они возникали то и дело, с доски могли исчезать фигуры. Как Петр при этом клялся и божился, что здесь не было никакой ладьи!.. Всех вокруг, естественно, не интересовала сама игра — невозможно было оторваться от лиц игроков. Смех при этом почти не прекращался.

Как и подобает настоящему гусару, Петр великолепно пел бархатным баритоном старинные романсы, аккомпанируя себе на гитаре.

И это исполнялось им не просто так. Подойдет он, бывало, к ней, висящей с голубым бантом на стене, обнимет за талию, прижмется к ней ухом, послушает, что шепнет она ему!.. Потом уж снимет с гвоздя и, перебирая звучные струны, откинется в кресле:

Все как прежде, лишь только седеет,
Серебрится моя голова... Только голос
Звучит, не умея нанизать на аккорды слова...

Тут уж и не он будто пел, а душа его пела, вспоминая какую-то любовь.

В красивых женщин Петр влюблялся постоянно, но здесь его не понимала красавица жена. Она тоже, впрочем, не прочь была без памяти влюбиться, и это создавало в семье [186] напряженное до предела равновесие: оба страшно ревновали друг друга.

Иногда мы все встречались на танцах, и тогда Петр, немного отойдя от жены, смотрел на нее восторженно и говорил:

— Ну и красавица ты у меня, Муська! Любуюсь я тобой и не налюбуюсь!..

А она, довольная, в ответ только рассмеется счастливо:

— Иди ты к черту, Петька!

Оба любили пиво.

Когда с пивом стало трудно, Петр совсем перестал обращать внимание на красивых женщин и в свободное от испытаний время стал ухаживать за работниками орса. К этим его ухаживаниям жена относилась благосклонно, и, таким образом, им иногда перепадало немного пива.

С транспортом тоже стало туго, но «цундап» под Петром был всегда на ходу. На заднее сиденье «цундапа» усаживался зам. директора орса Лев Ерусалимский, и они мчались куда-то, может быть, и за пивом...

Видя их, знакомые останавливались и говорили:

— Смотрите, смотрите!.. Каково, а? Последний аттракцион — «Лев на мотоцикле»!

* * *

Петр погиб в сорок третьем. Но мне хотелось хоть в книге продлить жизнь этого изумительного человека и летчика.

Короли художественного жеста

Понимая, что широкому русскому парню Гринчику, сибиряку со станции Зима, очень уж нравится словечко «король», летчики так и закрепили за ним эту метафору. Сами же между собой называли друг друга как угодно, смотря по настроению, не выходя, однако, из рамок народной демократии.

Здесь были «братцы-кролики», «дистрофики», «фанатики-индусы», «сосунские», «кинто» и «очерики», и не было августейших особ.

Впрочем... Прошу прощения. Вспомнил. Имелось еще в нашей среде два «короля». Так сказать, прикладного значения: два «короля художественного жеста».

Один из них — Леня Тарощин, очень подвижный, горячий, острый, как красный перец, всевидящий и веселый; другой — Алексей Якимов, большой, обстоятельный, не торопящийся трубить трибун, несколько округляющий «о» уралец, «человек-пароход», как еще окрестили его в шутку.

Говоря откровенно, в ту пору — в сороковых-пятидесятых годах — рассказчиков в летной комнате подобралось на всякую [187] погоду, но «короли худ. жеста» проходили всегда вне конкурса.

Нетрудно догадаться, в чем заключалась основная сила их ораторского искусства, смело ломающего древнегреческие каноны: конечно, в жесте.

Если Цицерон Марк Туллий в четырехчасовой речи под палящим солнцем прибегал лишь к двум-трем движениям руки, то здесь, выражаясь языком современных математиков, этих жестов было «с точностью до наоборот»: наши «трибуны» в своих немногословных речах лепили в воздухе и из воздуха такие фигуры, руки их необычайно точными шлепками намечали канву таких полотен, что при самой незначительной фантазии нетрудно было уж дорисовать в своем воображении все остальное и насладиться подлинным шедевром. Бог мой, до какой степени выразительны и точны были их жесты! До какой степени пластичны были их движения, их кисти рук, мимика, гримасы!.. Все это было неподражаемо.

Вместе с тем каждый из них имел, что называется, свой стиль, свою манеру ваяния речей. Если Леонид, творя руками и движениями тела речь, не канителился, лепил быстро и точно как миниатюры, так и монументальные вещи, то Алексей как бы вырубал образы из глыб каменных, из трехобхватных баобабов.

К сожалению, описать хоть какой-нибудь фрагмент их впечатляющих «речей» нет никакой возможности. Искусство мимов нужно лицезреть.

* * *

Леню Тарощина мы называли еще «восточным человеком». Очевидно, потому, что жил он раньше в Тбилиси, кончил там среднюю школу, там же поступил в железнодорожное депо учеником слесаря, быстро, как, впрочем, все, что он делал, заработал пятый разряд. Ему предложили сдать экзамен и стать помощником машиниста.

Механик — а машинисты сами называют себя механиками — был у него опытный, но уже побывавший в крушении и потому очень нервный человек.

Помощник машиниста должен следить за уровнем воды в котле, регулировать горение форсунок в топке — «поднимать пары».

Машинист требовал, чтобы Леонид держал высокий уровень воды в котле — у верхней границы водомерного стекла. Так было безопасней и для котла, и для них самих. Он страшно кричал на помощника, если уровень воды хоть немного падал.

Профиль пути на железных дорогах Закавказья сложный: подъемы, спуски, закругления, тоннели...

Однажды ночью в сильный дождь они вели тяжелый состав. Не следует думать, что только авиаторы зависят от погоды. [188] Разумеется, рельсы всегда укажут машинисту путь, но и на железных дорогах ой как не любят скверную погоду!

В дождь трудно вести состав — буксует паровоз. К тому же у них кончился песок, и паровоз стал «зависать» на подъеме.

Леня соскочил с подножки, бежал сбоку паровоза и, хватая песок с полотна, бросал его под ведущие колеса.

Он выбился из сил, изодрал о щебень руки — они были в крови, а он все бежал и продолжал бросать песок.

Из-под колес летели снопы искр.

Страшная была эта ночь, с грозой, молниями, громом и грохотом поминутно буксующего паровоза.

Другой раз, когда заболел сменщик, Леониду пришлось отправиться в поездку на вторую смену. Теперь уже с другим машинистом.

Леня держал уровень воды в котле, как всегда, но тут машинист — а он был инженером, не оставившим профессию машиниста из-за большой семьи, — увидел, как Леонид держит уровень воды, заорал:

— Зачем так поднял воду?

Тот растерялся:

— Я как обычно держу...

— Неверно держишь! — возразил механик и показал, как, по его мнению, нужно держать: Воды в водомерной трубке должно быть не выше одной трети.

— Пойми ты, — старался перекричать шум и лязганье локомотива машинист-инженер, — если высоко держать воду в котле, емкость пара будет меньше, и при большом его расходе на подъемах пара не хватит. Да и котел при меньшем уровне воды лучше прогревается.

Леня прокричал в ухо машиниста:

— А не опасно для котла?

— А у тебя глаза зачем? Смотреть надо! Конечно, внимания нужно больше. Особенно на подъемах почаще смотри на водомерное стекло, чтоб не оголить жаровые трубы.

На первом же подъеме Леонид убедился, что паровоз их стал неузнаваемым.

В один из последующих дней, опять же с этим машинистом, они вели состав нефти в 2 тысячи тонн, и с ними был машинист-наставник. При подъеме после разгона Леня держал воду в котле только на четверть водомерного стекла и включил на максимум форсунки. Паровоз энергично брал гору.

Машинист-наставник сказал:

— Подними уровень воды!

— Нет, он держит воду правильно, — вмешался машинист.

Когда состав взобрался в гору, «наставник» поразился:

— Ну что у вас за паровоз?!

— Не паровоз, а механик! — с гордостью улыбнулся Леня. [189]

За два года работы на паровозе Тарощину довелось побывать и в крушении. Его спасло то, что перед ним оказалась открытой передняя дверь в будке для продува от жары. Когда паровоз на стрелке сошел с рельсов и зарылся в песок, инерция его движения была так велика, что Леня вылетел вперед через открытую дверь, пролетел вдоль всего паровозного котла по мостику сбоку и свалился с этой высоты в песок перед паровозом...

Придя в себя через несколько секунд, он вскочил в паровоз и закрыл форсунки...

* * *

Особенно удавался Лене «этюд» «Сом в тендере».

Леня исполнял его в летной комнате энное число раз, и летчики, воспринимая его, — ибо сказать «слушая» было бы совершенно недостаточно, — каждый раз оказывались в трансе от восторга.

Не берусь и на йоту воспроизвести впечатление от этюда. Постараюсь передать лишь его фабулу, словесную и психологическую канву.

Их паровоз прицепили к пассажирскому поезду в Евлахе. К машинисту подошел оборотистый человек торгового вида и попросил довести до Тбилиси живого сома в тендере с водой.

Прокопченный машинист, как две капли воды похожий на Отелло, высунулся на полтуловища из будки пыхтящего паровоза и отреагировал на предложение негоцианта примерно так, как небезызвестный портной на предложение короля сшить верноподданной блохе кафтан.

— У-ге-ге-ге!.. Сома в тендере?! У-ге-ге-ге!!. Кляп с тобой, давай...

Когда сома подвезли к паровозу в ванне, вытащить его оказалось не так-то просто: весил он не меньше ста килограммов.

Несколькими ударами хвоста он выплеснул из ванны на толпу пассажиров всю воду, затем выскочил сам на перрон и тут, пока кинулись за кувалдой, успел сбить с ног нескольких наиболее любопытных.

Сома слегка ударили кувалдой по голове, и он притих.

Но скользкого стокилограммового сома не так-то легко было поднять на высоту тендера и опустить в бак с водой. Предусмотрительно сома подготовили к эвакуации: продели в губу проволоку, конец привязали к крышке бака.

Хозяин сома ехал тут же с ними на паровозе и все беспокоился, когда уровень воды в баке уменьшался: «Не задохнулся бы сом! » И спрашивал: «Скоро ли и на какой станции будем брать воду?»

Далее случилось так, что владелец сома отстал на одной станции — отправился в буфет, а тут «дали выход», и ничего [190] нельзя было поделать: поезд тронулся с сомом, но уже без хозяина.

Прибыв в Тбилиси, бригада надеялась, что вот-вот за рыбиной явится хозяин, но тот действительно отстал.

В финале этюда Леня воспроизводил, как извлекали сома на свет божий: промахнувшись, уронили кувалду в бак, и Леониду пришлось нырять за ней и плавать вместе с сомом, сколько затем собралось желающих дать дельный совет, какие это были советы и как, наконец, разделили сома между рабочими депо.

Перед войной Леонид Тарощин окончил Ленинградский институт ГВФ. Там же, в Ленинграде, при аэроклубе научился летать на планере и учебном самолете. Как молодого специалиста его командировали работать к нам в институт в качестве инженера-механика по летным испытаниям.

Он сразу же попал в отдел устойчивости и управляемости самолетов, которым руководил Григорий Семенович Калачев.

Мне были поручены тогда испытания одного из первых штурмовиков Ил-2 на срывы в штопор и на так называемые «крайние режимы». И вот ведущим инженером этих испытаний оказался худощавый, очень веселый молодой человек в форме ГВФ, с продолговатым лицом, узким носом и пытливыми, все видящими глазами. Это и был Леонид Иванович Тарощин.

Тогда летать вместе с Леонидом на испытаниях мы не могли: первые Ил-2 были одноместные.

Однако уже в конце сорок первого или в начале сорок второго года Леонид стал самостоятельно проводить некоторые испытания не только в качестве инженера, но и летчика.

Однажды они с вооружением получили задание испытать приспособление для сброса противотанковых гранат с самолета-штурмовика Ил-2.

Этот случай меня убеждает еще и еще раз, как важна не сама, так сказать, беззаветная храбрость (во всяком случае, у нас, в летном деле), а разумная, рассудительная мужественность, которая так часто избавляла отличных летчиков от верной гибели и помогала людям понять, как улучшить самолет, управление его, мотор.

В этой связи пришла мысль сравнить летчиков-испытателей с дрессировщиками крупных хищников. Ведь среди тех и других люди бывают разные. Все, конечно, по-своему храбры. Но с одной храбростью в клетку можно войти и не всегда выйти оттуда. Чтобы заставить подчиниться себе «милых» львов, тигров, пантер, сколько нужно проявить терпения, вдумчивости, как надо изучить натуру хищников, прежде чем уверенно надеяться на успех.

Разумеется, остается немалая доля и таких происшествий, которые невозможно предусмотреть и самому мудрому, опытному и мужественно-осторожному летчику-испытателю... Ну [191] здесь ничего поделать нельзя. Приходится сказать: «Такова работа — не без риска!»

Итак, Леонид Тарощин вместе с вооружением собрался лететь на испытание противотанковых гранат, для чего необходимо было их сбрасывать с низколетящего самолета.

Величиной противотанковая граната была со средней величины кастрюлю, а силой взрыва способна была срывать гусеницы с «тигров» и «пантер».

Вооруженец попался Леониду хоть и немолодой, но «казак лихой». Любимой его поговоркой была: «Ерунда! Не такое видели!»

Когда под самолет подвешивали гранаты, «лихой казак» называл их «ерундовинками», утверждал, что все будет хорошо, что ему это не впервой, что «не такое пускали!». На вопрос летчика: «А не взорвется ли она , едва отделившись от самолета?!» — вооруженец лишь рассмеялся, мол-де, «к чему шутить?».

Все же, к чести начинающего испытателя, следует сказать, что он уговорил вооруженческого «волка» разрядить одну гранату, ту, которую нужно было сбрасывать первой.

Взрывник согласился неохотно, с ворчанием. Однако сделал: извлек из корпуса основной заряд взрывчатки, оставив только взрыватель.

И хорошо, что послушался летчика, который уже успел «переварить» известный и очень уважаемый афоризм замечательного летчика-испытателя Александра Петровича Чернавского, что «осторожность — непременная и едва ли не лучшая часть мужества» и что «летчику-испытателю всегда полезно сперва думать, а уж потом летать».

Они отправились в полет, и на высоте ста метров Леонид дал команду:

— Сброс первой!

В ответ на это под брюхом что-то громыхнуло, самолет швырнуло вверх... Он покачался и продолжал полет. Летчики красноречиво переглянулись.

Пошли домой!  — крикнул в телефон бывший помощник машиниста Закавказской железной дороги и добавил еще кое-что из восточного фольклора для убедительности.

Прилетев, они обнаружили под брюхом самолета двадцать четыре пробоины. Разумеется, их самолет разнесло бы в клочья, если бы из гранаты не был извлечен основной заряд взрывчатки.

С тех пор за период испытательной работы Леонид Иванович испытал множество боевых и транспортных самолетов, провел неисчислимое количество разнообразных испытаний и исследований, выходил с честью из многих сложных ситуаций, но чаще, как бы предугадывая их на земле, избегал их в полете. И тогда друзья говорили:

— Ну и везет же тебе, Ленька!.. Везучий ты... [192]

Дальше