Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

XII. Добровольческая армия. Поездка к великому князю Николаю Николаевичу

30 сентября 1918 г., спасаясь от террора, я после трехнедельного, полного всевозможных приключений и опасностей, путешествия, пешком, на лошадях, на пароходе и по железной дороге, в одежде оборванца, с паспортом давно умершего крестьянина Скобленка, прибыл из Витебска в гетманский Киев.

В конце октября К. И. Ярошинский, А. И. Пильц и ген. В. П. Никольский убедили меня отправиться в Дюльбер (в Крыму) к великому князю Николаю Николаевичу, чтобы ознакомить его с политическими настроениями общественных и правящих кругов, настоящих и бывших. В Румынии на днях должны были начаться переговоры между союзниками и представителями наших политических партий. Там было сильное течение в пользу объединения Добровольческой Армии, Дона и Украины под главенством великого князя Николая Николаевича.

Только я собрался в путь, как в Киев прибыл б. член Государственного Совета, Ф. А. Иванов, с приглашением великого князя, узнавшего, что я в Киеве, чтобы я немедленно с Ивановым прибыл к нему в Дюльбер. 2 ноября, в штатском костюме, с паспортом «Киевского дворянина Г. И. Шавельского», я и отправился с г. Ивановым в путь через Одессу и Ялту.

В Дюльбер я прибыл 6 ноября, в день рождения великого князя. Только что кончился завтрак с множеством гостей, главным образом, офицеров, накануне, по приказанию ген. Деникина, прибывших в Дюльбер для охраны великого князя. Когда доложили великому князю [316] о моем приезде, он стремглав выбежал ко мне и со слезами обнял меня. То же сделал и великий князь Петр Николаевич. Встреча наша была трогательнейшей. Тотчас великий князь увел меня в отдельную комнату, где в интимной беседе мы провели около получаса. Наша беседа была прервана приездом Императрицы Марии Федоровны, прибывшей поздравить великого князя.

Вместо четырех дней, как предполагалось, великий князь задержал меня у себя шесть дней. Во все эти дни настроение в великокняжеской семье было повышенное. Все, в особенности братья-князья и их жены, с нетерпением ждали разрешения в Румынии вопроса, ждали, что вот-вот А. В. Кривошеин, возглавлявший русские партии на совещании в Румынии, привезет благоприятное для великого князя решение. При всем уменье скрывать свои мысли великие князья и княгини не могли скрыть, что им очень хочется увидеть великого князя возглавляющим освободительное движение. Еще более это было заметно на младших особах этой семьи. Наиболее спокоен был князь Роман Петрович.

Но герцог Сергей Георгиевич Лейхтенбергский (пасынок великого князя Николая Николаевича) и отчасти граф Тышкевич (женатый на дочери великой княгини Анастасии Николаевны) не умели скрыть своего настроения. Сергей Георгиевич уже вел интригу против Романа Петровича, как естественного наследника при успехе противобольшевистской борьбы и возможном затем приглашении Россией на Всероссийский престол великого князя Николая Николаевича, как возглавителя этой борьбы. Еще более он вел интригу против своей тетки, великой княгини Милицы Николаевны, которая мечтала о короне на голове своего сына Романа.

Духовная атмосфера Дюльбера поразила меня. Сам великий князь Николай Николаевич выглядел бодро. После долгого сиденья под властью большевиков 6-го ноября он в первый раз надел военную форму. Политически [317] он возмужал. Пережитые ужасы не вызвали в нем никакого озлобления и не подорвали любви к народу. Он стал либеральнее. Но был и минус.

Великий князь всегда был склонен к мистицизму.

Под влиянием же последних переживаний его мистическое настроение еще более усилилось. Чем для мистически настроенной царицы был Распутин, тем теперь стал для великого князя живший со своей семьей на полном содержании у последнего капитан I ранга А. А. Свечин, женатый на дочери адмирала Чухнина. Мистик, а может быть, и ханжа  — он, после пережитых при большевиках в Севастополе ужасов, впал в крайнее суеверие и кликушество. Во всем он искал знамений и чудес и эти знамения старался навязывать каждому встречному. В данное время он находился под обаянием какой-то расслабленной, лежавшей в Ялте, матушки Евгении, всё время пророчествовавшей, и одного иеромонаха Георгиевского монастыря, удивлявшего одних своими пророчествами, других своими чудачествами.

Со Свечиным познакомил великого князя герцог Лейхтенбергский, сослуживец Свечина. Мистически настроенный великий князь сразу подпал под влияние Свечина. Последний сумел зачаровать великого князя пророчествами матушки Евгении, вещавшей о близко ожидающей великого князя роли спасителя России и в экстазе чуть ли не видевшей его уже с венцом на голове.

Как только я прибыл в Дюльбер, мой старый приятель по Ставке в Барановичах, доктор Б. З. Малама, ознакомил меня с настроением в великокняжеской семье и с ролью Свечина. В первый же вечер великий князь и Свечин сами выдали себя. Вечером, после обеда и кофе, великий князь пригласил меня в кабинет. Сначала мы говорили об общих делах, вспоминали прошлое. Но скоро пришел Свечин, и беседа наша сразу приняла особый характер. Великий князь с экзальтацией начал мне рассказывать, как Господь через дивную матушку Евгению [318] открывает о нем Свою волю, коей он не может противиться, но должен подчиниться, раз она узнается из такого высокого источника, как обладающая даром прозрения матушка.

Свечин вставлял свои замечания, дополнявшие рассказ великого князя. Я слушал этот бред, стиснув зубы, но по временам не выдерживал и охлаждал увлекавшихся, советуя не искушать Господа, не требовать знамений и чудес, не верить слепо каждому пророчеству, ибо оно может быть от человека, а не от Бога, и ждать одного знамения  — волеизъявления тех, кто ныне берется спасать Россию, и, если они позовут, идти, надеясь, что это глас Божий. Мои замечания не понравились моим собеседникам. Великий князь понял, что его излияния не встречают во мне сочувствия, быстро переменил разговор и скоро предложил идти спать, так как я устал с дороги. А Свечин на другой день обмолвился, что я более похож на протестантского пастора, чем на православного священника.

Ошеломленным ушел я от великого князя. Выслушанные откровения произвели на меня потрясающее впечатление. Новой распутинщиной повеяло от них. Разве не на почве крайнего мистицизма разрослась ужасная распутинская история? А чем она кончилась? И теперь с такого же мистицизма хотят начать стройку новой России и у матушек Евгений, подозрительного качества иеромонахов и сумасшедших Свечиных ищут указаний и наставлений. Как в бреду, я метался в постели и только к утру смог уснуть. Ни великий князь, ни Свечин больше не заводили разговора на прежнюю тему, очевидно, признав это бесполезным. Но я сам решил поговорить с великим князем по поводу выслушанного мною.

Погостив 4 дня, я хотел отправиться в обратный путь, но великий князь задержал меня. Причина была ясна для меня. Великий князь с нетерпением ждал приезда А. В. Кривошеина, участника Ясского совещания, надеясь, что тот привезет ему приглашение стать во [319] главе войск Добровольческой Армии, Украины и Дона. Конечно, тотчас последовало бы согласие, и великий князь пригласил бы меня остаться при нем. В приезд А. В. Кривошеина все так верили, что во дворце шли уже разговоры: кому из князей ехать с великим князем, некоторые опасались, как бы и великие княгини не поехали с ним и т. п. Но Кривошеий не ехал. На шестые сутки я решил ехать, но не иначе, как предварительно переговорив по душе с великим князем.

12 ноября, после обеда, я попросил великого князя уделить мне несколько минут. Он тотчас пригласил меня в кабинет. Кроме нас двоих, там никого не было. Я сказал ему приблизительно следующее:

 — Если бы вы не знали меня, не знали, что я не стану говорить неправду, и если бы я не любил вас и не дорожил вами, я не сказал бы вам того, что сейчас скажу, ибо знаю, что оно не будет приятно для вас. Но вы должны знать мое мнение. В вашем доме творится что-то неладное. Вы знаете мой взгляд на религию: мы должны верить в Бога и надеяться на Него, но мы не должны искушать Его.

Крайний мистицизм  — болезненное чувство, а не религия, и, когда люди, очертя голову, погружаются в него, нельзя ждать добра. Вы помните первый вечер — ваш и Свечина разговор о знамениях, пророчествах, чудесах и пр.? На меня он произвел потрясающее впечатление. Вы должны помнить, что с мистицизма началась распутинская история, что через ваш дом вошел в царскую семью Распутин! Вы знаете, к чему привела распутинщина! Наше общество еще не успело забыть распутинщины и вдруг оно услышит, что в вашем доме, при вашем участии начинается нечто подобное. В вас очень многие верят, многие на вас надеются, но тогда они отшатнутся от вас и т. д.

Поблагодарив за откровенность, великий князь начал уверять меня, что дело обстоит совсем не так страшно, что я вынес неверное впечатление. Я всё же просил [320] его отстранить от себя Свечина, человека доброго, но болезненно настроенного и своею близостью и ночными посещениями смущающего многих, как из окружающих великого князя, так и прибывших для охраны офицеров. Великий князь обещал мне.

Когда, распрощавшись с великим князем и его присными, я ушел в свою комнату, ко мне зашел доктор Малама и вручил от великого князя пакет с шестью пятисотрублевками, заявив при этом, что я жестоко обижу великого князя, если не возьму их. Всё же я отправился к великому князю и стал просить его взять деньги обратно.

 — Голубчик,  — ласково сказал великий князь,  — вы же нуждаетесь, а для меня это  — капля в море,  — в Банке у меня 200 тысяч рублей. Я вас очень прошу взять,  — когда-нибудь сочтемся. Вы не это для меня делали.

Я вынужден был взять. Они и теперь хранятся у меня, ни одной копейки из них я не израсходовал.

За время пребывания у великого князя я успел побывать: у Императрицы Марии Феодоровны, у великого князя Александра Михайловича и у великой княгини Ольги Александровны.

Императрица прислала за мною пару своих лошадей. Я просидел у нее (в Хараксе) около часу. Была очень ласкова, внимательна; о Государе говорила: «бедный мой сын», но верила, что он жив; несколько раз с насмешкой отозвалась об увлечениях царицы Александры Федоровны разными юродивыми и, между прочим, Дивеевской Пашей, произведшей на нее впечатление грязной, злой, сумасшедшей бабы.

Великий князь Александр Михайлович, живя в Ай-Тодоре, весь отдался виноделию и, как рассказывали, в один год выручил около двух миллионов рублей.

Великая княгиня Ольга Александровна со своим [321] мужем полк. Куликовским жила в маленьком домике в Хараксе чрезвычайно просто, всецело посвятив себя семье: сама нянчила сына, сама и стряпала. Опростилась до nec plus ultra. Меня приняла запросто; угощала кофеем с печеньями собственного ее изделия. И раньше мало было в ней царственного, а теперь и помину от него не осталось.

13-го ноября я выехал из Дюльбера.

В Добровольческой Армии

Едучи в Дюльбер, я 5-го ноября отправил ген. Лукомскому телеграмму: «Примите в армию, хоть солдатом». Теперь я хотел проехать в Киев, чтобы там ждать ответа. По частным слухам, довольно достоверным, в Киев должна была прибыть депутация, чтобы пригласить меня в Добровольческую Армию. От Ялты до Севастополя я проехал на автомобиле, заплатив за место 300 рублей, а из Севастополя, не надеясь дождаться парохода, направился поездом на Харьков.

Путь был не безопасный, ибо около г. Александровска оперировала шайка Махно, учинявшая невероятные зверства.

До Харькова я добрался благополучно, но дальше на Киев не смог двинуться, так как Харьков уже был в руках Петлюровцев, и путь на Киев был отрезан. Просидев в Харькове несколько дней и потеряв всякую надежду пробраться в Киев, я двинулся на Новочеркасск, выехав, кажется, 20 ноября. Поезд, с которым я выехал, оказался последним поездом, вышедшим из Харькова в Ростов. Следующие поезда с полпути возвращались в Харьков, а нас лишь 8 часов продержали на одной из станций. В Новочеркасске я задержался на несколько дней у своего приятеля В. К. С., а 25-го утром выехал в Екатеринодар, прибыв туда 26-го утром. Оставив вещи на вокзале, я пешком отправился в собор, где должна была идти парадная служба по случаю Георгиевского праздника, и где я надеялся найти многих своих знакомых.

Я не ошибся. Около собора стояли войска. Собор [323] был наполнен военными. Пели херувимскую. Трудно передать чувства, охватившие меня, когда я увидел ген. Деникина, Драгомирова, Романовского, Лукомского и многих других, с которыми меня связывала служба в царской армии. Я не смог сдержать слез. Как ни странен был мой вид: я был коротко острижен, в потрепанной рясе, но меня узнали. Комендант Ставки, ген. Белоусов, почтительно поздоровавшись, предложил мне пройти дальше. Я отказался. Ко мне то и дело подходили генералы, полковники. Я был для них как бы выходцем с того света, как и они для меня. Служил штабной священник, прот. Д. Вардиев, а на молебен вышел еп. Иоанн, сказавший нескладную, бессвязную проповедь о геройстве. Во время причастного ко мне подошел начальник Штаба, ген. И. П. Романовский, мой старый добрый знакомый, и сердечно расцеловался со мной.

 — Вы получили наши телеграммы?  — спросил он меня.

 — Нет,  — ответил я.

 — А мы три телеграммы послали в Киев, приглашая вас к себе.

После молебна я подошел к ген. А. И. Деникину. Он также расцеловался со мной, сказав при этом:

 — Поздравляю вас, протопресвитер Добровольческой Армии и Флота!

Ген. Драгомиров и Лукомский также приветливо встретили меня. Утром 27 ноября ген. Деникин подписал приказ, коим ведено мне вступить в должность протопресвитера воен. и мор. духовенства. В этот же день я представился ген. Деникину в его квартире. Он встретил меня очень приветливо. Помню его слова:

 — Вам я отдаю всё духовное дело, оставляя себе земное, и в ваше дело не намерен вмешиваться.

Я вступил в должность. [324] В первое же воскресенье (3 дек.) я служил литургию и молебен о даровании победы. На молебен явился ген. Деникин и все старшие чины.

Прямого дела по моей должности было очень мало. Число священников в Армии не превышало 50. Ездить по фронту не представлялось никакой возможности, так как части были очень разбросаны и раздроблены. Но косвенного дела оказалась уйма. Я в Добровольческой Армии стал единственной инстанцией, которую знали, с которой считались и к которой обращались со всеми недоразумениями, сомнениями, неурядицами, касавшимися церковного дела. С другой стороны, моя прежняя деятельность была известна и общественным кругам, которые теперь тоже старались втянуть меня в свое дело. Тогдашний Екатеринодар уже успел собрать стекавшихся отовсюду, как в шутку тогда называли, «недорезанных буржуев». Образовались тут разные политические группы-кружки, от кадет до крайних правых.

И так как Добровольческая Армия тогда еще не выявила своего политического лица, то каждая группа лелеяла мысль, что она именно может занять господствующее положение.

Очень скоро, по прибытии в Екатеринодар, я был приглашен на «учредительное собрание» одною группою, как я потом разглядел, группою крайних правых. В этой группе роль заправил разыгрывали два молодых человека: капитан Хитрово и другой штабс-капитан, оба с очень подозрительной репутацией, как многие отзывались о них. Среди участников были: два брата генерал-лейтенанты Карцевы, полковник Кармалин, овцевод Бабкин и др. Имелось в виду образовать «русскую государственную партию». Прислушавшись к их разговорам, я понял, что у них вся государственность сводится к восстановлению всех помещичьих прав и сословных привилегий.

На второе заседание я не пошел, а на первом сказал им; . [325]  — Затеваете вы, господа, безнадежное дело: не течет река обратно, не вернуть, что невозвратно.

Мое замечание обидело заправил и восстановило их против меня. Поддержал меня только один из участников, ген. Левшин. Скоро я примкнул к другой организации  — к Обществу Государственного Объединения, избравшему меня членом своего Совета.

Приглядевшись к настроению и поведению собравшейся в Екатеринодаре интеллигенции, я вынес прочное убеждение: ничему она не научилась. Всё происшедшее очень отразилось на ее горбе и кармане: прежние богачи стали нищими и те, коих раньше не вмещали дворцы, и не могло нарядить никакое обилие одежд, теперь зачастую жили в подвалах и ходили почти в лохмотьях, но сердца и умы их остались прежними. Революция, по их мнению, бунт, а задача «государственной партии»  — вернуть пострадавшим благоденственное и мирное житие, достойно наказав при этом бунтовщиков. Перестройка, обновление жизни, устранение накопившейся в прежнее время гнили, пересмотр жизненных норм, порядков государственных и т. п., необходимость всего этого чувствовалась только очень немногими, а большинством или ставилась под подозрение или совсем отрицалась.

Одновременно с этим политиканство работало вовсю. Все, кому было что и кому нечего было делать, обсуждали и критиковали и стратегию, и политику, при чем, каждый хотел, чтоб Деникин, Драгомиров и другие, стоящие у власти, мыслили и поступали так, как ему казалось лучшим. Драгомиров был забросан проектами, как надо устраивать Россию. В Екатеринодаре шаталось без дела множество генералов, старших по службе Деникина и большинство его сотрудников. Каждый из них считал, что он заслуженнее и потому не хуже, умнее Деникина,  — это еще более усиливало и без того сложный [326] и бурный аппарат этой говорильни, приносившей много зла и едва ли дававшей какие-либо добрые плоды.

Насколько я разобрался в отношениях старших чинов Добровольческой Армии между собою, они были таковы.

Наибольшим влиянием на ген. Деникина пользовался начальник Штаба, ген. И. П. Романовский, в свою очередь, очень прислушивавшийся к «кадетам», среди которых первую роль играли Н. И. Астров и M. M. Федоров. Драгомиров и Лукомский боялись влияния на Романовского «кадетов» и не одобряли влияния последнего на Деникина. Лукомский прямо говорил про себя, что он не в чести у Главнокомандующего, который считает его слишком правым.

В Особом Совещании  — своего рода Государственном Совете при ген. Деникине  — главную роль играли кадеты благодаря своей сплоченности и политической грамотности. Как я узнал после, ген. Романовский на поставленный ему вопрос: почему он с кадетами ? — ответил :

 — Да, я прислушиваюсь к голосу кадет и пользуюсь ими, но кто ж в этом виноват? Когда нам нужна была поддержка, кто ее нам оказал? И правые, и левые только травили нас. Кадеты же были с нами. Я знаю недостатки кадетской партии, я сам совсем не кадет, но в данную пору кадетская партия наиболее государственно мыслит, и мы не можем не пользоваться ею.

К сожалению, надо сказать, что ни в гражданских, ни в военных кругах ген. Деникин особой любовью не пользовался.

Кроме его замкнутости, этому в сильной степени способствовало следующее обстоятельство. И офицерство, и все чины Добровольческой Армии, и сам ген. Деникин влачили нищенское существование. Жизнь вздорожала, ценность денег упала,  — требовались для приличного существования большие оклады.

Кубанский Атаман в конце 1918 г. получал 5 тысяч рублей в месяц, [327] при всем готовом, а ген. Деникин в это самое время имел тысячу с небольшим в месяц, без всего готового. Его помощники  — еще меньше. Чиновники и офицеры получали крохи. Нужда всюду остро заявляла о себе. В феврале 1919г. жена ген. Романовского говорила мне:

 — Вот отнесу серебряный чайник, продам его, а потом не знаю, как будем жить.

Жена ген. Лукомского терялась в догадках: где добыть денег, чтоб сшить новый костюм сыну, который вырос из старого. Сам ген. Деникин летом 1919 г. ходил в теплой черкеске. Когда его спросили, почему он это делает, он ответил:

 — Штаны последние изорвались, а летняя рубаха не может прикрыть их.

Все обвиняли ген. Деникина в скупости. Между тем, скупость Деникина вызывалась его поразительной честностью и опасением, как бы потом не обвинили его в расточительности. Но толпа видела крохотные оклады, особенно заметные при сравнении их с Донскими и Кубанскими окладами, испытывала нужду и не замечала чудной души, прекрасных порывов, кристальной честности Деникина. Кроме того, к нему  — солдату, ранее стоявшему далеко от государственных дел и теперь сразу столкнувшемуся со всеми областями и отраслями государственной жизни, предъявляли самые строгие требования: чтобы он был в курсе всего и всегда принимал безошибочные решения.

Вот, вследствие всего этого, все, кому не лень было, критиковали Деникина. Одни вздыхали по Корнилове; другие тосковали по Алексееве; третьи, как ген. Г. M. Ванновский, всех ругали, очевидно  — не договаривая, что они устроили бы всё, если б дали им всю власть; четвертые указывали на Колчака: его бы, мол, сюда! А когда у последнего начались удачи, тогда все заговорили: вот кто спасет Россию! Нашему теляти волка не поймати. У нас ничего не выйдет. Помог бы хотя Бог отбиться, а то припрут большевики к морю,  — куда [328] тогда денешься? И был момент, когда многие бросились изучать карту: куда и как бежать? От желающих же пробраться к Колчаку отбою не было.

Несомненно, все эти толки и пересуды доходили до Деникина и, конечно, не могли радовать его: страдал он от своего тыла не меньше, чем от неприятеля. Тыл всегда один и тот же: малодушный, трусливый, корыстный и завистливый, жалкий фразер и сплетник. Всё это, однако, не мешало Деникину оставаться полным распорядителем судеб территории, занятой его войсками. Диктаторская власть находилась в его руках. Особое Совещание фактически было только совещательным органом при нем. Окончательные решения принимались им. [329]

Церковное дело. Собор в Ставрополе. Высшее Церковное Управление

Как я уже заметил, высшей церковной власти в крае не было. Связь с Патриархом порвалась. Каждая епархия жила своею жизнью. Вопросы, превышающие компетенцию епархиальной власти, или решались на свой страх епископами, или оставлялись без разрешения. Некоторые церковные вопросы восходили до Деникина. Тогда спрашивали мое мнение. Я стал юрисконсультом по всем духовным делам. Получилось странное явление: огромная территория, почти весь юго-восток России, с несколькими епархиями оказалась без высшей церковной власти, которая одна могла бы и направлять, и исправлять церковную жизнь. Необходимость ее была очевидна. Но одни из архиереев не замечали такой необходимости, а другие даже довольны были тем, что они теперь полновластные, никому не подчиненные владыки. Я решил приложить все усилия, чтобы положить конец этой ненормальности.

В начале февраля 1919 г. я доложил Деникину о необходимости организовать высшую церковную власть. В конце февраля мне удалось убедить его. Кажется, 2 марта было подписано Деникиным письмо на имя Донского архиепископа Митрофана, которого Деникин просил: созвать совещание из епископов территории и членов епархиальных советов, по два от каждый епархии. Одновременно с этим Деникин послал телеграмму Одесскому митрополиту Платону, приглашая его прибыть в Новочеркасск на совещание. Письмо архиеп. Митрофану было [330] послано почтой, а я 3-го марта выехал в Новочеркасск, чтобы убедить архиеп. Митрофана в необходимости такого совещания. Я опередил письмо. В личной беседе со мной архиеп. Митрофан к идее совещания отнесся очень сочувственно. Мы назначили 20 марта днем созыва совещания. Я уехал уверенным, что моя миссия удалась.

Между тем, по странной причине, посланная 3-го марта, бумага Деникина пришла в Новочеркасск только 14-го, и вместо согласия на созыв совещания, Деникин получил от арх. Митрофана сообщение, что 20-го марта совещание не может быть созвано, за поздним получением бумаги, и его надо отложить до Фоминой недели. Я же, по возвращении из Новочеркасска, с согласия Деникина, сообщил арх. Митрофану, что, кроме указанных в бумаге от 2 марта лиц, следует вызвать на совещание еще всех, пребывающих в Одессе, архиереев и членов Всероссийского Церковного Собора, находящихся на территории, занятой Добровольческой Армией.

Я был убежден, что и тех, и других окажется не так уж много, а авторитет совещания от участия их увеличится. Архиеп. Митрофана увеличение членов совещания испугало: он решил, что может съехаться до 200 членов (по-моему, их не могло набраться более 60). А тут еще начались сторонние влияния. На архиеп. Митрофана в это время сильно влиял архим. Григорий. Это влияние объясняли тем, что архим. Григорий помог единственному сыну архиеп. Митрофана выбраться из Советской России. По характеристике газеты «Великая Россия», архим. Григорий был «известный спекулянт по вину и сахару, предавший своего друга, прот. Восторгова и миссионера Варжанского». Это же я слышал от митр. Платона и Таврического архиеп. Димитрия. Некоторое время архим. Григорий служил в армии, под моим начальством.

Я вынес убеждение, что это человек низкий, нахальный, продажный, беспринципный. В данное время [331] он занимал должность ректора Донской Духовной семинарии. В начале марта архим. Григорий лебезил передо мной, надеясь при моей помощи устроить какие-то свои делишки, и тогда он доказывал архиеп. Митрофану необходимость совещания. Когда же поддержки с моей стороны в устройстве его дел он не встретил, он сразу стал противником совещания.

После Пасхи архиеп. Митрофан известил ген. Деникина, что на Фоминой неделе совещание не может быть созвано, так как в Новочеркасске свирепствует тиф и нет свободных помещений для членов совещания, и просил отложить созыв совещания на неопределенное время. Всё мое начинание, казалось, рухнуло, но случай поправил дело.

Пала Одесса. Вслед за этим потянулись в Екатеринодар архиереи, спасая животы свои. Приехал Одесский митр. Платон, а раньше его  — Димитрий Таврический, Агапит Екатеринославский и, пытавшийся пробраться на восток, Гавриил Челябинский. Решив использовать присутствие митр. Платона, я пригласил его на одно из заседаний Церковно-просветительного Отдела Совета Государственного Объединения.

26-го апреля состоялось это заседание в помещении Кубанского еп. Иоанна. Кроме митр. Платона, в нем участвовали: архиепископы: Димитрий и Агапит, еп. Иоанн, проф. Петроградской Духовной Академии, прот. А. П. Рождественский, члены Всероссийского собора: свящ. Г. П. Ломако, кн. E. H. Трубецкой, А. И. Ивановский и много других духовных и светских лиц. Сюда же втесался пресловутый В. М. Скворцов, который и секретарствовал. Я кратко изложил историю попыток образовать Высшую церковную власть и необходимость такой власти, а митр. Платон предложил созвать Собор для учреждения такой власти.

Собрание приняло следующие положения: 1) от имени этого собрания [332] просить старейшего, Ставропольского архиеп. Агафодора созвать в г. Ставрополе Поместный Собор. 2) Собор этот составить из всех находящихся на территории Добровольческой Армии епископов и членов Всероссийского Церковного Собора, присоединив к ним по 4 члена от каждого Епархиального Совета, как уже выбранных епархиями для вершения церковных дел. Последнее было сделано, чтобы не производить новых, сложных по процедуре и затяжных выборов.

3) Немедленно командировать в г. Ставрополь: архиеп. Димитрия, меня и гр. В. В. Мусина-Пушкина для переговоров с архиеп. Агафодором о созыве собора. 4) Просить Главнокомандующего ассигновать на расходы 50 тысяч рублей.

1 мая мы выехали в Ставрополь и прибыли туда в 6 часов вечера.

Я хорошо знал архиеп. Агафодора по Московскому Собору. Тогда он поражал своею беспомощностью: его водили, ему подсказывали, за него решали. Все его желания и заботы тогда сводились к одному: как бы получить белый митрополичий клобук. Однажды и мне предложили подписать лист, в котором было изложено заявление группы членов Собора о необходимости, в виду заслуг и продолжительной службы архиеп. Агафодора, возвести его в сан митрополита. Я ответил, что с удовольствием дам свою подпись, если к этому заявлению будет приложено другое  — прошение архиеп. Агафодора об увольнении его на покой. Так из этого листа ничего и не вышло.

Предупрежденный моей телеграммой о цели нашего приезда, архиеп. Агафодор принял нас, как милый, гостеприимный хозяин: для встречи нас выслал на вокзал своего викария, еп. Михаила и эконома, иеромонаха Серафима, угощал по-архиерейски.

(Каково же было наше удивление, когда финансовой комиссии собора экономом, иереем Серафимом, был предъявлен длинный счет, почти на 1.500 р. за угощение нас 1-2 мая. Там не были забыты и извозчики, на которых нас привозили с вокзала и отвозили на вокзал  — и тогда не позволили нам уплатить им, и редиска с архиепископского огорода и консервы. Оказалось, что консервов за сутки мы втроем съели почти на 500 р. Епископ, возглавлявший комиссию, рассматривавшую этот счет, ядовито заметил: «Если бы три человека за день съели консервов на 500 р., они, наверное, не выжили бы». А я обратился к иерею Серафиму:

«Очень жалею, что мы тогда остановились у вас, а не в гостинице. Там нам больше, как. 15 р. на человека не пришлось бы платить». Конечно, в этой истории архиепископ не участвовал,  — это его жадный эконом хотел поживиться. Комиссия произведенный на наше угощение расход отнесла за счет архиерейского Ставропольского дома.). Ужинать с ним было [333] легко и приятно, беседовать же о деле куда труднее.

Когда мы изложили ему свою просьбу, он запротестовал: нельзя открывать собор, не снесшись с Патриархом,  — надо сначала с ним снестись. Мы объяснили ему, что потому-то собор и открывается, что нельзя сноситься с Патриархом, что Патриарх ничего не будет иметь против этого доброго и необходимого дела. В конце концов, он согласился. Чтобы старец не передумал или не переубедили его, мы сейчас же принялись за писание бумаг Главнокомандующему и архиереям, с целью тут же немедленно заставить старца подписать их и отсюда же их разослать. Положиться на слово старца нельзя было: после Московского Собора он еще более одряхлел,  — плохо соображал, всё путал, забывал. Сидя за чаем, он серьезно спросил меня:

 — А К. П. Победоносцев (┼ в 1906 г.) помер?

 — Умер, владыка, умер, давно умер!  — ответил я.

 — А-а, помер!.. Хороший был человек. Царство ему небесное!  — перекрестился архиепископ.

Когда на следующий день я стал читать архиеп. Агафодору написанные бумаги, он с удивлением начал спрашивать меня: [334]  — Разве надо собирать Собор? А как же без благословения Патриарха? и т. п. Словом, за ночь всё было забыто или перепутано. Пришлось убеждать снова и, слава Богу, опять удалось убедить. Бумаги были подписаны (Собор назначен на 18 мая), большую часть их я взял с собою, чтобы разослать из Ставки, другие тут же отправил на почту. В 2ч. дня мы выехали из Ставрополя.

Сейчас же по возвращении нашем в Екатеринодар начала работу, под моим председательством Предсоборная Комиссия. Ее задачей было: подготовить весь материал для соборной работы, наметить вопросы, составить такой план, чтобы Собор мог выполнить свою задачу в течение шести дней, с 19 по 24 мая.

Только Комиссия начала свою работу, как я получил от начальника Штаба телеграмму: «Главнокомандующий, согласно ходатайству архиеп. Агафодора, в виду некоторых затруднений, приказал приостановить созыв Собора». Потом выяснилось, что приближенные Агафодора, как архим. Антоний (Марченко) и др., внушили ему, что созыв Собора вызовет гнев Патриарха, что можно обойтись и без Собора и т. п. Послушавшись их, архиеп. Агафодор и телеграфировал Главнокомандующему, прося отложить созыв Собора. К счастью, нашлись и другого рода советники, как ректор семинарии,

прот. Н. Иванов и др., которые разъяснили ему всю неосновательность опасений и всё неудобство отмены решенного, после чего он телеграфировал мне:

«Препятствия к созыву Собора устранены. Собор состоится».

Предсоборная Комиссия работала очень усердно и успела подготовить вопросы: о порядке соборных работ, о Высшем Церковном Управлении на юго-востоке России, об организации прихода, о духовно-учебных заведениях и др. Одни из вопросов были [335] разработаны ею детально, другие  — в общих чертах. Комиссию, под моим председательством, составляли: проф. прот. А. П. Рождественский, свящ. Г. П. Ломако, граф В. В. Мусин-Пушкин, гвардейский генерал Дм. Фед. Левшин, член Кубанского епархиального Совета Терещенко. Секретарствовал Начальник моей канцелярии Е. И. Махараблидзе.

17 мая я выехал на Собор, чтобы, заблаговременно прибыв, наладить его открытие. На ст. Кавказской я встретился с едущими на Собор донцами, во главе с архиеп. Митрофаном и его викарием, еп. Гермогеном. Я неосторожно обмолвился по поводу их промаха, выразившегося в их отказе устроить Собор у себя и повлекшего к тому, что честь открытия Собора падет теперь на долю Ставропольского архиепископа. А могла бы она принадлежать донцам. Мой укор сильно задел представителей Всевеликого Войска Донского. Побеседовавши дальше с ними о Соборе, я ужаснулся: они ехали в Ставрополь с желанием провалить Собор и не допустить организации высшей церковной власти, по их разумению, совсем не нужной. Темперамент толкал меня по адресу нежелания их понять очевидное, наговорить им неприятных вещей, но благоразумие помогло мне соблюсти безупречную корректность, чтобы не ухудшить дела. Особенным упрямством и противодействием начатому делу заявил себя новоиспеченный протоиерей Вас. Чернявский, «донец» больше всех настоящих донцов. Мой земляк (Витеб. губ.) и однокашник по семинарии  — он всегда отличался не столько умом, сколько лукавством. Директор гимназии, в которой Чернявский законоучительствовал, однажды сказал ему:

 — Лицо у тебя, о. Василий, Христово, а душа Иудина.

Чернявский был сильно настроен против меня, так как в марте в Новочеркасске я основательно отчитал его. [336] Почти всю дорогу от Кавказской до Ставрополя я просидел в вагоне донцов и вышел оттуда совсем обескураженным: если и другие приедут с таким же настроением,  — тогда пропало дело.

Архиеп. Агафодор встретил нас чрезвычайно приветливо,  — к нему, в архиерейский дом мы приехали втроем  — архиеп. Митрофан, еп. Гермоген и я. Оставив первых двух, Агафодор повел меня в свою спальню: «Вот это ваша комната, а рядом будет Митрофан». Я отказался занять эту комнату, ссылаясь на то, что архиепископы Димитрий и Агапит, как и другие епископы, которым придется занять худшие комнаты, могут обижаться.

 — Обижаться? На кого?  — спросил Агафодор.

 — На вас,  — ответил я.

 — Пусть обижаются! Я хозяин. Кому хочу, тому и даю.

Всё же я отказался и поселился у ректора семинарии, прот. Н. Иванова.

Плохо провел я ночь, волнуясь за исход дела, и, в частности, за исход совещания, которое 18-го в 10 час. утра должно было состояться в покоях архиепископа, для предварительного обсуждения вопросов, связанных с открытием Собора.

С большим смущением шел я на это совещание. Больше всего опасался я, что не выдержат мои нервы, и я наговорю донцам неприятных им слов. На совещании присутствовали: архиепископы Агафодор и Митрофан, епископы: Макарий (Владикавк.), Гермоген и Михаил; представители от епархий Ставропольской, Донской и Владикавказской, а также успевшие прибыть члены Всероссийского Собора в Москве,  — всего более 20 человек.

Более трех часов продолжалось совещание, и я один должен был защищать идею созыва Собора, как и необходимость единой высшей церковной власти. Точно это [337] было мое личное дело и точно шло оно вразрез с интересами остальных присутствующих. Особенно совопросничали донцы: зачем Собор; имеем ли мы право назвать предстоящее собрание Собором; почему «канонически», путем выборов, не составили его (как будто мы могли располагать месяцами для подготовки к собору); как отнесется Патриарх; имеем ли мы право без согласия Патриарха начинать такое дело; зачем высшая власть, когда можно обходиться и без нее.

(Донцам, пожалуй, и излишня была высшая церковная власть: все вопросы они решали на свой страх, а в отношении наград никакая церковная власть не дала бы им того, что они теперь получали. Атаман уже успел разукрасить их: архиепископа Митрофана и епископа Гермогена орденом Александра Невского, архимандрита Григория Анной I ст., начальницу духовного училища орденом св. Екатерины, протоиереев и священников Владимирами и Аннами и т. д. Ничего подобного в старой России не бывало.).

Такими и другими вопросами забросали меня участники совещания, главным образом, донцы. Мне пришлось отвечать на вопросы, освещать положение дела, доказывать необходимость единой высшей власти здесь на юге, в эту исключительную пору и т. д. Слава Богу, я ни разу не повысил даже голоса, стараясь казаться совершенно спокойным, хоть внутри у меня кипело. В начале 2-го ч. мы разошлись, достигнув, наконец, полного единомыслия по всем вопросам. У меня отлегло на душе.

Утром в этот день я застал архиеп. Агафодора сидящим за столом с ректором семинарии, прот. Н. Ивановым. Пред ними лежала записка, и ректор что-то втолковывал архиепископу. В этом же положении я несколько раз заставал их и после обеда. Оказалось,  — старец заучивал составленную ректором речь пред открытием Собора.

 — Надежен ваш ученик?  — спросил я вечером ректора. [338]  — Боюсь, что не выдержит экзамена,  — ответил ректор.

Вечером съехались остальные члены Собора, а 19-го открылся Собор. Торжество началось совершением литургии. Служили: архиепископы  — Агафодор, Митрофан и Димитрий, епископы  — Макарий и Гермоген со множеством духовенства. Агафодор еле двигался, возгласы произносил по подсказке, вообще, участие его в богослужении придавало последнему более похоронный, чем торжественный характер. Причастившись, Агафодор сел в кресло. К нему подошел Кубанский еп. Иоанн, 12-й год состоявший его викарием.

 — А вы кто такой?  — спросил его Агафодор.

 — Разве не узнаете меня?  — с удивлением спросил Иоанн.

 — Нет, нет, не узнаю!

 — Я же викарий ваш, Кубанский еп. Иоанн.

Агафодор внимательно посмотрел на Иоанна:

 — Да, да! Похожи, похожи! Здравствуйте!

После литургии и молебна, совершенных в архиерейской крестовой Андреевской церкви, состоялось открытие Собора. По церемониалу, открыть Собор должен был архиеп. Агафодор речью, которую накануне он так усердно заучивал. Но ученье не пошло в прок. Начал он бодро:

 — Приветствую вас, отцы и братия, приветствую тебя, доблестный рыцарь русской земли (ген. Деникин с начальником Штаба присутствовали тут)... Дальше память старцу изменила и он, беспомощно оглянувшись по сторонам, закончил речь:

 — Ну что ж, откроем заседание!

Преждевременно и нежданно оборвавшаяся речь председателя всех сбила с толку. Воцарилось молчание. Наконец, подсказали ген. Деникину, что от него ждут [339] слова. Деникин, как всегда, ярко и выпукло, в кратких, но сильных выражениях приветствовал Собор. Ему ответил архиепископ Митрофан. Снова должен был сказать несколько слов Агафодор. Но старец всё перезабыл. Поднявшись с места, он, как и в первый раз, беспомощно поглядел во все стороны, а потом прошамкал старое:

 — Ну, что ж? Приступим к делу!

И больно и стыдно было...

Переживший самого себя, совершенно одряхлевший, всё забывающий, ни к какой работе не способный, архиеп. Агафодор был характерной фигурой в нашей церковной жизни старого времени. Когда-то он был очень работоспособен, деятелен, в известном отношении талантлив, но теперь он всё перезабыл, всё перепутал, не в силах был разобраться в самых простых вещах; помнит и разбирается легко лишь в одном: у него черный клобук, а у некоторых белые; он  — архиепископ, а есть митрополиты. Почему же он не митрополит?

Жажда белого клобука у него превышает жажду жизни. Он скорее движущийся труп, чем живой человек. И всё же этот одряхлевший ребенок правит большой епархией! И не один он такой в Церкви. Такой порядок, такой взгляд установились у нас, что архиерей, до какого беспомощного состояния ни дожил бы он, может оставаться на своей кафедре и «управлять» епархией. Жизнь протестовала против таких порядков, являя примеры развала, неустройств, застоя епархиальной жизни от немощности епархиальных владык, но архиерейская благодать, как шапка-невидимка, скрывала от власть имущих всю ненормальность и весь вред такого положения,  — господствовал принцип: владыку  — а особенно заслуженного  — нельзя уволить на покой. Вот и изобиловала, к сожалению, наша иерархия такими владыками, которым, по совести, нельзя было бы поручить и прихода.

Взять хотя бы юг России. В Ставрополе  — Агафодор. В Новороссийске еп. Сергий, возрастом совсем не преклонный, [340] но сумбурный, безвольный, подчас шальной, не разбирающийся в самых простых вопросах. Сами архиереи зовут его «петух с вырезанными мозгами»! В Тифлисе еще более сумбурный, бесхарактерный, недалекий, то жалкий и трусливый, то невпопад решительный и храбрый, бестактный и беспутный Феофилакт. В Екатеринодаре еп. Иоанн, добрый и благочестивый, но тоже очень недалекий и безгласный, ничьим уважением не пользующийся, совершенно неспособный к какой-либо активной деятельности и едва ли чем-либо интересующийся. В обществе он слывет за глупца, у архиереев  — за благочестивого святителя.

И т. д. И все они, несмотря на очевидную неспособность их управлять епархиями, прочно сидят на своих местах и будут сидеть, пока Господь не уберет их...

Кончилась церемониальная часть. После предложенного архиеп. Агафодором завтрака, к которому был приглашен и ген. Деникин со своей свитой, и на котором резко чувствовалось отсутствие хозяина, Деникин со свитой уехал, а Собор, после небольшого перерыва, занялся деловой работой. Прежде всего, был избран президиум: председателем  — архиепископ Митрофан товарищами председателя  — архиеп. Димитрий, я и князь Г. Н. Трубецкой. Архиеп. Агафодора избрали почетным председателем Собора.

Заседания Собора окончились в пятницу 24 мая. Если принять во внимание, сколько времени отняли у Собора выборы президиума, членов Временного Высшего Церковного Управления, наконец, церемониально-богослужебная часть (в четверг были торжественные богослужения в храмах, на площади, куда сошлись все архиереи и всё духовенство, и на братской могиле погибших в гражданской войне), то на соборную ушло не более трех дней. В эти три дня Собор сделал чрезвычайно много: рассмотрел и принял проект Временного Высшего [341] Церковного Управления на юго-востоке России, одобрил ряд соборных воззваний, рассмотрел вопрос о приходе, о духовно-учебных заведениях, о церковной дисциплине и пр. (См. «Церковный Кубанский Вестник»,

1919 г., ном. 6 и 7). (В Высшее Церковное Управление Собором были избраны: председателем архиепископ Митрофан, товарищем председателя  — архиепископ Димитрий, членами: я, проф. прот. А. П. Рождественский, гр. В. В. Мусин-Пушкин и проф. Павел Вас. Верховской. Замечательно, что Ставропольский Собор 1919 г. проявил удивительную солидарность с Томским Собором 1918 г., хотя об этом последнем Соборе стало известно на юге России лишь в июне 1919 г., значит, после Ставропольского Собора. Томский Собор тоже учредил высшую церковную власть, наименовав ее, как и Ставропольский Собор, Временным Высшим Церковным Управлением, составив это Управление из трех архиереев, двух пресвитеров и двух мирян.

Учрежденное Собором Высшее Церковное Управление было облечено всей полнотой власти, какая принадлежит Патриарху с его Св. Синодом и Высшим Церковным Советом, до восстановления связи с Патриархом, когда оно немедленно должно было бы сложить все свои полномочия.).

Работа шла быстро, продуктивно, несколько спешно, но и эта спешность скорее помогала делу, сдерживая словоизвержения, чем вредила ему.

Соборная работа не обошлась без шероховатостей и курьезов.

1) Между прочим, на Соборе долго рассуждали о разделении епархий: Ставропольской  — на Ставропольскую и Кубанскую, Екатеринославской и Ростовской, Сухумской  — на Сухумскую и Черноморскую.

Вопрос о первых двух епархиях, казалось бы, не подлежал спору: и Кубанский (Иоанн), и Ростовский (Арсений) епископы правили викариатствами самостоятельно, при участии своих Епархиальных советов. Оставалось только оформить создавшееся положение. Но архиеп. Агафодор в окончательном отделении Кубанской [342] епархии увидел личную обиду, а Екатеринославский Агапит протестовал против отделения Ростова из-за Ростовской часовни, приносившей ему от 18 до 20 тысяч рублей в год.

Первое дело всё же прошло гладко, если не считать обморока с архиеп. Агафодором, когда ему сообщили о разделе его епархии.

Всё это дело вел председатель Кубанского епарх. Совета, свящ. Григорий Ломако, докладывавший Собору сжато, дельно, убедительно. Протест, но очень слабый, был вызван лишь Ставропольскими членами Собора. Архиеп. Агафодор на заседании, на котором рассматривалось это дело, не присутствовал. Вообще, архиеп. Агафодор приходил на Собор не часто, а когда и приходил,  — не принимал никакого участия в соборной работе. Появляясь, иногда смешил своей забывчивостью. Однажды, когда он взошел на возвышение, где помещались архиереи (их было 11) и члены президиума, он благословил архиереев, а не членов Собора. Очень странным было поведение Кубанского еп. Иоанна: как на пленарных заседаниях, так и в комиссиях он не проронил ни одного слова. И при решении этого вопроса, более всего его касавшегося, он остался верен себе. Я как-то спросил свящ. Ломако:

 — Советовались ли он и другие члены Собора  — кубанцы с еп. Иоанном, когда шел вопрос об отделении епархии; давал ли епископ им какие-либо указания по этому вопросу?

 — О чем с ним советоваться? Что он мог нам сказать?  — с горечью сказал о. Ломако.  — Ни мы с ним ничего не говорили, ни он с нами.

Но архиеп. Агапит протестовал бурно. Однажды даже заявил, что он не подчинится решению Собора, если таковое состоится. После сильного отпора со стороны некоторых членов Собора, он сбавил тон, но продолжал требовать, чтобы и после отделения Ростовской епархии [343] была оставлена за ним «хлебная» Ростовская часовня. Еп. Арсений, в свою очередь, протестовал против оставления часовни за Екатеринославским архиереем. Этот вопрос о доходной часовне отнял у Собора много времени и остался не вполне решенным, так как архиеп. Димитрий, друг Агапита, внес своею рукою в соборный протокол, уже после подписания его председателем и членами президиума, добавление, что часовня остается за Екатеринославом. Эта приписка потом послужила предметом долгих суждений и больших споров в В. В. Ц. Управлении, решившим дело в пользу Ростовского епископа.

Екатеринославо-Ростовское дело, неожиданно для всех, вызвало другой инцидент. Ни у кого из членов Собора не могло возникнуть вопроса: кому же быть Ростовским епископом? Ростовской епархией уже более года правил еп. Арсений. Но этот вопрос поднял Донской викарий, еп. Гермоген.

 — А кто же будет епископом Ростовской епархии?  — спросил он Собор. Когда же ему ответили, что там есть уже епископ, он, не церемонясь, предъявил свои права:

 — А я при чем останусь? Мне четыре года тому назад обещана была эта епархия, четыре года ждал я ее. Меня в Ростове знают и любят. Я протестую против оставления там Арсения. Пусть назначат выборы! Я ставлю свою кандидатуру.

Такая откровенность на пленарном заседании Собора удивила многих и заявление Гермогена было оставлено без внимания.

2) Странно вели себя на Соборе донцы. Всякий вопрос общего порядка они старались направить в свою пользу. Когда решался вопрос: где быть В. В. Ц. Управлению, они категорически заявили, что единственное для него место  — Новочеркасск, столица [344] Всевеликого Войска Донского и местопребывание Сената, что избрание другого места будет оскорблением для Всевеликого Войска Донского.

Они даже грозили оставить Собор, если этот вопрос решится не в их пользу. После всеобщего возмущения членов Собора по поводу этой выходки, они стали просить войти в их положение: им нельзя будет вернуться на Дон, если они не добьются желанного решения, и, кроме того, Донское Правительство откажет духовенству в содержании от казны, уже обещанном.

Пока решался этот вопрос, донцы всё время заявляли, что только они смогут, как следует, материально обставить В. В. Ц. Управление. И у них, действительно, были большие деньги. Их свечной завод располагал наличностью и материалами, по крайней мере, на десять миллионов рублей. Когда же вопрос решился не в их пользу, и когда затем стали изыскивать средства из местных источников на содержание В. В. Ц. Управления, донцы заявили, что их епархия ничего не может дать

В. В. Ц. Управлению, ибо не располагает никакими для этого средствами.

Поведение донцов особенно бросалось в глаза при сравнении их с кубанцами. Последние при решении всех вопросов проявляли удивительные спокойствие, бескорыстие, отзывчивость и политическую зрелость. А, между тем, все члены собора  — донцы были с высшим образованием, а из кубанцев его имели только двое.

3) Между прочим, на Соборе обсуждался вопрос:

предоставлять ли В.В.Ц.У. право награждать архиереев и клириков. Явившиеся на собор архиепископы Димитрий и Агапит, с бриллиантовыми крестами на клобуках, живо напомнили жаждущим наград о деяниях «Синодов» Киевского и Одесского, последний из которых, кажется, только тем и занимался, что засыпал духовных лиц разными высокими наградами, наградив прежде всего своих членов. Бывший в 1918 году еще [345] епископом Агапит теперь стал архиепископом и украсился высокой архиепископской наградой  — бриллиантовым крестом на клобуке, хотя тому Синоду не могло не быть известно, что за Агапитом числилось много тяжких прегрешений и вообще удельный вес его был очень мал. Чтобы предупредить возможность повторения позорной одесской практики, некоторые члены энергично настаивали: не давать В.В.Ц.У. права награждать, ибо не время теперь думать о наградах. Защитником, наград выступил тот же епископ Гермоген.  — «Как так не награждать?»  — почти с ужасом воскликнул он.  — «Я буду говорить о себе. Я уже десять лет епископом. Мои сверстники архиепископы. А я что же? Так и оставаться мне?».

Вопрос был решен так: В.В.Ц.У. может награждать клириков, награждение же епископов оставить до восстановления связи с Патриархом.

4) Предсоборной Комиссией были составлены послания от собора: ген. Деникину, казачьим войскам  — Донскому, Кубанскому и Терскому, восточным Патриархам, Папе и архиепископу Кентерберийскому. Собор принял все послания, кроме трех: Войску Донскому и инославным. Первое было опротестовано Донцами, потребовавшими составления нового послания, ибо представленное недостаточно восхваляло Войско. А послания к инославным были отвергнуты, ибо «не к лицу Собору якшаться с еретиками».

5) Много шуму внес в Собор священник В. Востоков, начавший обвинять и духовенство, и Собор, и даже Патриарха в ничегонеделании и теплохладности. Он настаивал, чтобы Церковь выступила открыто и резко против «жидов и масонов», с лозунгом: «за веру и Царя!» Этот, несомненно, одаренный словом иерей всегда отличался бестактностью, резкостью, часто неуместною прямолинейностью (ибо она у него не [346] сообразовалась ни с чем: ни с моментом времени, ни с условиями и требованиями жизни). Теперь же он говорил особенно вызывающе, чрез головы членов Собора обращаясь к толпе. Его выступление носило митинговый характер и вызвало резкий отпор со стороны кн. Е. Н. Трубецкого, архиепископа Дмитрия и епископа Михаила, назвавших его клеветником, бунтовщиком, человеконенавистником. Кроме отдельных черносотенных членов, Собор, можно сказать, в полном составе отнесся крайне отрицательно к выходке о. Востокова.

6) Странную роль на Соборе играли два графа: Апраксин

(б. Секретарь императрицы Александры Федоровны) и Граббе, изображавшие ревнителей и защитников строгого, уставного православия, при решении всех вопросов старавшиеся отыскать сверхканоническую почву и восстававшие, под видом боязни новшеств, даже против здравого смысла и очевидной пользы церковной. Гр. Граббе являлся на вечерние заседания почти всегда в совершенно нетрезвом виде, не смущаясь выступал по всем вопросам, вообще, держал себя до крайности развязно, а в пользовании историческими фактами и справками уже решительно ничем не стеснялся.

Граф же Апраксин собрал около себя значительную партию, которая выставила его кандидатом в члены В.В.Ц.У. Сам он очень домогался этого звания, однако, получил одинаковое число голосов с гр. В. В. Мусин-Пушкиным, хотя последний на Соборе и не присутствовал. Предстояла перебаллотировка. Партия Апраксина усилила агитацию, но один из членов Собора предложил решить дело жребием. Предложение было принято. Вынимал жребий архиепископ Митрофан. Жребий пал на гр. Мусина-Пушкина. Апраксин тотчас попросил слова, которое и было ему дано. Осенив себя крестным знамением, он начал: [347]  — Господи! Благодарю Тебя, что Ты избавил меня от тяжкого жребия, который мог выпасть на мою долю. Я с ужасом думал о возможности быть избранным на дело, которое выше моих сил...

Вопль Апраксина произвел тяжелое впечатление на большинство соборян. Едва ли кто поверил в искренность его молитвы, ибо все видели, с какими усилиями его партия проводила его в члены В.В.Ц.У. и как он сам волновался во время выборов.

Все эти инциденты не могут, однако, ни умалить произведенной Собором работы, ни отнять у него огромного значения, какое он имел для последующей церковной жизни. В общем, работа на Соборе протекала спокойно, велась энергично, и историк отметит, что Собор в короткий срок разрешил множество вопросов самого разнообразного характера.

Собор спокойно обошел все подводные камни и, хотя о. Востоков, злословя, обзывал его в Екатеринодаре «еврейским синедрионом», он проявил, при общей смуте, большое спокойствие, понимание церковных нужд и готовность идти им навстречу. При большем времени и лучших условиях Собор мог бы принять еще большие решения.

Номинальному инициатору этого Собора, архиеп. Агафодору, Собор принес много огорчений. На Соборе оформилось отделение Кубанской епархии от Ставропольской  — событие, которого давно уже боялся престарелый, бессознательно цеплявшийся за власть архиепископ. Когда ему сообщили о соборном решении, он упал в обморок и при падении сильно ушиб голову и руку. Два дня после этого он почти без движения пролежал в постели. За этим последовали другие огорчения. Он мечтал, что Собор поднесет ему белый клобук.

Собор ограничился адресом, а вопрос о белом клобуке отложил до восстановления связи с Патриархом. Не дождавшись от Собора милости, старец впал в [348] страх, как бы Собор или учрежденное им В.В.Ц.У., не отстранили его, по старости, от кафедры. Под этим страхом, постоянно мучившим его, он жил всё время до самой своей кончины, 18 июля

1919 г., возможно, ускоренной пережитыми на Соборе волнениями.

Присутствовавший при кончине архиепископа Агафодора прот. Кир. Окиншевич рассказывал мне, что старец умирал спокойно, в полном сознании. Около него в момент смерти находились еп. Михаил и прот. Окиншевич. Последний, видя, что старец начинает дышать всё тяжелее, обратился к еп. Михаилу:

 — Надо читать отходную. Владыка умирает.

Умирающий открыл глаза и, уставившись на Окиншевича, спросил его:

 — А вам кто это сказал?

Потом снова закрыл глаза, начал еще тяжелее дышать и через несколько минут скончался.

Таким образом, старец-архиепископ, может быть, сокращением дней своих заплатил за то дело, которое, совершившись помимо его воли, вопреки его желаниям, вне его сознания, вплетет его имя в церковную историю. Историк должен будет отметить, что архиепископ Агафодор созвал южнорусский Собор, давший краю высшую церковную власть, которая отсутствовала после перерыва сношений с Патриархом и которая затем церковно объединила разрозненные части разоренной русской земли. Историк скажет, что архиепископ Агафодор молитвою и речью открыл Собор и «почетно» возглавлял его. Иного, по всей вероятности, он и не сможет сказать, ибо всё, происходившее до созыва Собора и вызвавшее этот Собор, сводилось к разговорам отдельных лиц и частных групп, к кабинетным докладам Главнокомандующему и не зафиксировано на [349] бумаге. Эра же соборная начинается приглашениями за подписью архиеп. Агафодора, обращенными к архиепископам, епископам, атаманам и пр. Таким образом, архиеп. Агафодор, в пору полного своего одряхления, невзначай, но прочно и почетно попал в историю.

Временное Высшее Церковное Управление

Собор закончил свою работу. Теперь предстояло наладить работу В.В.Ц.У.

На Соборе самый вопрос о бытии В.В.Ц.У. вызвал несравненно меньше споров и трений, чем другой, попутный вопрос: где быть В.В.Ц.У. Донцы, упустившие из своих рук честь созыва и приема Собора, решили компенсировать себя за счет В.В.Ц.У. Плоско, не серьезно, иногда грубо и даже цинично, пускались ими в ход все приемы и доводы, что В.В.Ц.У. надлежит быть там, где действует власть Всевеликого Войска Донского и где уже восседает Сенат. Собор, однако, понял, что тут Донцами руководят только два чувства: мелкое, провинциальное честолюбие и желание играть роль в Церкви, для чего заблаговременно обеспечить себе митрополию с ее управлением. И Собор не пошел на их удочку. Собор сделал единственную уступку, сформулировав статью о местопребывании В.В.Ц. Управления так: «Местопребывание В.В.Ц.У. определяется самим В.В.Ц.У. по согласованию с Главнокомандующим».

Я лично считал весьма важным, чтобы В.В.Ц.У. было там, где Главнокомандующий. Это необходимо было для возвышения власти последнего, а следовательно, и для прочности ее. Принятая Собором формула удовлетворяла меня, ибо теперь ясно было, что В.В.Ц.У. будет там, где захочет Главнокомандующий. А последнему, если он сам не оценит положения, можно будет подсказать нужное решение. [351] 26 мая, в Троицын день, после обедни, я докладывал ген. Деникину о результатах соборной работы. Он с большим интересом выслушал мой доклад, но посетовал, что Собор скоро закончил занятия.

 — Ужель ограниченность средств была тому причиной? Мы дали бы вам еще деньжонок,  — сказал он.

Я успокоил его, что спешность нисколько не повредила делу. Когда я упомянул о местопребывании В.В.Ц.У. он спокойно заметил:

 — Ему надо быть там, где председатель. Я возразил: В.В.Ц.У. надо быть там, где Главнокомандующий. Это придаст вес Главнокомандующему. Самостийники понимают это и уже старались перетянуть В.В.Ц.У. во Всевеликое Войско Донское.

 — А что такое Всевеликое Войско Донское? Что хорошего они сделали?  — спросил, повысив голос, Деникин.

 — Я знаю, что ничего особого они не сделали. Так не надо же давать им и авансы,  — ответил я. Потом мы снова заговорили о Соборе.

 — Слушайте!  — уже улыбаясь, сказал Деникин,  — разве можно так суесловить? Начали расхваливать меня, что я поднял мысль о Соборе, о созыве его, об учреждении органа высшей церковной власти и пр., и пр. А я-то тут причем, когда всё это другие затеяли? Неудобно мне было обличать Собор во лжи, а то обличил бы. .

После этой беседы меня очень беспокоил вопрос о местопребывании В.В.Ц.У. Вдруг «сдаст» Деникин и согласится с архиепископом Митрофаном, если последний, следуя за своими донцами, станет настаивать на Новочеркасске. Чтобы усилить нашу позицию, я переговорил с ген, Драгомировым и Лукомским. Оба они сразу согласились, что В.В.Ц.У. надо быть при Главнокомандующем. Драгомиров предложил мне: в понедельник 3-го июня, накануне приезда в Екатеринодар [352] архиепископа Митрофана, вместе побывать у Деникина и настоять на Екатеринодаре. В понедельник, в 12 ч. дня, я пришел к Деникину, где уже застал Драгомирова, успевшего сделать свой доклад относительно места В.В.Ц.У.

 — Ну, что ж? Будем стоять на Екатеринодаре?  — спросил меня Деникин.

 — Непременно,  — ответил я,  — и не отступим! Сдадутся. А это нужно для вас, для престижа вашей власти, для дела.

 — Ну, так и будет,  — сказал Деникин.

После этого мы рассмотрели составленный мною церемониал открытия В.В.Ц.У. По этому церемониалу во вторник, 4 июня, в 9 часов утра выезжают на вокзал для встречи председателя, архиепископа Митрофана: пребывающие в Екатеринодаре архиереи, члены В.В.Ц.У., представители Кубанской епархии и генерал Драгомиров. Последний везет архиепископа в Войсковой собор, где его встречает духовенство. После соборной встречи все члены В.В.Ц.У. отправляются в покои Кубанского епископа и обсуждают вопрос о местопребывании В.В.Ц.У.

В 12 ч. дня все члены В.В.Ц.У. представляются ген. Деникину

5-го, в 10 ч. утра, открытие В.В.Ц.У. молебствием в Войсковом соборе, на котором присутствуют: генерал Деникин, высшие чины штаба и члены Особого Совещания.

За несколько дней перед тем ген. Деникин чествовал обедом приезжего английского генерала. Во время обеда он совершенно неожиданно для всех провозгласил I тост за Верховного Правителя России, адмирала Колчака, которому он подчиняет себя. Тост тем более удивил всех, что, бывший недавно победоносным Колчак теперь терпел поражения, в то самое время, когда армия Деникина неудержимо неслась вперед. Благородный шаг Деникина не одинаково был встречен присутствовавшими: одни ответили на него дружным «ура», [353] другие, как дежурный генерал Ставки Главнокомандующего С. М. Трухачев и личный адъютант Деникина, полковник А. Г. Шапрон-дю-Ларе, оба прекрасные люди и добрые воины, увидев в этом акте унижение Добровольческой Армии, встали из-за стола и ушли. Тем удивительнее был шаг Деникина, что раньше все высказались против него: и Особое Совещание, и общественные организации  — Совет Государственного Объединения, Национальный Центр и др. В этом вопросе Деникин взял всецело на себя и инициативу и ответственность.

На следующий день по всему городу шли разговоры о тосте Деникина. Одни восторгались Деникиным, другие осуждали его. Я зашел к полк. Шапрону. Он, оказалось, вернувшись с обеда, подал Деникину докладную записку, в которой просил уволить его от должности личного адъютанта и от службы в Добровольческой Армии. Я решительно осудил его поступок, сказав ему, что он не имел права так обижать Деникина  — он должен был поддержать его, если бы тот в данном случае и допустил ошибку. По моему же мнению, такой ошибки не сделано. В это время принесли записку Деникина: «Полковник Шапрон, по его просьбе, освобождается от должности моего личного адъютанта». Шапрон показал мне записку.

 — Видите, всё кончено.

 — Ничего не кончено. Идите к Деникину и исправляйте дело  — сказал я, и Шапрон остался адъютантом. Если так действовали близкие, то бездельники пустословили, а враги рычали, обвиняя Деникина в превышении власти и пр. Ему нужна была поддержка. Вот, он теперь и говорит мне:

 — Надо, чтобы архиепископ Митрофан сделал распоряжение о поминовении на богослужениях «Благоверного Верховного Правителя». [354]  — Зачем арх. Митрофан? Это сделает В.В.Ц.У.,  — возразил я.

 — Это еще лучше,  — сказал Деникин. В 12 ч. дня члены В.В.Ц.У. представлялись Деникину, причем был затронут вопрос о местопребывании В.В.Ц.У. Решили так: постоянное место В.В.Ц.У. при Ставке Деникина, но председатель может назначать заседания и в других местах. Такое решение удовлетворило всех.

Вечером состоялось заседание В.В.Ц.У., на котором между прочим было постановлено: «Поминать на всех богослужениях во всех церквах, после Богохранимой Державы Российской, Благоверного Верховного Правителя».

5 июня, в 10 ч. утра, состоялось открытие В.В.Ц.У. Рано утром я приказал составить протокол постановления о поминовении имени Колчака, а когда члены В.В.Ц.У. собрались в алтаре, я предложил им подписать его. У председателя же попросил разрешения прочитать этот протокол пред молебном после прочтения акта об учреждении В.В.Ц.У. Архиепископ Митрофан сначала заупрямился, а потом махнул рукой:

 — Делайте, если находите нужным!

В Войсковой собор прибыли к молебну: Деникин, Драгомиров, все высшие чины Штаба, все члены Особого Совещания и много народу. Архиереи со множеством духовенства вышли на средину храма, а я с амвона прочитал акт об учреждении В.В.Ц.У. Архиепископ Митрофан произнес речь, посвященную открытию В.В.Ц.У., а затем я прочитал протокол о поминовении Верховного Правителя. Никто этого акта не ожидал и потому впечатление получилось потрясающее. Драгомиров плакал, прослезились и другие. А на молебне по установленному чину уже поминали: Благоверного Верховного Правителя.

После молебна Деникин говорит мне: [355]  — Смотрите ж, не сдавайтесь, если самостийники начнут напирать!

 — Будьте спокойны. Не сдадим!  — ответил я.

Вечером этого дня в Зимнем театре происходило объединенное заседание общественных организаций: Национального Центра (кадеты), Совета Государственного Объединения и Союза Возрождения (социалисты), Выступали ораторы: Н. И. Астров, Н. В. Савич и проф. Алексинский. Все эти организации раньше были против признания адм. Колчака. Теперь же ораторы расхвалив вали самоотверженный подвиг Деникина. А я радовался, что Церковь опередила все общественные выступления: она первая поддержала Деникина.

7 июня. В обществе всё больше восхваляют шаг Деникина. А. В. Кривошеий (Председатель Совета Государственного Объединения) сказал Анне Николаевне Алексеевой (вдове ген. М. В. Алексеева) :

 — Отвергши признание Колчака, мы поступили так, как должны были поступить, но и Деникин, оставаясь Деникиным, не мог поступить иначе, как он поступил. Мы все преклоняемся пред ним. [356]

Недуги Добровольческой Армии

В первый же день своего пребывания в Добровольческой Армии я имел интересный разговор в доме генерала Лукомского. Еще в Крыму мне пришлось услышать много нареканий на гвардейцев, бравировавших своим положением и своими монархическими чувствами и сильно возбуждавших против себя и армию, и население. А им-то, теперь, в демократическое время, надо было бы присмиреть и не будировать.

На мой взгляд, восстановление гвардии было преждевременно, и для престижа Добровольческой Армии в глазах населения невыгодно. Добровольческая Армия должна была быть демократической. К этому надо прибавить, что новые полки, как Корниловский, Марковский, Алексеевский и Дроздовский, имели все основания считать себя по боевой доблести ни в каком случае не ниже гвардии; старый же принцип старшинства полков теперь не должен был приниматься во внимание. Я высказал мысль, что восстановление гвардии было большой ошибкой. Но мое мнение было встречено резким протестом.

Между тем, в марте 1919 г. посетивший меня толковый, честный и доблестный полковник лейб-гвардии Преображенского полка Кутепов, без всякого повода с моей стороны, повторил мне о гвардии буквально то же самое, что я в ноябре 1918 года говорил в семье Лукомского, признав восстановление гвардии большой ошибкой. [357] Второе явление, о котором я еще в Киеве был осведомлен и которое воочию увидел, прибыв в Екатеринодар, это заносчивое отношение участников первого Кубанского похода, ко всем, не участвовавшим в этом походе, непомерные претензии их на исключительные права и преимущества и, наконец, крайняя нетерпимость ко всем, кто так или иначе приобщился к службе у большевиков.

В особенности эта нетерпимость проявлялась к лицам в генеральских чинах. Нетерпимость ко всем, служившим у большевиков, стала своего рода принципом Добровольческой Армии. На всех перебежчиков оттуда добровольцы смотрели только с точки зрения своей «чистоты», какою они считали верность союзникам и полную непричастность к службе у большевиков, и совсем забывали о государственной пользе, о пользе своего же дела, которое страшно страдало от такого взгляда; как не хотели они понять и тех сложных условий, которые заставляли офицеров царской армии служить у большевиков.

С первых же дней своего пребывания в Добровольческой Армии я начал внушать и высшим, и низшим добровольцам мысль, что отношение к служившим в Советской России офицерам требует большой осторожности, исключающей всякую нетерпимость, заносчивость, мщение и жестокость. Очень трудно было проводить эту мысль, ибо в Армии преобладал взгляд, что всех перебежчиков из России, особенно генералов, надо вешать. И когда ген. Болховитинов не был повешен, а лишь разжалован в рядовые, многие возмущались этим. Ген. Леонид Митр. Болховитинов, товарищ Деникина по Академии, в Великую войну занимал должности: начальника Штаба при Главнокомандующем на Кавказе, а потом командира 1-го арм. корпуса. У большевиков служил инспектором пехоты. В июле 1918 г. бежал в Екатеринодар к семье, где был арестован, по приказанию Деникина, и отдан под суд. Брешь в этом [358] вопросе пробивалась крайне медленно. Мне казалось, что молодежь, занявшая видные места в Добровольческой Армии, особенно настойчиво поддерживала взгляд на необходимость самого строгого отношения к прибывающим из Советской России, опасаясь, как бы последние потом не оказались непобедимыми их конкурентами на видные места. Сам Деникин был сторонником сурового отношения только по своей честности, слишком прямолинейной, не знающей уступок. За всё время революции он ни разу не изменил своему солдатскому долгу честно служить Родине, много раз мог поплатиться за это своею жизнью и всё время оставался верен своим союзникам. Своим сильным, но слишком прямолинейным умом он не мог понять, ни в своем сознании примирить офицерского звания со службой у большевиков.

Почти до самого конца Деникинской эпохи отношение Главного Командования к офицерам, служившим у большевиков, оставалось нетерпимым. При Ставке была образована особая комиссия  — «Болотовская» (председатель ее ген. Болотов), состоявшая из семи (кажется) генералов, чрез которую, как чрез чистилище, должны были проходить все перебежчики.

Процедура «очищения» тянулась иногда 2-3-4 месяца, и длительность ее для лиц, не располагавших средствами,  — а таковых было большинство,  — была мучительна. Для не смогших реабилитироваться предстоял суд иногда с предварительным, чрезвычайно унизительным заключением на гауптвахте или в особом помещении, назначенном для таких узников и, конечно, лишенном самых примитивных удобств.

А затем предстоял суд, часто очень не милостивый, иногда кончавшийся для заслуженных генералов разжалованием в рядовые, а то и каторгой. Изменить эту убийственную политику не представлялось никакой возможности, ибо она встречала сочувствие не только у крепко уцепившихся за свои места и [359] боявшихся потерять их, но и вообще на фронте, в особенности, среди участников Кубанского похода, много выстрадавших и естественно озлобленных. Ни у тех, ни у других нехватало мужества, чтобы забыть о своих правах и по-братски встретить идущих к ним, ни мудрости, чтобы предвидеть все ужасные последствия, к которым должна была привести такая нетерпимость.

Я несколько раз просил ген. Романовского, намекал и ген. Деникину о необходимости изменить взгляд на перебежчиков и отношение к ним. Мне отвечали, что негодяев нельзя щадить, что против снисхождений весь фронт и пр.

Зная мое отношение к этому делу, ко мне со всех сторон шли проходившие чрез чистилище, но я был бессилен что-либо для них сделать. Так продолжалось до ноября 1919 г., когда были присуждены к каторге два генерала Генерального Штаба, георгиевские кавалеры: доблестный герой Нароча, честный и патриотично настроенный ген. Буров, и ген. Котельников,  — первый на 4 года, а второй на 8 лет. Бурова я знал еще по Академии Генерального Штаба и после следил за его службой. Пришедши ко мне, Буров, как на духу, рассказал мне и про свою «службу» у большевиков (в течение года он сменил у них пятнадцать мест, значит, фактически не служил) и про свое семейное положение: его жена с двумя детьми в это время голодала в Харькове (я читал ее письма), жила в не отапливаемой комнате, с закрытыми ставнями, чтобы теплее было; ели горячее через день; всё распродала; исхудала так, что не могла сидеть на деревянном стуле, дети покрылись нарывами. Буров плакал навзрыд, рассказывая про свое горе. Я пошел к Романовскому и представил ему весь ужас их «правосудия», уже давшего результаты: в июле этого года в Орле двадцать два офицера Генерального Штаба, служащие у большевиков, обсуждали вопрос, как им быть, в виду установившегося в Добровольческой Армии отношения к перебежчикам. И [360] решили: доселе мы играли в поддавки, теперь начнем воевать по совести. Романовский уверял меня, что он, по своему мягкосердечию, готов всех простить, но фронт против снисхождений. Я настоял, чтобы он просил Деникина. Он обещал. В результате Буров и Котельников были помилованы и для всех других была объявлена амнистия. Но было уже поздно: наши войска, откатываясь назад, подходили к Ростову и Таганрогу.

Возможно, что суровое, беспощадное отношение к служившим у большевиков ускорило нашу катастрофу. Оно ожесточило тех, кто готов был стать нашими союзниками; более того,  — заставило их искать спасения не у нас, а у наших врагов. Мы не только лишились их помощи, но и приобрели в лице их серьезных противников.

Другою, уже несомненною причиною наших неудач были развившиеся в Добровольческой Армии до больших размеров грабежи, взяточничество и казнокрадство. Еще в начале 1919 г. я умолял ген. Романовского обратить внимание на грабежи и, прежде всего, на их причину. Первой же их причиной были крайняя честность и бережливость ген. Деникина. Он сам довольствовался таким жалованьем, которое не позволяло ему удовлетворять насущные потребности самой скромной жизни.

Г-жа Деникина сама стряпала; сам он ходил в заплатанных штанах и дырявых сапогах; семья его скудно питалась. Такой же самоотверженной скромности он требовал и от всех добровольцев.

Но если Главнокомандующий и мог кой-как перебиваться на 1.500 руб. в месяц, то семейный офицер никак уж не мог жить на 300-400 рублей в месяц. Я несколько раз доказывал ген. Романовскому (помнится, и Деникину), что такое бережливое отношение к казне до добра не доведет, что нищенское содержание офицеров будет толкать их на грабежи. Мне отвечали, что иначе поступить не могут, во избежание обвинений в [361] расточительности, да и станков нехватает для печатания денег.

Когда же грабежи начались, и я обратился с просьбою прекратить их, ген. Романовский ответил мне, что грабежи  — единственный стимул для движения казаков вперед: «Запретите грабежи, и их никто не заставит идти вперед». И грабежи, с молчаливого попустительства Главного командования, развивались всё больше. Некоторые из вождей, как Кубанский герой  — ген. Шкуро и Донской  — ген. Мамонтов сами показывали пример. О Шкуро все, не исключая самого ген. Деникина, открыто говорили, что он награбил несметное количество денег и драгоценных вещей, во всех городах накупил себе домов; расточительность его, с пьянством и дебоширством, перешла все границы. О Мамонтове ходили тоже невероятные слухи. 30 марта 1930 г. мне многое рассказал о Мамонтове ген. Н. Н. Алексеев, в Донской армии бывший командиром корпуса, а пред Великой войной профессором Военной Академии, умный и честный человек. В гражданской войне его корпус действовал рядом с корпусом Мамонтова и он, следовательно, хорошо знал Мамонтова.

Ген. Алексеев рассказывал мне, что денщик Мамонтова вывез из знаменитого мамонтовского похода «на Москву» семь миллионов рублей. Сам Мамонтов рассказывал ген. Алексееву, что в Тамбове и Воронеже он обобрал сейфы. В одном из сейфов он захватил целый ящик архиерейских крестов и панагий, украшенные драгоценными камнями. Этот ящик он передал на хранение своему адъютанту. Когда на другой день Maмонтов попросил адъютанта принести ящик с архиерейскими вещами, чтобы показать их какому-то гостю, адъютант с удивлением ответил:

 — Какой ящик? Никакого ящика на хранение я не получал.

И так и не вернул ящик.

 — Это совершенно спокойно рассказывал [362] Мамонтов o своем адъютанте, а что этот адъютант рассказывал о Мамонтове,  — того и не передашь,  — закончил свой рассказ ген. Алексеев. Но и Шкуро и Мамонтова награждали, повышали, чествовали, прославляли. Кто не знает, с какими овациями встречал Мамонтова Донской Круг, Шкуро  — Екатеринодар и т. д.

Вслед за вождями грабили офицеры, казаки, солдаты. За частями тянулись обозы с награбленным добром; казаки и солдаты возвращались домой с мешками, набитыми деньгами и драгоценными вещами и, конечно, разбогатев, не хотели вновь идти воевать. Грабежи стали общим явлением, которого уже никто не скрывал. Священник 2-го конного полка прямо говорил мне в августе 1919 г., что в их полку каждый солдат получает не менее 5 (пяти) тысяч рублей в месяц (насколько помню, Деникин в это время получал тоже пять тысяч рублей в месяц), и что надо только жить в дружбе с солдатами и офицерами, чтобы иметь сколько угодно денег. А как грабили,  — об этом вспоминать страшно...

Один офицер рассказывал мне, что в некоем селе у только что разрешившейся от бремени учительницы начальной школы сняли обручальное кольцо и забрали детские распашонки!.. Приезжавшие с фронта офицеры тратили на кутежи огромные деньги.

А тыл, в свою очередь, не отставал от фронта, изощряясь в спекуляции, которая достигла невероятных размеров, и остановить которую не было возможности. Спекулировали даже в Ставке. Комендант Главной Квартиры, полковник Яфимович, был отдан под суд за спекуляцию и хищения и был присужден к шести годам каторги. В Комендантском Управлении продали 500 тысяч папирос, пожертвованных для Армии и сданных Деникиным на хранение в Комендантское Управление.

Взяточничество открыто процветало. В декабре 1919 г. ростовские железнодорожники потребовали тридцать тысяч рублей за вагон для семейств высших [363] чинов Управления путей сообщения. И последние только тогда получили вагон, когда дали просимую взятку. Кубанский походный атаман (военный министр), ген. Болховитинов в январе 1920 г. говорил мне:

 — Я должен ежедневно отправлять на фронт два вагона муки. Мерзавцы железнодорожники не дают вагонов без взятки. Нечего делать. Приказал давать по 20 тысяч рублей в день.

Общее развращение дошло до бесстыдства. У большинства как будто мозги и совесть перевернулись.

Священник 2 конного полка о. Кир. Желваков, еще молодой человек, лет 28, с полным семинарским образованием, был переведен мною, по его просьбе, в августе 1919 г. в Терский казачий полк. В октябре или ноябре командир 2 конного полка полк. А. Г. Шапрон лично доложил мне, что этот «пастырь» с офицерами занимался грабежами и награбил более 300 тысяч рублей, которые положены им в банк.

Я поручил одному из священников произвести строгое расследование. Моя ли бумага не дошла до следователя, или его расследование затерялось в пути, но ответа я не получил. А события, начиная с декабря, пошли так головокружительно быстро, что мне было не до Желвакова,  — благо новых жалоб на него не поступало. 30 марта в Севастополе Желваков явился ко мне. Я предъявил ему обвинение. Свое участие в грабежах он отрицал, но не отрицал того, что у него в полку были большие деньги, только не 300, а 200 слишком тысяч. На мой вопрос, как он их добыл, он спокойно ответил: «Выиграл в карты с офицеров». И затем, видя мое возмущение, стал спокойно доказывать, что тут нет ничего предосудительного, а лишь чисто семейное дело. Когда же я начал еще более возмущаться, он так же спокойно спросил меня:

 — Да вас-то что удивляет? Размер суммы? У меня теперь есть более двух миллионов рублей.

 — Тоже в карты выиграли?  — спросил я, пораженный его цинизмом.

 — Нет!  — ответил он.  — Эти деньги я добыл иначе. В июле я взял двухмесячный отпуск, купил в Петровске две тысячи пудов керосину, по 100 рублей за пуд. Этот керосин отвез в Чугуев и продал там по 800 рублей пуд.

И потом этот иерей-картежник и спекулянт  — стал мне доказывать, что и в последней его операции не было ничего предосудительного, и никак не мог понять, что иерей, обыгрывавший своих духовных чад-офицеров, иерей-спекулянт не терпим в армии.

К сожалению, в этот день я сдал управление военным духовенством еп. Вениамину и потому не мог ничего больше сделать, как только выразить свое полное презрение этому субъекту.

Грабежи, спекуляция, нахальство и бесстыдство разложили дух армии. Грабящая армия  — не армия. Она  — банда. Она не могла не придти к развалу и поражению.

Наряду с указанными печальными явлениями, в интеллигентных кругах, в особенности, аристократических и состоятельных, наблюдалось легкомысленное отношение к революции с отсутствием желания понять ее и определить свою роль в ней.

Пожалуй, большинство среди них смотрело на революцию, как на мужицкий, хамский бунт, лишивший их благополучия, мирного и безмятежного жития. Этот бунт надо усмирить, бунтовщиков примерно наказать,  — и всё пойдет по-старому. Многие с наслаждением мечтали, как они начнут наводить порядок поркой, кнутом и нагайкой. А некоторые, по мере продвижения добровольческих войск на север, устремлялись уже в свои освобожденные имения и там начинали восстанавливать свои права, производя суд и расправу. Серьезного, глубокого взгляда на революцию почти не [365] приходилось встречать.

Почти никто не хотел понять, что под видом революции идет огромное стихийное движение, направляемое незримой рукой к какой-то особой цели: к перестройке жизни на новых началах, к очищению ее от разных наростов, наслоений, условностей, укоренившихся предрассудков и неправд. Это движение, в зависимости от многих причин и особенностей русской жизни, проходит неровно, бурно, болезненно. Разразившаяся буря очищает удушливую атмосферу русской жизни медленно, неприметно для глаза, а сокрушает и коверкает всё, попадающееся на пути, слишком явно и наглядно для всех. Вот ее-то и надо было общими силами ввести в надлежащее русло, дать ей правильное течение, а у нас многие лишь хотели ее задержать, остановить, чтобы на обломках после бури начать восстановление старой, одряхлевшей, а теперь еще и разрушенной постройки. Хотели задержать ход истории, повернуть назад текущую реку. Усилия были тщетны и трагичны. Они лишь замедляли, осложняли и делали более болезненным исторический процесс, вызывая новые жертвы, новые страдания.

Наша интеллигенция, в известной своей части, тут не выдержала исторического экзамена. Революцию сознательно и бессознательно, намеренно и ненамеренно, прямо или косвенно одни сумели подготовить, другие не сумели предотвратить, но понять ее в большинстве своем не смогли и, когда она, прежде всего, ударила вообще по образованным классам и по их благосостоянию, потребовав от них огромных жертв, они испугались и принялись останавливать ее силою, не противопоставив ей мощной творческой идеи. Эта мысль едва ли нуждается в доказательствах. Все не проверенные, «новые» идеи необдуманно заносились в народ, конечно, интеллигентами, или «полуинтеллигентами». Они же первые показывали примеры неверия, неуважения ко всякой власти, ко всем старым заветам. С другой [366] стороны, сколь многие из внешне образованных людей оставались по натуре крепостниками, пользовавшимися трудами простого народа и слишком мало радевшими о благе его. Не они ли были виновны в том, что до самого последнего времени наш простой народ оставался невежественным? На них, а не на простой народ, падает, поэтому, и главная вина за уже сотворенные революцией и еще творимые ею неисчислимые ужасы, мучения и преступления.

3-го мая 1920 г. на приходском собрании, составленном из одних интеллигентов, на о. Антигоне я сказал присутствующим:

 — Господа, посмотрите прямо и честно на происходящее! Мужик наш, наш простой народ оказался не тем, чем вы представляли его: разбушевавшись, он натворил за эти три года много грязных и ужасных дел. Но мы-то лучше ли его оказались в это время? Вспомните про спекуляции, хищения, грабежи и грубый, безудержный эгоизм, охвативший всех нас!.. Мы хуже их, ибо от нас больше требуется, чем от них.

Если хотя бы не все,  — этого никогда не бывает,  — а большинство в Добровольческой Армии прониклось мыслью, что в ту пору нужно было жертвовать не только своею жизнью на поле брани, но и своими правами, преимуществами, достоянием своим, и мечтать не о реставрации старого, а о стройке нового, отвечающего интересам не отдельных классов, а целого народа,  — тогда, думается, добровольческий подвиг привел бы нас к лучшим результатам.

Конечно, было много и других причин нашей неудачи. К ним надо отнести: неустройство тыла и особенно резервов, ошибки командования, зарвавшегося вперед, избиравшего иногда географически-неверные направления для операций и др. Может быть, ошибкой ген. Деникина было и его большое доверие к англичанам.

Ген. Холлман и другие англичане были постоянными его [367] советниками. Всегда ли англичане были добрыми советниками Главнокомандующего? Не преследовали ли они больше свои, чем наши интересы? Не затягивали ли они, в своих целях, намеренно развязку великой нашей трагедии? Эта мысль мучила многих.

Упомянутый уже мною, ген. H. H. Алексеев 30 марта 1920 года говорил мне, что наш провал стал для него несомненным со времени «Мамонтовского» похода, предпринятого вразрез со всеми правилами стратегии и тактики. Снять с растянутого фронта 15 донских полков (там всего было 25 полков) и бросить их на явную авантюру, не обещавшую, кроме грабежа, никаких других успехов,  — это было безумием и преступлением. Результаты «Мамонтовского» похода были таковы: Тамбовские и Воронежские комиссары были очень перепуганы, но это для общего большевистского дела было не важно; у нас же 15 Мамонтовских полков были окончательно деморализованы грабежами и беспутством, а оставшиеся на фронте 10 полков, несшие непосильную службу, были совершенно истощены. И начался развал Донского фронта...

Но в Штабе Главнокомандующего или не предвидели всей опасности, или старались скрывать ее. Генерал-квартирмейстер Штаба, ген. Плющик-Плющевский несколько раз в конце 1919 г. повторял мне, что наши неудачи временны, что осень и начало зимы всегда были неблагоприятны для нас. Ген. Романовский так же смотрел на дело. Ген. Деникин заверял, что он не сдаст Харькова, потом  — Ростова, наконец  — Екатеринодара. Может быть, иногда они и не могли говорить иначе, чтобы не сеять паники. Но факт тот, что с эвакуацией у нас опаздывали.

В Ростове, как рассказывали очевидцы, было брошено до 10.000 больных и раненых солдат и офицеров, многие из которых потом были зверски замучены большевиками: два больших госпиталя на Таганрогском проспекте были сожжены со всеми [368] лежавшими в них больными. Свящ. Марковского полка, прот. Евг. Яржемский видел страшную картину исковерканных огнем железных госпитальных кроватей с лежавшими на них, обугленными человеческими костями, не убранных после страшного пожарища. По рассказам других, санитарные вагоны, которых не успели вывести из Ростова, были увешаны трупами казненных больных.

Относясь к ген. Деникину с глубоким уважением, ценя его бескорыстие, его кристальную честность, я, однако, не часто бывал у него. Два раза я обедал у него: на именинах и на крещении его дочери, два раза был у него,  — вернее у его жены,  — с визитами. По служебным делам я тоже не учащал посещений: шел только в случаях крайней необходимости. Мой принцип  — глаза начальству не мозолить и зря его не беспокоить. Обыкновенно, приходилось мне делать ему доклады по церковным вопросам. Но несколько раз я беспокоил его и по общим делам. В августе 1919 г., например, я предстательствовал пред ним за вдов и сирот добровольцев.

Положение вдов и сирот добровольцев тогда требовало большого участия: они все бедствовали, получая ничтожную пенсию. Дело в том, что оклады чинов Добровольческой Армии всё время повышались. В ноябре 1918 г. я застал совсем маленькие оклады: несмотря на то, что рубль наш уже был обесценен, сам Деникин получал 1500 р. в месяц; я получал 600 р., когда, при полноценном рубле, в 1911-1914 гг. я получал 10.000 р. в год, значит, более 800 р. в месяц. На долю младших офицеров приходился совсем мизерный оклад. 1 декабря 1918 г. оклады были увеличены почти в три раза, 1 июля 1919 г. и 1 декабря 1919 г. были сделаны новые повышения. По последнему окладу я получал до 20.000 р. в месяц. А вдовы продолжали получать пенсии из окладов, какими пользовались их мужья в день смерти. Таким образом, вдова какого-либо [369] капитана-добровольца, погибшего до 1 декабря 1918 г., получала пенсию из оклада каких-либо 300 рублей. Это была насмешка над пенсией.

До меня доходили жалобы вдов и сирот. Я попытался сначала добиться толку в пенсионном отделении военного управления. Но там сидели формалисты, крючкотворы, заявившие мне, что они действуют строго по закону, который в данном случае не допускает исключений. Тогда я пошел к Деникину, чтобы представить ему всю несуразность и жестокость таких действий «по закону». Деникин согласился со мной и приказал быстро разрешить вопрос. Но проходили месяцы, жизнь дорожала, оклады еще раз чрезвычайно повысились, а на долю вдов и сирот по-прежнему падали жалкие крохи. Я побывал в Пенсионном отделении, затем у начальника отдела, ген. Фирсова, наконец, у начальника управления, ген. Вязьмитинова. В первом мне сказали, что вопрос разрабатывается (это  — с августа!); последний заявил мне, что дело идет, но оно затянется на 2-3 месяца, ибо управление финансов раньше не рассмотрит его.

 — Как это можно тянуть такое дело целый год и теперь ждать управления финансов в течение трех месяцев? Оно должно рассмотреть это в два дня. Не захочет,  — поставьте перед ним пушку и пригрозите, что снесете это неповоротливое учреждение!

Вязьмитинов обещал содействие. Однако, дело не двигалось. Тогда я еще раз, в январе 1920 г. обратился к Деникину, представив ему всю серьезность вопроса, вызывающего у вдов ропот, у воинов опасение за судьбу их семейств, могущих остаться без кормильцев и в общем отзывающегося на настроении всей армии.

 — Я же в августе, после разговора с вами, приказал наладить это дело (действительно, тогда Деникин при мне написал записку: быстро исправить дело). Ужель они ничего не сделали?  — возмутился Деникин. [370]  — Если бы сделали, не пришел бы я к вам. Так исполняются ваши приказания,  — сказал я.

Деникин очень нервно написал приказ: немедленно наладить дело. Скоро оно было налажено: все вдовы и сироты стали получать пенсии по последней общей ставке.

В январе же мне пришлось воздействовать на ген. Деникина в пользу ген. Болховитинова, избранного на должность Походного атамана Кубанского войска (т. е. Кубанского военного министра).

Болховитинова, как чрезвычайно дельного офицера, я знал еще с Японской войны по Штабу 1-ой Манчжурской армии. В 1909 или в 1910г. я венчал его в Суворовской церкви. С половины 1917 г. он был командиром I-го арм. корпуса. А в марте 1918 г. был назначен большевиками инспектором по формированию войск. В конце июня этого года я встретился с ним на Московском Александровском вокзале. Он пригласил меня в свой вагон, где мы долго с ним беседовали. Между прочим, он сказал мне:

 — Не удивляйтесь, что я тут на службе. Если Бог поможет мне сформировать хоть один настоящий корпус, виселиц не хватит для здешних мерзавцев.

В июле он бежал в Екатеринодар, не предполагая, что его товарищ по Академии  — Деникин жестоко расправится с ним. Но вышло иначе. Деникин отдал его под суд, приговоривший его к смертной казни. Как я потом узнал, только заступничество ген. Романовского спасло Болховитинова: он был разжалован в рядовые и отправлен на позицию, в Самурский полк. Новый рядовой, бывший генерал-лейтенант, служил с образцовым усердием, безропотно перенося все невзгоды и смиренно подчиняясь начальству; был произведен в унтер-офицеры, а в августе (кажется) восстановлен в чине генерал-лейтенанта, с увольнением в отставку.

Теперь, приняв избрание на должность Походного атамана, Болховитинов боялся, что пережитое им [371] помешает установлению искренних и добрых отношений между ним и Деникиным, какие необходимы для пользы общего дела. Болховитинов несколько раз заезжал ко мне, стараясь уверить меня, что всё недоброе старое им забыто, что он сейчас одушевлен одним желанием  — всецело отдать себя общему делу. Он убежден, что только в согласии с Добровольческой Армией, под водительством Деникина, можно спасти и Кубань, и всё дело. Он не останется ни минуты у власти, как только увидит, что самостийные Кубанские стремления начнут принимать реальную и опасную форму. Он просил меня уверить в этом и Деникина.

Сначала я написал об этом Деникину. А потом, в половине января 1920 г., поехал в Тихорецкую, где тогда жил Деникин, и доложил ему всё слышанное мною от Болховитинова. Поверил ли мне Деникин,  — не знаю. Как и в других редких случаях, он выслушал меня, молча, не проронив ни слова. Но отношения между ним и Болховитиновым после этого были внешне приличными. [372]

Деятельность Временного Высшего Церковного Управления на ю. в. России

Как уже сказано, В.В.Ц.У. должно было иметь своим местопребыванием Ставку, хотя не исключалась возможность заседаний, если председатель найдет нужным, и в других местах.

Первые заседания В.В.Ц.У. и происходили в Екатеринодаре, с переходом же Ставки в Таганрог  — иногда в Таганроге, чаще же в Новочеркасске. Новочеркасск оказался наиболее удобным пунктом для таких заседаний. Тут  — одни в прекрасном архиепископском доме, другие в женском монастыре  — члены В.В.Ц.У. находили не только приют, но и уют, которых не могли предоставить загроможденные Екатеринодар и Таганрог. Опасение же, что Донцы используют для своих целей фактическое перемещение к ним В.В.Ц.У. совершенно отпало, когда члены В.В.Ц.У. присмотрелись к своему председателю, архиеп. Митрофану.

Когда эти строки увидят свет, архиеп. Митрофана, наверно, уже не будет в живых. Поэтому я могу говорить о нем совершенно откровенно, не опасаясь, что меня обвинят в лести.

Архиеп. Митрофан родился 23 декабря 1845 г., в 1919 г. он, значит, доживал 74-й год. Архиереи его возраста часто утрачивали подвижность, энергию, деловитость, понимание жизни, и тогда места, занимаемые ими, становились как бы пустыми. Об архиеп. [373] Митрофане я не раз слышал, когда он служил в Пензе (1907-1915 гг.). Об нем в ту пору отзывались, как о человеке толковом, деятельном, но добавляли: «Если б только он не пил!» Думаю, что это было клеветой на достойного архиерея. Если бы он когда-либо пил,  — это, несомненно, отразилось бы на нем.

Наружность архиеп. Митрофана не располагала в его пользу. Высокий, широкоплечий, довольно плотный, но не упитанный. С его широким туловищем не гармонировала маленькая голова, покрытая редкими, короткими волосами, с такой же реденькой бородой. По первому взгляду, он казался угрюмым, неприветливым, недоступным. В Новочеркасске таким, по-видимому, его и считали. И любви особенной там к нему не было.

Архиеп. Митрофан большую половину своей службы провел на Дону. 21 год (с 1884 по 1905 г.) он состоял ректором Донской Духовной семинарии, а с 10 января 1915 г. стал Донским архиепископом. За этот длинный срок он хорошо изучил донцов и не сделался горячим их поклонником.

 — Эти донцы  — странный народ,  — не раз говорил он мне.  — Самомнению их нет границ. Они считают себя выше всех. Лесть для них дороже всего. Хвалите их,  — всё получите.

Надо признаться, что преклонный возраст председателя первое время очень беспокоил членов В.В.Ц.У. И тем более все мы были удивлены, когда скоро увидели, что ни ясность ума, ни чуткость сердца, ни способность улавливать требования жизни и идти навстречу ее запросам нисколько не оставили престарелого архиепископа.

Я полтора года заседал в Св. Синоде, полгода в Высшем Церковном Совете при Св. Патриархе (в 1918 г.) и должен сказать, что ни в том, ни в другом высоком учреждении я не получил такого [374] удовлетворения, какое я получил, работая в В.В.Ц.У., возглавлявшемся архиеп. Митрофаном.

Наш председатель сразу же внес в заседания В.В.Ц.У. спокойствие, серьезность и деловитость, а мы все прониклись самым искренним и глубоким к нему уважением. Между членами В.В.Ц.У. сразу установились драгоценные для дела: солидарность, единодушие, полное доверие друг к другу, не нарушавшиеся ни разу за всё время его существования, хотя камней преткновения на его рабочем пути было много.

Главное внимание В.В.Ц.У. было обращено на разрешение вопросов общего характера, на устроение и усовершенствование разных сторон церковной жизни. Должен тут отметить, что сильным «толкачом» в работе В.В.Ц.У. был проф. Пав. Влад. Верховский (в январе 1920 г. убитый в Одессе), человек нежной души, искренней веры и большой работоспособности. Он почти на каждом заседании, с жаром юноши, с удивительной чуткостью поднимал то тот, то другой вопрос церковной жизни, нуждавшийся в разрешении или уврачевании; представлял, наперед заготовленные им, проекты указов, реформ, разъяснений и т. п. Большая часть указов В.В.Ц.У. по принципиальным вопросам принадлежит именно его перу.

В свежести взгляда, в способности понять современные церковные нужды и откликнуться на них, более молодые члены В.В.Ц.У. отставали от своего престарелого председателя. Помнится, обсуждался представленный мною проект указа об улучшении учебного и воспитательного дела в наших духовных семинариях. Некоторым членам проект показался слишком либеральным. Между прочим еп. Арсений заметил:

 — А что скажет митр. Антоний (Киевский, Храповицкий), если мы опубликуем этот проект?

 — Митрополита Антония здесь нет и считаться с [375] ним нет нужды,  — спокойно ответил архиеп. Митрофан, и проект прошел без дальнейших возражений.

Недостаток средств, невозможность без средств сорганизовать нужные исполнительные органы, наконец, краткость времени существования В.В.Ц.У. не позволили ему развернуться, как хотелось бы, и достичь всех нужных результатов. Но его работа заслуживала большого внимания: в ней проявились два качества: 1) идейность, устранявшая возможность использования тем или иным членом своего положения для достижения личных целей и интересов и 2) принципиальность, в силу которой главное внимание обращалось на общецерковные, современные вопросы и нужды, а прочим делам отводилось второе место, наградным же  — последнее. Если бы в таком направлении работал наш б. Св. Синод,  — мы, наверное, не переживали бы многого, что переживаем ныне.

Как ни кратко было время существования В.В.Ц.У., ему пришлось заниматься четырьмя архиерейскими делами. А архиереев-то всего было не более 10. Наиболее серьезное между ними было дело Екатеринославского архиеп. Агапита.

С добрым сердцем, очень опытный в делах хозяйственных и гораздо менее сведущий в делах духовных, довольно недалекий, но хитрый, архиеп. Агапит в разгар революции был увлечен волною украинской самостийности. Не будучи в состоянии разобраться в быстро сменявшихся событиях, ни хоть отчасти заглянуть в будущее, он при первом же обособлении Украины решил, что последняя крепко стала на ноги, и всецело примкнул к самостийникам. Так как у него не было никаких данных для роли демагога, ни дара слова, ни острого ума, ни святительского авторитета, то его выступления не дали существенных результатов и лишь остались сильными уликами против его политической благонадежности.

Когда, с захватом Малороссии [376] войсками Деникина, самостийности был положен конец, к архиеп. Агапиту предъявили ряд тяжких обвинений. Его обвиняли во многом:

1) что он в Екатеринославе на площади пред молебном взывал: «Москва нас знищила»; 2) звал к отделению Украины от Москвы, а украинской церкви  — от Патриарха, и сам прекратил поминовение Патриарха; 3) в декабре 1918 г. в полном облачении, окруженный духовенством, встречал въезжавшего на белом коне в Киев Петлюру, своего ученика по Полтавской духовной семинарии, причем приветствовал его речью и троекратным лобызанием. Митроп. Платон (б. Одесский) уверял, что Агапит (его друг) был уполномочен на это находившимися тогда в Киеве епископами. Но это не могло вполне оправдать Агапита; 4) в конце декабря этого года возглавлял сформированный из нескольких священников и мирян Петлюровский Украинский синод, деятельность которого, кажется, ограничилась лишь тем, что он предписал поминать в украинских церквах на всех богослужениях троицу: «Сымона, Хведора» и еще какую-то, подобную им, личность, т. е. Петлюру, Винниченко и их компаньона.

Скоро эта директория была выгнана из Киева, после чего и Агапит убежал чрез Одессу в Екатеринодар.

Обвинителями Агапита явились: б. секретарь Екатеринославской Духовной консистории, уволенный Агапитом от должности за москвофильство, и Екатеринославская прокуратура. Главнокомандующий потребовал суда.

К несчастью для Агапита, в это время вернулся из Галицийского плена Киевский митроп. Антоний, беспощадно отнесшийся к экспериментам Агапита и так же, как и Главнокомандующий, потребовавший суда над ним.

Дело поступило в В.В.Ц.У. Как ни защищал его товарищ по Академии и друг, архиеп. Димитрий (кн. Абашидзе), силившийся доказать неосновательность [377] всех обвинений, В.В.Ц.У. поручило Кишиневскому архиепископу Анастасию произвести следствие.

Архиеп. Анастасий не покривил душой. Произведенное им самым тщательным образом следствие представило полную картину самостийных похождений Екатеринославского архиепископа, пробиравшегося по взбаламученному морю Украинской жизни к Киевской митрополичьей кафедре.

По Положению В.В.Ц.У. не могло судить архиерея,  — требовался архиерейский Собор. В октябре (кажется не ошибаюсь) 1919 г. в Новочеркасске такой Собор составился. Участвовало, кажется, 12 архиереев.

Интересен заключительный момент этого Собора. Прочитано следствие; резюмированы выводы; прошли прения, при которых только архиеп. Димитрий силился обелить своего приятеля. Началось голосование, как всегда, с младших.  — «Ваше мнение?»  — обращается председатель, архиеп. Митрофан к младшему архиерею.

 — «Лишить кафедры, послать в монастырь»,  — отвечает тот.  — «Лишить кафедры... послать в монастырь... в монастырь...

Молод сам, а уже других  — в монастырь...»  — ворчит недовольный архиеп. Димитрий. «Ваше мнение?»  — обращается архиеп. Митрофан к следующему. «Послать в монастырь, лишив кафедры»,  — отвечает и этот. «То же, в монастырь... Строг больно... Смотри, как бы сам не попал туда»,  — продолжает ворчать архиеп. Димитрий. И так как мнения всех архиереев в общем оказались согласными, то он не переставал давать подобные реплики на суждение каждого. Наконец, очередь дошла до него. «Ваше мнение?»  — обратился к нему председатель. Архиеп. Димитрий встал, перекрестился: «Господи, помоги сказать по совести!» И, помолчав немного, скороговоркой ответил: «Лишить кафедры, сослать в монастырь». Все так и ахнули.

Архиеп. Агапит был сослан в Георгиевский [378] монастырь Таврической епархии, подчиненный архиеп. Димитрию. В действительности эта ссылка была похожа на ссылку кота в погреб, где множество крыс. Георгиевский монастырь  — один из богатейших и красивейших монастырей Крыма. Архиеп. Агапит скоро был проведен своим покровителем в настоятели этого монастыря...

Второе архиерейское дело касалось Кубанского епископа Иоанна. Я иногда задумывался: какое место оказалось бы подходящим для еп. Иоанна? И всякий раз являлась у меня одна и та же мысль: место 2-го священника на кладбище. Именно второго кладбищенского священника, а не первого, ибо настоятельские обязанности были бы ему не под силу. Совсем был он непригодным для серьезного дела: недалекий, безгласный. А между тем, он «управлял» в такое трудное время и такой большой и трудной епархией! Впрочем, управлял не он, а его келейник, малограмотный казак Борис, в 1919 г. возведенный им в сан диакона, а ранее служивший на Кубанском заводе «Кубаноль». Так и говорили: епархией управляет не Иоанн Кубанский, а Борис Кубанольский. Этот Борис командовал епископом даже и до возведения в сан диакона. Сделавшись же диаконом, он пытался командовать и духовенством епархии. Наконец, В.В.Ц.У. обратило внимание на ненормальное положение Кубанских церковных дел, и архиеп. Евлогию было поручено следствие.

Следственное дело дало ряд юмористических картин, изображавших каррикатурную беспомощность Кубанского епископа. Воспроизведу одну из них.

У епископа  — прием. Приемная заполнена просителями. Некоторые духовные лица в штатских костюмах. Все ждут. Наконец, выходит из внутренних покоев епископ, кругленький, с неумным лицом и беспокойными движениями. Выслушивает одного, другого просителя, что-то отвечает им. Но вдруг среди просителей [379] начинается волнение, подымается шум... Епископ теряется, не зная, что предпринять. Тогда влетает Борис, хватает епископа под руку и уводит его во внутренние покои, а затем появляется один и быстро наводит порядок. После этого снова выходит еп. Иоанн. Прием продолжается.

При таком управлении жизнь епархии шла сама собой, двигаясь по инерции, как попало. Это, однако, не мешало некоторым архиереям даже восторгаться еп. Иоанном.

 — Благочестивый святитель!  — говорил мне о нем Гавриил еп. Челябинский.  — Почти ничего не ест и не пьет.

 — Какая ж польза от этого? С коня, например, который не ест и не пьет, но и не везет, по пословице, снимают шкуру,  — сказал я.

 — Что вы, что вы!  — ужаснулся большой чревоугодник и циник, десятипудовый еп. Гавриил.  — Разве можно так говорить о святителе?

 — Так это я о коне, а не о святителе,  — ответил я.

 — Ну, а все ж, а все ж,  — волновался Гавриил. Вызвав еп. Иоанна, В.В.Ц.У. предложило ему принять Киевское викариатство, или подать в отставку. Он сразу согласился на викариатство, не заметив, что в это время через щель двери в залу заседания за ним следил его соправитель Борис «Кубанольский». Когда еп. Иоанн вышел из зала, последний задал ему здоровую головомойку, и Иоанн в тот же день отказался от данного согласия. Потом он опять соглашался, еще отказывался и, наконец, согласился принять настоятельство в Кавказском монастыре Кубанской епархии. На этом и кончилось дело. Как и в Ставрополе на Соборе, тут, при разборе его дела в В.В.Ц.У. он молчал и даже на обедах и ужинах у архиеп. Митрофана не проронил ни одного слова. Это был молчальник, без обета. [380] Третье дело  — Новороссийское. Сумбурное, глупое и по существу ничтожное дело. Суть его в следующем.

Настоятель Новороссийского собора, не столько умный, сколько хитрый, чрезвычайно угодливый и честолюбивый, прот. Влад. Львов (чех, раньше носивший немецкую фамилию), бывший не бескорыстным другом В. К. Саблера, угождавший всем архиереям и пользовавшийся их неизменною за это благосклонностью, после нескольких лет благоволения к нему правившего в то время Сухумско-Новороссийскою епархиею, еп. Сергия («петуха с вырезанными мозгами»), вдруг в 1918 г. впал в немилость.

Крайне сумбурный и бестолковый в жизни, еп. Сергий был щедр в милости, но и неудержим в каре. Немилость скоро перешла в опалу, во время которой на бедного о. Львова один за другим посыпались удары. Он был лишен благочиния и подчинен младшему. В частных письмах, как и в деловых бумагах, еп. Сергий не упускал случая уязвить и унизить о. Львова, причем делал это слишком плоско, грубо, иногда жестоко. В поздравительном письме, например, по случаю 35-летнего юбилея священнослужения прот. Львова еп. Сергий «молитвенно» желал ему, чтобы в этот знаменательный день Господь вспомнил все пакости, все преступления, какие он совершил в Новороссийске за эти 35 лет, и воздал ему по делам его. Переехавши в 1919 г. из Сухума в Новороссийск, еп. Сергий потребовал, чтобы о. Львов уступил ему свою квартиру, которую тот занимал около 20 лет, и которая находилась в церковном доме, самим же Львовым выстроенном на собранные им средства. О. Львов предлагал еп. Сергию лучшую городскую квартиру, умолял не настаивать на выселении его с семьей из их квартиры, но еп. Сергий остался непреклонным. Ясно было, что ему не столько хотелось занять квартиру о. Львова, сколько хотелось [381] сделать неприятность ему. Все же, о. Львов отказался очистить квартиру.

В «Сергиево-Львовское» дело втянулся весь город: одни стояли за о. Львова, другие за еп. Сергия. Воен. губернатор Кутепов был на стороне Львова. Депутации то и дело приезжали  — то к ген. Драгомирову, то в В.В.Ц.У. Случалось, что одни и те же лица становились то на одну, то на другую сторону. Соборный Новороссийский староста Диатолович (отставной полк. Ген. Штаба) в марте 1919 г., например, приезжал к Драгомирову ходатайствовать за Львова, а в июне 1919 г. он перед В.В.Ц.У. поносил Львова и превозносил епископа Сергия.

Ни одно дело не отняло у В.В.Ц.У. столько времени, как это несчастное дело.

Были сессии В.В.Ц.У., которые мы в шутку называли «неделями о Сергии и Львове». Выслушивались депутации, прочитывались доклады и доносы, посылались ревизоры. В.В.Ц.У. изучало дело по документам, разбирало его без тяжущихся и в их присутствии и всё же так оно и не решило его.

Сергиево-Львовское дело изобиловало всякого рода эпизодами. Упомяну об одном из них.

На одном из заседаний В.В.Ц.У. еп. Сергий давал объяснения. Он не защищался, но всё время нападал на о. Львова, обвиняя его в лицемерии, непочтительности, коварстве и пр.

 — Львов подлежит суду,  — между прочим заявил еп. Сергий,  — так как он не исполнил евангельской заповеди: если у тебя две рубашки, отдай одну неимущему. У меня нет квартиры, а он не хочет отдать мне свою квартиру.

 — Владыка!  — не выдержал я.  — А вы не боялись нарушить Божью заповедь, когда хотели отнять у человека последнюю рубашку: у Львова ведь, человека семейного, нет другой квартиры? [382] Еп. Сергий жалобно посмотрел на меня, потом опустил голову на стол и заплакал.

Дело разрешилось Небесною властью. В январе или феврале

1920 г. еп. Сергий, устрашившись большевиков, покинул Новороссийск. Но и Львов не долго торжествовал. Говорят, что он вскоре после этого скончался.

Четвертое дело  — Владикавказское. Еп. Владикавказский, страха ради иудейска, начал вменять советские гражданские разводы за настоящие и разрешать венчание граждански разведенным. Когда большевики были изгнаны из пределов Владикавказской епархии, пострадавшие от таких разводов супруги начали возбуждать процессы. Тогда это дело показалось В.В.Ц.У. криминальным, теперь таких дел в России всюду сколько угодно.

27 или 28 августа 1919 г. в Таганрог прибыл освобожденный из Галицийского плена Киевский митроп. Антоний. Пар. 6-7 составленного Собором Положения говорили:

Пар. 6. «Временное Высшее Церковное Управление на юговостоке России простирает свои полномочия на все области России, по мере освобождения их вооруженными силами юга России». Пар. 7. «В эти области могут войти и епархии Украинской церкви, автономия коих была признана Всероссийским Церковным Собором, при том условии, что, как только военные обстоятельства не будут тому препятствовать, Украинская церковь восстановится в правах, дарованных ей Всероссийским Собором». А вдруг митр. Антоний откажется признать власть В.В.Ц.У. и поведет автономную политику на Украине,  — эта мысль беспокоила и ген. Деникина, и членов В.В.Ц.У. Как потом стало известно, митр. Антоний, подъезжая к Ростову, не был чужд мысли игнорировать В.В.Ц.У., как неканоническое учреждение.

В Ростове произошла встреча ген. Деникина с [383] митр. Антонием. О чем они беседовали,  — не знаю. На следующий день Деникин сказал мне:

 — Я вчера решительно дал понять Антонию, чтобы он не рыпался. После этого он присмирел, а то начал, было, петушиться. Как он ведет себя в отношении В.В.Ц.У? Но в это время митр. Антоний уже был смирен, как агнец. Его беседа с Деникиным, затем устроенная ему В.В.Ц.У. в Таганроге торжественная встреча, приглашение его на заседание В.В.Ц.У. и предложение принять звание Почетного Председателя, наконец, ознакомление его с Положением и решениями В.В.Ц.У., в которых он не нашел ничего антиканонического  — успокоили скорого на выводы и решения Киевского митрополита.

Вступление митр. Антония в состав В.В.Ц.У. не изменило ни курса, ни характера деятельности последнего. Митрополит вскоре уехал в Киев и фактически до декабря 1919 г. не принимал никакого участия в работе почетно возглавляемого им учреждения. В конце ноября он, при эвакуации Киева, прибыл в Таганрог, а в начале декабря уехал в Екатеринодар, согласившись принять управление Кубанской эпархией. На место Иоанна в Екатеринодар В.В.Ц.У. был в свое время назначен еп. Димитрий, викарий Киевской эпархии, но он так и не прибыл в Екатеринодар.

Во второй половине 1919 г. начались неудачи нашей армии. По мере того, как армия откатывалась на юг, эти неудачи становились зловещими. Появились беженцы с севера. Среди них оказалось не мало и духовных лиц. Еще наша армия была по ту сторону Белгорода, как в Новочеркасск уже прибыл управляющий Харьковской епархией, Минский архиеп. Георгий (Ярошевский) со своими викариями: Феодором, Митрофаном и Алексеем. Вероятно, они первыми покинули Харьков. Митр. Антоний возмущался этим. Архиеп. Георгий с епископами Алексеем и Митрофаном задержались в [384] Новочеркасске, а Федор уехал в Екатеринодар. Вскоре еп. Феодор и Алексей погибли от тифа, первый в Екатеринодаре, а второй в Новочеркасске. Потом прибыли Курские: еп. Феофан с викарием Аполлинарием, Ставропольский еп. Михаил, Донской викарий Гермоген, Царицинский  — Дамиан, наконец, живший в Пятигорском монастыре, митр. Питирим. А так как в это время в наших краях уже пребывали: Киевский митр. Антоний, Волынский архиеп. Евлогий, Челябинский еп. Гавриил и еп. Сергий (Лавров), то на Кубани составился большой сонм иерархов.

Кубань в это время бурлила и кипела от раздоров с Добровольческой Армией, от внутренних разногласий, от надвигавшейся с севера грозы. Должен сказать, что беженцы-архипастыри не только не вносили успокоения, но некоторые из них своею суетливостью и неосторожными речами содействовали нарастанию паники. Митрополит Антоний резко выделялся среди архиереев своим спокойствием и бесстрашием. К счастью, в январе 1920 г. все архиереи, кроме митр. Антония и еп, Сергия, перекочевали в Новороссийск, а оттуда вскоре за море.

С оставлением нашими войсками Ростова, В.В.Ц.У. лишилось почти всех членов, ибо архиепископ Митрофан, еп. Арсений и проф. Верховский остались на местах, первый в Новочеркасске, второй в Таганроге, третий в Ростове, а проф. прот. Рождественский, тяжко больной, был эвакуирован, граф же Мусин-Пушкин выбыл в Крым. Остались только митр. Антоний и я.

В начале декабря 1919 г. при В.В.Ц.У. был учрежден Беженский комитет для попечения о бежавших с севера священнослужителях, теперь наводнивших Дон и Кубань. В январе 1920 г. в одном Кавказском монастыре (Куб. еп.) их собралось около 120 человек. Положение большинства из них было трагическое. Они бежали, бросив все свои пожитки, и теперь нуждались во всем. На помощь этим несчастным в декабре 1919 г. [385] Деникиным было отпущено 1.800.000 рублей. Деньги были переданы в Церковно-беженский Комитет, а во главе Комитета был поставлен еп. Митрофан, викарий Харьковский. В январе еп. Митрофан покинул Екатеринодар. Председательство в Комитете было поручено мне. Я получил довольно тощее наследство: до 800 тысяч рублей было роздано архиереям; сам председатель получил около 200 тысяч рублей (для того времени большие деньги) на «поездку в Иерусалим» и в пособие; состоявший при нем священник Лисяк получил 32 тысячи руб.; ни один архиерей не был забыт. Следующими счастливцами оказались: члены Епархиальных Советов, преподаватели семинарий и училищ, умудрявшиеся получать из этой благотворительной суммы не только пособие, но и жалование за несколько месяцев вперед. Вопросы решались единолично, распоряжением председателя или митр. Антония: выдать такому-то столько, такому-то столько.

По распоряжению митр. Антония, например, было выдано митр. Питириму 15.000 руб., а кн. Жевахову 4.000 рублей. Семейным же священникам выдавалось, тогда лишь по 1.000 руб., а одиноким  — по 500 руб. Прежняя деятельность кн. Жевахова не заслуживала того, чтобы его поставить в разряд привилегированных духовных лиц. В это же самое время половина нижнего этажа Екатеринодарского духовного училища была набита духовными беженцами: в одной огромной комнате (столовой) помещались священники и диаконы, их жены и дети. Здоровые валялись рядом с тифозными больными, большинство  — на полу, полуголодные. Еще ужаснее было в Кавказском монастыре. Там беженцам-священникам было отведено помещение с выбитыми окнами, без отопления. А потом монахи ограничили и выдачу воды. Настоятельствовавший там епископ Иоанн, б. Кубанский, ничего не видел не замечал. Как мне потом сообщали, половина беженцев, нашедших убежище в этом монастыре, [386] сложила там свои головы от тифа, явившегося естественным результатом тех ужасных условий, в которых жили несчастные беженцы.

Если еп. Митрофану не прибавило славы председательствование в Беженском Комитете, то митр. Антоний оказался тут тем, чем он всегда и везде был.

Митрополит Антоний был человеком чрезвычайно добрым, не мог отказать просящему, готов был отдать последнюю рубашку. Получая всегда очень много, он никогда ничего не имел. Но его благотворительность всегда была бессистемной, сумбурной; больше всего получали от него тунеядцы, плуты и проходимцы. Каков был митр. Антоний в расходовании личных средств, таков он был и в распоряжении казенными суммами.

Вступив в должность председателя Комитета, я ввел решение всех дел Комитетом, какого доселе в действительности не было, ибо Комитет состоял лишь из председателя, секретаря и казначея,  — председатель давал приказания, а секретарь и казначей исполняли их. Теперь Комитет был составлен из нескольких членов, причем каждое прошение рассматривалось в Комитете. Митр. Антоний продолжал передавать Комитету ультимативные требования о выдаче определенным лицам определенных пособий. Но Комитет исполнял такие требования только после проверки действительных нужд тех лиц, для которых митр. Антоний требовал пособий, и нередко отклонял требования митр. Антония. Должен сказать, к чести митр. Антония, что он ни разу не выразил мне своей обиды за неисполнение его резолюций. Он сам, вероятно, понимал, что, как не входящий в состав Комитета, он не может решать за него дел, и что его резолюции, продиктованные навыком никому не отказывать, не всегда бывают исполнимы.

Сам митр. Антоний был стеснен материально. Ему всего выдавали что-то около 8.000 руб. в месяц, и на [387] его личное содержание, и на содержание архиерейского дома. Сумма, по тому времени, ничтожная. Между тем, в начале января к нему явились гости  — две «знаменитости»: митрополит Питирим и кн. Жевахов, б. товарищ обер-прокурора Св. Синода, Раева. Митр. Антоний откровенно заявил гостям:

 — Мое помещение, братие, к вашим услугам, но питать вас не могу, ибо средств не имею. Хотите на компанейских началах?

Гости согласились. Так они прожили две с небольшим недели. Митр. Питирим скоро слег, серьезно заболев. Жевахов же пил и ел по- здоровому и бесцеремонно пользовался услугами келейника митр. Антония. А затем Жевахов исчез, не уплатив митрополиту ни копейки за стол. Одновременно с этим у митр. Питирима исчезли 18.000 романовских денег и двое или трое золотых часов. Когда я на другой день после исчезновения Жевахова, зашел к митр. Антонию, он встретил меня следующими словами:

 — Вот сукин сын Жевахов! Уехал, не заплативши моему Федьке (келейнику) за то, что тот ему прислуживал, сапоги чистил; даже не заплатил за ваксу, которую Федька для него на свои деньги покупал. А Питирима Жевахов обокрал: украл у него золотые часы и 18.000 рублей николаевских денег, которые были зашиты в теплой питиримовской рясе. Распорол рясу и вынул оттуда деньги.

Вскоре митр. Питирим умер. Хоронили его пред самой эвакуацией. Похоронили в Екатерининском соборе, в стене у левого клироса. Митр. Антоний уверял, что Питирим пред смертью совершенно раскаялся, но трудно поверить этому. Митр. Питирим всю свою жизнь паясничал и лицемерил. За полгода до смерти он писал мне: «никогда не забудет моих добрых отношений к нему, во время совместного служения в Синоде», а в конце письма подписался: «Ваш неизменный [388] почитатель и богомолец митр. Питирим». Между тем, отношения наши в течение всего времени пребывания его на Петроградской митрополичьей кафедре были из ряда вон дурными.

Достаточно сказать, что за полтора года совместного служения я ни разу не посетил его, что он учитывал и обещал «свернуть мне шею». Главное же, думается мне, нелегко было этому человеку своим предсмертным раскаянием, когда тело уже обессилело, а все страсти сами собой отпали, загладить свой величайший грех пред Россией. Друг Распутина по корысти и расчету, ставленник его, митр. Питирим  — один из главных лиц, которые сгущали тьму, зловеще окутывавшую в 1915-1917 гг. восседавших на царском троне.

Торгуя своим саном, играя и тешась, он, казалось, благополучно взбирался всё выше и выше по лестнице почета и положения и снискал такую милость и благоволение царской семьи, какими не пользовался ни один из самых блестящих его предшественников по Петроградской кафедре. По своему легкомыслию, он не предполагал, что игра с огнем может кончиться взрывом порохового погреба, который до основ потрясет всю Россию. Несомненно, что митрополит Питирим ничего, кроме самого себя, не видел. Не видел он ни того, что происходило, ни еще более  — того, что могло произойти. Он упоен был своим положением и мечтал, как бы вознестись еще выше. Склад его души был таков, что неограниченное честолюбие соединялось у него с полным безразличием к средствам для достижения цели, а хитрость пропорционально соответствовала легкомыслию.

Будущий историк скажет, что митр. Питирим, сам, не сознавая того, сильно помог ускорению революции. Церковный же историк добавит, что митр. Питирим был естественным плодом господствовавшего пред революцией в нашей Церкви направления, когда для достижения почестей высшего церковного звания требовались прежде всего [389] честолюбие и неразборчивость в средствах, а потом уже благочестие, образование, ум и знания. Но этого «потом», как показывают примеры Питиримов, Варнав и многих других, могло и не требоваться, и без этого можно было обойтись.

Другим учреждениям, возникшим при В. В. Ц. У. также в 1919 г., был Церковно-общественный Комитет, возглавленный архиеп. Евлогием. Как показывает самое название Комитета, ему предстояла разработка назревших вопросов церковно-общественной жизни и осуществление их. В данное время умы всех были заняты двумя вопросами: а) придут ли большевики; б) как остановить всё растущее, под влиянием наших неудач на фронте, разложение тыла. Все другие вопросы меркли перед этими злободневными вопросами жизни и смерти.

В первой половине января архиеп. Евлогием было созвано совещание из более видных священнослужителей, находившихся тогда в Екатеринодаре. Был приглашен и я. Архиеп. Евлогий поставил вопрос: как нам содействовать успокоению всё более волнующегося Кубанского казачества? На него ведь теперь возлагали последние надежды. Решили: разослать проповедников по разным станицам. И в первую очередь послать в сборные мобилизационные пункты для проповеди мобилизованным. Наметили способных проповедников. Но на другой день почти все избранные отказались, сославшись то на нездоровье, то на семейные обстоятельства. В действительности же они учли все неблагоприятные обстоятельства, с которыми соединялось проповедническое странствование по станицам: передвижение по железным дорогам тогда было опасно, ибо вагоны кишели вшами  — распространителями сыпного тифа; казачество было возбуждено против Добровольческой Армии, деморализовано грабежами на фронте, прониклось революционной психологией и враждебно [390] относилось ко всякому, кто пытался склонить его на другую сторону. Само собою понятно, что призыв проповедника к защите фронта и к самопожертвованию мог сопровождаться не радостными для него возможностями. Бывают моменты, когда высокие призывы не только бесполезны, но и опасны. Скоро и сам архиепископ Евлогий оставил Екатеринодар, направившись поближе к исходу.

Между тем, настроение умов становилось всё более грозным. На Кубани начались восстания против Добровольческой Армии. В станице Елисаветинской (в 15 верстах от Екатеринодара) бунтовал член Рады Пелюк. В станице Динской готовил восстание есаул Рябовол, брат убитого. В Екатеринодаре чины Штаба Добровольческой Армии сорганизовали собственную охрану, на случай нападения казаков, которая несла ночные дежурства. Кубанское правительство не порывало связи с Деникиным, но действовало неуверенно, вяло, либо не надеясь на свою силу или учитывая сильное возбуждение казачьего населения против Добровольческой Армии. Трения между ген. Деникиным и казаками продолжались всё время, но особенно они обострились после повешения ген. Покровским в Екатеринодаре (кажется, в ноябре 1919 г.), Калабухова, члена Кубанского правительства по внутренним делам. Кстати: Калабухов  — священник, не только не снявший сана, но и не запрещенный в священнослужении. Многие из пришлых и не подозревали этого, ибо Калабухов всегда ходил в черкеске, с кинжалом. Когда Калабухова повесили (это было ночью, около трех часов утра), Кубанский епархиальный Совет спохватился и, экстренно собравшись в тот же день, чуть ли не в шесть часов утра, вынес постановление: запретить Калабухова в священнослужении (уже повешенного).

В половине января ко мне зашел учитель Батумского реального училища, уроженец Кубани, Некрасов, [391] еще молодой человек (около 30 лет), идейно настроенный. Он представил мне страшную картину всё растущего разложения казачества, которому (разложению) никто не оказывает сильного противодействия: казачья власть пассивна; Деникинский Осваг (отдел пропаганды) не обращает никакого внимания на деревню: агенты его туда не заглядывают, литература его туда не проникает; станичная интеллигенция испугалась и, притаившись, молчит. Бунтовщики же действуют,  — готовится буря.

Прежде чем идти ко мне, Некрасов был у Екатеринодарского окружного атамана, сговорился с ним и теперь от его имени просил меня немедленно начать объезд наиболее неспокойно настроенных станиц Ека-теринодарского отдела. Атаман обещал предоставить мне перевозочные средства, а Некрасов  — сопровождать меня. Я должен был совершать в станицах богослужения и проповедывать. Некрасов брал на себя особую миссию, о которой я скажу особо. Я, конечно, согласился отправиться в опасное путешествие и об этом прежде всего доложил митр. Антонию. Последний одобрил мое решение и даже добавил: «Если надо, и я готов поехать по станицам». Меня это очень тронуло. Теперь скажу несколько слов о миссии Некрасова.

Ген. Деникин был искренно проникнут желанием не только освободить страну, но и дать ей затем возможность начать новую, лучшую жизнь, свободную и разумную, открывающую простор для всех сил народных и обеспечивающую помощь и содействие власти всем честным гражданам, без различия сословий и состояний.

Пока, однако, население занятой территории особой попечительности власти и помощи с ее стороны не видело. Жертвы же от населения, особенно казачьего, требовались всё новые и большие. Казаки не только [392] беспрерывно слали на фронт своих бойцов, но и снабжали этих бойцов полным обмундированием, даже лошадьми,  — почти всё казачье мужское население было на фронте, только женщины, старики и малолетки оставались в станицах. Для казачьих хозяйств это было убийственно. В 1919 г. и на Кубани, и на Дону в станицах чрезвычайно остро чувствовался недостаток рабочей силы, и в людях, и в лошадях.

Вместе с этим, ощутился большой недостаток и в земледельческих орудиях. Надо сказать, что вообще юг, а в особенности казачьи земли в отношении пользования сельскохозяйственными машинами далеко опередили север России. На Кубани, например, почти в каждом хозяйстве были свои молотилки, веялки, сенокосилки, жатвенные машины и пр. Но теперь старые износились, исправить их было некому; новых не привозили. Вследствие всего этого, уже в 1919 г., на Кубани очень уменьшилась площадь посева. Помощь населению была очень нужна. Некрасов понял это и в начале 1919 г. отправился в Америку с целью склонить американские фирмы придти в этом отношении на помощь казакам. Скоро туда же прибыл Одесский митр. Платон, который оценил идею Некрасова и вместе с ним повел дело.

По словам Некрасова, хлопоты их увенчались успехом. Несколько фирм обещали доставить для юга России сколько угодно не только земледельческих машин, но и всякого другого товару: паровозов, вагонов и пр. под долгосрочный кредит. Фирмы ставили одно лишь условие: так как твердой власти на юге России сейчас нет, то посредником между ними и населением должна стать Церковь, в лице своих церковно-приходских советов. Некрасов вернулся в Екатеринодар, упоенный успехом и обнадеженный митр. Платоном, что, объехав Кубанские станицы, они не только склонят казаков принять американское предложение, но и поднимут в [393] станицах патриотическое настроение. Станицы, мол, увидят, что власть не только от них требует, но и заботится о них. С этим планом был ознакомлен Екатеринодарский атаман. Ему план очень понравился.

Но митр. Платон, вернувшись из Америки, метеором промчался через Таганрог и Екатеринодар, даже не повидавшись в Екатеринодаре с Некрасовым. Ясно было, что он не собирается проводить этот план. Вот тогда и явился ко мне Некрасов.

Замысел заинтересовал меня, и я решил ознакомить с ним ген. Деникина. Деникин выслушал меня молча, и на мою просьбу принять меры, чтобы правительство воспользовалось этим, выгодным для него, предложением, не сказал мне ни слова. Может быть, тогда он уже видел, что дело идет к концу и что его правительству не только не осуществить, но и не начать осуществление этого плана. Но я в тот момент был удивлен таким поведением Главнокомандующего и в душе очень посетовал, что он безучастно отнесся к моему докладу.

После Деникина я посетил Донского атамана, ген. А. П. Богаевского: авось он поймет меня. Ген. Богаевский отнесся к моему сообщению с большим вниманием, пообещал воспользоваться предложением для Дона, как только последний будет освобожден, теперь же советовал мне обратиться к Мельникову, которому он передает должность председателя правительства. К Мельникову я не пошел. А вместо этого отправился с Некрасовым по станицам, начав с Елизаветинской, где бунтовал Пелюк.

В первое свое путешествие мы проехали через 8 станиц с востока на юг, от ст. Елизаветинской до Динской. В каждой станице я проповедывал и совершал богослужения. Туго пришлось в Елизаветинской станице, где казаки были страшно возбуждены против [394] Добровольческой Армии. Когда я упомянул о последней, в церкви поднялся дикий шум. Опасным было наше положение и в ст. Динской, где наш приезд совпал с моментом, когда Рябовол подготовлял восстание.

Во второе путешествие, в начале февраля, мы проехали семь станиц  — от Пашковской до следующей за Рязанскою. В общем везде наблюдалась одна и та же картина.

Почва для пропаганды против войны везде благоприятная. Казаки устали от войны; в станицах терпят много лишений от недостатка мужчин и рабочего скота; все взволнованы слухами о постоянных несогласиях между Главным Командованием и Казачьей властью; взвинчены расправой с Калабуховым. Вернувшиеся с фронта,  — ими кишели станицы,  — развращены грабежами и, обогатившись, не желают больше рисковать жизнью.

Во всех Кубанских станицах интеллигенции не мало: семейства офицерские и множество учителей,  — встречались станицы, где имелось более 30 учителей. Но интеллигенция присмирела, замкнулась, обособилась, молчит. Сочувствующие борьбе боятся слово сказать, а бунтовщики разглагольствуют вовсю. Никакой здоровой пропаганды в станицах не ведется ни Освагом, ни Кубанскою властью. Даже газеты туда не попадают.

Для бунтовщиков, словом, полный простор, никакого противодействия.

Вообще, в эти поездки меня поразила полная неосведомленность станиц в отношении происходящих событий, столь выгодная для распространения всевозможных слухов. Укажу пример. Епископ Иоанн был уволен, а на его место был назначен и прибыл в Екатеринодар митр. Антоний, помнится, в начале декабря

1919 г. Я ездил в конце января и в начале февраля

1920 г. А между тем, в некоторых станицах, всего в 25-30 верстах от Екатеринодара, еще ничего не [395] слышали о происшедшей перемене в управлении епархией и продолжали поминать в богослужении еп. Иоанна.

Моя проповедь в некоторых местах имела значительный успех. В станице, следующей за Рязанскою (к сожалению, забыл ее название), казаки на другой день после проповеди выслали на фронт более 300 человек. А пред тем они не хотели посылать никого. В некоторых станицах меня упрашивали еще побыть у них, чтобы «бросить в их души еще добрые семена».

Некрасов в каждой станице беседовал по своему делу. Казаки откликались с восторгом, обещая скоро уплатить за машины или золотом или сырьем.

В эту поездку я узнал Кубань. Думаю, что это богатейший уголок не только в России, но, может быть, и во всем мире. Чего только нет на Кубани: лучший в мире чернозем, обилие леса, птицы, рыбы, масса всяких минералов, нефть, виноград и пр., и пр., всё, что только нужно человеку! Американцы в 1919 г. открыли там марганцевое озеро, к которому еще никто не прикасался и которому цены нет.

Но в духовном отношении край не богат. Кубань могла бы дать возможность хоть всем своим насельникам получать высшее образование и таким образом открыть простор для всех своих талантов. Кубанцы в отношении образования могли бы стоять в России на первом месте. Я не буду говорить о том, как стояло образование на Кубани. Но в прошлом Кубань не дала знаменитостей ни в одной области: ни в государственном деле, ни в науке, ни в искусстве. Богатство, приволье, «ни в чем отказу»  — сделали то, что «чрево» в жизни Кубанцев заняло первое место, ослабив интересы духа.

Эта особенность отразилась прежде всего на Кубанском духовенстве: сытое сверх меры, обеспеченное [396] всякими благами, оно, за немногими исключениями, не шло дальше требоисправлений и совершения очередных богослужений. Проповедь, духовное и вообще культурное воздействие на паству,  — это как будто не входило в круг обязанностей станичных священников, оправдывавшихся большим количеством чисто приходской работы, т. е. треб. В известном отношении они были правы, ибо они бывали завалены требами, так как в некоторых приходах на одного священника приходилось до 15 тысяч душ обоего пола. Но у самого перегруженного приходской работой священника все же могло найтись время и для чисто духовной, культурной работы на благо его паствы. Но уже к полному моему огорчению, в эту поездку мне пришлось встретить таких священников, которые поразили меня своей невообразимой одичалостью, как бы вычеркнувшей их из числа духовных пастырей.

Была ли какая-либо польза от моей поездки? Теперь могу сказать с уверенностью, что не было никакой. Настроением посещенных мною станиц, если бы и удалось мне поднять его до высшей степени, нельзя было поправить проигранного на фронте дела. Поэтому моя поездка была, быть может, самоотверженным, во всяком случае, соединенным с большим трудом, переживаниями и риском для жизни, но бесплодным исполнением долга.

Интересно, как отнеслись к моей поездке наши власти.

Митроп. Антоний сам был готов поехать со мной. Ген. Деникин, как уже упомянуто, отнесся совсем безразлично, ни осудив, ни одобрив моей поездки, что объяснялось, вероятно, тем, что в это время он уже потерял всякую надежду на какую-либо возможность поправить дело. Кубанские же власти... Они, узнав о моей поездке, учредили за мной самую строгую слежку, а [397] Екатеринодарского атамана, содействовавшего моей поездке, уволили от должности. Об установлении председателем Кубанского правительства, г. Иванисом, за мною слежки меня секретно предупредил один присяжный поверенный, член Кубанской Рады, посоветовавший мне быть крайне осторожным. Упоминаю об этом для характеристики взаимоотношений между властями, которые должны были делать одно дело.

Закат Добровольческой Армии

В конце февраля Штаб ген. Деникина переехал в Новороссийск. Город был переполнен офицерами, оставившими свои части. По сведениям Штаба, в начале марта (1920 г.), в Новороссийске болталось без дела до 18.000 офицеров. Они бродили по улицам, шатались по притонам, нервничали, суесловили и, конечно, всех и всё критиковали. Эта, отбившаяся от дела, масса начинала внушать опасения.

В Новороссийске образовался Союз офицеров тыла и фронта. К счастью, во главе его оказались разумные, серьезные и уравновешенные люди. Но их во всякую минуту могли сменить люди с «темпераментом». Начались митинги. 5-го марта ко мне явился бывший комендант Новороссийска полк. Темников и от имени Союза пригласил меня на имеющий быть в этот день в помещении Банка офицерский митинг, названный им «собранием». Я согласился и предложил полковнику пригласить и митр. Антония, который тут же присутствовал. Митрополит тоже согласился.

Митинг начался в 5 час. вечера. Неотложные дела задержали митр. Антония и меня,  — мы пришли в 6 ч., что лишило нас возможности услышать самые бурные речи. Потом мы узнали, что до нашего прихода собрание проходило чрезвычайно бурно: страсти бушевали, в выражениях не стеснялись, чтобы обвинить и очернить Главное Командование. В особенности поносили [399] начальника Штаба ген. Романовского. Один молодой офицер, подбежав к председательскому столу, бросил на него свой кошелек, крикнув: «Тут все мои деньги! Отдайте их (тут он прибавил дурное слово) Романовскому! Пусть только поскорее уберется из армии!» Очень резко, задорно, жестоко говорил полковник Ген. Штаба Манакин, только что назначенный ген. Деникиным на должность командира полка.

С нашим приходом страсти немного приутихли, и речи стали довольно спокойными. Слово было предоставлено митр. Антонию и мне. Митр. Антоний не угадал момента, запел не в тон, невпопад: завел речь о благочестии, говорил о нарушении офицерами седьмой заповеди и т. п. Меня всегда удивляла какая-то поразительная, феноменальная нечуткость в подобных случаях этого безусловно способного, много знающего, талантливого человека. Не сумел он уловить момент, найти центр, ударить по струнам сердца, захватить внимание слушателей. Пожалуй, в этот раз он говорил, как никогда, неудачно. Говорил так, как будто пред ним стояла толпа деревенских баб, охочих до всякой болтовни, а не очутившаяся пред порогом жизни и смерти взвинченная, озлобленная, ждущая огненного слова, масса. Офицеры слушали его небрежно; некоторые, повернувшись к нему спиною, закурили папиросы... После митр. Антония я сказал несколько слов.

Митинг закончился решением, что окончательное постановление вынесет выбранная группа, заседание которой было назначено на следующий день. Митр. Антоний и я были приглашены на это заседание.

6 марта состоялось заседание группы. Мы с митр. Антонием пришли к началу заседания.

Председательствовал председатель Союза, полковник Арндт (кажется, верно называю фамилию). Присутствовало около 20 человек,  — всё серьезные люди, 16 в полковничьих чинах, два генерала (Лазарев, а [400] фамилию другого не помню) и два обер-офицера. Обстановка помещения была кошмарная. Крохотная комнатушка, в крохотной лачужке, более походившей на собачью будку во дворе. Стены завешаны солдатскими палатками. Вместо стульев, какие-то грязные ящики... Но рассуждения шли спокойно и деловито. Некоторое возбуждение внес явившийся полк. Манакин, сообщивший, что его только что вызывал к себе ген. Романовский и объявил ему, что он будет предан военно-полевому суду, если опять позволит себе произнести подобную вчерашней речь. Сообщив об этом, Манакин покинул заседание.

Из бывших на этом заседании рассуждений нам стало ясно, что офицерская масса в большом волнении, что она хочет добиться от Главного Командования быстрого проведения каких-то мероприятий, что в противном случае она готова на крайние эксцессы. Была высказана мысль о необходимости отправить к Деникину депутацию с определенными требованиями. Митр. Антоний подхватил мысль о депутации и предложил собранию просить меня взять на себя миссию ознакомить Деникина с желаниями офицерства и просить его принять офицерскую депутацию. Собрание согласилось.

Не отказываясь от миссии, я, однако, поставил условие, чтобы собрание уполномочило кого-либо предварительно обстоятельно ознакомить меня: 1) от имени какого офицерства я буду говорить с Деникиным; 2) какие требования предъявляет офицерство; 3) в каком составе будет депутация.

Собрание сейчас же избрало депутацию из трех лиц: полк. Арндта, ген. Лазарева и полк. Генерального Штаба Темникова и этим же лицам поручило во всем ориентировать меня.

В этот же день, поздно вечером, явились ко мне полк. Арндт и Темников. Когда я спросил их: от имени какого Союза они будут говорить со мною, они [401] объяснили мне, что их Союз обнимает не только всё, находящееся в г. Новороссийске офицерство, но и офицерство многих фронтовых частей.

Дальше они сообщили мне, что настроение офицерства становится всё более угрожающим. В последний момент страшной угрозой является появившееся в литографированном виде письмо ген. Врангеля к ген. Деникину.

 — Если это письмо станет известно толпе,  — не обойтись без взрыва. Мы принимаем все меры, чтобы скрыть его, как употребляем всевозможные усилия, чтобы хоть немного успокоить бушующие страсти,  — сказал мне Арндт.

На мой вопрос: против кого именно особенно вооружено офицерство,  — мне ответили, что главным образом ненависть кипит против ген. Романовского, которого считают злым гением Деникина и обвиняют во всевозможных гадостях, не исключая хищений; что не пользуются доверием и другие помощники Деникина  — ген. Драгомиров и Лукомский. Офицерство, кроме того, возмущено нераспорядительностью власти, не принимающей мер к укреплению Новороссийска. Офицерство опасается, что при эвакуации оно будет так же брошено, как бросили офицеров в Одессе.

 — Если не принять самых быстрых мер,  — говорили мне мои собеседники,  — то мы не ручаемся, что не произойдет невероятного скандала. Нам уже стоило большого труда, чтобы остановить готовившуюся вооруженную вспышку среди офицеров, хотевших перебить генералов Романовского, Драгомирова, Лукомского, а Деникину затем предъявить ультимативные требования.

Затем, я задал им два вопроса: 1) Чего хотят добиться офицеры?

2) Дают ли они мне честное слово, что депутация, если примет ее ген. Деникин, ни в чем не выйдет из рамок вежливости и должного [402] подчинения? Мои собеседники ответили мне: 1) Желания офицеров сводятся, главным образом, к следующему: а) к устранению ген. Романовского и некоторых других; б) к предоставлению офицерству права чрез своих представителей наблюдать за укреплением г. Новороссийска и за ходом эвакуации; в) к предоставлению ему же права организовать свои отряды для защиты города. 2) На второй вопрос они ответили утвердительно.

На следующий день, в 11 ч. утра я отправился к Деникину, чтобы исполнить возложенную на меня миссию. Когда я подходил к поезду Главнокомандующего, стоявшему у морской пристани, Деникин, окруженный множеством англичан и чинов своего Штаба, возвращался в свой вагон. Я обратился к нему с просьбой сегодня же принять меня по спешному делу.

 — Не могу принять сегодня,  — буркнул он и вошел в свой вагон.

 — А вы, Иван Павлович, можете уделить мне несколько минут?  — обратился я к Романовскому.

 — Пожалуйста, пойдемте в мой вагон!  — ласково ответил он. Я и он за мной вошли в вагон начальника Штаба.

Ген. Романовского я хорошо знал по Академии Генерального Штаба, когда (1900-1903 г.) он учился в Академии, а я был академическим священником. В 1904 г., во время Русско-японской войны, я служил с ним в 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. В Великую войну я встречался с ним на фронте, когда он командовал полком, а в 1917 г. он был моим сослуживцем в Ставке, где он занимал должность генерал-квартирмейстера. Всегда между нами были отличные, сердечные отношения. Я всегда считал его честным, умным, усердным, самоотверженным офицером, сердечным человеком.

Я никогда не допускал мысли, чтобы [403] Романовский мог пойти на какую-либо гадкую, не достойную офицера сделку с своей совестью.

За время совместной с ним службы в Добровольческой Армии я не разочаровался в нем. Напротив, тут, при своих ходатайствах за униженных и оскорбленных, Я убедился, что этот человек, для многих казавшийся сухим и черствым, обладал на деле весьма чутким и отзывчивым сердцем.

Но Добровольческая Армия ненавидела Романовского. На Романовского валили всё, в чем была повинна и неповинна власть. Романовского, можно сказать, обвиняли во всем, в чем только можно обвинить человека: даже и в измене, и в хищениях, и во франкмасонстве!

Я не стану утверждать, что Романовский, как начальник Штаба, как ближайший советник Главнокомандующего, никогда не делал ошибок. И в ту пору, когда наша государственная машина была в порядке, когда пути жизни были ясны и определенны,  — и в ту пору даже лучшие наши государственные деятели не были свободны от грехов и ошибок. Теперь же, когда наша государственная машина была сломана, настоящее и будущее наши были темны, когда старые пути оказались негодными, а новые еще не были найдены,  — ошибки и промахи были неизбежны для всякого. Романовский же, кроме того, принимал на себя и чужие ошибки. Когда-нибудь раскроется, как он, защищая Главнокомандующего от ударов, самоотверженно подставлял под эти удары свою голову. Я сознавал неосновательность, несправедливость нападок на Романовского и жестокость обвинений, предъявленных ему на собрании 5 марта. Не легко мне было сообщить ему об отношении к нему офицерства, но сообщить было необходимо для его же пользы.

Когда мы вошли в вагон, я попросил закрыть двери, чтоб кто-нибудь не подслушал нас. Иван Павлович [404] закрыл двери. Мы уселись около его письменного стола. Скрепя сердце, я начал говорить ему о развившейся в Добровольческой Армии ненависти к нему, ненависти слепой, не знающей границ, способной на что угодно. Ни остановить ее сейчас, ни ослабить нет человеческих сил и способов. Ее могут рассеять лишь постепенно здравый смысл и время.

 — В чем же обвиняют меня в армии?  — скорбно спросил Романовский.

 — Во всем, дорогой Иван Павлович, решительно во всём, в чем только можно обвинить человека! Злоба слепа и бессердечна,  — ответил я.

 — В чем же, например?  — опять спросил он.

 — 5-го марта на офицерском собрании между прочим утверждали, что вы из Новороссийска отправили целый пароход табаку. Я знаю, что это  — ложь, но сообщаю, чтоб вы знали, что злоба против вас и клевета перешли всякие границы... И еще многое,  — сказал я.

Романовский, всё время не спускавший с меня глаз, при этих словах повернул голову в сторону и, облокотившись, закрыл лицо рукой. Видно было, что он страдал.

Я замолк на минуту... А потом продолжал;

 — Верьте мне, как искренно расположенному к вам человеку, что сейчас у вас нет средств бороться с этой клеветой. Что бы вы ни сказали, какие бы доводы вы ни представили, вам не поверят, всех вы не убедите, клевета не смолкнет. Пока вы можете реагировать только одним способом: уйти от службы, в отставку. И вы для пользы дела, ради своей семьи, обязаны это сделать.

Тут я подробно обрисовал настроение бродившей по Новороссийску офицерской массы, сказал о [405] готовившемся нападении на него и на других генералов, о возможности вооруженного восстания и т. д.

 — Уйдите, Иван Павлович, уйдите, как можно скорее!  — закончил я.

Когда я кончил, Романовский уже спокойно ответил мне, что он давно хочет уйти, зная о ненависти к нему армии, что он уже несколько раз просил Главнокомандующего об отставке, но всякий раз получал отказ, что он и сейчас готов уйти с места, хоть и смущает его то, что, как солдат, он не должен бежать с поста в самую трудную минуту.

 — Но,  — закончил он,  — я знаю, что Главнокомандующий и теперь откажет мне. Опять скажет уже не раз слышанное мною от него: что я у него единственный человек, которому он во всем верит; что у него от меня нет никаких тайн. Попробуйте вы повлиять на него! Авось, он вас послушает.

 — Я только что просил Главнокомандующего принять меня сегодня,  — он отказал мне,  — сказал я Романовскому.  — Время не терпит. Убедите вы его, чтобы он принял и выслушал меня!

Романовский обещал сделать это и мы расстались. Прибывшим ко мне вскоре, чтоб узнать о результате моих переговоров с Деникиным, полковникам Арндту и Темникову я сказал, что Главнокомандующий очень занят, и аудиенция моя отложена на завтра. Весь день я не уходил из дому, поджидая приглашения к Главнокомандующему. Не получивши, я на следующий день, в субботу, в девятом часу утра направился к поезду Деникина. Вызвав из поезда адъютанта Деникина, полк. Шапрона, я попросил его доложить Главнокомандующему, что я настойчиво прошу принять меня по чрезвычайно серьезному и спешному делу. Минуты через две Шапрон сообщил мне, что Главнокомандующий примет меня, как только уедет от него его [406] жена, через полчаса. Пришлось ожидать. Наконец, г-жа Деникина уехала. Меня пригласили в вагон. Но мне пришлось просидеть там около часу, так как на докладе у Главнокомандующего был ген. Романовский. Выйдя, по окончании своего доклада, из кабинета Деникина, Романовский пригласил меня:

 — Пожалуйте! Главнокомандующий ждет вас.

Я вошел в кабинет Деникина.

Деникин, как всегда, серьезный и мрачный, сидел за столом на диване. Молча, протянув мне руку, он пригласил меня сесть у стола. Я начал свой печальный доклад с предупреждением, что всё, что я буду докладывать, уже сказано мною ген. Романовскому. Затем я подробно доложил ему о настроениях в офицерской массе, о ненависти к Ивану Павловичу, о собиравшихся бурных митингах, о готовившемся нападении на ген. Романовского и на других генералов и пр., и пр. Не утаил ничего. Когда я сказал, что на собрании офицеров в Банке присутствовал митр. Антоний и я, Деникин сердито заметил:

 — А митрополиту Антонию-то что надо было на этом митинге?

 — Мы с митрополитом Антонием были приглашены возглавляющими офицерский Союз, благонамеренными полковниками и пошли на собрание не затем, чтобы митинговать, а затем, чтобы своим присутствием и словом сколько-нибудь утишить пыл возбужденного собрания и предупредить крайние решения,  — ответил я.

Осветивши положение дела, я просил Деникина освободить ген. Романовского от должности.

 — Вы думаете, что это так просто сделать?  — с дрожью в голосе сказал Деникин.  — Сменить... Легко сказать!.. Мы с ним как два вола, впряглись в один [407] воз... Вы хотите, чтоб я теперь один тащил его... Нет! Не могу!.. Иван Павлович единственный у меня человек, которому я безгранично верю, от которого у меня нет секретов. Не могу отпустить его...

 — Вы не хотите отпустить его. Чего же вы хотите дождаться? Чтоб Ивана Павловича убили в вашем поезде, а вам затем ультимативно продиктовали требования? Каково будет тогда ваше положение? Наконец, пожалейте семью Ивана Павловича!  — решительно сказал я.

Деникин после этого нервно вытянулся, закинув руки за голову, закрыв глаза, и почти простонал:

 — Ох, тяжело! Силы духовные оставляют меня...

Офицерскую депутацию Деникин решительно отказался принять. Когда я стал убеждать его, что в депутацию избраны люди почтенные, серьезные, благонамеренные, что стоящие во главе офицерской организации исполнены самого искреннего желания помочь ему,  — он категорически заявил:

 — Не просите! Всё равно не приму. Вы чего хотите: чтобы я совдепы начал у себя разводить? Покорно благодарю!

 — А мне-то можно посещать офицерские собрания?  — спросил я.  — Из вашего замечания по адресу митрополита Антония я заключаю, что вы и моего присутствия на офицерских собраниях не одобряете. Я должен предупредить вас, что бывать там мне и неприятно и тяжело. Я считал доселе, что мое присутствие, мое слово может остановить кого-либо. Если вы думаете иначе, я больше не пойду туда.

 — Нет, можете посещать!  — коротко ответил Деникин. На этом наш разговор и кончился.

Полк. Арндту и Темникову я сообщил, что Главнокомандующий, по особым причинам, не может принять [408] депутацию. А на другой день вышел приказ Главнокомандующего, запрещающий сборища офицеров и грозивший самыми строгими мерами наказания всем нарушителям военной дисциплины.

Кажется, 12 марта мы покинули Новороссийск, перебравшись в Феодосию. По приезде туда ген. Романовский был освобожден от должности начальника Штаба. Одновременно с этим пошли слухи, что и Деникин оставляет Армию. Никто, однако, не хотел верить этому. В Феодосии я поселился на подворье Тепловского женского монастыря.

22 марта, в Вербное воскресенье, я в соборном монастырском храме совершал литургию. Было много причастников. Служба затянулась. Несмотря на это, И. П. Романовский дождался не только окончания литургии, но и моего выхода из церкви.

 — Я пришел проститься с вами. Уезжаю. Благословите на дорогу!  — обратился он ко мне.

Я благословил его просфорой и пошел провожать его.

 — Вы не сердитесь на меня, Иван Павлович, за мою беседу с вами 7 марта?  — спросил я его.  — Я смело говорил с вами, ибо верил, что вы поймете меня. Поймите, что мною руководит доброе чувство к вам.

Он уверил меня, что в этой беседе он увидел только новое доказательство моей любви. Мы шли до моря, около версты. Я старался утешить и подкрепить его надеждой, что сплетшиеся около его имени злоба и клевета рассеются, а правда засияет. У моря мы простились... Не думал я, что прощаемся навсегда.

Рано утром в понедельник мне сообщили, что накануне, вечером, неожиданно для всех, отбыл на миноносце ген. Деникин. С ним отбыл и ген. Романовский.

Деникинская эпопея кончилась... [409]

* * *

Всё, до сих пор изложенное, было записано мною в 1919-1920 гг. Теперь, в 1943 году, может показаться странным, что тогда серьезно, с затратой времени и нервов, долго и бурно обсуждались вопросы: где быть В.В.Ц.У., в Екатеринодаре или в Новочеркасске; кому быть членом В.В.Ц.У.,  — гр. Апраксину или гр. Мусину-Пушкину? Могут казаться не стоящими внимания и такие вопросы: кто и как открывал Ставропольский Поместный Собор; кому первому пришла мысль о необходимости Высшей церковной власти на территории, занятой Добровольческой Армией; хорошо или худо поступил ген. Деникин, признав Верховным Правителем адмирала Колчака? Но, во-первых, история не брезгает никакими фактами. А, во-вторых, из-за картины всего происходившего и на Ставропольском Соборе, и в Добровольческой Армии раскрывается лик старой России, болевшей многими недугами, приведшими ее к невероятным страданиям, но изобиловавшей и многими доблестями, ее возвеличившими.

Роль Добровольческой Армии для многих и доселе остается неясной. Многие судят о ней по тому отрицательному, что, к сожалению, случалось и на фронте, и в тылу, по тому, о чем мечтали некоторые ее участники, в частности, те немногие офицеры-помещики, кто не имел ни мудрости, ни простого благоразумия, чтобы примириться с потерей своих достояний; наконец,  — по тем насилиям и грабежам, которые имели место в Армии и в судьбе ее сыграли роковую роль.

И многие забывают, что вожди Добровольческой Армии: ген. Алексеев, Корнилов, Деникин, Марков, Романовский, Дроздовский и др., как и многочисленные ее участники, [410] были воодушевлены самыми чистыми, светлыми, благородными порывами и все стремились только к одному: чтобы вывести свою Родину на путь свободной и счастливой жизни. Все они были демократами в истинном смысле этого слова: они до самозабвения любили свой народ, верили в огромные, еще не развернувшиеся и не использованные его силы (ибо, в значительной части своей, он продолжал еще находиться, не по своей вине, в невежестве) и хотели вывести его на широкий путь творческой работы. Собой они самоотверженно жертвовали и для себя ничего не искали. Многие из них погибли, другие со смиренным терпением переносят все невзгоды беженского существования, не переставая горячо любить свою Родину и мечтая, как о самом великом, возможном для них счастье  — остатком своих сил послужить ей и поработать на родной земле. Возглавлявшаяся ими армия имела свои недостатки, свои недуги, даже многие тяжкие грехи, но она же в изобилии явила удивительные образцы истинно русской доблести, мужества, самоотвержения и беспримерного героизма.

Добровольческое дело 1917-1920 гг., может быть, когда-нибудь будет признано недоразумением: своя, мол, своих не познаша. Может быть, Добровольческая Армия принесла не только пользу, но и вред России. Может быть, скажут иные, без обильно пролитой в гражданской войне русской крови скорее возродилась бы Россия. Но в оправдание Добровольческой Армии надо сказать, что она явилась благородным и самоотверженным протестом, в первую очередь, против измены большевиками обету верности России союзу с ее западными соратниками в смертельной борьбе с общим врагом, а одновременно и протестом против тех крайностей, с какими выступила в октябре 1917 г. новая, большевистская власть: объявлением религии опиумом для народа, отрицанием частной собственности и [411] свободы труда, жестоким подавлением всех прочих свобод и прав населения и полным пренебрежением к человеческой личности.

Эти черты, отличавшие группу фанатиков, обманом и насилием захвативших государственную власть, сочетаясь с их безудержной демагогией, натравливанием одних слоев народа против других и открытой проповедью гражданской войны, вырастали в зловещую картину, грозившую России, если не полной гибелью, то, во всяком случае, бесконечными страданиями и морем неповинной крови. На борьбу с этой угрозой выступили лучшие сыны России, беззаветно ей преданные патриоты,  — ее овеянные славой военные вожди и наиболее идейные из ее государственных и общественных деятелей. На их призыв стали стекаться добровольцы, первоначально с территории юго-востока России, а затем и из других ее областей. Преодолевая все трудности, невзирая на смертельный риск, связанный с проникновением через большевистские кордоны, устремлялась под поднятый вождями стяг борьбы за Родину самая героическая часть российского воинства и столь же героическая учащаяся молодежь, нередко  — всего лишь подростки... Ими, их жертвенностью и подвигом были тогда спасены душа и честь России, разделившейся в ту пору на два лагеря, между которыми оставалось не разрушенным только одно звено: и те, и другие были  — русские люди.

Большевизм и антибольшевизм  — лишь преходящие этапы в истории России. Большевизм, как крайнее богоборческое, античеловеческое и противоестественное учение, не может не умереть: исчезнет тогда и антибольшевизм, с ним борющийся. Но Россия, русский народ должны пребыть и пребудут вечно. Должен, поэтому, наступить момент, когда продолжающие ныне принадлежать к разным лагерям, но одинаково честно любящие свою Родину и готовые самоотверженно [412] служить ей, русские люди поймут друг друга, забудут прошлое, протянут друг другу руки и начнут совместными усилиями целить и восстанавливать свою измученную Родину.

Среда, 16 июня 1943 г.
Примечания