Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

IX. Девятый вал. Конец Распутина

В сентябре 1916 г. у ген. Алексеева начались тяжкие приступы застарелой болезни мочевого пузыря. Сначала его лечил штабной доктор А. А. Козловский, потом пригласили проф. Федорова. Последний же ежедневное пользование больного поручил своему ученику, специалисту-урологу, доктору Лежневу. Козловский был отстранен от больного. В течение октября болезнь не делала скачков ни в ту, ни в другую сторону, в начале же ноября настало резкое ухудшение, приковавшее больного к постели. Д-р Козловский, а за ним и чины Ставки в таком повороте болезни обвиняли доктора Лежнева, который будто бы вел курс лечения и небрежно, и невежественно. В Ставке открыто говорили даже о злонамеренной цели лечения. Считаю, что это было глубокой ошибкой. Д-р Козловский утверждал, что Лежнев ежедневно выкачивал из организма больного жидкости больше, чем поглощал больной, и что на этой почве обострялось истощение организма, дошедшее, наконец, до крайней степени. 7-го ноября положение больного стало угрожающим. Вечером больной пожелал видеть меня. Дежурившая у постели больного его дочь известила меня об этом.

Тотчас явившись, я застал генерала почти умирающим. Он лежал без движения; говорил, задыхаясь. Мое появление очень обрадовало его. Но беседовать с ним, ввиду крайней его слабости, долго мне не пришлось, и я скоро ушел от него, пообещав исполнить его просьбу  — завтра в день его Ангела причастить его. [234] 8-го ноября утром я со Св. Дарами прибыл к больному. Исповеди и причастию предшествовала краткая беседа.  — Худо мне,  — говорил, тяжело дыша, больной.  — Возможно, что скоро умру. Но смерти я не боюсь. Если отзовет меня Господь, спокойно отойду туда. Всю свою жизнь я трудился, не жалея для Родины сил своих, своего не искал. Если судит мне Господь выздороветь, снова отдам себя делу; все свои силы, свой опыт и знания посвящу моей Родине. Да будет во всем воля Божия!

Исповедывался и причащался больной с восторженным воодушевлением. В большом государственном человеке мне ни раньше, ни позже не довелось наблюдать такой искренней, горячей веры. Сразу после причастия у него точно прибыло сил,  — он ожил. Дух победил плоть... Наступило серьезное улучшение, давшее надежду на возможность выздоровления.

Вскоре после моего ухода к больному зашел Государь, чтобы от себя и от имени больного Наследника поздравить его с принятием Св. Тайн.

Между тем, в это время Ставка, как мы видели, да и Царское Село волновались из-за петроградских и думских настроений.

Как только известие об увольнении Штюрмера долетело до Царского, Императрица рванулась в Могилев на выручку своего protégé. Но ей заявили,  — как рассказывали потом в Ставке,  — что ее поезд в ремонте, на окончание которого потребуется несколько дней. Утверждали, что это было сделано с целью задержать царицу, пока в Могилеве отставка Штюрмера не будет оформлена и официально объявлена.

Царица прибыла в Могилев 13 ноября, когда высочайший указ об увольнении Штюрмера был уже опубликован. Теперь и всесильная Императрица не могла изменить дела. [235] Как реагировала царица в семейном кругу на принятое ее супругом без ее ведома, вопреки ее желанию, решение  — этого я не знаю. Но на высочайших завтраках ее недовольство и раздражение прорывались наружу слишком ярко. Я первый на себе испытал их.

В предшествовавшие приезды в Ставку царица неизменно выражала свое внимание ко мне. В первый же день каждого приезда она обыкновенно после завтрака подзывала меня, беседовала со мной по разным церковным вопросам, расспрашивала о поездках по фронту, о настроениях здоровых и больных солдат, о работе военных священников; делилась со мной доходившими до нее слухами о духовных нуждах воинов на театре войны и в тылу, иногда давала мне те или иные указания. По ее, например, указанию я должен был исхлопотать учреждение вакансий священников в санитарных поездах, сделать распоряжение о заготовлении в тыловых церквах запасных даров для фронтовых священников и пр. Между прочим, ей же принадлежит инициатива устройства всенародного по всей России моления с крестными ходами о даровании победы.

Государыня хотела, чтобы такие моления состоялись 29 июня 1915 г. в день Св. Апостолов Петра и Павла. Государь же, посоветовавшись со мной, повелел устроить их в день Казанской Божией Матери 8 июля. По ее же предложению состоялось в сентябре 1916 г. постановление Синода о командировании монастырями на фронт монахов для передовых санитарных отрядов, убиравших с полей сражений убитых и раненых.

В этот же приезд царица демонстративно сторонилась меня: здороваясь со мной, небрежно протягивала мне руку, а сама отворачивалась от меня. После завтрака почти каждый из присутствовавших, не исключая младших офицеров, удостаивался ее разговора. Только я и П. М. Кауфман оказались обойденными. За всё время к нам она не обратилась ни с одним словом. Немилость [236] была слишком очевидна, а причина ее не оставляла сомнений. Наши беседы с царем восстановили против нас царицу.

Мое личное отношение к Императрице сейчас было таково, что ее немилость нисколько не огорчала меня, как и ее внимание не обрадовало бы меня. В моей душе кипело возмущение против нее не из-за немилости ко мне, а из-за ее слепоты, с которой она сама, очертя голову, неслась к пропасти и других влекла в пропасть. Moe тогдашнее настроение, может быть, станет ясным из следующего эпизода.

Мать архиепископа Константина в этот приезд царицы поднесла ей коврики собственной работы, а царица в ответ прислала матушке свой портрет и еще какой-то подарок. Конечно, старушка была в восторге от царского внимания. Когда я зашел к ее сыну, она выбежала, чтобы похвастать своим счастьем и показать мне присланное.

«И смотреть не хочу!.. Бог с нею и с ее подарками! Всех нас она тащит в пропасть!»  — выпалил я удивленной старушке. Вот до какой степени у меня накипело на душе.

Ее слепота еще раз проявилась, когда она за мое правдивое, полное участия к ее семье слово, ответила мне ненавистью.

У меня явилось, может быть, безумное, наверно  — бесплодное, но упорное желание лицом к лицу сказать ей, куда идет она сама и куда, вследствие своей слепоты и упрямства, ведет она и свою семью, и свою страну,  — сказать ей правду об ее советниках, которым одним она верит, и в особенности о Распутине. Я решил сделать попытку добиться ее аудиенции.

Воспользовавшись присутствием А. А. Вырубовой на высочайшем завтраке, кажется, 15 ноября, я обратился к ней с просьбой испросить мне аудиенцию у ее величества для доклада о нуждах воинов Кавказского фронта и еще о кое-каких делах. [237]  — Хорошо! Ее величество, наверно, завтра примет вас,  — ответила Вырубова.

Но проходили день за днем, я ежедневно встречался с Вырубовой на высочайших завтраках, но она по поводу моей просьбы упорно молчала, а царица продолжала отворачиваться от меня. Более того. Раньше царица аккуратно посещала нашу чудную штабную церковь, теперь же она стала ходить к богослужениям в Братский монастырь. В нашей церкви царь появлялся один. Прежде никогда этого не бывало.

20 ноября я напомнил Вырубовой о своей просьбе.

 — Ее величество не может вас принять,  — она очень занята,  — сухо сказала Вырубова.

Я отлично знал, что императрица в это время, кроме завтраков в Ставке, обедов у себя в вагоне и прогулок за город, ничем не была занята. Но отказ в приеме не удивил меня, ибо я его предвидел и ждал. Накануне я даже советовался с адмиралом Ниловым, профессором Федоровым и графом Граббе, не следует ли мне, в случае отказа в приеме, высказать всё, накипевшее на душе, Вырубовой? Они одобрили эту мысль.

 — Она  — набитая дура,  — сказал один из них,  — но ей верят. К тому же, она  — граммофон царицы. Можете быть уверены, что ваш разговор тотчас будет передан туда.

Получив отказ в приеме, я обратился к Вырубовой:

«А вы можете уделить мне полчаса на беседу?» Временщица оказалась милостивей царицы. Мне было назначено свидание в поезде, в ее купе, в 6 ч. вечера 21 ноября.

В назначенный час я прибыл в поезд. Но Вырубовой там не было,  — она еще не вернулась с царицей и девочками с прогулки. Мне пришлось прождать более 30 минут. Думаю, что и это было сделано не без умысла. [238] Царица знала о предстоящем разговоре. При нормальных отношениях ко мне она никогда не допустила бы, чтобы я более получаса ждал возвращения Вырубовой. Наконец, моя собеседница явилась. Мы уселись в ее небольшом купе.

 — Я к вам, Анна Александровна, с большим делом,  — начал я.

 — Что? Худое что-либо случилось с вами?  — наивно спросила она.

 — Со мной пока ничего худого не случилось. Я боюсь, чтобы худое не случилось с Россией,  — ответил я.

 — А что такое?  — точно ничего не понимая, опять спросила она. Только что я начал говорить о настроении общества, войск, народа, как она прервала меня:

 — Ничего вы не знаете, ничего не понимаете! Совсем не так! Войска нас любят. Ее величеству офицеры пишут много писем,  — мы всё знаем. И какие письма! Коллективные!

Просят не верить слухам и людям, которые смущают. Народ тоже нас любит. Вот ее величество ездила в Новгород (Поездка царицы в Новгород была предпринята после высказанного ген. Ивановым Государю соображения, что ее величеству надо чаще выезжать в народ и показывать себя для снискания популярности и рассеяния разных неблагоприятных слухов.).

И я ездила с нею. Как нас встречали! Толпы народа!.. Цветами засыпали, руки целовали! А у вас говорят: народ не любит царицу. Неправда! Это  — общество петроградское, которому нечего делать. Вот оно и сплетничает, интригует. Вы думаете трудно успокоить его? Императрица даст два-три бала, и это общество будет у ее ног. Ваша Ставка с ума сходит! Раньше Алексеев запугивал Государя, теперь Воейков теряет голову, вы  — тоже... Мы знаем, чего хочет Дума. Ей надо ограничить власть Государя, отнять у него верных людей. Вот теперь Дума против [239] Протопопова. Почему? Ведь он от них же! А потому, что Государь сам избрал его в министры...

 — Разве других министров Государь не сам избрал?  — спросил я. Но Вырубова, как бы не расслышав моего вопроса, продолжала:

 — Довольно, что свалили Штюрмера, Протопопова свалить не удастся...

 — Неужели вам жаль Штюрмера?  — спросил я.

 — А чем же он худой?  — нервно ответила она.  — Все они продажные, ничтожные!.. Родзянко раньше ругал Трепова, теперь хвалит его. А за что хвалит? Трепов дал ему отдельный вагон... Хорошо досталось Родзянке в этот приезд! Государь так припер его к стенке, что Родзянко краснел, пыхтел и ни слова не мог ответить (19 или 20 ноября Родзянко был с докладом у Государя. Я не думаю, чтобы Государь мог так припереть к стенке Родзянку, как это изображала Вырубова. Но Родзянко в этот приезд потерпел другое фиаско, повлиявшее, как я думаю, на дальнейшее отношение его к царской семье. С ведома Государя он был внесен в список приглашенных к высочайшему завтраку. Императрица же, просматривая список, приказала вычеркнуть его. Конечно, это тотчас же стало известно Родзянко от близких к нему лиц свиты. Можно представить, как переваривал такую обиду честолюбивый и самолюбивый Родзянко.).

Мы всех этих революционеров знаем, они у нас записаны... Великие князья и те потеряли голову! Сегодня только великий князь Павел Александрович требовал от Государя, чтобы тот дал конституцию и т. д., и т. д.

Мне приходилось более слушать, чем говорить, ибо лишь только я раскрывал рот, как Вырубова уже перебивала меня. Ей было всё ясно и понятно. В войсках, в народе не видно никаких признаков надвигающейся революции, всё зло в нас, запугивающих Государя и интригующих против самых верных слуг его, т. е. [240] против Распутина, Штюрмера, Протопопова и Ко, да еще в сплетничающем петроградском обществе. Особенно удивило меня в разговоре то, что Вырубова постоянно выражалась во множественном числе «мы», не отделяя себя от царя и царицы, точно она уже была соправительницей их.

Из беседы с Вырубовой я вынес прочное убеждение, что там закрыли глаза, закусили удила и твердо решили, слушаясь только той, убаюкивающей их стороны, безудержно нестись вперед. Сомнений у меня не было, что своей беседой делу я пользы не принес, а себя еще дальше от них оттолкнул. Мы расстались холодно, как люди, только что понявшие, что между ними не может быть решительно ничего общего.

 — Ах, батюшка, ее величество уже меня ожидает! До свидания!  — неожиданно прервала Вырубова нашу «милую» беседу.

С разбитым сердцем я уехал от нее.

В Ставке с нетерпением меня ждали Петрово-Соловово, граф Граббе и другие. Я обстоятельно изложил им свою беседу с «Аннушкой», как они звали Вырубову.

 — Вот, видите! Нас все обвиняют, что мы не влияем на Государя. Теперь вы убедились, что мы значим?  — сказал, выслушав мой рассказ, граф Граббе.  — С нами кушают, гуляют, шутят, но о серьезных вещах с нами не говорят, а уж вопросов государственных никогда не касаются. А попробуй сам заговорить, так тебя или слушать не станут, или просто напросто оборвут вопросом о погоде или еще о каком-либо пустяке. Для дел серьезных есть другие советники: Гришка, Аннушка,  — вот им во всем верят, их слушают, с ними считаются. Ох, тяжело наше положение!

Отношение к Императрице у лиц Свиты в это время было явно враждебным. Исключение составляли лишь флигель-адъютант Саблин и лейб-медик Е. С. Боткин, которых считали ее поклонниками и с которыми [241] избегали разговоров о ней. Все прочие были солидарны в мнении, что в ней  — главное несчастье. Только одни про себя думали эту тяжелую думу, у других же возмущение от времени до времени прорывалось наружу. Последнее случалось иногда и с наиболее спокойными. Всегда благодушный, невозмутимый и ровный старик, воспитатель Наследника, тайный советник П. В. Петров и тот однажды разразился в моем присутствии:

 — Как ей не стыдно! Девки (Царские дочери.)  — невесты, а она со «старцем» цацкается... Голову потеряла, забылась... Выстроили ей дворец в Ливадии,  — говорит: «С детства мечтала о таком именно дворце!» А что она была раньше? Сама чулки штопала, коленкоровые юбки носила... Послал Бог счастье,  — сидела бы спокойно, да Богу молилась... А то  — лезет править!..

В Думе же в это время продолжалась буря. Правый Пуришкевич сказал там громовую речь против правительства и придворных кругов. Досталось не только Распутину, но и генералу Воейкову, которого он произвел в генералы «от кувакерии» (По имени минеральной воды Кувака, обнаруженной в имении Воейкова, усиленно пропагандировавшего и продававшего ее.). По поводу этой речи один из великих князей, Михайловичей, 22 ноября телеграфировал в Петроград своему брату Николаю Михайловичу: «Читал речь Пуришкевича. Плакал. Стыдно!»

22 ноября я уехал в Петроград, на заседание Св. Синода. Св. Синод и фронт с некоторого времени стали для меня местами убежища, своего рода отдушинами, куда я устремлялся, когда изнывала душа моя в Ставке.

С тем же поездом, с которым я 22 ноября выехал из Ставки, следовал вагон с министром Протопоповым. Несмотря на заявление Вырубовой, что Протопопова [242] свалить не удастся, в Ставке очень надеялись, что он будет уволен, а судя по минорному настроению, с которым он уезжал из Могилева, даже думали, что он уже уволен. Ехавший в одном со мною вагоне сенатор Трегубов заходил в пути к Протопопову со специальной целью  — выведать: уцелел он или нет? Но рекогносцировка не удалась: Трегубов ровно ничего не узнал. На Петроградском вокзале министр был встречен своими сослуживцами, в том числе и князем Волконским.

Последний, улучив минуту, спросил меня, когда я выходил из вагона: министром ли вернулся Протопопов? В Петрограде не меньше, чем в Ставке, ждали увольнения Протопопова.

Заехав ко мне через несколько дней, Волконский с грустью сообщил, что всё осталось по-прежнему; более того,  — патрон его вернулся из Ставки, окрыленным и ободренным. Тут же князь Волконский показал мне черновик составленного им, переписанного и подписанного самим великим князем Михаилом Александровичем, письма к Государю. Великий князь умолял брата откликнуться на общую мольбу, внять общему голосу, признающему необходимость реформ в управлении. В это же время в Петрограде упорно говорили о такой же коллективной просьбе к Государю, подписанной всеми великими князьями.

Между тем, в Петрограде события продолжали развиваться. Сначала Государственный Совет, а затем Съезд объединенного дворянства вынесли резолюцию против влияний «темных сил». 25 ноября, после обеда, мне доложили, что представители центра Государственного Совета хотят быть у меня около 7 час. вечера по чрезвычайно важному делу. Я попросил их прибыть ко мне после всенощной, около 9 час. вечера. В 10-м часу вечера ко мне пришли члены Государственного Совета А. Б. Нейдгардт и В. М. Андреевский. Они сообщили мне о только что состоявшемся постановлении Государственного Совета и передали просьбу центра [243] немедленно, как только приедет Государь в Царское Село,  — а он ожидался туда 27-го,  — ехать к нему, представить ему всю катастрофичность положения и умолять, чтобы он внял общему голосу.

Я должен был сообщить им, что мое выступление пред царем уже вызвало гнев Императрицы и что едва ли новая моя попытка окажется более успешной. Но они продолжали настаивать, и я обещал им испросить себе аудиенцию у Государя. Всё же я совершенно не верил в успех своей миссии, если бы меня и допустили к царю. Зашедший ко мне после их ухода генерал Никольский решительно высказался против моей поездки в Царское Село, где влияние распутинской партии и упрямство в данное время были безграничны. Я, однако, продолжал колебаться: добиваться или не добиваться высочайшей аудиенции? Мои колебания разрешила заехавшая ко мне на другой день фрейлина двора Е. С. Олив, состоявшая при великой княгине Марии Павловне (старшей).

Она рассказала мне, что по возвращении царицы из Ставки у нее была великая княгиня Виктория Федоровна, супруга великого князя Кирилла Владимировича, со специальной целью убедить ее серьезно отнестись ко всё возрастающему возбуждению в обществе и устранить его причины. Императрица в самой резкой форме выразила великой княгине свое неудовольствие по поводу непрошенного вмешательства не в свои дела и, не дав договорить, отпустила ее. Потом рассказывали, будто царица сказала ей: «Государь слабоволен. На него все влияют. Я теперь возьму правление в свои руки». Великая княгиня вернулась ни с чем. Е. С. Олив, подобно генералу Никольскому, считала мою поездку в Царское совершенно бесполезной, а, может быть, и вредной. Когда я передал В. М. Андреевскому соображения генерала Никольского и фрейлины Олив, то и он согласился, что мне не зачем ехать в Царское.

26 ноября, в день Георгиевского праздника, я по [244] телеграфу поздравил Государя. В этот же день вечером я получил ответную телеграмму: «Сердечно благодарю за поздравление. Очень сожалею, что не было вас на нашем чудном празднике. Николай».

2 или 3 декабря я завтракал у П. М. Кауфмана. Кроме меня, к завтраку был приглашен А. В. Кривошеий.

Он принес поразившую всех нас весть. Только что министр двора, вызвав к себе члена Государственного Совета, бывшего министра земледелия, князя Б. А. Васильчикова, объявил ему высочайшее повеление о высылке его жены в Новгородскую губернию. Причиной столь необычайной за последние сто лет опалы послужило письмо, с которым честная, искренняя, глубоко верующая и благородная княгиня обратилась к Государыне, как женщина к женщине, умоляя ее услышать голос людей, желающих счастья Родине.

 — Со времен Павла ничего подобного не бывало! Как они не понимают, что такими мерами они лишь подливают масло в огонь!  — закончил Кривошеий свой рассказ.

 — Я еще напишу царице письмо! Пусть и меня высылают!  — горячилась хозяйка. Весь завтрак прошел в разговорах о «событиях», по согласному нашему убеждению, предвещавших катастрофу. Выйдя от Кауфмана, мы продолжали происходивший за столом разговор.

 — Разве можно так играть на верноподданнических чувствах? Всем нам дорог царь. Но царь для Родины, а не Родина для царя! И если придется делать выбор между тем и другим,  — кто согласится пожертвовать Родиной?  — говорил Кривошеий. На углу Морской и площади Мариинского Дворца мы расстались.

 — Когда представится случай, скажите Государю, что мы все его любим, страдаем с ним и хотим ему помочь,  — сказал, прощаясь со мной, Кривошеий. [245] 4-го декабря я выехал из Петрограда, прибыв в Могилев 5-го. В этот же день вернулся и царь в Ставку.

 — Ну и сели же вы в лужу, побеседовавши с Вырубовой!  — сказал, здороваясь со мной, проф. С. П. Федоров.  — Когда мы уезжали из Царского, я говорю ей: «О. Георгию прикажете поклониться»

А она отвечает: «Берите себе своего о. Георгия,  — он нам не нужен». «Что ж нам брать. Он и так наш»,  — сказал я ей. Хороших врагов вы нажили себе!  — многозначительно добавил Федоров.

 — Я совершенно спокоен: противного совести я ничего не сделал, напротив,  — исполнил свой долг. Не понравилось им,  — это дело их вкуса,  — сказал я.

6-го декабря, в день тезоименитства Государя, митрополит Питирим был пожалован исключительной наградой, какую из последних митрополитов только трое имели, митрополиты Исидор, Филарет (московский) и Флавиан (киевский),  — предношением креста при богослужении. По существу,  — вещь безразличная  — эта награда, однако, подчеркивала чрезвычайное благоволение к нему Государя: предношение креста являлось наградой после Андрея Первозванного, а митрополит Питирим не имел еще Александра Невского с бриллиантами. Меня же она сильно задевала, так как ровно месяц тому назад я аттестовал царю Питирима, как лжеца и вообще негодного человека.

У меня являлась мысль: не есть ли эта награда ответ на мои обвинения, и я серьезно раздумывал, как мне реагировать на этот удар. Сидя за обедом рядом с профессором Федоровым, я заговорил с ним о питиримовской награде.

 — Мне думается, что я должен теперь просить Государя об отставке,  — сказал я.

 — Почему?  — с удивлением спросил Федоров.

 — Как же иначе? Разве я могу оставаться при [246] Государе, когда он не верит мне?

Вы же знаете, что 6-го ноября я аттестовал ему Питирима, как негодного человека, а он сегодня отличает его беспримерной наградой. Значит, он меня считает лжецом и клеветником,  — ответил я.

 — Ничего подобного это не означает! Разве вы не знаете нашего Государя? Нажали на него,  — вот он и наградил. Вы должны игнорировать этот факт. Если же вы подадите прошение об отставке, этим вы покажете, что вам хотелось, чтобы Государь поступал по вашей указке. Это будет не в вашу пользу,  — возразил профессор.

Раздумав, я решил последовать совету профессора и, не прибегая к служебному «самоубийству», выжидать естественного конца своей протопресвитерской службы, ибо для меня теперь не оставалось никаких сомнений, что дни моего пребывания на занимаемом месте уже были сочтены. Как в 1915 году Распутин хвастался: «утоплю Верховного», так теперь возвеличенный Питирим откровенничал со своими приближенными: «Скоро мы свернем шею Шавельскому».

С 9-го декабря министр двора известил П. М. Кауфмана, что он освобождается от обязанностей при Ставке. Увольнение свалилось неожиданно, как снег на голову. Ежедневно присутствовавшему на высочайших обедах и завтраках Кауфману Государь даже намека не сделал на возможность его удаления. А Кауфман ведь был первым чином двора. Государь его любил и уважал. В Свите мне объяснили, что Кауфман так неожиданно уволен по требованию из Царского, где нашли, что он своими разговорами очень нервирует Государя.

Кажется, 10-го декабря, после обеда, Государь подошел к стоявшему рядом со мной генералу Н. И. Иванову и заговорил с ним. Говорили обо «всем». Генерал Иванов неожиданно обмолвился: «В стране и на фронте, ваше величество, настроение очень неспокойное». [247]  — Что за причина? Недостаток продовольствия?  — спросил Государь.

 — Никак нет! Внутренние настроения,  — ответил генерал Иванов. Государь резко повернулся в сторону, соображая что-то, а потом, опять обратившись к генералу Иванову, спросил:

 — А какая в прошлом году в это время была погода на Юго-западном фронте?

 — Холодная,  — ответил генерал Иванов.

 — До свиданья!  — сказал вдруг Государь, протягивая генералу руку.

Итак, Кауфмана за его честную и откровенную беседу 9-го ноября расцеловали, а 9-го декабря уволили; генерала Иванова, бывшего главнокомандующего, кавалера св. Георгия 2-ой степени, оборвали, а потом отвернулись от него.

И то, и другое было весьма симптоматичным. По указанию из Царского, Государь взял твердый курс и теперь, во избежание волнений, попросту отклоняет всякий разговор, могущий так или иначе обеспокоить его. Мера достаточно действительная для многих, кто, служа царю верой и правдой, хотел бы сказать ему горькую, но нужную правду...

Какой же смысл говорить правду, когда ты знаешь, что, в лучшем случае, не дослушав, отвернутся от тебя, и в худшем,  — как беспокойного или даже революционера, выгонят тебя? И всё же, находились люди, которые, рискуя и тем, и другим, продолжали попытки раскрыть Государю глаза. К числу таких лиц принадлежал временный заместитель генерала Алексеева, генерал В. И. Гурко.

Хотя в Ставке он был калифом на час, но держал он себя чрезвычайно смело, совершенно независимо. Даже, когда он говорил с великим князем, чувствовалось, что говорит начальник Штаба, первое лицо Ставки после Государя. И перед Государем он держал себя с редким достоинством. Вот он-то, как передавали мне тогда близкие к нему люди, а после и он сам, не раз настойчиво [248] говорил с Государем и о Распутине, и о всё разрастающейся, грозившей катастрофой, внутренней неурядице. Но выступления Гурко, как и выступления всех лиц этого лагеря, были бесплодны. Государь всецело подчинился влиянию Царского Села и упрямо шел по внушенному ему оттуда пути. Увольнение Кауфмана взбудоражило, было, Ставку. Но за время войны и не такие неожиданности и передряги приходилось переживать обитателям Ставки и, однако, они успокаивались от тяжких переживаний. Успокоились скоро и на этот раз. Жизнь в Ставке потекла обычным порядком. Ни с фронта, ни из Петрограда чрезвычайных известий не приходило. Так продолжалось до 18 декабря. Этот день не забыть всем, кто был тогда в Ставке!

Было воскресенье. Как всегда, Государь с Наследником и свитой присутствовали на литургии в штабной церкви. Я не заметил ничего особенного в настроении Государя. Но ктитор церкви после литургии сказал мне:

«Что-то Государь сегодня мрачен и как будто рассеян». После обедни я завтракал за высочайшим столом. И тут я не заметил, чтобы Государь был взволнован или обеспокоен. Он держал себя за столом как всегда,  — разговаривал обо всем. Меня несколько удивило неожиданное сообщение, что в этот день в 4 часа Государь уезжает в Царское Село. Обыкновенно об отъездах Государя мы узнавали за несколько дней, а тут объявляется об его отъезде всего за несколько часов. Всех интересовало: что за причина столь неожиданного отъезда? Свитские упорно молчали.

Когда, возвращаясь с завтрака, я проходил мимо служебного кабинета дежурного генерала П. К. Кондзеровского, последний окликнул меня, попросив на минуту зайти.

 — Величайшая новость!  — радостно сказал генерал, когда я закрыл за собою двери кабинета.  — Распутин [249] убит. Его убили великий князь Дмитрий Павлович, князь Юсупов и Пуришкевич во дворце Юсупова, куда они завезли его якобы для пирушки.

 — Верно ли это?  — спросил я.

 — Да уж чего вернее! Я только что слышал это от командира корпуса жандармов графа Татищева, несколько часов тому назад прибывшего в Ставку, очевидно, для доклада Государю об убийстве.

И генерал дальше рассказал мне подробно об убийстве.

Когда Кондзерский в числе убийц назвал великого князя Дмитрия Павловича, мне вспомнился мой коротенький разговор с последним в половине ноября этого года,  — вскоре после моей беседы с Государем. После высочайшего завтрака я спускался по лестнице в нижний этаж дворца; великий князь Дмитрий Павлович остановил меня на нижней площадке, у выхода. Мы заговорили с ним о «настроениях», о «событиях». Между прочим мы коснулись моего разговора с Государем 6-го ноября, при чем я заметил:

 — Как видите, ваше высочество, я исполнил свой долг, теперь очередь за вами.

 — Услышите!.. Может быть, и я исполню,  — как-то загадочно ответил Дмитрий Павлович. Не намекал ли он тогда на подготовлявшееся убийство Распутина?

Привезенная гр. Татищевым весть с быстротой молнии распространилась по Ставке. Гр. Татищев сообщил ее в штабной столовой во время завтрака. И высшие, и низшие чины бросились поздравлять друг друга, целуясь, как в день Пасхи. И это происходило в Ставке Государя по случаю убийства его «собинного» друга! Когда и где было что-либо подобное?!

Такая же картина наблюдалась и повсюду в России, куда только долетала весть об убийстве «старца». [250] Один из чинов Ставки рассказал мне, что, возвращаясь из Архангельска, он на одной из станций в Вологодской губернии наблюдал точно такую же картину, когда пассажиры из газет узнали, что Распутин убит. Началось всеобщее ликование. Знакомые и незнакомые обнимали и поздравляли друг друга.

Поезд Государя должен был выйти из Могилева ровно в 4 часа. Обыкновенно, Государь приезжал за несколько минут до отхода. В этот же раз, когда мы с ген. Кондзеровским и Ронжиным в 3 ч. с четвертью прибыли к поезду, Государь уже был там. Точно ему хотелось теперь, хоть на три версты, но ближе быть к Царскому, которое так остро переживало смерть «старца».

Погода стояла отвратительная: дул пронизывающий холодный ветер, моросил дождь, со снегом. Мы все, чтобы укрыться от стужи, зашли в соседний барак. К нам подошел командир конвоя гр. Граббе.

 — Почему такой экстренный отъезд?  — спросил я его.

 — Не знаю,  — ответил он.

 — А верно ли, что «старец» убит?  — Тот же ответ.

 — Да вы не прячьтесь за свое: не знаю! Секрета не выдадим. Да и секрета нет. Если убит,  — уже весь Петроград говорит об этом  — настаивал я.

Граббе лукаво улыбался и твердил:

 — Не знаю, не знаю.

Отогревшись немного, мы вышли к поезду. В это время Государь, с палкой в руке, возвращался с прогулки. Несмотря на резкий холод, он был в одной гимнастерке. Сопровождавшие его: Воейков, Долгоруков и, кажется, Мордвинов тоже, насколько помню, были в гимнастерках. Лица Свиты даже в костюмах старались подражать Государю. Как раз в этот момент к поезду [251] подъехал ген. Гурко. Он сразу подошел к Государю, и они вдвоем начали прохаживаться вдоль поезда. Как сейчас представляю фигуру Гурко: левую руку он заложил за спину, а правой размахивает, что-то доказывая Государю. Царь держится ровно, часто заглядывает в лицо Гурко. Я продолжаю следить за Государем, пытаясь разгадать, как он переживает известие. Мои усилия напрасны: ни одно слово, ни одно движение Государя не выдают его беспокойства. Умел он скрывать свои мысли и чувства!

На следующий день я выехал в Петроград.

Убийство Распутина заслонило там все другие события, все интересы. Газеты были полны подробностей об убийстве «старца», о розысках его трупа. В гостиных и салонах только и говорили о Распутине. Факт убийства не подлежал сомнению, труп уже был вытащен из реки, и все же находились маловерные, которые продолжали настаивать, что все слухи и газетные сообщения  — выдумка, пущенная, чтобы успокоить общество: что Распутин жив и скрывается тут, или же инкогнито выехал на родину и т. п.

Заехавший ко мне 21 декабря ген. Иванов уверял меня, что ему известно из самого достоверного источника, которого, он, к сожалению, не может назвать, что Распутин жив и здравствует. Все мои доводы не смогли разубедить старика.

Что в это время происходило в Царском? Мне рассказывали, что Императрица, получив первую весть об убийстве, прямо обомлела, потом взяла себя в руки и до самых похорон сохраняла наружное спокойствие.

Труп «старца», по извлечении из реки, поздно вечером был перевезен в Чесменскую богадельню (за Московской заставой), где было произведено вскрытие. В 4 часа утра викарий Вятской епархии, еп. Исидор! (Колоколов), в последнее время друживший с Распутиным и чрез это пользовавшийся большим вниманием [252] Царского (Eп. Исидор по длинному ряду скандальнейших похождений был «притчею» в нашем святительстве. Скандалы не раз приводили его к отрешению от викариатства и к заточению в монастырь. Это, однако, не помешало ему в последнее время пользоваться особым вниманием Царского. Там близость к Распутину покрывала какие угодно согрешения и даже преступления.), совершил литургию и отпевание. Затем тело было перевезено на грузовике в Царское Село, где, возле устраивавшегося Вырубовой приюта для инвалидов, было погребено духовником их величеств, протопресвитером А. П. Васильевым. Царь, царица, Наследник и царевны присутствовали при погребении.

В то время, как можно сказать, вся Россия ликовала по случаю избавления от Распутина, при Дворе росло беспокойство. Незадолго до смерти «старец» будто бы предсказал, что его вскоре не станет. Когда исполнилось первое пророчество, стали припоминать другие. Вспомнили, что он же предсказывал, что в двадцатый или в сороковой день,  — точно не помню,  — после его смерти тяжко заболеет Наследник; и еще,  — что Царская Семья, чуть ли и не Россия, будут безопасны только до тех пор, пока он жив. Эти предсказания беспокоили, как оказалось, не только Императрицу, Вырубову и других, потерявших голову, поклонников и поклонниц Распутина, но и гораздо более уравновешенных людей.

24-го февраля 1917 года (После 2-х месячного пребывания в Царском, Государь вернулся в Ставку.), после обеда, когда Государь обходил гостей, я, стоя рядом с проф. Федоровым, спрашиваю его:

 — Что нового у вас в Царском? Как живут без «старца»? Чудес над гробом еще нет? [253]  — Да вы не смейтесь!  — серьезно заметил мне Федоров.

 — Ужель начались чудеса?  — опять с улыбкой спросил я.

 — Напрасно смеетесь! В Москве, где я гостил на праздниках, так же вот смеялись по поводу предсказания Григория, что Алексей Николаевич заболеет в такой-то день после его смерти. Я говорил им: «Погодите смерься,  — пусть пройдет указанный день!» Сам же я прервал данный мне отпуск, чтобы в этот день быть в Царском: мало ли что может случиться! Утром указанного «старцем» дня приезжаю в Царское и спешу прямо во дворец. Слава Богу, Наследник совершенно здоров! Придворные зубоскалы, знавшие причину моего приезда, начали вышучивать меня: «Поверил «старцу», а «старец»-то на этот раз промахнулся!» А я им говорю: «Обождите смеяться,  — иды пришли, но иды не прошли!» Уходя из дворца, я оставил номер своего телефона, чтобы, в случае нужды, сразу могли найти меня, а сам на целый день задержался в Царском. Вечером вдруг зовут меня: «Наследнику плохо!» Я бросился во Дворец... Ужас,  — мальчик истекает кровью! Еле, еле удалось остановить кровотечение... Вот вам и «старец»...

Посмотрели бы вы, как Наследник относился к нему! Во время этой болезни матрос Деревенько однажды приносит Наследнику просфору и говорит: «Я в церкви молился за вас; и вы помолитесь святым, чтобы они помогли вам скорее выздороветь!» А Наследник отвечает ему: «Нет теперь больше святых!.. Был святой  — Григорий Ефимович, но его убили. Теперь и лечат меня, и молятся, а пользы нет. А он, бывало, принесет мне яблоко, погладит меня по больному месту, и мне сразу становится легче»... Вот вам и «старец», вот и смейтесь над чудесами!  — многозначительно закончил профессор.

Я опускаю всем известные рассказы о том, как Распутин много раз исцелял Наследника, когда врачи оказывались бессильными остановить кровотечение, как он многократно предсказывал его болезнь. Сторонники [254] Распутина видели в этом чудеса, противники его подозревали обман и мошенничество, в которых «старцу» будто бы помогали Вырубова, Бадмаев и другие. Как же объективно отнестись к Распутину?

Уже то обстоятельство, что Распутин заставлял задумываться над ним таких, отнюдь не склонных ни к суеверию, ни к мистицизму,  — напротив, привыкших на всё смотреть прежде всего с позитивной точки зрения, людей, как проф. Федоров,  — уже это одно вызывает серьезный вопрос: что же такое был Распутин?

Начало «карьеры» Распутина связывается с его набожностью. Епископы Феофан и Гермоген пленились «высокою» его религиозной настроенностью, узрев в нем Божьего человека, при том весьма оригинального.

На людей экзальтированных, или не обладающих острой наблюдательностью, Распутин, действительно, мог производить сильное впечатление. От всей его фигуры, слов и речей веяло какой-то особой таинственностью: острые, можно сказать, страшные, засевшие в глубоких впадинах глаза; узкий лоб, нависшие волосы, оригинальная борода; отрывистая, туманная, загадочная речь; беспрерывные упоминания Бога; резкие движения. Суждения его смелы, дерзновенны, повелительны. Он их высказывал авторитетно, не считаясь ни с личностью, ни с положением своего собеседника. Всё это изумляло одних, ошеломляло других и совсем покоряло третьих.

Распутин выделялся из толпы,  — его нельзя было не заметить.

Был ли на самом деле набожен Распутин?

В последние годы,  — о прежних не говорю, ибо раньше я не знал Распутина,  — его набожность была своеобразной и примитивной. Распутин посещал церкви, ежедневно молился у себя на дому, при беседах часто взывал к Богу, а в промежутках между молитвами и религиозными беседами творил всевозможные гадости [255] и пакости, им же несть числа. Беспутство его всем известно.

Его половая распущенность была ненасытной, вакханалии были его стихией. При этом, все гадости он творил не стесняясь, не скрывая их, не стыдясь их безобразия. Более того,  — он их прикрывал именем Божиим: «Так, мол, Богу угодно», или «Это необходимо для усмирения плоти». Подобные Распутину фрукты нередко вырастали на нашей девственной почве. Я сейчас наблюдаю одного субъекта, который ежедневно по целым часам утром и вечером простаивает на молитве при непременно возженной лампадке, не пропускает ни одной церковной воскресной и праздничной службы, зачитывается духовными книгами, а всё остальное время отдает беспрерывной лжи, шантажу, клевете и прочим гадостям, обирает и разоряет доверчивых людей.

Вспоминается четверостишие:

Во имя Божье Тит

Иконы золотит  —

Из грабленного злата,

Что силой взял у брата.

У таких типов набожность уживается с религиозным цинизмом, как она уживалась в грязной душе старика Карамазова.

Но главное у Распутина было  — совсем не его набожность.

Не подлежит никакому сомнению, что Распутин обладал чрезвычайной магнетической силой. Поклонники и поклонницы указывали источники ее в его необыкновенной вере и святости. Конечно, они ошибались, ибо у Распутина не было ни веры, ни святости подлинного праведника! Серьезнее другое объяснение, что причину ее надо искать не в религиозной, а в физиологической области. Интересно мнение изучающего личность Распутина ученого, профессора-медика К. Он пришел к [256] выводу, что сила Распутина, его необыкновенная, граничащая с прозрением чувствительность, его способность воздействовать на других развились на половой почве, вследствие присущей ему феноменальной половой энергии. Тайну распутинской силы должна раскрыть наука.

Несомненно также, что Распутин обладал совсем незаурядным умом, дававшим ему возможность ориентироваться в самой сложной обстановке и высказывать суждения, совсем не обычные для неграмотного мужика. Его поклонникам такие суждения казались вещаниями свыше, своего рода откровениями. К ним прислушивались, внимая каждому слову; в туманном видели иносказание, в неясном искали высшего смысла. А умный и не менее хитрый мужик иногда намеренно затемнял мысль, облекая ее в туманные формы. Самый тон распутинской речи был весьма оригинален: Распутин не просто говорил, а изрекал, вещал; не советовал, а приказывал, требовал. На уже порабощенную волю всё это действовало подавляюще.

Распутин не был ни сребролюбцем, ни стяжателем. Он мог получать сколько угодно средств: от царя и царицы, от поклонников и поклонниц, просителей и просительниц, наконец, от разных, пользовавшихся его услугами, лиц. Он и получал много. Но зато он щедрой рукой и раздавал получаемое: в его приемной, у ворот его дома толпились нуждающиеся, и Распутин одарял их. Не слышно, чтобы он оставил своей семье безмерное богатство.

Во время войны раздавались по адресу Распутина обвинения в измене. Что Распутин царицей и Вырубовой посвящался в военные тайны, это не подлежит сомнению. У этих лиц не было тайн от него. А царица всегда была в курсе военных и государственных дел. Также несомненно, что от Распутина без всякого труда могли выведывать эти тайны разные предатели, с [257] которыми он бражничал. В выборе собутыльников Распутин был неразборчив, а в хмелю  — чрезвычайно хвастлив и болтлив. Тогда от него можно было выведать, что угодно. И этой его слабостью ловко пользовались его бесчестные собутыльники. В данном случае Распутин наносил вред Родине, не отдавая себе отчета. На сознательную измену он, по моему мнению, не был способен. Для русского мужика подобный грех представлялся безгранично тяжким.

Своей печальной карьерой Распутин был обязан гораздо менее самому себе, чем болезненному состоянию тогдашнего высшего общества, к которому, главным образом, и принадлежали его поклонники и почитатели.

Спокойной, здоровой религиозностью в этом обществе тогда не удовлетворялись; как вообще в жизни, так и в религии тогда искали острых ощущений, чрезвычайных знамений, откровений, чудес. Светские люди увлекались спиритизмом, оккультизмом, а благочестивейшие епископы, как Феофан и Гермоген, всё отыскивали особого типа праведников, вроде Мити Гугнивого, Дивеевской «провещательницы», Ялтинской матушки Евгении и т. п. Распутин показался им отвечающим требованиям, предъявляющимся к подобного рода праведникам, и они, даже не испытав, как следовало бы, провели его сначала в великокняжеский, а потом и в царский дворец. В великокняжеском дворце скоро поняли, что это фальшивый праведник, а в царском  — проглядели.

Там Распутин сумел пленить экзальтированно-набожную царицу. Она более многих других искала в религии таинственности, знамений, чудес, живых святых, а ее материнское чувство всё время ожидало помощи с Неба для ее несчастного, больного сына, которого бессильны были исцелить светила медицинской науки. Распутин вошел в царский дворец с уже установившейся репутацией «Божьего человека», [258] санкционированной тогда несомненными для Царского Села авторитетами  — епископами Феофаном и Гермогеном.

Надо еще принять во внимание, что к этому времени царица окончательно разочаровалась в нашем высшем обществе и все свои симпатии отдала простому народу. Естественно, что она сразу с особым интересом и доверием отнеслась к выходцу из этого народа, всё возраставшими по мере того, как она приглядывалась к новоявленному праведнику. В последнем для нее всё было ново: и наружный вид, и смелость, с которой он наставлял царя с царицей и критиковал вельмож, и загадочно-туманная речь, и дерзновенность его движений. Когда же он несколько раз, после оказавшихся бесплодными усилий врачей-профессоров, исцелил ее больного сына, она окончательно уверовала в его особое избранничество, увидев в нем посланного Господом для ее семьи святого человека.

Если бы не оказалось ни одного распутинского сторонника, умевшего влиять на царицу и поддерживать ее веру в богоизбранничество Тобольского мужика, то и тогда царица не изменила бы своего отношения к Распутину: она была слишком независима в своих суждениях и настойчива в действиях. Но тут оказалась целая плеяда апологетов Распутина, всё крепче утверждавших царицу в ее вере. Тут были митрополиты Питирим и Макарий, целый сонм архиепископов и епископов, генералов, членов Государственного Совета, сенаторов, министров и прочих сановных лиц. Искренних почитателей Распутина было очень мало: Вырубова, Горловина и еще несколько женщин,  — женщины легче поддавались его чарам. Из мужчин же я не решаюсь назвать ни одного, который бы искренно верил в его святость. Даже царский духовник, так горячо до 1914 г. отстаивавший Распутина, не был, думаю я,  — искренним. Прочие же подмазывались к Распутину по явно корыстным побуждениям, надеясь при его поддержке [259] сделать карьеру или получить иные блага. И они не ошибались: маленький (во всех отношениях) Томский архиепископ Макарий и опальный Владикавказский Питирим,  — оба ничем не выделявшиеся,  — при помощи Распутина выросли в митрополитов Московского и Петербургского; опальный Псковский епископ Алексий (Молчанов) сразу стал экзархом Грузии; неуч, полуграмотный архимандрит Варнава за три года вырос в Тобольского архиепископа; дававший Распутину приют в своей квартире, серенький кандидат богословия Даманский стал товарищем обер-прокурора Св. Синода, а затем сенатором и т. д. Это было в духовном ведомстве. Подобное же происходило и в других ведомствах.

Почти все эти возвеличенные лица затем, благодаря тому же Распутину, становились близкими к царице. Митрополит Питирим, например, был так к ней близок, как ни один из предшествовавших митрополитов. Митрополит Макарий также стал для нее авторитетом. Даже и Даманский начал появляться в Царском. Все эти лица должны были, ради собственного же благоденствия, превозносить своего благодетеля. Получился заколдованный круг: Распутин вознес на высоту своих ставленников, а те превозносили его. В пользу Распутина говорили его «чудотворения»; ставленники Распутина теперь были сильны своим саном и положением. Царица из уст двух митрополитов и многих епископов слышала подтверждения своей веры, что Распутин  — Божий избранник. Что могли теперь для нее значить изредка раздававшиеся противоположные голоса? Царица окончательно запуталась в сетях.

Влияние Распутина на царицу было неограниченным. Тут всякое его слово было всесильно. Царь был менее очарован Распутиным, но и он часто прислушивался к его голосу и поддавался его влиянию.

Но влияние Распутина не ограничивалось царем [260] и царицей. Называли длинный ряд министров и иных сановников: Штюрмера, Протопопова, Саблера, А. Н. Хвостова, Раева, кн. Шаховского, ген. Беляева, Белецкого, митрополита Питирима и др., на которых несколько каракуль, выведенных рукой Распутина, производили магическое действие: просителю, принесшему записку Распутина, оказывался самый милостивый прием, и просьба его, как бы она трудна ни была, немедленно исполнялась. Все эти лица запросто бывали у Распутина, как и он у них, с ним лобызались, пировали и пр. Сановным подражали их подчиненные. Таким путем разрасталась слава Распутина. Отсюда пошли разговоры, что Распутин всё может, что все министры послушны ему, что он правит государством.

Естественно, что после этого, с одной стороны, приемная Распутина стала заполняться просителями всех рангов: от добивавшихся министерских, генерал-губернаторских, митрополичьих и др. постов до действительно угнетенных и обремененных, чаявших найти у него защиту и помощь, а с другой,  — начало расти, особенно в высших кругах, возмущение тем, что государством правит развратный, грязный и продажный мужик.

Если царь и царица оказывали Распутину особое внимание потому, что уверовали в него и прониклись особым почтением к нему, то все эти сановники раболепствовали перед Распутиным, спешно, исполняли все его требования, воскуряли перед ним фимиам исключительно по низким побуждениям. В душе все они ненавидели и презирали грязного мужика, наружно же всячески старались польстить и угодить ему, надеясь через него снискать себе царскую милость и все последующие блага. Поведение этих прислужников Распутина тем большего заслуживает осуждения, что оно диктовалось исключительно эгоистическими соображениями.

Ряд других министров, как П. А. Столыпин, С. Д. Сазонов, [261] В. Н. Коковцов, А. В. Кривошеин, А. А. Хвостов и др. сторонились Распутина и никогда не исполняли его просьб. Ко мне только однажды обратился с письмом Распутин, и я категорически отверг его просьбу, даже не ответив ему. И никто из действовавших таким образом не подвергся немедленной царской каре за свои действия.

Итак, представители верхов нашей аристократии сами же расширяли влияние Распутина и увеличивали его славу. А в это самое время, главным образом, в аристократических же сферах, началось будирование по поводу слухов о захвате Распутиным власти, которые, всё разрастаясь и переплетаясь с самыми гнусными нелепостями, расползались во все стороны и перед революцией наполнили всю Россию. Получался новый заколдованный круг: одна часть «гнилой», как выражалась царица, аристократии закрепляла славу Распутина, а другая, возмущенная этой славой, борясь с Распутиным, одновременно, хоть и не желая, но привела к тому, что восстановила народ против царской семьи.

Если бы Распутин жил в царствование Императора Александра III, когда все в России, в том числе и в особенности, высшее общество, было более здоровым, он не смог бы нажить себе большей славы, как деревенского колдуна, чаровника. Больное время и прогнившая часть общества помогли ему подняться на головокружительную высоту, чтобы затем низвергнуться в пропасть и в известном отношении увлечь за собой и Россию.

В судьбе России Распутин сыграл огромную и роковую роль. Его свышедесятилетняя близость к царской семье, его постоянное невежественное и нечистое вмешательство в государственные дела, его покровительство всяким бездарностям и проходимцам восстановляли и озлобляли не только против него, но и против царской семьи все слои населения, расслабляли [262] духовную связь, соединявшую народ с царем, давали обильную пищу искавшим развала врагам старого строя.

Трагичны роли царя и царицы в истории Распутина: слабовольный фаталист царь и нервнобольная царица. Не будь такой царицы, не было бы и Распутина-временщика. Тобольский мужик,  — «Божий человек»,  — в самом счастливом случае привлек бы не надолго внимание нескольких неграмотных монахов, нескольких наивных священников и двух-трех неумных архиереев, а скорее всего прослыл бы за колдуна или, еще проще, занялся бы опять тем, чем занимался до «Божьечеловечества»,

т. е. конокрадством или чем-либо подобным. Другой царь нашел бы способ положить предел опасным для государства увлечениям своей жены и не позволил бы невежественному мужику вмешиваться в государственные дела.

К несчастью для России, наш Государь не находил сил, чтобы пойти против воли царицы, а болезненная царица не могла стать выше материнского чувства и своих мистических увлечений.

Если хозяйничанье Распутина в государственных делах всех раздражало и озлобляло, то, с другой стороны, его всесильное влияние на царицу и царя укрепляло их в направлении, по которому они упорно шли, не считаясь ни с общественным и народным настроением, ни с нуждами страны, ни со всё ярче вырисовывавшимися зловещими признаками надвигавшейся катастрофы. И то и другое ускоряло развязку.

Гибель Распутина всколыхнула Россию, но не могла уже остановить надвигавшейся грозы.

Во-первых,  — было поздно: развал власти и развал верноподданнических чувств в обществе зашли очень далеко. А во-вторых, распутинщина с гибелью Распутина не умерла, но продолжала действовать. Обстановка же в Царском Селе была такова, что она не исключала [263] возможности появления новой, еще горшей распутинщины.

Интересная мысль высказана известным артистом Московского Художественного Театра Н. О. Массалитиновым: около Распутина теснились бесчестные люди, обделывавшие при его помощи свои грязные делишки; а почему не подошли к нему ближе, не завладели его сердцем люди честные, умные, государственные, чтобы воспользоваться его положением при царском дворе для высоких целей, для блага государства? Мысль красивая. Но практически она не могла осуществиться по многим причинам.

В лучших кругах нашего тогдашнего общества имя Распутина пользовалось крайней одиозностью, которая переносилась и на всех, связывавшихся с ним. Это неминуемо ожидало и того, кто решился бы с тайной благой целью сблизиться с Распутиным.

У нас умели совершать подвиги, жертвуя жизнью, открыто и смело говоря сильным мира правду, но на подобный подвиг могло не найтись «подвижника», ибо по существу такой подвиг сложнее, труднее и мучительнее жертвы жизнью. Жертвовавший жизнью, как и выступавший с правдивым словом, шли прямым путем и создавали себе имя, а сближавшийся с Распутиным, с тайной высокой целью, мог навсегда остаться неразгаданным и потерять доброе имя. Министр внутренних дел А. Н. Хвостов уверял, что он сошелся с Распутиным с целью: или обезвредить, или совсем устранить его. Возможно, что Хвостов говорил настоящую правду. Но он и доселе слывет за распутинца.

Другая трудность заключалась в том, что, оставаясь чистым, нельзя было быть близким к Распутину. Он всё время жил в атмосфере кутежей и распутства, в которых должны были принимать участие его «друзья»; «друзьям», с другой стороны, приходилось выслушивать разные нелепости, которые он изрекал, льстить ему, [264] пресмыкаться перед ним, целовать его руки и вообще всячески унижаться перед ним. Кто из чистых в силах был пойти на такой подвиг?!

А чистыми мерами нельзя было повлиять на него. Благочестивые епископы Феофан и Гермоген пытались достичь этого, но им пришлось отрясти прах от ног своих. Наконец, «чистые люди», сумевшие подойти к Распутину, наверное оказались бы бессильными что-либо сделать, ввиду массы «нечистых», окружавших его. [267]

Дальше