Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

VII. Поездка на Кавказский фронт

В течение всей войны я почти каждый месяц выезжал на фронт. Где только не побывал я! Проехал через всю Восточную Пруссию, объехал Варшавский район, побывал в Галиции, посетил не один раз наши крепости: Ковно, Гродно, Осовец, Новогеоргиевск, Брест-Литовск, Ивангород, порт Ревель,  — словом, проехал вдоль почти всего фронта, исключая самой южной оконечности его. Чаще всего я выезжал к войскам Северного и Западного фронтов, боровшимся против немцев и, вследствие особенно тяжелых условий борьбы, всегда нуждавшимся в нравственной поддержке. На Кавказском же фронте, до октября 1916 года, я ни разу не был. От поездки туда меня удерживали особые обстоятельства. Дело в том, что с отъездом на Кавказ вел. кн. Николая Николаевича мне, по завету самого же великого князя, приходилось с особой осторожностью относиться к всему, что могло возбудить подозрение в Государе касательно моей близости и моего тяготения к великому князю. А моя поездка на Кавказ легко могла быть истолкована, как поездка не к войскам, а к опальному, враждебному царице и будто бы опасному для царя великому князю.

Великий князь, всегда чутко и тонко разбиравшийся в обстановке, хотя и очень хотел увидеть меня, но до конца сентября 1916 г. ни разу, ни в одном письме не намекал мне о своем желании. Он понимал всю опасность такой поездки. К октябрю 1916 года острота отношений между царем и им сгладилась. За это же время успели рассеяться у Государя все подозрения и относительно [180] меня. Только теперь великий князь определенно высказал свое желание, чтобы я побывал на Кавказском фронте. «Кавказские войска стоят того, чтобы вы посетили их»,  — писал он мне в конце сентября 1916 г.

Получив письмо великого князя, я тотчас доложил Государю о своем желании отправиться на Кавказский фронт. Государь очень охотно разрешил мне поездку. Накануне отъезда, кажется, 5 октября поздно вечером (около 10 ч. в.) царь и царица приняли меня в вагоне. Я просидел у них около десяти минут. Царица снабдила меня большим запасом образков, евангелий и молитвенников для раздачи от ее имени офицерам и солдатам. Государь поручил мне «поклониться» великому князю и приветствовать войска. Царица ни словом не обмолвилась ни о великом князе, ни об его супруге.

Вечером 6 октября я отбыл из Могилева чрез Жлобин и Харьков на Кавказ, Со мной выехал штабной священник Вл. Рыбаков.

В Харьков мы прибыли на другой день в 5 час. веч. и там должны были ждать отхода поезда до 12 час. ночи. Воспользовавшись такой задержкой, я поехал к архиепископу Антонию (Храповицкому), потом митрополиту Киевскому. У него в это время шло заседание, кажется, по церковно-училищным делам. Он тотчас оставил заседание, и мы с ним более часу провели в беседе о наших церковных и государственных делах. Хотя до этого времени мы с ним были очень мало знакомы, но наша беседа, как казалось мне, отличалась большой искренностью и задушевностью. Прощаясь, архиепископ Антоний дружески посоветовал мне быть осторожным с экзархом Платоном, который может злоупотребить моей чистосердечностью. Впоследствии мне не раз приходилось убеждаться в невероятном антагонизме; разделявшем этих двух иерархов.

От Харькова до Тифлиса мы ехали без задержек, но [181] с опозданием. Поезд наш должен был прибыть в Тифлис 11-го около 7 ч. вечера, а мы прибыли в 11 ч. вечера. Я был поражен множеством военных, выстроившихся на перроне вокзала. Оказалось,  — по приказанию великого князя, встретить меня явились все чины огромного его штаба, с начальником штаба, ген. Л. М. Болховитиновым во главе, и все начальники частей. От самого великого князя прибыли: генерал-лейт. М. Е. Крупенский, барон Ф. Ф. Вольф и доктор Б. 3. Малама.

Начальник штаба представил мне всех чинов, а генерал Крупенский передал мне привет великого князя и его желание, чтобы я остановился во дворце. С вокзала я отбыл в автомобиле великого князя с Крупенским, Вольфом и Маламой. Я был уверен, что великий князь лег спать,  — шел 12-й час ночи. Мою уверенность разделил и ген. Крупенский, сообщивший мне, что великий князь, по предписанию врача, ложится не позже 10 ч. вечера. Мои спутники очень удивились, когда, подъезжая к дворцу, мы увидели, что весь он залит огнями. Не оставалось сомнения, что великий князь, по случаю моего приезда, нарушил предписанный ему режим и поджидает меня.

Я пишу эти строки, только что прочитав в газетах известие о кончине (Оно оказалось неверным. Однако, еще до выяснения этого в Софийском посольском храме была уже отслужена, по требованию публики, панихида.) великого князя. Читатель понимает, что я говорю о великом князе Николае Николаевиче. После того, как я узнал его, присмотрелся к нему, изучил его, для меня «великий князь Николай Николаевич» и просто «великий князь» стали синонимами. До революции много у нас было великих князей, но ни к одному из носителей этого титула не шло так звание «великий князь», ни у одного из них оно не гармонировало так с внешностью, с внутренним укладом, с истинно великокняжеской [182] широтой натуры, как у Николая Николаевича. Он не был свободен от многих недостатков своей среды, положения, воспитания. Но зато у него было три огромных достоинства: он был рыцарь, большой патриот и, наконец, среди всех великих князей он выделялся государственным умом.

Последний раз я видел его с 6 по 13 ноября 1918 года, когда я гостил у него в Крыму, в Дюльбере. Тогда он только что, с очищением Крыма от большевиков, освободился от грозившей ему мученической смертью их опеки. Он жил почти изгнанником и нуждался в средствах. Но в то время, как большинство тогда и на происходящее, и на грядущее смотрело чрез призму собственного благополучия, великий князь Николай Николаевич на всё смотрел с одной точки зрения  — любви к России, веры в Россию. Большинство тогда видели доброе только позади и мечтали только о возврате к старому; он же искал новых путей к счастью русского народа, не закрывал глаза на многие грехи, приведшие нас к катастрофе, и твердо верил в возможность новой, более широкой и более свободной русской жизни.

Несмотря на то, что в положении великого князя был один для его возраста непоправимый дефект,  — у него не было наследника,  — мне кажется, что ни на одном из великих князей так легко не сошлись бы самые разнородные партии, как на Николае Николаевиче, если бы пришлось выбирать царя для России. Все нутром чувствовали большие достоинства этого великого князя.

Но возвращаюсь к прерванному рассказу.

Войдя в вестибюль дворца, я увидел следующую картину. На площадке второго этажа, к которой вела из вестибюля чрезвычайно широкая, ступеней в пятьдесят, очень нарядная лестница, стоял великий князь с иконой Св. Нины, просветительницы Грузии, а рядом с ним, по обеим сторонам, великие княгини Анастасия и Милица [183] Николаевны и великий князь Петр Николаевич. Передав мне икону со словами приветствия, великий князь крепко обнял и расцеловал меня. Эта встреча еще раз показала мне, какая за время совместного служения нашего в Ставке тесная связь образовалась между нами, и как он ценил ту нравственную поддержку, которую я оказывал ему. Как только я поздоровался с великими княгинями и Петром Николаевичем, великий князь повел меня в отведенное для меня помещение. Там мы пробыли с ним наедине около десяти минут.

 — Как Государь?  — был первый вопрос великого князя.

 — Его величество повелел мне передать вам его поклон,  — ответил я.

 — Больше ничего не говорил Государь?  — спросил великий князь.

Своим отрицательным ответом, как мне показалось, я очень огорчил его. По-видимому, великий князь ожидал чего-то более серьезного и теплого, чем простой передачи поклона. В следующие дни, из разговоров с великим князем, я узнал, что между ним и Ставкой шли большие несогласия. Дело касалось главным образом Черноморского флота. Последний должен был действовать в полном согласии с войсками Кавказского фронта и в известной степени обслуживать этот фронт. Великий князь, может быть, и справедливо, поэтому, требовал, чтобы Черноморский флот был ему подчинен. Ставка не только упорно отказывала ему в этом, но даже иногда не исполняла и более скромных его просьб относительно отдельных действий этого флота. Подобные отказы великий князь принимал за личное оскорбление, в котором прежде всего обвинял ген. Алексеева, но не оправдывал и Государя.

После того, как я кратко ориентировал великого князя в положении дел, касавшихся, главным [184] образом, Государя и Ставки и интересовавших его, он повел меня в столовую, где для меня был сервирован ужин. Там нас ждали великие княгини и великий князь Петр Николаевич. Но мне было не до ужина: так встреча и беседа с великим князем растрогали меня.

В Тифлисе я пробыл два дня, посетив за это время несколько госпиталей и запасных воинских частей. Великий князь пользовался каждой минутой, чтобы провести со мною время. Вследствие этого я не смог побывать почти ни у кого из своих знакомых в Тифлисе. И даже к экзарху Грузии, архиепископу Платону, я заехал всего один раз и то на короткое время.

Архиепископа Платона я раньше ни разу не видел, хотя заочно, по переписке, мы были достаточно знакомы. Встретившись теперь, мы вели беседу, главным образом, о церковных делах и в частности о предшественнике архиепископа Платона, о распутинствующем митрополите Питириме.

 — Знаете, Г. И., чего бы я от всей души хотел?  — вдруг обратился ко мне архиепископ Платон.

 — Чего, Владыка?  — спросил я.

 — Чтобы вы стали Петербургским митрополитом,  — ответил архиепископ Платон.

 — Я к этому званию совсем не стремлюсь; уж лучше вам стать,  — возразил я.

 — Нет, нет, вы должны быть Петербургским митрополитом, а я... Киевским,  — настаивал Платон.

Признаться, я тогда не особенно поверил искренности экзарха. В то время отношения между архиепископом Платоном и великим князем  — наместником не оставляли желать ничего лучшего. Из своей близости к великому князю архиепископ Платон сумел извлечь большие для себя и своей епархии выгоды. Он выпросил у великого князя-наместника большой участок леса, устроил лесной [185] завод, поставлявший огромное количество шпал и других материалов для армии. Не разрушь всё революция, архиепископ Платон обогатил бы свою бедную кафедру. На такие дела он был мастер первого сорта.

Великий князь в беседах со мной проявлял чрезвычайный интерес ко всему, происходящему в Ставке после его увольнения, касавшемуся личности Государя, взаимоотношений лиц, его окружающих, хода военных и государственных событий, влияния Распутина на царскую семью и на дела государственные и пр. Я, конечно, со всей искренностью отвечал на вопросы великого князя. Такой же искренностью и он отвечал мне, при оценке сложившейся в Ставке и Царском Селе обстановки.

 — Положение наше катастрофическое; мы идем верными шагами к гибели. И она (Императрица) всему причиной,  — так можно резюмировать тогдашние рассуждения великого князя. Несомненно, что он тогда не предвидел всех ужасающих размеров переживаемой нами катастрофы, но близость катастрофы для него была очевидна. И виновниками надвигавшегося несчастия он считал прежде всего царицу, которая упрямо и слепо вела государство к пропасти, а затем Государя, который слепо подчинялся влиянию своей властолюбивой жены. Сознание своего бессилия поправить дело еще более удручало его. Чувствовать и даже видеть, что величайшее несчастье можно предупредить, чувствовать в себе силы для этого и в то же время не иметь возможности пальцем двинуть для предупреждения надвигающейся беды, ибо нечто сильнейшее удерживает тебя,  — это одно из самых тяжелых состояний человеческой души.

13 октября я с сопровождавшими меня священником Ставки о. Рыбаковым и главным священником Кавказского фронта прот. Кремянским двинулся в путь. Начальник штаба дал нам такой маршрут: Каре, Сарыкамыш, Эрзерум, Эрзинджан, Трапезунд, Ризе и Батум. До Сарыка-мыша путь наш лежал по железной дороге; от [186] Сарыка-мыша до Трапезунда  — на автомобиле, от Трапезунда до Батума  — морем. Нам предстояло перерезать большую часть Вел. Армении.

Кто не восторгался красотами Кавказа  — этими несравненными, переливающимися тысячей цветов горами, этими извивающимися, как огромные змеи, ущельями! Кто не удивлялся безудержной дикости, эксцентричности Кавказской природы, как и ее обитателей! Армения оригинальнее Кавказа,  — в смысле дикости. Тут  — то бесконечные, весной цветущие, а летом выжженные, голые, холмистые поля, то  — высочайшие, такие же голые горы. Поля Армении навевают досадную скуку: едешь десятки, почти сотни верст и пред тобой всё один и тот же желтовато-серый, грязный ковер,  — не видно ни одного деревца, ни одного кустика. Редко-редко встретишь селение, но и оно такого же цвета, как поверхность этого необъятного поля; сразу его и не заметишь,  — так оно теряется на общем ландшафте.

Украшение Армении  — ее горы, с их крутыми обрывами, бездонными пропастями, ущельями, горными речками и ручьями. Особенно красивы обрывы на берегах рек. На протяжении почти восьмидесяти верст,  — например, между Эрзерумом и Эрзинджаном,  — вдоль правого берега реки Евфрата тянется высочайшая отвесная скала, по самому краю которой, прижимаясь к стене, вьется узкая, едва достаточная, чтобы разминуться двум подводам, гладкая как полотно дорога. Пробираясь по ней, вы всё время любуетесь бесподобной картиной: внизу глубоко-глубоко шумит и ревет бурный и стремительный Евфрат, бурля и пенясь. По левой стороне его тянуться, теряясь вдали, горы, а впереди перед вами прорезанные рекой расступившиеся скалы, на которых то там, то сям мелькает беловатая полоска дороги. Вы как будто не едете, а скользите. Дорога всё время извивается, как змея, и почти никогда не отходит от пропасти, глубокой, почти бездонной. Нужен особенно опытный и искусный [187] шофер, чтобы вести автомобиль по такому опасному пути. Малейшая неосторожность,  — и от катастрофы не застрахованы даже путешествующие на лошадях. На моих глазах недалеко от Эрзинджана запряженная тройкой повозка полетела в пропасть. Ямщик каким-то чудом уцелел, а лошади погибли. Рассказывали, что случаев катастрофы с повозками и грузовиками было очень много.

Ущелья гор бесподобны. Иногда едешь несколько верст и видишь по бокам только две отвесных, огромных скалы, а вверху тонкую голубую полоску неба.

Города Армении не часты и, как вообще все восточные города, грязны, неуютны, некультурны. Эрзинджан обращает на себя внимание: он  — как оазис в пустыне: весь в зелени, в садах и виноградниках. Но и только... Рука человеческая и тут не проявила себя. Узкие восточные улицы, невзрачные дома,  — то же, что и везде. Расположенный на восточной окраине Кадетский корпус, в архитектурном отношении не представляющий ничего особенного  — простое большое, довольно красивое здание, в европейском духе,  — настолько выделяется среди всех прочих городских зданий, что кажется чуть ли не волшебным замком. Гораздо интереснее старик-Трапезунд, на высоком, спускающемся к Черному морю берегу. Дома стоят по склону уступами. Восточная архитектура, яркие краски, множество мечетей делают город очень красивым. Если смотреть на него с моря  — почти волшебным. Но внутри и он грязен, запущен, некультурен. Бросаются в глаза неогороженные кладбища в самом центре города. Трапезунд богат древними христианскими святынями, среди которых выделяются два храма: Златоглавый  — Богородицы и другой  — Архангела Михаила,  — один из них служил усыпальницей Византийских императоров Комненов. По взятии Трапезунда нашими войсками, эти храмы, давным-давно обращенные в мечети, были отняты у «правоверных». Предполагалось реставрировать их и затем начать совершение [188] в них православных богослужений. Последующие события, однако, вернули их туркам.

Заняв Трапезунд, наши начали перекраивать город на свой лад. Я застал строительную горячку: уже срывали дома, окружавшие храм Златоглавой Богородицы и разделывали тут площадь... для парадов. Положим, окружавшие этот чудный древний храм дома совершенно не гармонировали с храмом, но всё же требовавшая огромных трудов и затраты неменьших средств перестройка города тогда меня бесконечно удивила. Время ли было в разгаре войны, в нескольких десятках верст от неприятеля и на неприятельской территории заниматься наведением красоты в чужом городе и на это тратить драгоценное время и огромные средства? Не знаю, был ли выполнен до конца план перестройки, но тогда адъютант коменданта говорил мне о нем, как об окончательно решенном деле.

Население Армении  — главным образом армяне и греки. Первые тогда только что пережили невероятную трагедию. На допущенные армянами в начале войны жестокости в отношении турок последние ответили почти поголовным истреблением армян в Эрзинджане, Трапезунде и др. городах. Мне тогда называли определенную цифру истребленных армян  — полтора миллиона.

Передавали при этом подробности ужасающих зверств. В Эрзинджане, например, турки сбросили со скалы в Евфрат сразу 5 тысяч человек — мужчин, женщин и детей. В Трапезунде турки сотнями вывозили армян на шаландах в море и выбрасывали их в воду. Не щадили ни женщин, ни стариков, ни детей. Схватив за ноги, последним размазживали головы о стену. Когда спросили одного турка, как он решается на такую жестокость в отношении невинного ребенка, он спокойно ответил: «Да из него же вышел бы армянин»... В Трапезунде еще были свежи следы погромов: все армянские дома стояли заколоченными, с перебитыми окнами, через которые виднелась [189] переломанная мебель, битая посуда и зеркала, изорванная на куски одежда и пр. Величественный армянский собор сиротливо стоял недостроенным. Из армян, кажется, никого не оставалось в городе. Но в то время, как армяне избивались поголовно, греки остались нетронутыми. Упорно тогда утверждали, что последние сильно поживились брошенным добром первых. Делали даже недобрые намеки на митрополита, В последнем я очень сомневаюсь. Могу здесь мимоходом заметить, что и солдаты, и офицеры наши одинаково недолюбливали и армян, и греков.

Во время поездки у меня было несколько встреч с греческим духовенством. В Эрзинджане я встретил местного священника.

Он поразил меня своим видом. Это был скорее нищий, чем пастырь. Грязный, нечесанный, в рваной одежде и в каких-то жалких опорках на босу ногу он производил самое тяжелое впечатление. Из разговора с ним я узнал, что никакого образования он не получил, что в Эрзинджане он обслуживает двадцать греческих семейств, которые за духовное окормление платят ему какие-то ничтожные крохи, дающие ему возможность лишь не умереть с голоду. Начальником своим он признавал Антиохийского патриарха и ему одному считал нужным подчиняться. Других посредствующих начальников у него не было. А так как Антиохийский патриарх не мог заглядывать в его приход и лично наблюдать за его деятельностью, то выходило, что он жил без всякого начальства. Я дал ему три рубля, которые он принял с нескрываемой радостью.

В Трапезунде я несколько раз виделся с Хрисанфом, митрополитом Трапезундским.

Когда я выезжал из Тифлиса, великий князь предупредил меня, что в Трапезунде я встречусь с чрезвычайно интересным, образованным, умным и талантливым митрополитом Хрисанфом. Сам великий князь познакомился с ним незадолго перед тем при посещении Трапезунда. [190] И тогда митрополит Хрисанф очаровал его своим умом, предупредительностью, находчивостью и... руссофильством. Я не мог не отнестись серьезно к рекомендации великого князя, но внутреннее чувство подсказывало мне, что я должен сам присмотреться к знаменитому митрополиту, чтобы составить о нем определенное мнение.

Комендантом Трапезунда в это время был военный инженер генерал Шварц, известный защитник крепости Ивангород. Подобно великому князю, он был в восторге от митрополита и при первой же встрече со мной начал превозносить его, как за большой ум и широкую образованность, так и за чрезвычайно сердечное отношение к русским. Это  — особенность нас, русских. Другие победители предъявляют побежденным требования и приказывают, не считаясь с любезностью и предупредительностью. А мы и в роли победителей ждем любезности и расшаркиваемся за каждое проявление ее. Военные священники и большинство военных начальников, которых я встретил в Трапезунде, были совсем другого мнения о митрополите.

Первые рассказывали мне несколько случаев невнимательного отношения митрополита к духовным нуждам наших воинов, когда, например, он отказывал им в отводе церквей для совершения богослужений. Трапезундский гарнизонный благочинный с возмущением сообщил мне, что митрополит, совершая с нашим военным духовенством для наших войск литургию, запрещал поминовение нашего Св. Синода и только после решительного протеста со стороны благочинного разрешил упомянуть его. Военные начальники с неменьшим возмущением указывали, что во время пребывания немцев в Трапезунде немецкий штаб помещался в доме митрополита, а немецкие военные начальники пользовались особым благоволением последнего. Не могли примириться они и с тою ролью, какую митрополит играл в отношении армян,  — вернее, в отношении имущества, [191] оставшегося после избитых и бежавших армян. Полученное митрополитом образование в одном из германских университетов давало еще один повод подозревать его в опасных для русских симпатиях к немцам. Словом, и священники, и начальники военные,  — как я узнал из разговоров с ними,  — совсем не были убеждены, что митрополит Хрисанф  — не германский шпион.

18 октября (ст. ст.) в 11 часов дня я посетил митрополита. Последний был предупрежден о моем прибытии и ждал меня. У дверей митрополичьего дома я был встречен весьма симпатичным, интеллигентным, прилично говорившим по-русски архидиаконом митрополита Кириллом, который приветствовал меня от имени митрополита и затем ввел в митрополичьи покои. В зале уже ждал меня митрополит в рясе и клобуке. После взаимного приветствия, он пригласил меня сесть рядом с собою на плотно приделанном к стене седалище, вроде нашей кушетки, в восточном углу комнаты. Вдали сели сопровождавший меня благочинный, мой спутник священник В. Рыбаков и архидиакон митрополита. Беседа наша носила сухо-официальный характер. Изредка мы пользовались услугами переводчика архидиакона, а больше понимали друг друга: он  — мою русскую речь, я  — его греческую. Достаточно наслушавшись диаметрально противоположных отзывов о митрополите, я теперь ловил каждое слово, каждый его взгляд, чтобы составить о нем свое мнение. Должен сознаться: митрополит произвел на меня огромное, хотя и не во всех отношениях симпатичное, впечатление. Читатель не посетует, если я, может быть, больше, чем он хотел бы, займусь митрополитом.

Митрополит Хрисанф  — очень молодой человек для своего сана,  — тогда ему было около 39 лет,  — весьма красивой наружности: приятное, скорее русское, чем греческое лицо с окладистой, длинной русой бородой и очень умными глазами. Росту среднего, сложения плотного, но [192] не тучный. Беседа обнаруживала в нем серьезного богослова и европейски образованного человека. Манера и склад речи свидетельствовали о большом такте, выдержке, осторожности и огромной силе воли. Митрополит говорил сжато, выпукло, умно. Улыбки я ни разу не заметил на его лице. После первой же беседы у меня сложилось твердое убеждение, что в лице его греческая церковь имеет архиерея редкого ума, такта и работоспособности. Я невольно позавидовал греческой церкви. Об его симпатиях или антипатиях к нам русским мне трудно было по этой беседе составить определенное представление. Но самый склад натуры митрополита, сухой и деловой, уже возбуждал во мне сомнение: едва ли мы могли завоевать его симпатии. А затем... митрополит был патриот-грек, практик, избиравший наиболее полезное для своего народа и, соответственно этому, действовавший.

Прощаясь, митрополит пригласил меня откушать у него в 4 ч. дня чаю.

В 4 ч. я застал у него другого митрополита  — Кирилла Родопольского{3}. Кирилл представлял полную противоположность Хрисанфу. Тоже молодой, высокий, очень плотный, почти тучный, брюнет  — он был чрезвычайно прост, общителен и жизнерадостен. В то время, как у Хрисанфа каждое слово было взвешено, каждое движение отвечало важности его сана, Кирилл болтал обо всем добродушно и просто, совершенно не считаясь с этикетом, налаженным в покоях Трапезундского митрополита. Одним словом, он производил впечатление хорошего малого, которого трудно заподозрить в каком-либо коварстве или злонамеренности.

На другой день оба митрополита обедали со мной [193] у ген. Шварца. Митрополит привез с собою на обед толстейшего архимандрита  — настоятеля монастыря.

 — Чем вы кормите этого архимандрита, что он такой толстый?  — спросил я митрополита Кирилла.

 — Фасулем,  — смеясь, ответил митрополит.

Архимандрит тоже засмеялся.

В Трапезунде же я узнал, что митрополит Хрисанф среди греческого населения пользовался неограниченным авторитетом. Иначе и не могло быть: хитрые греки не могли не чтить хитрейшего митрополита.

Прислушавшись к толкам о митрополите, приглядевшись к нему, я составил определенное представление p нем, разойдясь в данном случае с великим князем и генералом Шварцем. Для меня стало несомненно, что митрополит Хрисанф  — человек чрезвычайно умный и талантливый, что для нас он может быть чрезвычайно полезен. Но также для меня несомненно стало, что мы не его симпатия, что поэтому за ним надо следить и, поскольку возможно, не роняя его сана и отнюдь не унижая его, держать его в своих руках. Это я потом высказал и великому князю и ген. Шварцу. И тому, и другому мой взгляд не понравился.

Целью моей поездки было, однако, не изучение типов греческих митрополитов, а посещение наших воинских частей. Этому делу при поездке я и уделял главное внимание. Еще в Сарыкамыше я объехал стоявшие вблизи города, только что сформированные полки 6-ой Кавказской дивизии, посетил расположенные в городе госпитали и молился на площади перед храмом с войсками Сарыкамышского гарнизона. На всем своем дальнейшем тысячеверстном пути я пользовался всяким случаем, чтобы заглянуть в попадавшиеся по пути полк или госпиталь, а в районе 39 пех. дивизии, за Эрзинджаном, и в районе корпуса ген. Пржевальского, побывал и на самых позициях. [194] Кавказский фронт представлял совсем особую картину в сравнении с Западным фронтом. Там и противник был иной, и вся обстановка войны была иная. На Кавказе воевали старым способом,  — шла полевая война, где набег, доблесть, отвага, а то и безумие находили себе гораздо больше применения, чем при окопной войне, какая велась на Западном фронте.

В пору моего приезда перевес и моральной, и физической силы был абсолютно на нашей стороне. Наши войска в то время, собственно говоря, воевали с природой, а не с противником. Стоявшие перед ними турецкие войска были истощены физически и деморализованы нравственно. Плохо одетые, полуголодные, слабо вооруженные, они мечтали не о победах, а о скорейшем мире.

 — Нам стоит сделать самый незначительный нажим, чтобы весь турецкий фронт полетел к черту. Но... мы не можем удлинить линию расстояния от своей базы и на десять верст, ибо это потребовало бы невероятного увеличения транспорта,  — говорил мне командир корпуса, известный генерал Пржевальский. Снабжение фронта, действительно, стоило невероятных усилий. Дикая Армения не могла дать ни хлеба для людей, ни фуража для лошадей. И то, и другое везли с Кавказа или  — horibile dictu («Страшно вымолвить».)  — из России, ибо сам Кавказ кормился Россией. При этом железная дорога кончалась у Сары-камыша, а дальше, на протяжении сотен верст дикой, гористой, трудной дороги, везли реже на грузовиках, чаще на лошадях. Перевозка еще осложнялась тем, что тут же приходилось везти и корм для извозных лошадей и даже дрова для костра по пути, ибо ни корму, ни дров на протяжении сотен верст нигде нельзя было найти. По всему пути от Сары-камыша до Эрзинджана и далее вдоль фронта тянулся почти не прерывающийся обоз. [195] Чего только тут не везли: снаряды, патроны, ружья, части орудий, муку, мясо, сено, зерно, обмундирование и пр., и пр. Туда тянулись нагруженные всяким добром грузовики и возы: оттуда возвращались пустые, или с больными и ранеными. Решительно на каждом возу поверх казенной клади лежал еще дорожный запас сена для лошадей и несколько полен дров. Малейшее продвижение вперед, увеличивая расстояние от базы, требовало соответствующего увеличения транспорта, а увеличение транспорта прежде всего выдвигало вопрос о новом фураже, лишняя добыча и доставка которого уже граничили с невозможностью. И наши сильные духом и вооружением войска должны были топтаться на месте и стеречь голодавших и замерзших турок вместо того, чтобы победоносно идти вперед.

Позиционная жизнь в свою очередь была соединена с невероятными трудностями. Часто позиции проходили через вершины гор, на высоте 4-5 тысяч футов, куда могли взбираться пешеходы и с трудом верховые. Холод, недоедание, скука, и, наконец, постоянные набеги курдов  — это были бичи Кавказской горной позиционной жизни. В турецкой армии, которая находилась в таких же условиях, дезертирство в это время шло вовсю. Наши же войска мужественно переносили все невзгоды ужасной жизни, безропотно страдая, умирая и скромно, без шуму и рисовки, совершая удивительные подвиги. Шел третий год войны, а дух наших войск оставался бодрым, сильным, могучим. Кто мог подумать, что через полгода этот могучий фронт рухнет, без всяких усилий со стороны неприятеля, отравившись ядом пропаганды изнутри собственной же страны?!

В общей массе геройски настроенных кавказских войск особенно выделялся корпус ген. Пржевальского, как среди кавказских генералов выделялся сам этот доблестнейший генерал. Интересна его карьера. До войны он был в запасе. Его товарищи по выпуску из Академии [196] Генерального Штаба командовали дивизиями и даже корпусами, а он вышел на войну командиром бригады. Довольно невзрачный, совсем скромный и очень застенчивый, он не обладал теми качествами, благодаря которым в мирное время делали карьеру. Истинный талант и знания проявляют себя на войне. После боя под Сары-камышем Пржевальский сразу стал героем и любимцем армии.

Ген. Пржевальский с поразительной теплотой встретил меня. Рассказывали, что, накануне моего приезда, он целый день возился над отведенной для меня комнатой, собственноручно отделывая ее коврами и всё приводя в порядок. Уж не буду говорить о той сверхторжественной встрече, которую он устроил мне при моем въезде в селение, где помещался его штаб. Мы встретились, как давно знакомые, как родные, хотя раньше мы не виделись ни разу. Я провел у него более суток, и он всё время не расставался со мной. Он присутствовал при моей беседе с собранными им священниками корпуса, он сопровождал меня и в поездке на позиции. После Куропаткина я не встретил ни одного генерала, который бы так серьезно и разумно относился к духовному делу. Не этой только стороной он очаровал меня.

Вообще Пржевальский представлял далеко не часто встречавшийся у нас тип военачальника, у которого счастливо соединялись доброе и благородное сердце человека, храбрость солдата и большой талант полководца. Любовь войск к нему была огромная, на которую он отвечал такою же любовью, заботливостью и распорядительностью.

Расставшись с ген. Пржевальским, я по пути к Трапезунду посетил несколько частей и госпиталей его корпуса и корпуса ген. Яблочкина.

В Трапезунде же мне удалось увидеть несколько запасных частей и госпиталей, и среди последних госпиталь Красного Креста, в котором старшей сестрой была жена известного [197] археолога Ф. И. Покровского, а среди рядовых сестер княжна Марина Петровна, дочь великого князя Петра Николаевича.

Из Трапезунда я отправился в Батум морем на миноносце. В Ризэ, на полпути от Трапезунда до Батума, мы сделали остановку часа на три. Тут был небольшой гарнизон, для которого набожный начальник ген. Миллер собирался строить церковь. Шедший с нами на миноносце адмирал кн. Путятин хотел показать мне место и план постройки, чтобы получить мое одобрение.

Порт Ризэ  — одно из красивейших мест Черноморского берега. По очертаниям берега и массивам гор он очень напоминает Ялту, в климатическом отношении он лучше Ялты. На берегу я долго любовался гигантом-апельсинным деревом, перед которым такой ничтожной казалась крохотная избушка хозяина-грека, имевшего главный доход от этого дерева: по словам хозяина, в урожайный год оно давало до 15 тысяч апельсин. Сейчас оно всё было увешано созревшими плодами.

В 4 часа дня 20 октября мы прибыли в Батум, а на другой день, после того, как я успел посетить стоявшие там части и учреждения, я отправился в Тифлис, где у великого князя прожил еще три дня, успев за это время объехать воинские части и госпитали, не посещенные мною в первый приезд.

Снова пришлось мне часами беседовать с великим князем о Ставке и Царском Селе, о всё усиливающемся вмешательстве Императрицы в государственные дела, о продолжающейся распутинщине и о становящихся всё более грозными всеобщем возбуждении и недовольстве. Великий князь предвидел возможные последствия комбинации таких неурядиц. Зрел ли у него план предупреждения надвигающегося несчастья? Думаю, что нет. Верноподданность своему Государю не позволила бы ему предпринять что-либо неприятное, а тем более обидное для последнего. Без этого же нельзя было помочь беде. [198] 24 октября я выехал из Тифлиса. Вагон мой с проводником отбыл накануне во Владикавказ, а я на предоставленном мне великим князем автомобиле проехал туда по Военно-Грузинской дороге, сэкономив более 12 часов.

Следующая моя остановка была в Севастополе, в котором я также не удосужился побывать за время войны. Я не стану описывать своих посещений тут Черноморских кораблей и бесед с духовенством. Главным священником Черноморского флота в это время был протоиерей Г. А. Спасский, добрый пастырь и красноречивый проповедник. Состав флотского духовенства был довольно хорош.

Не могу не упомянуть о знаменитом командующем флотом, адмирале Колчаке. От духовенства и офицеров я слышал восторженные отзывы об его легендарной храбрости, необыкновенной распорядительности, об его исключительном влиянии на флот. С первых же дней своего командования Колчак стал полным хозяином Черного моря, сразу усмирив наводившие раньше ужас немецкие крейсера «Гебен» и «Бреслау». С А. В. Колчаком я познакомился в Ставке, при назначении его Командующим флотом. Там он заходил ко мне. А его отец, генерал-лейтенант по Адмиралтейству, В. И. Колчак был моим духовным сыном, когда я служил в Суворовской церкви.

Теперь я посетил А. В. на его адмиральском корабле и более часу провел с ним в беседе, главным образом, о духовном деле во флоте. Надо ли говорить о впечатлении, которое он произвел на меня? Серьезность и деловитость никогда не оставляли его.

Из Севастополя я направился в Ставку. [201]

Дальше