Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Земной поклон

За рядами высоких спинок юной стюардессы почти не видно. Изредка мелькает ее кокетливо сдвинутая набок крошечная серая пилотка.

— Граждане пассажиры, повторяю... Мы не можем подняться, пока все не усядутся на места и не пристегнутся ремнями. Усаживайтесь, пожалуйста...

Голос ее тонет в общем гомоне, в обрывках фраз:

— Полтора часа на солнцепеке.

— Давай по одной. С отлетом!

Люди, в смятении от жары и духоты, мешают друг другу. Цветы, потные лица, сумочки, башни причесок, свертки. Здесь же пробирается штурман.

— Послушайте, где ваше хваленое кондиционирование воздуха? — Штурман понял, что это к нему.

— Не волнуйтесь, оно будет действовать в полете.

— Благодарю вас, поздно, меня уже не будет.

И опять обрывки фраз:

— Тридцать три в тени, а где тень?

— Вы не на своем месте?.. Что?

— Прошу... Сюда... Я сейчас.

— Ни деревца, стекло и бетон. Зиночка, дай платок, мой уже всмочку.

И все же кресла мало-помалу вылавливают публику: по одному, по паре, прячут за свои обширные белые спины. Впереди теперь белым-бело: потолок, плафоны, белые ряды спинок. Турбины еще молчат, и в наступающей тишине слышно шуршание бумажных [458] вееров из «Крокодилов» и «Огоньков». Скорей по привычке беру хромированную пряжку и продеваю сквозь нее ремень. Уважаю самолетные порядки.

Вскоре появляется девушка с подносом леденцов, обходит ряды. Все занялись леденцами, и самолет, наконец, пошел.

Через некоторое время световое табло, запрещающее курить, вставать, ходить, погасло. Опять появилась стюардесса и тоном экскурсовода по памятным местам сообщила, что самолет ведет экипаж Крымского управления, что командир Романовский — трижды миллионер, скорость — девятьсот, высота — девять тысяч. В салоне стало прохладней, и слова девушки о минус пятидесяти четырех градусах за бортом не произвели заметного эффекта.

Вообще все эти сведения были довольно равнодушно приняты бывалыми путешественниками. А я вспомнил, как этот самолет впервые появился у нас на аэродроме — тому уж более десяти лет.

* * *

Утром мы увидели его у ангара доводочного цеха — фюзеляж отдельно, еще в чехлах, на длиннющем прицепе, в упряжке — МАЗ. Позади — ферменные стеллажи с крыльями.

Поздней ночью привезли с завода. Так всегда — придешь поутру и видишь впервые новую машину. Начинается ее жизнь. Здесь забьется ее пульс. А каков труд остался там, за воротами, непостижимо. Это где-то в цехах... Еще раньше — в бюро... Еще раньше — на заводах-поставщиках. Да что там — невозможно представить себе всю эту массу людей, причастных к созданию машины. Уверен — многие из них и сами с трудом представляют, во что вылился их труд.

И вот последними остались за воротами орудовцы. Нелегко было доставить ночью через столицу крупную и нежную ношу.

Начались полеты, испытания. Многие потрудились, чтобы научить самолет спокойно летать. Так спокойно, как сейчас. [459]

Сейчас он действительно очень спокойно и горделиво летит, откинув назад свои крылья. Их можно увидеть в иллюминатор, оглянувшись: гладкий изгиб профиля, поверху — ребра перегородок, сплошными заборами, чтобы встречный поток воздуха не заглядывал на «соседний двор».

Каков он, этот невидимый, но плотный, может быть, тягучий, как мед, поток? Он держит нас на высоте девяти тысяч вот уже больше часа. И будет держать. В нем так спокойно, будто мы висим пришпиленные к небесному потолку. Трудно даже поверить, что эту махину сможет расшевелить, взбудоражить невидимый мед потока. Да еще как взбудоражить!

Теперь все эти страхи позади. Люди вокруг меня не знают их, да и знать не хотят. Каждый занят своим делом, своими мыслями... Их везут из Крыма в Москву, и везут с комфортом. Остальное уже детали...

Монотонен свист турбин, прохладно, мягко, хорошо...

* * *

К людям с возрастом являются недуги. Самолеты — наоборот — чем старше становятся, тем здоровей, надежней. Зато с рождения болячек в них бывает немало.

Возить людей нелегко! Чуть шевельнется самолет — пассажиры тянутся к бумажному пакету. А самолет среди мрачных туч и молний, при видимости пятьдесят на триста — изволь идти к земле... Бывает, что и на высоте тряхнет вертикальным потоком.

Как-то и тряхнуло такой лайнер в стратосфере! Ему шел тогда лишь второй год, но вдруг обнаружился у него неприятный нрав. Он вздыбился, затрясся. Кто был привязан к креслам — удержались, а кто нет — вкусил и невесомости: за что бы уцепиться? Когда приземлились — дошло не до каждого, что происходило. Люди обступили самолет, спорят. «Да, порывы в стратосфере, оказывается, хоть редко, но бывают». Вот так сюрприз!

Кроме слов «большие углы», звучащих у нас в институте с утра до вечера, родилось тогда и быстро набирало силу словечко «цеигрекдоп». [460]

Коля Щитаев, самый деятельный ученик нашего аэродинамика, доктора технических наук Калачева, забегал еще быстрее. Механики, заметив его, улыбались: «Щитаев слева по борту показался на горизонте!»

Зимой, казалось, Николай Григорьевич всегда окутан паром. Иногда его удавалось остановить. Тогда он произносил не более одной фразы, обязательно упоминая «цеигрекдоп», и, насладившись растерянным лицом, мгновенно исчезал.

Я долго не мог сообразить: что это значит?

Как всегда, проясняется все позже. Помню, летать начали сразу на двух машинах. Разумеется, как в таких случаях — не меньше тонны осциллографов, самописцев, другой аппаратуры и по два летчика при парашютах. Вот и все.

Таких экспериментов на пассажирских никогда не проводили. А тут стоместный лайнер! Можно ли выпрыгнуть из него? Это уже вопрос другой, но летали правильно: у каждого был парашют.

На крайний случай даже приспособили какие-то тросы с лебедками: коль что случится при перегрузках — быстро подтащить себя лебедкой к люку, который был в нескольких шагах.

Из полета в полет провоцировали «большие углы». Иначе говоря, заставляли самолет вопреки его желанию летать с сильно задранным носом. Испытания не на случай ошибки рейсового летчика, нет! В авиации лучше, чем где либо, знают, как не рекомендуется слишком задирать нос.

Прекрасный голубой поток плотен и надежно держит, пока поведение в нем вполне корректно. Стоит потерять чувство меры — «передрать нос» — и тут, милости просим, вались к черту — на нос, на крыло...

Но в этих испытаниях, хочешь не хочешь, а задирать нос было нужно. Иначе как вы угадаете, что будет выделывать ваш лайнер, коль угодит в вертикальный порыв?

Вот на этот случай аэродинамики и придумали тот самый «цеигрекдоп». Он у них пограничник — рекомендует [461] предел благоразумия. Дальше, мол, не стоит забираться!

Однако «цеигрекдоп» — предмет неосязаемый. Хорошо он виден только на бумаге. В полете же его нужно еще уловить как-то, осмыслить, приспособить.

* * *

В стратосфере, действительно «цеигрекдоп» повел себя вполне учтиво: встряхнет самолет и предупредит летчиков о приближении срыва. Но на средней высоте будто захотел их подловить и затаился. Скорость гаснет, а самолет не шелохнется.

Валентин Ковалев спокойно затормаживал свой самолет, подвел его уже к скорости 205, и вдруг ахнуть не успел, как оказался на спине. Понятно, вместе с самолетом. На истребителе это куда ни шло, а тут стоместный лайнер! В течение трех секунд, без всяких вздрагиваний, трясок и урчаний — так сказать: «шасть и прямо в пасть!»

Потом Ковалев рассказывал об этом на разборе происшествия. В комнате — двери настежь, народу битком, и еще полно на лестнице. Слушали затаив дыхание, как репортаж о международной встрече по хоккею.

Очутившись на спине, он еще успел отдать штурвал немного от себя и этим, возможно, удержал машину от срыва в штопор. Потом, потянув на себя, стал выводить со спины, вроде заканчивая вторую половину петли. Этот случай и вправду можно было окрестить «мертвой» петлей. Чтобы не разогнать за критическую скорость, тянул с предельной перегрузкой — три (когда собственный вес увеличивается в три раза) и прислушивался, как крылья. Потеряв более трех тысяч метров, скорость все же превысил. Крылья, к счастью, остались целы.

Конечно, летчики перегрелись крепко. Когда все в темпе — другое дело: не успеваешь осмыслить, что в тебе. Потом только доходит. А тут — представляю — Целая минута ожидания... Есть о чем подумать. Просто виду стараешься не показать. Вот руки выдают — их никуда не спрячешь. [462]

«Штаб-квартирой» этих испытаний была тогда комната № 206 — доктора технических наук Григория Семеновича Калачева. Кому приходилось заглядывать туда в те дни, мог видеть над столом согбенные фигуры. Стол завален миллиметровками, лентами осциллограмм. В полуметре от потолка — сизый дым вроде модели перистых облаков.

Дядя Гриша, как в шутку зовут доктора наук, кряжисто восседает в центре. Вокруг стола — кому как придется: гости сидят, свои чаще стоят, навалившись сзади, чтобы видеть таинство протекания «эмзет по альфа». Ученые удивительно легко умеют абстрагироваться, представляя физические явления в змееобразных линиях декартовых координат и в виде буквенных созвучий.

Разумеется, особое наслаждение они испытывают, собравшись вместе. Тут редко употребляются простые слова. Разве в порядке разминки:

— Угощайтесь...

— Благодарю, я курю только с фильтром...

— Понедельник с корнера беку по голове... Представьте: крученый мяч по гиперболе в левый угол — все ахнули...

Доктор кладет трубку и заканчивает никчемный разговор последним простым словом:

— Ежели... — И все мгновенно переносятся в мир букв. — Ежели... омегу зет форсировать наращиванием дэпэ по дээн, то альфа критическая, — тут на помощь приходит движок логарифмической линейки, и все замирают — ждут, куда взметнется альфа по кривой, напоминающей фонтанчик проказника амура.

Как врачи при пациентах говорят на латыни, так и ученые употребляют язык букв. Когда им становится мало двух алфавитов — латинского и греческого, — в ход идут прочие значки, вроде черточек, точек, крестиков, хвостиков. Получается совсем недурно: «Омега с чертой», или, скажем, «Большая сигма с хвостиком».

Цифры употребляются не часто. Обращение к цифрам, вероятно, расценивается как недостаток лексикона. [463]

Слушая такую речь, можешь оказаться в затруднении: как школьник на уроке английского языка, так и тянет заглянуть в словарь.

Впрочем, все дается практикой. Иным так удавалось освоиться в этой сфере — овладеть и бегло говорить на языке букв, что нелегко было отличить дерзновенного последователя Икара от мудрого пифагорейца.

Одно время среди наших ученых появилось мнение: чем меньше умудрен летчик, тем лучше, тем он смелей. Словом, пусть летает, как птица, не зная о подъемной силе.

Так тоже можно. Только это иная смелость. Смелость бегущего по доске с повязкой на глазах. Разумеется, нелишне бы знать — доска не на земле, а переброшена через ручей.

* * *

Итак, в один из напряженных дней комната № 206 просто пылала. Не мудрено: вчера в отчаянном полете Василий Комаров с Сергеем Анохиным напали наконец-то на то, что искали все. В общем ничего хорошего. Но знаете, как бывает трудно и как важно установить правильный диагноз!

Словом, поймали они ЭТО на горке с разгоном. Ученые так и предполагали: проимитировать порыв на горке — другого пути нет.

Машина вздыбилась вверх носом, и Комаров как левый пилот — в этом полете командир — уже толкнул штурвал вперед, собираясь выводить... И тут оба переглянулись: такого еще не было! Штурвал от себя, а машина дерет нос в небо.

Василий даже присвистнул и, упершись в штурвал двумя руками, крикнул:

— Серега, дави вперед!

Анохин машинально ухватился за рукоятки. Секунды поползли, будто кончается завод пружины...

Пока была инерция, машина вонзалась куда-то в синь, не за что было уцепиться взглядом — вокруг нет ничего! Солнце осталось где-то там, и небо в клетке фонаря как бы смазано гладко-гладко одной лазурью: [464] ни слезинки, ни промоины. Только муха на стекле чернеет. Обалдела, не сучит лапками, застыла недвижно. Но тут не до нее.

Невольно побежишь взглядом к приборам. Благодарение тому, кто удосужился сюда, в эту тесноту приборного «иконостаса», установить еще и «авиагоризонт» от истребителя: планочка взвилась и показывает, что хвост провис градусов под сорок!

Но быстро гаснет скорость, и машина, словно задумавшись, резко проваливается вниз. Дыхание летчиков перехватило, живот в плену ремней, а руки впиваются в рога штурвала. Полоска неустойчивости, в которую удалось угодить на секунды, бесследно исчезает. Будто ее и не было. Даже не верится.

Рули опять ожили, и самолет сыпанулся так, что, не привяжись летчики, быть бы им головами в потолке. Теперь вместо бездонной синевы откуда-то вывернулась на них лоскутным одеялом земля. Будто выгорела под лучами солнца и подернулась туманной дымкой.

Разменяв пару тысяч метров высоты на добрый куш скорости, Василий мало-помалу подтянул горизонт штурвалом на себя, подвел его далекую пелену к середине стекла и замер. Муха на стекла тоже пришла в себя и двинулась вперед.

Летчики переглянулись. Комаров говорит:

— По-моему, ОНА... «Ложка».

Анохин:

— Похоже... А вдруг не записали? Ты включил приборы?

— Спрашиваешь...

— Слушай, а все же... Может, еще разок?.. — говорит Сергей.

Василий молчит. Глаза сами по себе обшаривают приборную доску, будто ищут, за что уцепиться.

Но стрелки на удивление спокойны: обороты, температуры турбин, давление, скорость, высота — все на привычных глазу местах.

Комаров медлит. Ему что-то не хочется пробовать ЭТО снова. Сознание мозолит цветной кадр: нос машины [465] лезет на стену, а рули как тряпки — словно перебиты тяги.

Но ведь надо... «Семь бед — один ответ». Он смотрит на Сергея.

— Тебе все мало... Настоящий Билли Бонс. Черт с тобой, пошли.

* * *

Остаток дня и часть ночи пришлось корпеть над лентами записи. Техники ушли домой под утро, а оба ведущих инженера — Снешко и Щитаев — тут как тут.

У нас ведущий... с чем бы его сравнить? В шутку, конечно... Как штырь антенны: все принимает на себя, не устает, довольствуется малым и излучает.

Вчера условились собраться к девяти. К началу дня должны быть готовы графики полета Комарова и Анохина. Так и есть: вот они на столе у Калачева. Все в сборе — свои «устойчивисты» и трое из соседей.

Стола совсем не видно. Круг замкнулся — только спины. Слышны голоса ведущих. Что там Щитаев! Даже фигура Юрия Ивановича Снешко затерялась в кольце.

Разговор на пафосе. Заметно — не хотят выдать волнения, но это свыше сил: торопятся, слова все громче; в словах улавливается трепет. Тут как волнение биологов — наконец найден вирус!

Из созвучий мелькают: омега зет, омега икс и, разумеется, «цеигрекдоп»... Шуршание бумаги... Пауза (должно быть, кульминация) и голос Снешко:

— Наконец кривая «эм зет по эм». Здесь летчикам удалось достигнуть больших углов атаки... Изрядно за «цеигрекдоп». Вот эти точки: четырнадцать, семнадцать градусов и даже двадцать два... Как видите, в сравнении с продувками в трубе в кривой «эмзет» отвал значительно больше...

Кто-то перебивает:

— Здесь «ложка» — спору нет!

Все замерли.

В наступившей тишине можно только догадываться, до чего красноречивы лица. Захотелось проникнуть в круг, но... невозможно. [466]

Десять секунд молчания — и легкий кашель.

— Кхе... Действительно, в протекании кривой графика «эмзет по эм», тут есть изгиб, но мы склонны это назвать «ложковатостью»...

В ответ все более откровенный смех. Из самой сердцевины оживленной группы голос Калачева:

— Какая деликатность: «ложковатость»! Это вы здорово! А мы, признаться, по старинке ложками едим. Если на столе ложка, так ее и величаем ложкой.

Здесь надо пояснить. «Ложка» в аэродинамике — характерный, похожий на обыкновенную ложку изгиб кривой на графике. А сама кривая отображает продольную устойчивость самолета; чем круче изгиб «ложки», тем более коварен, менее устойчив самолет. График вполне устойчивого самолета скорей похож на плавный скат с горы, на ложку, побывавшую под прессом. Но создать новый самолет не всегда удается сразу на все случаи безукоризненным: хоть маленькую «ложечку» исследователи в полете возьмут да и обнаружат.

Дверь отворилась, и в комнату вошли виновники всех этих обсуждений.

Круг разомкнулся — летчикам почет. Оба в военном. Оба худощавы. На смуглых лицах — улыбки. Комаров чуть повыше, но и Анохин ростом сто семьдесят пять.

На столе та самая кривая устойчивости самолета — «эмзет по альфа» с пресловутой «ложкой»: на этом прервался разговор.

Озабоченные лица. Нелегко будет бороться с «ложкой» на самолете, хоть и назови ее «ложковатостью». Дело серьезное, и все же в тот момент «ложка» могла вызвать улыбку: так-таки просто со всеми этими важными «цеигрекдопами», «омегамизет», производными «дэпэ по дээн» здесь в общем круговороте — обыкновенное слово «ложка»!

— Ну, свет Василий Архипович, извольте видеть, что вы тут налетали? — это Калачев обращается к Комарову.

У нас как в медицине: важно понять болезнь. Так было и тогда. После этих испытаний нашлись новые методы лечения «ложек» на самолетах, и лайнеры стали [467] на всех высотах летать спокойно. Постепенно разговоры о «порывах» в стратосфере забылись, а пассажиры все свободней чувствовали себя в полете.

* * *

— Подлетаем — видна Ока, — сказал сосед.

Я встрепенулся, придвинулся к иллюминатору.

Истомленная солнечным днем, выгоревшая голубизна. Толща воздуха тысяч в шесть метров. В ясный день к вечеру она как бы пытается стереть с глаз все пятна земли.

Зато куда заметней стала лента Оки: сверкает нержавейкой, небрежно кинута углом с запада на юг. В вершине петля, только что не завязанная бантом. Знакомые места — много здесь хожено... Вот пристань и деревня Велигош.

Берега здесь высокие, лесистые, в травах и цветах по пояс. А чуть повыше, у Ладыженских перекатов, отмели в ракушках, острова в лозах, тронутые золотистой охрой.

По зеркалу протоки и сейчас, наверно, бегут круги от бархатных хвостов красноперых голавлей. Выплеснувшись наполовину вперед, бурунит он воду, посматривая на улетающую стрекозу...

Как она это здорово: ступеньками, словно левой, правой ножкой через скакалочку. Во всем прозрачном, до невозможности тонка, гибка и очень легкая на подъем.

Ниже по течению — Таруса, амфитеатром на холмах левого берега, вся в зелени. Лучше смотреть с лугов или с реки. Синие, вишневые пятна крыш прорываются сквозь листву.

В центре крутого берега площадь перед парком. На холме белеет единственный уцелевший этаж церкви. Так и выглядит: частью целого.

Глаза бегут ниже, к воде. Если небо безоблачно — вся лазурь его опрокинута в глубокий затон. Вот к булыжной мостовой прилип паром — присел у берега толстой каштановой квочкой. Вокруг лодки, как разноцветные утяга, копошатся у берега.

Невольно вспоминаются эти места во всех подробностях: [468] если утром сидеть в лодке напротив города и смотреть на убегающий по течению поплавок, обязательно увидишь нечто будоражащее воображение.

Солнце, улыбаясь и потягиваясь, возьмет и кинет вдруг целый сноп лучей на стены, на отвалы камней — окрасит их в нежный кремовый цвет.

Берег здесь, на повороте реки к Поленову, похож на гигантскую краюху хлеба, наполовину разрезанную, а дальше разорванную нетерпеливой рукой.

Впрочем, на рыбалке есть время, и тарусский карьер может представляться каждому по себе. Наконец, о нем можно и забыть. Но в семь утра он напомнит о себе и представится осажденной средневековой крепостью. Тут был и флот — бокастые баржи, как галеры, вплотную к берегу. Грохот камней, лязг металла, крики, звон «склянок». Людей издали не видно — кажется, что там сражение на абордаж. В ответ яростная канонада с берега, со всех ярусов. То тут, то там желто-белые дымки облачками вдоль «неприступных» стен... Секунд пять и... затыкай уши! Воздух, воду пронзит вдруг такой грохот, будто в самую лодку вонзаются пятьдесят молний.

Жители здесь встают рано. А приезжий?.. Спросонья, конечно, всякое может показаться.

«Сражение» длилось недолго — всего минут пятнадцать. С одинокой мачты на краю утеса сползал вниз флаг — вроде как «крепость» пала.

«Крепость» падала каждое утро. В трюмы «галер» ссыпались дары — горы щебня, бутового камня. Потом приходил огромный старый колесный пароход-буксир со скромным названием «Кровельщик». Он долго ворочался, пыхтел, плескался в затоне, как крупная рыба в тазу.

Наконец каким-то образом ему удавалось подцепить все баржи гуськом и не сесть на мель. Не скрывая радости, он трижды гудел. Шлепанье колес становилось слышней, и через полчаса вся армада скрывалась за поворотом реки, вниз по течению.

Лодку еще долго качало всякими прямыми и отраженными волнами, и поплавок скакал и плясал, будоража воображение. [469]

Давно уже велели привязаться. В ушах покалывает, все сосут леденцы. Самолет заходит на посадку. Я не смотрю больше в окно, а чувствую машину по всяким мелочам. Скорость поменьше — слышен свист, шум меняет тон. Вот шасси тронулось со своих лежбищ. Еще немного — пошли закрылки; машина «вспухла», сразу заметней попритихла. Крадется к земле... Вот уже где-то тут... Недалеко под брюхом. Джик, джик — заверещала резина: «хватила горячего до слез». Покрышки пухлыми щеками притиснулись к шершавому бетону... А скорость 220! Даже дым взметнулся из-под колес — слева, справа.

Никто в салоне этого не видит, не думает о них, а мне по старой памяти их жалко. Как-то по-человечески. Раскрутятся колеса — тогда куда ни шло, а в первый момент им крепко достается!

Ай-ай! — взвизгнули тормоза, будто их булавкой укололи, и забилась в припадке эпилепсии передняя нога шасси. Короткие секунды. Наш лайнер кланяется в в такт обжатию тормозов. И нас всех тянет поклониться. И хорошо: хоть в силу инерции. А то, поди, не всякий догадался бы поклониться тем, кто так бережно нас взял, словно горсть семечек, и опустил через час сорок пять минут — за тысячу триста километров.

Ну что за народ мои соседи! Пока я рассуждал так, добрая половина повскакала с мест, опять полно в проходе. Той солидной дамы, что спрашивала штурмана про кондиционер, и след простыл — готова выскочить на ходу, не дожидаясь трапа.

Как тут не удивиться! Поистине — смелее пассажиров нет людей на свете. Чувствуют себя, как в троллейбусе. Ничуть не хуже. Давно прошло то время, когда нас спрашивали: «Страшно ли летать?» Теперь, пожалуй, сами летчики могут спросить себя об этом, и то негромко, чтобы никто не услышал.

Кто поверит? Кому нужен прекрасный миф о мудрости Дедала и дерзновенной смелости Икара? Все летают, все могут... «Подумаешь, на реактивном — ничуть не страшно... Розовые облака? Не видал — враки...» [470]

Когда в первый рейс отправится сверхзвуковой ТУ-144, пассажиры будут тут как тут! С газетой в руках, с отличным аппетитом. На скорости «два и тридцать пять сотых Маха» — это около двух с половиной тысяч километров в час — покурят в коридоре, поговорят у стойки о хоккее. А то и в очередь незадолго до посадки: чтобы первым к двери. Как в театре — еще финал в разгаре, еще неясно, что с героиней, какова мораль, — а люди к гардеробу!

Как видно, в наше время еще ценнее стало время. [471]

Дальше