Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

V. Случайные разговоры и встречи

Для будущих поколений и для истории может оказаться интересным и ценным каждый штрих, всякая мелочь, касающаяся предшествовавшей революции эпохи и в особенности личности Государя. Поэтому я сделаю несколько набросков из пережитого, запечатлевшихся в моей памяти.

Перед самой войной начал завоевывать огромные симпатии широкой публики кинематограф. Это замечательное изобретение могло бы служить самым высоким задачам общественной и государственной жизни. К сожалению, оно оказалось в руках торгашей, которые, преследуя одну цель  — наживу, сделали его орудием для игры на самых низменных чувствах толпы. Результат получился печальный: вместо того, чтобы образовывать, развивать и возвышать зрителей, кинематограф возбуждал и обострял у них низкие инстинкты и пошлые чувства; вместо того, чтобы быть подлинной культурной школой, кинематограф стал школой разврата. Мне казалось, что государственная власть должна была обратить самое серьезное внимание на это и так или иначе пресечь развращающее влияния кинематографа. Я решил свои мысли изложить Государю, что и сделал, когда последний после одного из завтраков сам подошел ко мне. Это было летом 1916 года.

Выслушав меня, Государь дополнил мой доклад:

 — Это совершенно верно! Кинематограф, показывая по большей части сцены грабежа, воровства, убийств и разврата, особенно вредное влияние оказывает на [112] нашу молодежь. В Царском Селе недавно был такой случай: у генерала Н. служит уже много лет лакей, у которого имеется четырнадцатилетний сын. Этот мальчик тоже иногда прислуживал генералу. Недавно со стола в кабинете генерала начали пропадать вещи. У генерала явилось подозрение относительно мальчика, так как в честности самого лакея он не сомневался. Прежде, чем удалось генералу проверить свое подозрение, произошел такой случай. К его кабинету примыкал длинный коридор, у стенки которого стоял большой, с крышкой ящик для мусора. Однажды, проходя по этому коридору, генерал заметил, что приподнялась крышка мусорного ящика. Генерал совсем открыл ее и увидел в ящике, притаившегося с ножом в руке лакейского сына.

Оказалось: насмотревшись разных кинематографических картин, мальчик решил напасть на генерала и прикончить его. Я с вами совершенно согласен,  — закончил Государь,  — что в отношении кинематографа надо что-то предпринять. Я подумаю об этом.

Однако, прошло после этого разговора более месяца, но о мерах для обуздания кинематографа не было слышно. Тогда я попросил профессора Федорова, чтобы он во время прогулки с Государем навел разговор на кинематограф, чтобы узнать его мнение. На другой день профессор сообщил мне, что он исполнил мою просьбу и посоветовал мне еще раз побеседовать с Государем.

Когда я опять напомнил Государю, тот прервал меня:  — Отлично помню о нашем с вами разговоре и много думал по поводу его. Когда приедет ко мне с докладом министр финансов, я посоветуюсь с ним и тогда примем нужные меры.

Беседовал ли Государь с министром финансов,  — этого не знаю. Но никаких мер в отношении кинематографа до начала революции принято не было. [113] Во время своей поездки в октябре 1916 года по Кавказскому фронту я в нескольких верстах за Эрзерумом, у самого Евфрата, встретил бивуак 1-ой Кубанской пластунской бригады. Конечно, я должен был задержаться. По обычаю, сначала я помолился с ними, потом они радушно по-кавказски угостили меня и не только хлебом с солью, но и залихватскими песнями и лихими казачьими танцами. Как сейчас вижу эту картину: два казака лихо под оркестр музыки отплясывали лезгинку, а остальные, образовав огромный круг, сидели на корточках и, ударяя в ладоши, отбивали такт. Тогда я впервые созерцал такую картину.

В самый разгар веселья, когда на минуту водворилась тишина, командир бригады, Генерального Штаба генерал-майор И. И. Гулыга, вдруг обратился ко мне:

 — Ваше высокопреподобие! Видите моих молодцов? Какие они в весельи, такие и в бою. Его величество в свой последний приезд сюда видел их, слышал об их боевой работе, похвалил и обещал отличить  — дать шефство всем полкам. Мы все верим, что царское слово твердо, но батюшка-царь медлит. Наша к вам просьба: напомните ему о моих казаках и об его обещании.

Конечно, я пообещал исполнить просьбу и исполнил. При своем общем докладе о поездке по Кавказскому фронту, я доложил Государю и о моей встрече с пластунами.

 — Это отличные войска,  — я видел их в свою последнюю поездку,  — сказал Государь.

 — Они мне говорили об этом,  — добавил я,  — они не забыли о вашем обещании дать шефство полкам их бригады и ждут от вас такой милости. [114] Государю как будто не понравилось это.  — Какие они нетерпеливые!  — как будто с неудовольствием сказал Государь. Однако, очень скоро вышел царский указ, коим, кажется, двум полкам 1-ой Кубанской пластунской бригады назначались шефами дочери Государя.

Одним из главных отделов Ставки было Управление военных сообщений, возглавлявшееся генералами сначала С. А. Ронжиным, потом H. M. Тихменевым и, наконец, В. Н. Кисляковым. В составе этого Управления находилось много инженеров путей сообщения. Вот эти инженеры летом 1916 года задумали соорудить икону в память своей службы на фронте Великой войны. Представители инженеров в июле 1916 года пришли ко мне за советом: какую и каким образом соорудить икону?

 — Большинство из нас,  — сказали они,  — хочет приобрести какую-либо старинную икону Св. Николая.

 — Я понимаю вас,  — ответил я,  — что вы хотите оставить в память о вашей работе икону Небесного покровителя нашего Государя  — Верховного Главнокомандующего; но всё же я предпочел бы икону Спасителя и притом не древнюю, а современную, написанную каким-либо знаменитым художником нашего времени, например, Васнецовым. А самое лучшее: хотите, я узнаю мнение Государя по этому вопросу?  — добавил я.

Депутация попросила у меня позволения переговорить с ее доверителями и на другой день сообщила мне, что инженеры согласны со мной. В тот же день я доложил Государю. Государь намерение инженеров [115] одобрил, но согласился со мною, что следует соорудить икону Спасителя и заказать ее Васнецову.

Оставалось приступить к осуществлению намерения. Инженеры сообщили мне, что денежная сторона не играет роли: они готовы израсходовать до десяти тысяч рублей. Я написал В. M. Васнецову письмо, в котором просил его принять, не стесняясь суммой, заказ, который делается с соизволения Государя. Депутация с моим письмом отправилась в Москву. Васнецов в это время был очень занят какой-то спешной работой, но всё же он не захотел отказаться от заказа. Условились так, что он напишет большую икону Спасителя и грамоту в древнерусском стиле на пергаменте, а к грамоте соорудит в таком же стиле окованный серебром ларец. Инженеры обязались уплатить ему 5 или 6 тысяч,  — точно не помню. Это было в августе 1916 года.

Проходили месяцы, но об иконе не было слышно. Один из инженеров в ноябре наведался к Васнецову, но тот ответил ему, что никак не может написать икону: не удается лик Спасителя. Наконец, в феврале 1917 года, за несколько дней до революции, прибыла в Ставку икона.

Как всё, вышедшее из под кисти Васнецова, заказ был исполнен чудесно. Но лик Спасителя отражал какую-то невообразимую скорбь. Жутко становилось, когда всмотришься в него.

 — Не могу иначе икону написать,  — пояснил В. M. Васнецов, передавая икону заказчикам. И это не было случайностью. У В. M. Васнецова, всё, начиная с его внешнего облика, кончая его творениями, было особенное, что приближало его к пророкам.

В июле 1918 года я с генералом Петрово-Соловово навестил его в Москве, в его собственном доме, недалеко от Троицкого патриаршего подворья.

И дом у Васнецова был особенный: как [116] древне-боярский терем с остроконечной крышей, узорчатыми окнами, расписными воротами. Но еще удивительнее был сам хозяин. Точно древний великий подвижник вырос предо мной: продолговатое, строгое, изможденное лицо, длинные волосы с прямым пробором, такой же строгий взгляд больших светящихся праведностью глаз, размеренная, яркая, образная и внушительная речь. Я в первый раз увидел Васнецова и сразу был поражен, точно сробел перед этим необыкновенным человеком.

Васнецов повел нас в свою мастерскую. Огромная в два света зала, вся в картинах его кисти. На одной из стен огромное, еще незаконченное полотно: бой русского богатыря с многоголовым Змеем Горынычем. Несколько голов отрублено, но остальные с оскаленными зубами устремлены на обессилевшего богатыря... Жуткая, страшная картина!..

 — Три года тому назад начал я писать эту картину и никак не могу закончить. Не думал я, что окажусь пророком... Эта гидра  — теперешняя революция, а богатырь  — наша несчастная Россия. Дай Бог, чтобы она одолела змея!

Не знаю, кончу ли я эту картину,  — пояснил нам В. М. Васнецов.

Кажется, в один из следующих дней он читал на Московском поместном соборе свой доклад о русской иконописи, поразивший всех своей глубиной, проникновенностью, пророческим экстазом.

Что же сталось с нашей иконой? Летом 1918 года она была перевезена в Церковь протопресвитера военного и морского духовенства (С. Петербург, угол Воскресенского проспекта и Фурштадтской ул.). Дальнейшая ее судьба мне неизвестна. [117] Традиция в жизни  — великое дело. Она передает из рода в род добрые обычаи и часто охраняет нравы. Она объединяет, воодушевляет и двигает массы. Но когда традиция переживает себя и теряет смысл, тогда она превращается в рутину, опасную и даже вредную для жизни. В военной жизни традиции имеют огромное значение.

О достоинстве воинских частей судили по сохранившимся в них традициям. Традиции передавались там из поколения в поколение и чтились, как священные заветы доблестных предков.

Кроме традиций частных, хранившихся в отдельных воинских частях, были еще традиции общие для всех полков. Такова, например, традиция: воинское знамя обязательно сопровождает полк на войне.

В старое время, когда полки ходили в атаки с развернутым знаменем и под гром музыки, тогда было в порядке вещей, что каждый полк шел на войну обязательно со своим знаменем и со своим оркестром. Но опыт таких «торжественных» атак, кажется, в последний раз был повторен в одном из полков в Японскую войну и кончился весьма печально: знамя было потеряно, все оркестровые инструменты изрешечены, а музыканты перебиты.

При позиционной войне, при необыкновенной силе ружейного и пулеметного огня, подобные атаки стали бессмысленными и даже невозможными. Таким образом, для атаки знамя стало ненужным. А в таком случае и вообще пребывание знамени на линии боя становилось излишним: какой же смысл держать тут знамя, когда оно может быть видно только нескольким ближайшим? Какой смысл подвергать знамя опасности, [118] когда потеря знамени являлась величайшим бесчестием для воинской части? И еще в Японскую войну некоторые командиры отсылали знамя во время боя в обоз 3-го разряда, отстоявший в 20-30 верстах от линии боя,  — значит, и от своей части. Так же делалось и в Великую войну.

Но так как во время боя и тыл не безопасен, то для хранения знамени отделялась рота, или в крайнем случае, полурота. Это значит, что 16-ая или 32-я часть полка устранялась с поля сражения. Если представим, что в последнюю войну на театре военных действий находилось более 1000 полков, то, поэтому, для охранения знамен во время боя на всем фронте выводилось из строя около 1000 рот, или около 66 ½ полков, или более пяти корпусов... А между тем, сплошь и рядом появление одного нового полка давало победу; нередко целые сражения проигрывались из-за отсутствия резервов.

У меня не раз являлась мысль: зачем выносить знамена на войну, почему не оставлять их дома,  — скажем, в полковых церквах, где знамя могло быть безопасным под охраной одного церковного сторожа? Но как было высказать эту «ересь»? Тут можно было нарваться на какие угодно обвинения.

Бурлила в моей голове и другая «еретическая» мысль относительно высшей воинской награды  — георгиевского креста.

Георгиевский крест давался по статуту, точно определявшему все подвиги, за которые полагалось награждение этим орденом. Совершивший один из указанных подвигов имел право требовать себе георгиевский крест.

По характеру же «георгиевские» подвиги были различны. Давался этот георгиевский крест военачальнику, проявившему мудрость в командовании и, благодаря [119] этому, выигравшему сражение, но такой же крест давался младшему офицеру, захватившему неприятельскую пушку, или первым ворвавшемуся в неприятельский окоп,  — словом совершившему подвиг, для которого требовалась и бесшабашная храбрость, на которую может быть способен и самый глупый человек, или же простая случайность.

Между тем, и тот и другой крест давали одинаковые, огромные права: безостановочное производство в следующие чины, право потребовать себе в любую минуту лишний чин, предпочтение при назначениях на высшие должности, усиленная пенсия и пр. и пр. Бывали случаи, что вследствие такого порядка лишенные всяких дарований георгиевские кавалеры достигали самых высших военных должностей и затем причиняли много бед.

Но иногда (да и нередко) беды предшествовали награждениям георгиевскими крестами. Если бы нашелся военный историк, который описал бы, сколько в одну последнюю войну было уложено людей из-за георгиевских крестов, когда военные начальники, чтобы украситься этими крестами, бросали свои войска в безнадежные атаки, брались за самые рискованные и опасные предприятия и т. д. Сколько из-за этих же крестов было вылито в реляциях и донесениях всякой лжи и неправды, которые запутывали и обезоруживали высшее командование, нанося часто непоправимый вред делу?

Георгиевские кресты уравнивали глупцов и мудрецов, подлинных героев и бесчестных честолюбцев, открывая и тем, и другим почти одинаковый служебный простор.

И нередко случалось, что увенчанный георгиевским крестом в целом ряде последующих дел оказывался неудачником. Однако, георгиевские права за ним сохранялись. [120] Ясно, что георгиевский статут устарел, нуждался в пересмотре и изменении. Но об исправлении его никто не думал.

Мне хотелось проверить свои сомнения относительно, знамен и георгиевского креста, побеседовать с авторитетными людьми, но я долго не решался на это, резонно опасаясь, как бы не обвинили меня в подкопе под военные основы.

Но вот случай представился.

В половине октября 1915 года я отправился из Могилева на Западный фронт. Пока на ст. Орша перецепляли мой вагон, я на перроне вокзала встретил двух генералов  — командиров корпусов: 35-го генерала Рещикова и 16-го генерала Широкова, возвращавшихся после отпуска к своим корпусам, находившимся на Западном же фронте. Я предложил генералам перейти в мой вагон, на что они с благодарностью согласились, так как поезд был переполнен пассажирами.

Между нами завязалась оживленная беседа. Они интересовались новостями Ставки, я их расспрашивал о тыле, откуда они возвращались. Потом заговорили о фронте. Когда зашла речь о разных дефектах нашего военного дела, я, попросив наперед извинения, если окажусь еретиком, высказал мучившее меня сомнения о знаменах и георгиевских крестах. Генералы сначала буквально пришли в ужас от моих рассуждений. В особенности им казалась неприемлемой мысль, что полк может выйти на войну без знамени. И только после долгих споров они согласились, что во всяком случае об этих вопросах надо серьезно подумать. А я из разговора с генералами вынес убеждение, что волновавших меня вопросов не сдвинуть с места, и более уже не заводил с власть имущими речи о них. [121] 5-ю армией с начала войны до июля 1916 г. командовал генерал-от-кавалерии П. Плеве. В течение нескольких лет перед войной он занимал должность командующего войсками Московского военного округа.

Генерал Плеве был не из числа тех генералов, которые в мирное время могли производить впечатление. Небольшого роста, невзрачный, немного сутуловатый, с кривыми ногами и большим носом, на котором, как бедуин на верблюде, сидело пенснэ, близорукий и молчаливый,  — он не привлекал к себе внимания. Педантичный до мелочности на службе, неприветливый и сухой в обращении, он не пользовался любовью своих подчиненных.

Во время торжеств на Бородинском поле летом 1912 года с ним произошел случай, за который другой на его месте поплатился бы карьерой. Там Государь принимал огромный парад, которым командовал генерал Плеве. Верхом на коне последний представлял еще более жалкую фигуру. Но дело в другом. Ведя войска церемониальным маршем, генерал Плеве по своей близорукости не узнал Государя и остановился в другом месте. Получился скандал. Были уверены, что генерал Плеве слетит с должности. Но ему это происшествие сошло благополучно, как говорили, только благодаря заступничеству военного министра Сухомлинова, на сестре которого, Вере Александровне, был женат генерал Плеве.

На войне генерал Плеве, сверх всякого ожидания, оказался отличным командующим армией. Толковый, чуткий в отношении планов неприятеля, решительный, настойчивый и храбрый, он скоро заставил заговорить о себе, как о выдающемся военачальнике. [122] Но сослуживцам его и на войне не было с ним легче. Генерал-квартирмейстер штаба 5-ой армии генерал И. К. Серебренников был отстранен от должности генералом Плеве еще в пути, не доезжая до театра военных действий, за то, что в штабе не оказалось какой-то карты, понадобившейся генералу Плеве.

Тяжелее всего было начальнику Штаба, генералу Е. К. Миллеру, как ближайшему сотруднику генерала Плеве. Прибыв летом 1916 г. в г. Двинск, где тогда стоял штаб 5-ой армии, я застал генерала Миллера в чрезвычайно удрученном состоянии.

 — Что с вами, Евгений Карлович?  — спросил я его. У него слезы показались на глазах.

 — Тяжело мне с немцами, но еще тяжелее с командующим армией. Видите, до чего он издергал меня. Сил у меня больше не хватает служить с ним. Вы не можете представить, насколько он мелочен и придирчив. У меня весь дневной отдых сводится к получасу от 8.30 до 9ч. утра. Этими 30-ю минутами я пользуюсь для верховой прогулки, после чего в девять часов иду с докладом к командующему. Сегодня я запоздал ровно на 5 минут. И командующий разразился градом упреков по поводу моей «неаккуратности». Или другой случай на днях. Закончив работу к 12 час. ночи, я лег спать. Только я уснул, как меня разбудили: «Командующий зовет к себе». Я подумал, что случилось что-либо особенное, и, одевшись, быстро отправился к нему.

Что же, думаете вы, случилось? Командующий получил ничего не значащую телеграмму, но сам, по близорукости, не мог прочитать ее. Вот он и велел разбудить меня. Как будто у него нет адъютантов для таких дел. Силы совсем оставляют меня. Я готов куда угодно пойти, хотя бы и в командиры бригады, лишь бы избавиться от этой каторги.

 — Хотите,  — сказал я,  — я переговорю с генералом Алексеевым? [123]  — Вы меня очень обяжете этим!  — ответил генерал Миллер.

Вернувшись в Ставку, я передал генералу Алексееву свою беседу с генералом Миллером.

 — Я отлично знаю генерала Плеве,  — сказал генерал Алексеев,  — сам служил с ним. Тяжелый и неприятный он начальник. Отлично понимаю генерала Миллера. Надо помочь ему! Вот что: расскажите-ка вы откровенно Государю про свою беседу с генералом Миллером. А я потом дополню.

В тот же день я беседовал с Государем.

 — Я генерала Миллера очень хорошо знаю,  — сказал Государь, выслушав меня,  — он  — мой сослуживец по лейб-гвардии Гусарскому полку. Отличный офицер! Знаю и Плеве: хороший вояка, но с ним не легко служить. Генерала Миллера мы выручим.

Скоро генерал Миллер был назначен командиром 26-го корпуса. А генерал Плеве в июле заместил генерала Куропаткина в должности Главнокомандующего Северного фронта, но тут он удержался не долго.

* * *

От генералов перейдем к дьяконам.

Отправляясь на театр военных действий, я взял с собою протодиакона церкви лейб-гвардии Конного полка о. Власова, донского казака, раньше состоявшего протодиаконом Новочеркасского кафедрального собора.

Огромного роста, с красивым лицом, большими выразительными глазами и достаточно пышными волосами, жгучий брюнет, с очень сильным голосом (басом)  — он, кажется, родился, чтобы быть протодиаконом.

В мае 1916 года, объезжая фронт, я посетил [124] командира 26-го корпуса генерала А. А. Гернгросса, старого знакомого по Русско-японской войне и земляка. За мною вошел протодиакон Власов.

 — А это кто такой,  — обратился ко мне генерал Гернгросс.

 — Мой протодиакон Власов,  — ответил я.

 — Да... Не знаю, может ли он сотворить человека, а убить может,  — сострил генерал.

Внутренние качества о. Власова значительно уступали его внешнему виду: характер у него был неважный, усердие к службе небольшое, а его безграмотность производила удручающее впечатление. Своим прекрасным голосом он не умел пользоваться, или вернее  — пользовался по-провинциальному: то рычал без нужды, то шептал, где требовалось forte. Манера его служения очень скоро приедалась, надоедала.

Я очень скоро понял свою ошибку и решил во что бы то ни стало отделаться от Власова. Не желая обижать его, я решил устроить его на такое место, за которое он всю жизнь благодарил бы меня.

Скоро представился случай: освободилось дьяконское место в придворной Конюшенной (в СПБ по Конюшенной ул.) церкви.

Попасть в придворное ведомство для каждого священника и дьякона вообще являлось счастьем. Конюшенная же церковь по своей доходности была одною из лучших Петербургских придворных церквей. И я был уверен, что о. Власов поблагодарит меня, когда я устрою его на это место.

Не сомневаясь, что у придворного протопресвитера есть свой кандидат на это место, я решил произвести на него такое давление, которое обязало бы его исполнить просьбу. Я обратился к министру двора графу Фредериксу, чтобы он помог мне устроить протодиакона Власова. Добрый старик согласился. Не знаю, что писал [125] граф Фредерикс протопр. А. А. Дернову; может быть, он сообщил последнему о желании Государя, чтобы протодиакону Власову было предоставлено место в Конюшенной церкви. Но скоро я получил от протопр. А. А. Дернова официальную бумагу, где сообщалось, что о. Власов назначен, и предписывалось последнему немедленно вступить в должность.

Я тотчас объявил о. Власову о назначении, приказав ему на следующий день отбыть к месту новой службы. Сам я в тот же день отбыл на фронт. С фронта через несколько дней я прибыл в Петроград для участия в заседаниях Синода.

Там я встретился с протопр. А. А. Дерновым, который тотчас выразил мне неудовольствие, что ему назначили нежелательного кандидата, а затем удивление, что последний еще не явился к месту службы. Это и меня удивило, тем более, что на место о. Власова мною уже был назначен протодиакон церкви лейб-гвардии Егерского полка Н. А. Сперанский, с полным семинарским образованием и со всеми качествами, необходимыми для ставочного дьякона, и ему было приказано немедленно отправиться в Ставку.

Вернувшись в Ставку, я первым делом спросил:

 — Уехал ли Власов?

 — И не думал уезжать! Он везде теперь хвастает: «Протопресвитер хотел меня сплавить, да не удалось. Сам царь приказал мне оставаться в Ставке»,  — ответил на мой вопрос начальник моей канцелярии.

Дальше разъяснилась такая история. После моего отъезда на фронт о. Власов отправился к начальнику походной канцелярии, флигель-адъютанту полковнику А. А. Дрентельну.

 — Я покидаю Ставку,  — обратился к нему Власов,  — тяжело мне расставаться с батюшкой-царем, для [126] которого я служил. Я был бы без меры счастлив, если бы его величество в память моей службы пожаловал мне часы.

В тот же день Дрентельн сообщил Власову, что Государь жалует ему золотые часы. Но Власов не успокоился.  — Тогда, г. полковник, окажите мне и дальше милость: моему счастью не было бы границ, если бы его величество на прощанье лично передал мне часы,  — обратился он к А. А. Дрентельну.

Добрый Дрентельн и тут уладил дело: Государь согласился принять о. Власова.

Явившись к Государю, Власов упал на колени:

 — Ваше величество, не лишайте меня счастья служить при вас. Позвольте мне остаться в Ставке.

 — Я ничего не имею против того, чтобы вы оставались здесь,  — пожалуйста,  — ответил смущенный Государь и передал ему золотые с цепочкой и царским гербом часы.

Дерзость Власова меня раздражила и я решил проучить его.

Вечером по обычаю я присутствовал на высочайшем обеде.

После обеда Государь подошел ко мне. Я кратко доложил ему о своей поездке по фронту, а затем завел речь о Власове:

 — Вашему величеству угодно было разрешить о. Власову оставаться в Ставке. Это создает большие затруднения. Конюшенная церковь остается без дьякона; я уже назначил на место Власова другого протодиакона, гораздо более достойного, завтра он прибудет сюда. Власов проявляет неблагодарность, отказываясь от почетного назначения, которое с трудом ему выхлопотали.

 — Власов очень просил меня разрешить ему остаться в Ставке, и я сказал, что ничего не имею против этого,  — ответил, смутившись, Государь. [127]  — Тогда разрешите, ваше величество, приказать Власову, чтобы он отбыл в Петербург к новому месту службы!

 — Ну, конечно!  — сказал Государь.

Вернувшись с обеда, я тотчас вызвал о. Власова.

 — Как смели вы без моего ведома беспокоить Государя? Завтра чтобы и духу вашего не было в Ставке. Немедленно отправляйтесь к новому месту службы! Можете уходить!  — строго сказал я ему.

 — Слушаю,  — ответил и удивленный и пораженный о. Власов. Успокоенный царским разрешением, он совсем не ожидал такого конца.

На следующий день о. Власов отбыл из Ставки.

Прибывший на место о. Власова протод. Н. А. Сперанский во всех отношениях превосходил его. При совершении богослужения о. Власову часто вредила его малограмотность, лишавшая его возможности понимать смысл произносимого и давать звукам соответствующую интонацию. Он нередко напоминал слышанного мною в селе дьячка, который в известной паремии страстной седмицы (Ис. 54, I) вместо «нечревоболевшую» читал «нечревоблевавшую» и «Императору Александру Николаевичу» произносил «Александре Николаевичу». Недоставало о. Власову и музыкальности.

О. Сперанский был совершенно грамотный и на редкость музыкальный протодиакон. Всё его служение отличалось необыкновенной проникновенностью и теплотой, гармоничностью и строгостью. Когда же он произносил в конце панихиды «Во блаженном успении вечный покой... и т. д.»,  — буквально замирала вся церковь. Слышал я всех знаменитых Петроградских, Московских, Киевских и иных протодиаконов: Розова, Громова, Малинина, Здиховского, Вербицкого и многих, многих других, но ни один из них не проявлял такого искусства в произнесении этого возглашения, как протодиакон Сперанский. [128] Всегда аккуратный и точный, внимательный и почтительный, благородный и скромный, протод. Сперанский был одним из самых приятных сослуживцев, каких мне когда-либо приходилось иметь. И только один у него был грешок: любил он в компании «пропустить» лишнюю рюмку. А компании было не занимать стать: в Ставке все офицеры и певчие были его друзьями. Я спокойно относился к этому недостатку: кто из протодиаконов был от него свободен? Кроме того, ни скандалов, ни дебошей, ни упущений по службе от этого не происходило. О. Сперанский всегда знал время и меру. Алкоголиком он совсем не был. И только один раз на почве нежной любви моего о. протодиакона к живительной влаге произошло небывалое недоразумение.

Как известно, во время войны было затруднено получение спирта. А с началом революции оно стало еще труднее. Но голь на выдумки хитра. И мой о. протодиакон, не без участия друзей, умудрился в мае, 1917 года получить из казенного склада ведро спирту «на чистку церковной утвари». Каким-то образом это стало известно начальнику Штаба Верховного генералу А. И. Деникину.

 — Слушайте,  — обратился он, при встрече со мной,  — ваш протодиакон взял из склада ведро спирта на чистку церковной утвари. Это черт знает, что такое! Они же сопьются...

Я вызвал к себе протодиакона.

 — Вы брали спирт из склада?

 — Так точно, ваше высокопреподобие!

 — На чистку церковной утвари?

 — Так точно!

 — Это целое ведро-то?

 — Ваше высокопреподобие, здешний ксендз взял на чистку своей церковной утвари целых пять ведер, а мы всего одно ведро. [129]  — Мне до ксендза нет дела, а вы впредь чем хотите чистите утварь, только не спиртом.

 — Слушаю,  — ответил с низким поклоном о. Сперанский.

«Ну, что с ним поделаешь! Повинную голову меч не сечет»,  — подумал я.

Война  — проба для человеческих душ. Тут проявляется легендарная доблесть одних и обнаруживается подлость других. Летом 1915 года, когда еще Ставка находилась в Барановичах, мне пришлось натолкнуться на такой случай.

В Барановичах, около вокзала, помещался небольшой, кажется, на 20 кроватей для офицеров лазарет графини Браницкой. Сама графиня с двумя своими дочерьми исполняли в нем обязанности сестер милосердия. По просьбе графини я посетил госпиталь. При обходе палат я обратил внимание на упитанное, грубое и тупое лицо одного больного. Я вступил в разговор с ним.

 — Вы офицер?,  — обратился я к нему.

 — Да, офицер.

 — Какого полка?

 — 172 пехотного Лидского.

 — Участвовали в боях?

 — Да, во многих.

 — Где и когда?

Больной назвал мне несколько мест и боев, в которых, как мне было известно, 172 пехотный Лидский полк не принимал участия. Я продолжал расспрос:

 — А где вы получили военное образование?

 — В Варшавском военном училище.

 — Этого училища давно не существует.

 — А я там кончил курс. [130]

 — Странно!.. А кто у вас священником в полку?

 — Не знаю его фамилии... Какой-то пьяница...

Полковым священником Лидского полка был с 1909 года весьма почтенный батюшка о. А. Нелюбов, совсем не пьяница. Офицер не мог не знать своего служащего уже 6-ой год в полку священника. У меня же не было сомнения, что предо мною самозванец, но я еще задал вопрос:

 — А кто командует вашей дивизией?

 — Генерал Ренненкампф,  — не сморгнув глазом, ответил он.

Генерал-адъютант Ренненкампф вышел на войну командующим армией. Теперь уже не могло оставаться сомнений, что под видом офицера забрался какой-то проходимец. Это могло оказаться весьма опасным, так как с самого начала войны ходили настойчивые слухи, что на великого князя Николая Николаевича готовится покушение.

 — Вот что, милый господин,  — обратился я, в присутствии графини Браницкой и других лиц, к «больному»,  — вы совсем не офицер.

 — Странное дело! Какой-то священник говорит офицеру, что он не офицер,  — с раздражением ответил он и повернулся лицом к стене.

После этого я поручил санитарам постеречь этого молодца, чтобы он не убежал, пока. комендант не пришлет допросить его. Через час наш «больной» был допрошен и оказался здоровехоньким нижним чином, дезертировавшим с фронта.

* * *

Летом 1916 года мне сообщили, что на днях исполняется 75-тилетие священнической службы протоиерея Могилевской епархии о. Савинича, состоявшего священником в отстоявшем в 10 верстах от Могилева селе [131] и благочинным округа. Протоиерей Савинич был рукоположен в священники к церкви этого села архиепископом Смарагдом в 1841 году, и с того времени не изменил этому месту, никогда не имев помощника при себе. Теперь при нем хозяйничала внучка. Других родных при нем не было.

В разговоре с Государем я упомянул об этом редком юбиляре, заметив, что хорошо было бы отметить юбилей какою-либо редкою наградой.

 — Чем же наградить его?  — спросил Государь.

 — Митрою,  — ответил я.  — Такая награда на всё духовенство произведет большое впечатление, ибо из сельских священников никто ее не имеет.

 — А я имею право так наградить его? Не обидится преосв. Константин (Могилевский архиепископ)  — опять спросил Государь.

 — Если преосвященный Константин ничего не будет иметь против такой награды, вызовите о. протоиерея, чтобы я мог послушать его службу.

Как я и ожидал, архиепископ Константин очень обрадовался желанию Государя отличить старца-юбиляра. Последнему было послано извещение, что в субботу он должен явиться к 6 ч. вечера в штабную церковь, для служения всенощной в присутствии Государя.

В 51/2 ч. вечера, в субботу, о. Савинич уже был в церкви и расспрашивал об особенностях служения при царе.

Я думал, что увижу дряхлого, еле передвигающегося старца. Меня встретил бодрый, живой, чрезвычайно подвижной и говорливый старик, выглядевший не более, как на 60-65 лет, Я опасался, что он растеряется в присутствии царя. Ничуть! Он служил своеобразно, но уверенно и смело, будто он всегда тут служил.

По окончании службы Государь сказал мне, чтобы я пригласил к нему на левый клирос о. протоиерея. [132] Тут говорливость и смелость старика совсем меня удивили. Он не давал Государю сказать слова, а всё время говорил сам: когда он начал службу, как служил, чего достиг и т. д. Государь слушал внимательно и терпеливо. Беседа длилась более 20 минут.

В конце ее Государь поздравил старца пожалованием митры.

 — Ну и лихой старик! Он мне не дал и слова сказать,  — шутливо сказал мне Государь, когда мы после всенощной обедали во Дворце.

 — Вы уж, ваше величество, извините его: увидев вас, он хотел излить всю свою душу,  — заметил я.

 — Еще бы! Нет, я очень рад, что увидел этого старика и помолился на его службе,  — добавил Государь.

Дня через два в витрине одной из Могилевских фотографий на главной улице красовалась кабинетного размера карточка: наш старец сидел в кресле, положив левую руку на стоявший около кресла круглый столик, а на столике красовалась митра. [135]

Дальше